Опоздавшие к лету (сборник) Лазарчук Андрей
Безумие, подумал Андрис. Сукин ты сын, сам-то ты полез наверх… не в числе первых, правда, — вон, морда обгорела… Ладно. Могло быть хуже.
— Могло быть хуже, — сказал он вслух.
— Этим можно утешаться? — спросил молодой человек.
— А почему нет? Вас как зовут?
— Меня? Дан. Вообще-то — полностью — Даниил. Но все зовут Дан. Я привык. А что?
— Ничего. Меня — Андрис.
— Да, конечно… знаете — я проснулся — не могу поверить, что все это было. Лицо горит… а поверить не могу. Прибежал к Марине, а она смеется. Представляете?
— Она и там хорошо держалась.
— Она вообще ничего не боится. Ничего абсолютно. Я не представляю, как это может быть.
— Ну, так, наверное, не бывает — чтобы ничего.
— Я вам клянусь! Говорят, у нее отец был мутантом.
— И что?
— Потому она ничего не боится.
— А вы?
— Что — я?
— Боитесь?
— Наверное. Как без этого?
— Да, конечно…
— Хотел предложить ей новый ангажемент — сказала, что будет ждать, когда восстановят ту арматуру. Не понимаю.
— Может быть, хочет передохнуть?
— Ну что вы. От этого не отдыхают. Вы же не отдыхаете от дыхания.
— А это — действительно как дыхание?
— Как дыхание. Как вино. Нет, как вода. Вода тоже пьянит. Как бег. Кто умеет это делать — никогда не сможет остановиться.
— Заманчиво. А как можно узнать, есть способность или нет?
— У вас уже нет. Ни у кого нет, кто старше тридцати. В смысле, кто не успел начать до тридцати. Мимика беднеет, да и воображение уже не то. Отвердеваете. Лучше всего начинать выявлять способности с детства — лет с двух, с трех…
— А зачем?
— Как зачем? Это же такое счастье…
Он улыбнулся — улыбнулся сам себе, — и Андрису стало неловко, что он видел эту улыбку.
Звонко распахнулась дверь, и влетела Марина — подхваченная ветром… распахнулась дверь — и вплыла Марина, медленно и плавно… распахнулась дверь… дверь распахивалась, и Марина входила, влетала, вступала в свои владения — бесконечно, как повтор кадра… Андрис мотнул головой, чтобы побороть наваждение, — Марина стояла перед ним, весело улыбаясь:
— Господа! Только что пришло сообщение: в Принстоне подтверждены наши опыты — все без исключения! — по… впрочем, вы все равно ни черта не поймете… впрочем, я сама ни черта не понимаю — по крайней мере, не понимаю, во что это выльется. Что-то очень большое…
— А все-таки? — спросил Андрис.
— Ну… подтверждено, что гравитационное поле живых тканей всегда модулировано… то есть… Вот что — давайте пить шампанское. Берегла для другого случая, но уж больно хорош повод. Не каждый день… Кто умеет открывать? — Она вскочила на стул, достала со шкафа газетный сверток, разворошила его — там оказалась светлая бутылка с бело-зеленой этикеткой и зеленоватой фольгой на пробке. — Тебе не дам, — сказала Марина Дану, — я помню, как ты разливал у Важиков…
— Давайте я, — сказал Андрис. — У меня есть кой-какой опыт.
Он принял из рук Марины бутылку, еще раз взглянул на этикетку — на год урожая.
— Ого! — уважительно сказал он.
— А как же, — скромно сказала Марина. — Иначе нельзя. Иначе получается профанация.
Она принесла три мерных стакана. Андрис аккуратно ослабил закрутку, стравил газ, расплескал драгоценную жидкость по плебейской химической посуде. Впрочем, гроздья пузырьков мгновенно придали ей патрицианский вид…
— За успех! — сказала Марина. — Хотя нет: за успехи!
— За успехи, — согласился Андрис.
Такого шампанского он не пил сто лет. Где только люди берут? Положим, я знаю, где брал Лео. Я знаю, где берет генерал — хотя генерал предпочитает рейнвейн. Но всего прочего я не знаю… Разбурчался, сказал он себе. Пей уж… дегустатор…
И тут зазвонил телефон. Марина взяла трубку:
— Да? Вас. — Она передала трубку Андрису.
— Господин Ольвик? — сказало в трубке создание из приемной профессора Радулеску. — Господин директор освободился и готов вас принять.
— Вы будете здесь еще через полчаса? — спросил Андрис Марину.
— И даже через час.
— Тогда я не прощаюсь. — Он допил то, что еще оставалось в стакане, поставил стакан на стол и вышел. Предстояло не самое приятное дело: уличать джентльмена в краже бумажника… Профессора Радулеску Андрис не видел даже на фотографиях, однако удивился, когда оказалось, что профессор совсем не такой, каким он его представлял. То есть Андрис если и ожидал чего-то, то совсем не того, что увидел. Еще недавно профессор был красив. Еще сохранялись какие-то атрибуты этой красоты: пышная шевелюра «а-ля Эйнштейн», аккуратно подстриженная бородка, широко, не по-стариковски разведенные плечи… и все равно это уже не звучало, потому что между деталями лежала пустота, и голос профессора прозвучал тихо, прошелестел, как сухие листья:
— Слушаю вас.
