Опоздавшие к лету (сборник) Лазарчук Андрей

— И этого нет, — сказала Брунгильда и вдруг опустилась на пол. — Боже мой, — всхлипнула она, — боже мой, что я наделала… он же не виноват, что так похож… господи, прости меня, я не хотела!

— Брун! — Петер попытался ее поднять. — Брун, не время, надо искать…

— Мы его не найдем, — вдруг совершенно спокойно сказала Брунгильда. — Его больше никто не найдет. Уже никто не знает, где он. Мы опоздали, он исчез из мира…

— Так не бывает, — сказал Петер. — Не бывает, чтобы исчез совсем — так сразу.

— Здесь все бывает, — сказала Брунгильда. — Его уже нет — я чувствую.

В дверях завозились, и в блиндаж задом впятился огромный сапер, волоча кого-то под мышки — это был Армант. Его положили на койку, сапер деликатно отошел в сторонку, Брунгильда дала Арманту глотнуть шнапса, и тот открыл глаза.

— А… вы…— Армант вздохнул. — Ну, вот и все… финиш.

— Кровь у него горлом шла, — сказал сапер.

— Петер, — зашептал Армант, — слушай меня. Христиана — это не я. Верь мне — не я. Они его пауком напугали и потом все время паука перед ним держали, он их боится страшно, но я тут ни при чем, клянусь… матерью своей клянусь — я ни при чем, я не знаю, как они узнали…

— Где Христиан? — спросила Брунгильда.

— Не знаю, — сказал Армант. — Кажется, убили. Или улетел. Не видел.

— Как — улетел? — спросил Петер, готовый поверить во все.

— Не знаю. — Голос Арманта был совсем слабый, прерывающийся. — Так говорят… я не видел — так говорят — улетел… или убили. Не знаю. Видел, как его уводили.

— Из штаба?

— Из павильона.

— О, ч-черт! — простонал Петер. — Павильон! Как я забыл? А ты снимал? Что ты снимал? Ну?

— Советник показывал Христиану, как великие гиперборейские атланты держат мост на своих плечах…

— Что?!

— Трех голых саперов поставили напротив камеры, а мост простым наложением… вот его — за Слолиша…— Армант показал рукой на сапера.

— Ты видел Шанура? — спросил Петер сапера.

— Это чернявенький такой? — спросил сапер. — А как же, видел.

Только, наверное, прислонили его. Потому как сняли и тут же увели.

— Я побегу, проверю, — сказала Брунгильда. С автоматом в руках она метнулась из блиндажа, и Петер больше никогда в жизни не видел ее.

— Ты представляешь, Петер, — великие гиперборейские атланты…

Гангус, Слолиш… и младшенький их — Ивурчорр…— говорил Армант странным голосом, будто удивляясь тому, что сам говорит. — Наши великие славные предки… сыновья Одина, произведенные им от смертных женщин… жили в доме на берегу моря и занимались промыслом морского зверя, рыбы и птицы… никогда не видели женщин и округляли друг друга…— Армант хихикнул. — Потом Один вразумил их… они пошли на юг и набрели на рыбачий поселок… перебили всех мужчин, а женщин взяли себе в жены — от них-то, мол, и пошел наш великий народ. О господи… потомки педерастов! Петер, ты представляешь?

— Представляю, — сказал Петер.

— А советник молился им — о, великие гиперборейские атланты Гангус, Слолиш и Ивурчорр, да протянется ваша могучая длань сквозь века и мили… и еще о падении нравов… и они явились и подставили свои спины под этот игрушечный мост — убожество! Убо…

Он вдруг замолчал, будто прислушиваясь к чему-то, замер — и тут кровь фонтаном хлынула ему на грудь. Он упал навзничь, руки его еще шевелились, ловя воздух, Петер перевернул его лицом вниз, но это ничего не изменило: через минуту Армант умер. Когда Петер подбежал к павильону, от него остался уже только каркас. Под переплетением стальных арок и нервюр ворочались бульдозеры, заравнивая рукотворный ландшафт. Экскаватор ссыпал в киношный каньон лежавшую в отвалах землю, и на месте каньона уже высился большой бугор.

— Что у вас там зарыто? — спросил Петер руководящего работами капитана.

— Ничего, — сказал капитан и пристально посмотрел на Петера. — Ничего абсолютно. Просто земля рыхлая. Сейчас утопчем. Эй! Утопчите землю!

Саперы взобрались на бугор и принялись сапогами утаптывать его.

— Вот видите, — сказал капитан. — Утаптывается.

— Женщина-техник из киногруппы была здесь? — спросил Петер.

— Нет, — испуганно сказал капитан. — Нет-нет. Никого здесь не было! Никаких женщин!