Андрис, ощущая неловкость и непонятную тревогу, начал:
— Я представляю интересы доктора Хаммунсена…
— А-а…— сказал профессор, и Андрис не уловил интонации: то ли разочарование, то ли брезгливость.
— Вот поручение, заверенное нотариально, — продолжал Андрис, — а вот сведения, которые я получил — пока неофициально — в городском полицейском управлении…— Не выпуская из рук, он показал профессору распечатку, где значилось «информационные носители ЭЛТОР» и прочие сведения. — После того как доктор Хаммунсен выкупил оборудование института, все права на использование метода перешли к нему и охраняются Законом о патентовладении. Возможно, вы не знаете, что, согласно этому закону, а также статье четыреста девяностой…
— Простите, вы о чем? — перебил его профессор. — Как я понимаю, Хаммунсен возражает против копирования? Но как раз на это мы имеем полное право: работа производилась в рамках институтской программы исследований и на оборудовании института… кстати, не одним Хаммунсеном… Лечебной работы мы не ведем, а запретить исследовательскую он не вправе.
— Нет, он возражает не против копирования, а против того, что ему отдали копии, а оригиналы остались здесь.
— Да что вы? — Профессор поднял глаза и встретился взглядом с Андрисом, и Андрис опять не уловил, что в этом взгляде мелькнуло. Насмешка? — Это просто недоразумение. Он мог бы и сам сказать… если бы захотел. Не посылать парламентера. Да… Ну что же, если его не устраивает, надо произвести обмен. Вы не могли бы это обеспечить — раз уж взялись представлять его интересы? Спецмашину, охрану… Это ведь немалые ценности — треть миллиона… суммарно. Завтра у нас суббота… Все равно, даже если меня не будет, все организует Ядвига. Я введу ее в курс дела. Договорились?
— Да. Спасибо, профессор. Значит, завтра, — Андрис прикинул время, — часов в одиннадцать?
— Хорошо. Вы, как я понимаю, из его пациентов?
— Да.
— Помогает?
— Да.
— Ну что же… удачи вам.
Андрис в некоторой растерянности вышел из кабинета. И пока он шел по коридору, и спускался на второй этаж, и шел дальше, к двести шестнадцатой, — в нем крепло и крепло убеждение, что он только что разговаривал со смертельно уставшим и очень несчастным человеком…
— Я ведь так и не познакомилась с ним по-настоящему, — сказала Марина. — Не узнала как следует. Мы виделись раз десять. Два раза — летом, на каникулах — отдыхали на море… ну и еще… иногда… Раз десять. Мне было трудно воспринимать его как отца… вы же понимаете. Я была упрямым ребенком. Вот… а потом — мне как раз исполнилось пятнадцать, и все было хорошо, и тут мне позвонили и сказали… и все. У вас нет сигареты?
— Куплю. — Андрис встал.
— Не надо. Я, знаете, бросила… не надо. Смотрите, уже темнеет.
— Стало рано темнеть.
— Я маму до сих пор… все время забываю, что ее нет. Потом — вспомню…
— Тех так и не нашли?
— Кто тогда кого искал? Это же ужас что было…
— Да, я помню.
— А вы долго были знакомы?
— С Мартом — месяца полтора… Венета приехала позже. А потом началась кутерьма, меня ранило — и все. Нас с Венетой вывезли оттуда одним вертолетом, но я этого уже не помню…
— Кутерьма, — сказала Марина. — Пожалуй, кутерьма — единственно стабильное, что есть в нашей жизни. Скажите, вот вы…— она поискала слово, — старше меня… ну, не смейтесь, я вовсе не хотела сказать: старик, — но ведь старше, правда? Так вот: у вас не возникало ощущения, что все вокруг — это уже как-то по инерции, это механизм… без стрелок, без маятника — одна пружина и шестеренки… даже не так: что все это — только иллюзия действия, движения, а за ним пустота, ничего нет, все, что должно было случиться, уже случилось, и теперь надо как-то отработать… сбросить пар… опять не так: не жизнь, муляж жизни, в ней нет содержания, философии… такое вот… такой вот карнавал; говоришь: маска, я тебя знаю, снимаешь маску — а под ней ничего нет…
Да, подумал Андрис. У него бывало такое… почти такое: например, странное ощущение бездомности — несмотря на то, что у него прекрасная квартира — прекрасная, постоянная и очень удобная для проживания ячейка в громадном сорокаэтажном улье… и почему-то сразу на непонятную бездомность наложилось особое ощущение столицы — огромного, темного, мусорного, по-дурному шумного и страшно скучного города… возвращаться и глотать его пыль?..