Он искал Шанура и Брунгильду долго, обошел всю стройку, но никто ничего не видел — или пугался и отворачивался. Потом что-то толкнуло его — Баттен! Это было дурацкое предположение, но ведь ищем же мы иногда только что потерянные очки в бабушкином сундуке, не отпиравшемся сто лет, — конечно, не находим, но если не заглянем в него, будет постоянно мерещиться, что пропажа именно там. Берлога Баттена была отлично замаскирована, и Петер потыкался там, в скалах, в тупики, пока нашел ее. Лаз в берлогу был занавешен толстым войлоком, и войлоком же был устлан пол. Горела керосиновая лампа, и за столом сидело трое:

Менандр, Баттен и женщина — спиной — Брун!.. нет, не Брунгильда, другая, но почему-то знакомая, она обернулась и улыбнулась Петеру пьяной улыбкой, и он узнал ее: это была Лолита Борхен.

— А, Петер, давненько ты у нас не был!

— Петер, проходи, старина!

— Лолита, наливай-ка господину подполковнику коньячку!

— Господин подполковник, позвольте…

— На брудершафт!

— Лолита, не напирай.

— Погодите, — Петер выбрался из-под них троих, как из-под упавшей липкой паутины, — погодите, у вас тут Шанура не было? А Брунгильды?

— Не было, не было!

— А коньячку?

— Ну, господин полковник!..

— Слушай, Петер, — сказал Менандр вполне твердым голосом. — Тут наклевывается выгодное дельце — но нужна чистая кинолента. Там у тебя не остается ничего?

— Остается, — сказал Петер. — Катушек двадцать есть. А что?

— Да вот решили сами фильм снять. Камера у нас есть, свет добудем, а главное — исполнительница застоялась. Точно, Лолита? А представляешь — в этом антураже, в пещере, при свечах — и такая женщина! Да такую ленту и по ту, и по эту сторону каньона с руками оторвут!

— Ладно, — сказал Петер. — Поглядим. А пока давай-ка сюда мои ленты, я с десяток отберу… что?

— Так это… ну… как тебе сказать? В общем, нет их.

— Как это нет? Ты же говорил — здесь, в безопасном месте.

— Так это когда оно было безопасным? Это ж давно… Я их в более безопасное место пристроил.

— Куда? — спросил Петер, холодея, потому что уже догадался — куда.

— Так это… за каньон. Там-то всего безопаснее…

— Понятно, — сказал Петер. Внутри него стремительно разрасталась пустота, которую нужно было не медля чем-то заполнить, пока она не поглотила все. — Понятно… Он вынул пистолет из кобуры.

— Предатели, — сказал он. — Паскуды. Иуды кромешные. Мразь поганая. Дерьмо. А ну, к стенке!

Менандр и Баттен медленно, как во сне, поднимались на ноги, а Лолита Борхен сползла на пол и сидела, широко открыв рот и, кажется, визжала.

— К стенке, — повторил Петер, показывая пистолетом, куда именно.

— Ты это… Петер… погоди, — сказал Менандр. — Ты не думай, мы поделимся. Мы еще не все получили. Вот динарами… двести тысяч… все можешь взять, нам-то не надо, зачем нам деньги, правда, Баттен? А вот доллары, тридцать тысяч, тоже все забирай. И ее бери, она ничего девка, мягкая, забирай… только этого… твоего… не надо. Не надо, ладно? Ну что ты молчишь?

— Кончил? — спросил Петер. — А ты?

— Кончай волынку, не тяни душу! — взмолился Баттен, и Петер, подняв пистолет на уровень глаз, выстрелил Менандру в голову — в голову, но в последний момент его толкнули под локоть далекие отсюда жена Менандра, и его три дочери, и внуки, уже рожденные и еще нет, — и пуля взбила пылевой фонтанчик у самой макушки Менандра, и он, серый, как войлок, осел на пол; на Баттена Петер только взглянул, и этим взглядом Баттена швырнуло об стену, и так он и остался, повиснув на стене, как плевок; Лолита Борхен ползала в ногах Петера и голосила истошно, пытаясь поцеловать его разбитые итальянские ботинки, Петер брезгливо отстранился и вышел.

Снаружи было сумрачно и сыро. Где-то вдали гудели и завывали моторы, а потом ветер донес обрывки похабной частушки. Петер шел, спотыкаясь, что-то ему мешало, потом он понял — что, и засунул пистолет в кобуру. Все впустую. Полгода работы — коту под хвост. Предатели. Проститутки вонючие. Подонки. Все, все — к черту, к дьяволу… И тут его осенило — тайник! Есть же еще мой тайник!

У блиндажа, где якобы сидел майор Вельт, стояли часовые. Петер не стал туда заглядывать, он и так знал, что по ночам там собираются саперные офицеры, пьют ром и играют в карты. Пока, наверное, там пусто.