— По инерции, без цели и как бы в ожидании чего-то, — сказал он. — Да, пожалуй, есть. Только, мне кажется, жизнь сама по себе — изначально — не имеет ни цели, ни смысла.
— Я не о том, — с тоской сказала Марина. — Без цели и смысла — одно. Это понятно и нестрашно. А живой, движущийся муляж жизни… человек, румяный, веселый, разговорчивый, он ест, пьет, смеется, работает, любит, страдает, если ему порезать руку, то потечет кровь… но если порезать глубже, то там ничего нет… под кожей — ничего нет… причем он сам этого не знает. Его что-то двигает изнутри — не мышцы. Он чем-то думает — не мозгом… и вот этим не-мозгом он думает, что он — как все… а может быть, что уже все — как он. И совершенно непонятно, для чего вся бутафория. Вот что страшно. Вы не смотрели «Последняя осень»?
— Нет.
— Идет везде — такая красивая дешевочка. И там есть очень неплохая сцена: осень, осенний парк, гуляют люди — и вдруг из людей начинают вылетать жуткие твари, и пустые оболочки людей падают на землю, и те, из кого еще не вылетели, страшно пугаются, что-то пытаются делать, мечутся — а на самом деле все они уже заражены, все это в них, все это выело их изнутри — и мечутся вместо людей эти самые твари… но до самой последней секунды человек не знает, что он давно уже не человек, и ведет себя как человек — такая мимикрия…
— То есть вы считаете, что мы не общество, а просто ведем себя как общество?
— Примерно так… да…
Андрис поскреб подбородок.
— Да, — сказал он. — Круто взяли. Круто. Но на чем-то же это должно основываться?
— Очень трудно обосновывать ощущения, — сказала Марина. — Хотя я могу попробовать.
— Я бы очень хотел послушать. Может, еще по кофе?
— Да. А после этой ночи… Хорошо, что завтра суббота.
— Хорошо, — сказал Андрис. Он помахал рукой официантке, показал на чашки: еще два. — А ваш директор — он и по субботам работает?
— И по субботам, и по воскресеньям. Он у нас человек старого закала.
Принесли кофе. Марина в несколько глотков выпила весь, вздохнула, нахмурилась.
— Может, вы устали? — спросил Андрис. — Потом договорим?
— Нет, — сказала Марина. — Устала, но хочется попробовать сформулировать… я ведь все в себе таскаю, никому не рассказываю. Так что на вас я отрабатываю ход мысли.
— Польщен, — сказал Андрис. — Да, хотел спросить: вот эта муляжность жизни — она характерна только для нас или для всего человечества?
Марина помолчала.
— Не знаю, — сказала она. — Я ведь почти нигде не была, только в Китае, и то недолго. Но информация стекается… Думаю, для всего человечества. Но в разных странах — в разной степени и в разных формах.
— И в более передовых?..
— Нет-нет, тут совершенно иной критерий. Техника ни при чем.
Техника и так называемые общественные отношения. Это не более чем индикатор. Сейчас я попытаюсь сформулировать главное… нет, лучше начну с самого начала.
— Ну, давайте, — сказал Андрис с улыбкой.
— Вы слышали, наверное, что все люди — родственники, максимум в девятом колене. Что все знакомы друг с другом максимум через посредников. И прочее в том же духе. Обмен информацией между людьми идет чрезвычайно интенсивный. И все человечество составляет информационную систему из пяти миллиардов ячеек… миллиард — младенцы и идиоты… и у нас нет никаких оснований считать, что эта система не обладает интеллектом. То есть своим собственным нечеловеческим интеллектом. Причем очень может быть, что она обладает им давно. Раньше, вероятно, он был очень медленным, сейчас — быстрее, но все равно — с человеческим интеллектом у него слишком разная, если можно так выразиться, длина волны. Они друг друга не воспринимают…
— «Коллективное бессознательное» — не то же самое?
— Нет, конечно. «Коллективное бессознательное» — то, что возникает в обществе при воздействии на него сверхинтеллекта. Так вот — главной задачей сверхинтеллекта… наверное, лучше сказать: заботой… главной его заботой является выживание в условиях меняющегося мира. А мир меняется, причем очень сильно, под влиянием обычной, повседневной человеческой деятельности. Надо полагать, что сверхинтеллект способен к прогнозированию и понимает, что если дело пойдет так и дальше, то через пять-десять-сто лет на планете прекратится вообще всяческая жизнь. Так? И он принимает решение: привести деятельность человечества в соответствие с интересами всей биосферы. Причем, заметьте, сверхинтеллект не связан какими-либо моральными ограничениями человеческого образца. Он вполне может пойти на сокращение численности населения, на высвобождение каких-то пространств, особо пострадавших от технического варварства… ну как, скажем, решивший похудеть человек не думает о печальной судьбе клеток жировой ткани…
— То есть, вы считаете, новая война неизбежна?
— Ни в коем случае не война. Современная война — смерть всей биосферы, ему этого не нужно, он опасается, может быть, еще больше, чем мы… наоборот — он ведь печется о благе человечества…
— Что же тогда?
— Самосокращение. Падение рождаемости, внезапный рост травматизма, преступности, новые болезни… что-нибудь еще. А главное — появление так называемых — я их так называю — летальных идей. Такие идеи, которые овладевают массами, становятся движущей силой истории и приводят в результате к резкому сокращению численности населения — или хотя бы к замедлению роста этой самой численности. В нашем веке такие идеи были — на выбор. Идея расового превосходства — ей цена миллионов тридцать пять. Идеи — по-разному назывались: социализма, коммунизма — короче, конструктивного переустройства общества. Им цена — миллионов сто пятьдесят, если не все двести. И вот сейчас — странное затишье. Идеи вроде бы нет, но все готово к ее появлению. Как перед стартом…
— Может быть, Эльвер?
— Нет, конечно. Это модификация старого… хотя и забавная, конечно. Конечно… в том смысле, что нового ничего не дает… чушь собачья. Вот я и говорю — такое чувство, что идея новая уже существует, но я ее не вижу. Идея-невидимка. Может такое быть? Может…
— Как вам, наверное, тяжело жить, — сказал Андрис.
— Мне? Нет. Вот со мной тяжело жить — да. Все, кто пытался, говорили потом до отвращения одинаковую фразу… да бог с ними. Кстати, о Боге — вас никогда не интересовал этот феномен?
— Феномен Бога?
— Да. Меня он занимает. Вы торопитесь куда-то? — спросила она, увидев, что Андрис украдкой взглянул на часы: была четверть восьмого.
— Не то чтобы сильно тороплюсь, — сказал Андрис, — но в восемь мне надо быть в «Паласе».
— Вы случайно не лечитесь у Хаммунсена? — спросила Марина.
— Лечусь, а что?
— Давайте тогда пройдемся. Мне с вами по дороге, и времени у нас примерно столько, сколько надо. И поговорим о божественном.
— Давайте, — согласился Андрис. Он поманил официантку, расплатился, разменял двадцатку и вслед за Мариной вышел из кафе. Стало чуть прохладнее. Над головами шелестели листья.
— Не замерзнете? — спросил он Марину. — Зябко.
— Издеваетесь, — засмеялась Марина. — У меня даже пальто нет, всю зиму хожу в плаще.
— Зачем?
— Просто так. Ну, хотите о божественном?
— Хочу.
— Вам никогда не казалось странным, что идея бога-творца возникла абсолютно у всех народов, причем практически в одной форме? Ведь, если вдуматься, идея бога должна быть — то есть что значит: должна? она есть, — совершенно гениальной идеей. И придумать бога ни с того ни с сего, скажем, от избытка фантазии или свободного времени — просто невозможно. Помните, как учили в школе: мол, человек видел молнию или извержение вулкана, страшно пугался и со страху приходил к мысли, что существуют некие высшие силы. К мысли об электричестве он почему-то не приходил, хотя это, по-моему, много проще… Если я возьму вас под руку, вы не обидитесь? Так вот: мне представляется, возникновение идеи бога — даже не идеи, даже не ощущения — предощущения бога, возникновение предощущения прямо связано с возникновением абстрактного мышления. Ведь что такое абстрактное мышление? Если в современных терминах — программная модель окружающего мира. И вот когда здесь, под косточкой, — она постучала себе по лбу, — оформляется и действует — и успешно действует — программная модель, отражение реального мира — то следующим отражением будет: если я здесь, в своей голове, могу изменять этот мир так, как я хочу, то, следовательно, кто-то другой — вне этого мира — может изменять его так, как он хочет… И дальше уже в готовое уравнение добавляется — подставляется — необходимый член… до сих пор подставляется, и все время возникают новые претенденты на… на эту роль.
— Я, кажется, понял, к чему вы клоните, — сказал Андрис. — Раз человечество в целом готовится понемногу к тому, чтобы начать крупно изменять мир, то оно метит на роль реального бога? Весьма…
— Тривиально? Тривиально, но я вовсе не о том. На роль реального бога метит не человечество, а сверхразум, который, если помните, не считает человека разумным существом. Точно так же, как деятельность человечества он, может быть, ставит на одну доску с прочими стихийными бедствиями. И вот, мне кажется, должно скоро начаться: сверхразум станет перестраивать и перенацеливать человечество, приводить его в равновесие с планетой… помните Апокалипсис: отделено было сто сорок четыре тысячи праведников из двенадцати колен Израилевых — те, кто войдет в Новый Иерусалим, остальным же — озеро, горящее огнем и серой? Победитель получает все… И вот мне мерещится, что скоро нас всех — до последнего — вот так же выстроят в ряд и — голых — будут судить по «написанному в книгах», и никто не будет знать, что там написано и за что возвеличивают, а за что унижают, потому что будет не суд, а отбор. И там тоже был отбор, и Иоанн понял это, но не поверил себе… Будет какой-то признак, по которому из сотни отберется один, достойный войти не просто в Царство Божие — в состав Бога Единого…
— Вам бы с Петцером поговорить, — сказал Андрис. — Как бы вы хорошо друг друга поняли…
— Ну, познакомьте нас. Или сложно?
— Очень сложно. Его убили пять лет назад.
Оба помолчали. Они шли по бульвару, старому, уютному, ступая не по асфальту, а по кирпичной крошке, и Марина нагнулась и подняла с земли красный кленовый лист.
— Смерть от рака считается подарком судьбы, — сказала она, вглядываясь в лист, как в зеркало. — Кто-то недавно сказал: естественной смертью в нашей стране стала смерть насильственная. Никого это не удивляет. Многих ужасает, но не удивляет никого.
Вот что странно…
— А почему должно удивлять? — спросил Андрис.
— Потому что в животном мире насильственная смерть тоже является естественной. Наиболее естественной.
— Ну и?..
— Не знаю… Это как раз из тех предчувствий, которые еще не перешли в слова.
— Марина, — спросил неожиданно для себя Андрис, — как вы думаете, почему все так не любят Жестяной бор?
— За то, что он жестяной. Люди вообще очень ревниво относятся к машинному интеллекту, подозревая в нем соперника. Ревниво и боязливо. Особенно к непривычным его формам… и к формам, не дающим моментального отчета. Сразу начинают мерещиться тайны, заговоры, чертовщина… Это феномен не бора, а феномен людей, находящихся в бору. Они так напряжены, насторожены, так накручивают друг друга — какой там отдых… ждут — сознательно, бессознательно, — что вот-вот начнется нечто страшное, лохматое, темное…— Она засмеялась. — А оно не происходит. Полная фрустрация. И больше сюда ни ногой. А ребятишки местные бегают, и взрослые, которые попроще, тоже ходят. Грибов там, по границе окультуренной зоны, — невероятное количество. В окультуренной зоне грибов нет, грибы ведь паразиты, бор с ними борется, оттеснил на границу… А чем вас бор заинтересовал?
Андрис подумал: сказать, не сказать? А почему бы и нет, собственно? В гробу я видел эти конспирашки…
— В вашем городе происходят уникальные события: наркоманы отказываются от наркотиков. Ну, в порядке бреда я и предположил: нет ли здесь связи? Жестяной бор — уникальная биосистема, возможно, что возникает какое-то влияние…
— Интересно, — сказала Марина. — Я про такой отказ ничего не слышала. Не верится что-то. Может быть, выдумки?
— Абсолютно точно. Ручаюсь.
— Тогда, конечно, странно. Но я бы, скажем, связала все не с бором, а с вашим доктором Хаммунсеном. Он уже пытался в прошлом году лечить от зависимостей, но у него вышли… м-м… шероховатости.
— Да? И что же именно случилось?
— У нас было два программиста, одного я не помню, а второй по фамилии, кажется, Станев — они сидели на таблетках, не кололись, но решили, значит, принести себя в жертву науке — пришли к нему… Он их вылечил — таблетки они видеть не могли больше, но работать… способности пропали. Пропало умение работать в резонансе с машиной. Тут нужен особый настрой… трудно объяснить. Суметь полностью отпустить себя на свободу… и в то же время позволить машине делать с собой то, что она хочет, служить ей… не знаю… придатком, партнером?.. Нужна какая-то совершенно необыкновенная внутренняя пластичность. Как в голо: когда работаешь одна, то чисто сознательно, волевыми усилиями изменяешь изображение. Чем сильнее сконцентрируешься, тем лучше получается. А когда с партнером — наоборот, нужно полностью расслабиться и позволить изображению жить по своей логике, по своим законам. Получается так, что изображение использует тебя для того, чтобы изменяться, чтобы существовать. А особенно интересно, когда партнеров больше двух — трое, пятеро… Но уже не для посторонних глаз — вся подкорка выплескивается. Страшно. Примерно так же с машиной: для работы с маленькой нужно уметь сконцентрироваться, для работы с большой — расслабиться, позволить машине использовать себя. Вот эта-то способность у ребят и пропала. И — потеряли профессию. Шума не было, но… пошуршало.
— А где они сейчас, не знаете?
— Не знаю. Был слух, что Станев… Любомир? Кажется, Любомир… так вот, он примкнул к кристальдовцам и чуть ли не самый главный у них. Но это слух. А вот, пожалуйста, — мой дом. Дом был приятный: старинный, четырехэтажный, стоящий особняком в глубине квартала, с садиком и детской площадкой перед парадными и с башенкой на крыше.
— Мои окна — как раз под башенкой, — сказала Марина. — Телефон я вам свой дала… Я подумаю над вашей идеей. А «Палас» — в ту сторону, минут пять ходьбы. За угол повернете и увидите его. Ну, до свидания.
Она протянула Андрису руку, Андрис пожал ее, потом вдруг наклонился, неловко клюнул губами запястье, повернулся и быстро пошел прочь — будто его толкали в спину…
На мосту — старом, каменном, с имперскими орлами на медальонах — стояло человек двести. Смотрели вниз. На берегу реки горели костры, очень много костров, и двигались люди. Все они были странно одеты или не одеты вовсе, на шее у каждого висел обруч синхроплейера, а уши были закрыты наушниками. Они двигались в ритме того, что слышали, — но как будто каждый отдельно. Ни на что не похоже. Возможно, изредка по трансляции передавались команды, потому что происходили какие-то перестроения, переходы… это нельзя было назвать танцем, даже если бы музыку можно было слышать и совмещать с тем, что видишь… скорее — коллективные занятия какой-то восточной гимнастикой. Сколько их там, внизу? Тысячи три. Рядом с Андрисом, чуть потеснив его, протиснулась к перилам парочка — под стать тем, внизу: парень в кителе и кожаном переднике, босой и бритоголовый, девушка — в офицерских бриджах с фигурными вырезами на ягодицах и ярко светящейся жилетке-фигаро на голое тело, оба с плейерами на шее и в наушниках, потом девушка что-то шепнула парню, он не понял, снял наушники, она тоже сняла, стали шептаться; Андрис слышал теперь ту музыку, под которую двигалось действо: заунывную, нервную, с глубокими низкими, в медленном ритме, ударами — так должен звучать барабан величиной с дом. Темп постепенно ускорялся — или казалось? — и как-то незаметно вокруг костров образовались многослойные концентрические хороводы, а потом внутрь, к кострам, стали выходить — по одному, по двое, по трое, что-то делали непонятное и возвращались в хороводы — все в молчании, в шорохе множества ног по песку, в том белом шуме, который неизбежно производит движущаяся масса людей. И потому крик где-то вдали, в темноте, резанул, как нож. Совершенно не видно, что там происходит. Страшно кричала женщина, потом — несколько женщин. Потом вдали взметнулся столб искр. И — судорога пробежала по толпе. Все смешалось. В свете костров несколько секунд были видны застывшие тела. Кто-то в кого-то вцепился; дрались неумело и страшно. Разбегались, срывая наушники. В криках не было ничего человеческого. Кого-то бросили в костер — искры и пламя. Кто-то пытался плыть — его топили. Несколько полицейских патрулей-троек ввинтилось в толпу, стреляя вверх. От них отпрянули, потом навалились и смяли. По мосту бежали в ужасе — совсем голые или в каких-то папуасских юбках, в бусах, в шкурах, разрисованные краской. Из толпы взлетело, переламываясь, тело — и рухнуло вниз, — над ним тут же сомкнулись. Не понять было, кто с кем дерется — каждый с каждым? Это было безумие. Костры уже ничего не освещали. Стоял визг и вой. Дрались уже на мосту. Кого-то сбросили вниз. Парочка около Андриса тихо паниковала. Бегите, сказал им Андрис. Бегите! Они смотрели на него бараньими глазами. Бегите, мать вашу!!! Они повернулись и побежали — медленно, с трудом, все время оглядываясь. Под мостом шевелилась тугая пена. Дрались совсем рядом. Потом над головами возникли лиловые сполохи мигалок. Вой толпы перекрыли сирены. Много сирен. Тяжелые машины съезжали, кренясь, на пляж. Ударили струи воды. Рядом с Андрисом тормознул полицейский «фиат», сержант — один — вывалился из него, держа в охапке дюжину гранатометов. Помогай, закричал он Андрису, Андрис принял у него несколько гранатометов, и они вдвоем стали стрелять вниз и вдаль, никуда специально не целясь. Гранаты лопались со звуком мокрых шлепков. Это был одорин, «скунсовый газ». Какой-то детина в шкуре взлетел на спину полицейскому, обхватил шею руками, стал душить. Андрис ударил его каблуком в лоб, тот опрокинулся навзничь. Чем-то высадили заднее стекло в «фиате». Полицейский, вцепившись себе в кадык, озирался, злобно щерясь. И вдруг как-то сразу все кончилось. Бессильно — испуская дух — замолкла последняя сирена. Мигалки вспыхивали не в такт, но это стало уже привычно глазу. Внизу рокотали на холостом ходу моторы водометов; все прочие звуки пропали. Полицейский, продолжая потирать горло, сел на высокий бордюр пешеходной дорожки. Детины, который его душил, уже не было — смылся незаметно. Андрис, чувствуя, что ноги вот-вот перестанут держать, сел рядом с полицейским.
— Закурить не будет? — спросил полицейский хрипло.
— Бросил, — сказал Андрис.
— Некстати, — сказал полицейский. — Ну и вмазал ты! Где так научился?
— Да мы с тобой, можно сказать, коллеги. Я только — бывший. По ранению.
— А-а. То-то я смотрю, ты с вонючками как с собственным хвостом обращаешься. Вон шеф идет.
По мосту размашисто шагал Присяжни. Он был в гражданском — видимо, не успел переодеться. От множества фар и прожекторов резало глаза. Андрис посмотрел вниз. На песке валялись в беспорядке шевелящиеся и неподвижные тела, отбрасывая множественные резкие тени. Острые лучи шарили по опушке леса, глубоко проникая между тонкими стволами. Присяжни подошел, полицейский встал и собрался рапортовать.
— Не надо, Роман, — сказал Присяжни. — Вижу.
— Опять ночь не спать? — спросил Андрис.
Присяжни посмотрел вниз и только сейчас увидел его.
— Не город, а хрен знает что…— сказал он.
— Из-за чего все? — спросил Андрис.
— Так мне уже и доложили, — раздраженно сказал Присяжни. — Будем делать психиатрическую экспертизу. Некоторые до сих пор не в себе. А которые в себе, те ни черта не помнят. Похоже, распылили там что-то.
— О господи, — сказал Андрис. — Это-то еще зачем?
— Развлекаются так. У нас тут, видишь, кто как может, тот так и развлекается. Одни под музыку яйцами трясут…— Он оборвал себя. — Ладно. Я пошел вниз. Поезжай домой, я тебе утром позвоню. Роман, довези его.
— Хорошо, шеф, — сказал полицейский.
— Да, Виктор, — сказал Андрис. — Мне завтра понадобится броневик и ствола два-три в охрану. Дашь?
— Днем?
— Днем.
— Дам. Для этих, как их там?..
— Именно.
— Хорошо. В общем, утром договоримся, когда и куда. Пока. Я пошел.
— Пока, Виктор.
— Поехали? — спросил полицейский. Он был доволен, что уезжает отсюда.
— Да, — сказал Андрис. — Поехали.
Он сел рядом с ним и назвал адрес.
Казалось, ночь никогда не кончится. Андрис вставал, ходил по комнатам, опять ложился, ворочался — постель была горячая и душная, — вскакивал, прижимался лбом к стеклу, открывал окно и по пояс высовывался в ночь, в прохладу и сырость — не помогало. Иногда он проваливался в судорожный полубег-полусон; он мчался по каким-то узким проходам, дворам, коридорам, становилось все уже, уже, уже — он вздрагивал и просыпался. Все еще была ночь. Уже серело за окном, когда он вдруг уснул по-настоящему. Его несло течением, и было совсем легко, легко и прохладно. Песчаный берег был рядом, на берегу стоял огромный розовый лев и провожал его рассеянным взглядом. Потом мягкой волной его вынесло на голый остров, он встал и побрел, идти было так же легко, как и плыть. На острове лежали выбеленные солнцем и ветром ободранные стволы деревьев. Между стволами тут и там ходили люди, но это его не касалось. Люди здесь ходили голые, он посмотрел на себя и увидел, что он тоже голый. Теперь надо было найти вход в пещеру. Вход напоминал спуск в подземный переход, и Андрис, помешкав, стал медленно спускаться по светящимся щербатым ступеням. Дальше его вела светящаяся полоса под ногами. В конце полосы лежал скелет Минотавра. Кто-то очень давно спускался сюда и убил его. Андрис потоптался у скелета. Все теряло смысл. Почему-то очень не хотелось поворачиваться к скелету спиной. Вдруг зазвонил телефон. Телефон стоял на светящейся полосе. Андрис шагнул назад и присел, не теряя скелет из виду, — и понял, почувствовал, что тот наблюдает за ним чем-то, притаившимся глубоко в пустоте глазниц. Андрис шарил рукой, но телефон будто испарился. Вдруг рядом оказалась Марина. Она тоже была голая, и, хоть это здесь ничего не значило, Андрис стал смотреть на нее. Она подала ему трубку и улыбнулась — улыбка была ужасная — как из бумажного пепла, тут же рассыпалась и опала, и под улыбкой не оказалось ничего; в трубке слышалось многоголосое гудение, будто ехала колонна машин с включенными клаксонами — хоронили шофера? — и вдруг из этого гудения голос генерала сказал: «Уже ничего не изменишь…» Скелет стал приподниматься, опираясь конечностями о землю, но Марина взяла в руки магнитофон — длинный, красный, напоминающий увеличенную телефонную трубку, — включила его и резко усилила звук. Это была та же самая мелодия, что и на мосту: нервная, заунывная, как гудение ветра в проводах, пробиваемая насквозь долгими гудящими ударами огромного барабана — и с каждым ударом скелет рассыпался, и косточки его и осколки костей ползли, судорожно и торопливо лезли в какие-то норы, зарывались в песок. У Марины опять было ее лицо, но с непонятным чужим выражением. «Потанцуем?» — спросила она. «Сейчас ведь не танцуют», — сказал Андрис. «Под эту музыку можно», — сказала Марина, подошла к нему и положила свободную руку ему на плечо. Он обнял ее за талию и за плечи, и они медленно закружились в танце. Он невыносимо остро чувствовал ее тело. «Как называется танец?» — спросил он и задохнулся. «Последний вальс», — сказала она странным голосом, откинула голову и посмотрела на него. У нее опять было чужое лицо: в черных очках и с черными губами. «Почему последний?» — спросил Андрис. «Потому что после него уже ничего не будет». Становилось жарко. Что-то сгорало внутри. «Хочешь?» — спросила она. Опять зазвонил телефон. «Не бери, — сказала она, — нельзя же все сразу…»
Андрис посмотрел на часы: была уже половина девятого. Будильник стоял на восемь. Не услышал. Он схватил трубку. Присяжни. Андрис слушал, что он говорит, и медленно выплывал из сна. Сегодня ночью директор института биофизики, действительный член Академии и прочее, и прочее… профессор Василе Радулеску покончил с собой, приняв смертельную дозу альверона…
— Не мельтеши, — сказал Андрис, и Присяжни послушно и поспешно сел на круглый мягкий стул, сел боком, опираясь мокрой подмышкой о спинку, и свободной рукой взял со стола банку пива.
— Будешь? — предложил он Андрису. — Еще холодное.
— Тебя выпрут когда-нибудь, — сказал Андрис. — За пьянку на рабочем месте.
— Не выпрут, — сказал Присяжни. — Все знают, что я пью пиво каждый день. И целый день. Сам полицей-президент знает. Если бы не пил, давно бы концы отдал. Какой-нибудь инфаркт — и ага. А так — пропотеешь, и все.
— О вчерашнем что-нибудь узнал?
— Нет, — сказал Присяжни. — Как в тумане. Передали материалы на расширенную научную экспертизу. Недели две ждать, не меньше. А то и все три. Ни хрена не понимаю я во всем в этом…
— М-да… Слушай, Виктор, а никак нельзя узнать, может быть, Радулеску звонил кому-нибудь в тот вечер… или ему звонили?
— Как проверишь — блоки памяти сняты… гарантия прав граждан, черт бы их подрал… этих граждан…— Присяжни длинно зевнул. — Вообще ничего не известно: жена утром пришла, а он уже остывает. В постельке, раздетый и даже помытый: душ принял и отравился. Там на месте был Бурдман, я ему верю — он цепкий, как бульдог, — так вот, никаких признаков стороннего вмешательства. Все — сам.
— Да я не о том, — сказал Андрис. — Конечно, сам…
— О боже! — сказал доктор Хаммунсен на том конце провода, и Андрис вдруг очень отчетливо представил себе его лицо: растерянное, бледное, с остановившимися глазками за толстыми стеклами очков. — Господи, да как же?..
— Доктор, — сказал Андрис, — мне надо бы увидеться с вами.
Желательно сейчас.
— Да, — сказал доктор. — Да, конечно. Вы же были у меня дома, знаете, как добираться…
— Знаю, — сказал Андрис и повесил трубку.
Таксист попался разговорчивый.
— Слышали, что вчера было? У откатников? Нет? Соседка моя там была, она каждый раз к ним ходит, так она рассказывает: сначала все, как раньше, танцуют, вот-вот ворожба начнется, вдруг — помрачение какое-то, ничего, говорит, не помню, очнулась на мосту, потоптанная вся — пробежали по ней, как все равно стадо какое… еле домой добралась. Человек, говорит, двадцать насмерть задавили, а может, и больше — а уж по больницам сколько развезли, так никто и не считал. Мол, наркодеры там были и что-то распылили такое, что все драться друг с другом начали. Что же творится? Прижали их полосатики, так они теперь таким манером действовать стали? У меня дочка в восьмом классе, я этих полосатых задаром вожу, что они с нечистью справляться стали… а теперь? Сегодня — откатников, а дальше — что, всех? Если они такое могут, так уж лучше по-старому. Тут уж не просто страшно делается, а хоть и не живи вовсе… я не знаю… и, главное, дети? Как с детьми-то? У вас есть дети?
— Был сын, — сказал Андрис.
— Извините, — сказал шофер.
— Ничего, — сказал Андрис. — Это было давно.
Это было давно — обледенелое шоссе — и нет никого, и ничего с тех пор не получалось, и оставалась только работа, работа, работа — будь она проклята, работа…
— А полосатых, стало быть, любите? — спросил Андрис.
— Что значит — люблю? — Шофер скосил на него глаза — быстро и подозрительно. — Нет, конечно. Ерундой занимаются, ерунду предлагают… Но вот за то, что наркодеров прижали, — я им в ножки готов поклониться. Говорю же — задаром вожу. Дочка у меня в восьмом классе… да. Как тут благодарен не будешь? Не по-людски было бы. А вы их что — не любите?
— Не знаю, — сказал Андрис. — Я вообще нездешний. Мальчишество, наверное.
— Вот-вот, — сказал шофер. — Именно что мальчишество. Нам в такие игры играть не пришлось, вот и завидно. Так, нет?
— Да, конечно, — рассеянно сказал Андрис.
Что-то опять ворочалось в голове, и над было срочно поговорить с доктором. И поговорить с Мариной. И — куда пропал Тони? Впрочем, с Тони было более или менее ясно: древнейший метод сбора информации мог потребовать и гораздо большего времени…
— Доктор, — сказал Андрис. — А нельзя то же самое, но попроще?