Подонки… предатели… паскуды…

Возле статуи Императора Петер остановился. Внимание его привлекли странные звуки, исходящие, кажется, из постамента. Приобретя невидимость и неощутимость, Петер заглянул внутрь. Там было тесно и душно, пахло разгоряченными телами и перегаром. На экране, висящем так высоко, что приходилось задирать голову, кинозвезда Лолита Борхен занималась любовью с красавцем восточного типа. Зрители бурно сопереживали. Петер пробкой вылетел наружу.

Так. Еще и это… Ладно.

Он прошел мимо часовых, нашел ту яму и засунул в нее руку. Коробки были на месте… стоп! Это были не коробки. Он вытащил одну. Да, это были банки с тушенкой. Кто-то продал тайник… Все, Петер?

Выходит, что все.

Все. Вообще все.

Ничего не осталось. Будто ничего и не было.

Он не запомнил этой ночи. Это я стер ему память. Он не должен был запомнить ее, потому что мы были вдвоем. Я держал его за руку и говорил, не переставая, говорил, что не все потеряно, что никогда не бывает так, чтобы потеряно было все — а даже если и так — держись, Петер, Петер Милле, сожми зубы и сузь глаза, ты еще нужен мне и многим, и кто вместо тебя будет проживать твою долгую жизнь? Я говорил, что никакое поражение не бывает окончательным и что бывают такие поражения, которые важнее победы. Я говорил, что без него невозможно быть этому миру, что без него здесь не смогут ни черта, а он говорил мне, что я сволочь, что не помог ему в деле и не предупредил о предательстве, пришедшем отовсюду сразу. Еще он спрашивал про Шанура и Брунгильду, но, клянусь, их судьба мне неизвестна. Он то твердел и укреплялся в решимости драться, то начинал плакать, и я не был уверен в нем до самого утра. Только утром, пройдя с ним по всему мосту до самого его конца, я оставил его там и ушел, унося с собой его память.

Петер очнулся только на рассвете. Он не помнил, где скитался ночью, что делал и с кем говорил. Странная, пугающая пустота начиналась где-то за переносицей и уходила в глубину, где и терялась. Он сидел на мосту, на самом конце моста, и смотрел на противоположный берег каньона. До него было метров пятнадцать. Мост медленно покачивался, и тот берег плыл перед ним попеременно вправо и влево, и эти плаванья сопровождались глухими всхлипами металла, и изредка вдоль моста, как вдоль обнаженного нерва, пробегала похожая на одновременный говор сотни детей волна — возникала и уходила. Потом сзади возникли еще и шаги, сначала искаженные до неузнаваемости, превращенные в ритмичный перебор сотен струн ненастроенного инструмента, лишь постепенно ставшие именно шагами. Петер помнил, какие ощущения от ходьбы по решетчатому настилу моста — будто одновременно с тобой и на те же самые места наступает кто-то снизу, то есть не совсем одновременно, а с крохотным запозданием, и это вырабатывает особую походку у идущих по мосту. Петер нехотя оглянулся. Это шел Козак.

Петер пододвинулся, и Козак сел рядом.

— Ты чего пришел? — спросил Петер.

— Майор твой попросил тебя найти.

— Камерон? — спросил Петер. Козак кивнул.

— Христиан не нашелся? — спросил Петер.

— Говорят, он улетел, — сказал Козак хмуро.

— Странно, — сказал Петер.

— Ничего странного. Странно, как еще все не разлетелись.

— Привычка, — сказал Петер.

— Не только.

— А Брунгильда?

— Не знаю.

— Как Камерон? Очень плохо ему?

— На ночь морфий вводили — спал. Язык ему весь порвало и зубы повыбило.

— Видел.

Они помолчали. Утро стремительно превращалось в день, и в этот день следовало еще что-то сделать, потому что так принято в этой жизни.

Мост проплывал мимо того берега, и Козак, вглядываясь в него, сказал вдруг:

— Смотри, снайпер.

Там, где к серой скале прилепился густой куст краснотала, блеснул зайчик в стекле оптического прицела. Козак вяло помахал туда рукой.

— Не стреляй! — крикнул он. — Нихт шиссен! Донт шут! Но сачена!

Из-под куста показался сначала ствол винтовки, потом голова снайпера. Потом снайпер высунулся по пояс.

— Гива у ло смак цу? — спросил он, чтобы было совсем понятно, добавил: — Тобако!

— Закурить просит, — перевел Козак. Он похлопал себя по карманам, посмотрел на Петера. Петер вытащил пачку, заглянул. Там было еще пять сигарок. Он оставил по одной для себя и Козака, выщелкнул из запасной обоймы три патрона и бросил их в коробку для тяжести.

— Лови! — крикнул он и, размахнувшись, бросил пачку снайперу.

Тот поймал ее, сунул сигарку в рот, закурил, выпустил клуб дыма и изобразил на лице блаженство.

— Тенгава ло! — крикнул он. — Блугадрен!

Козак дал Петеру прикурить, закурил сам.

— Война кончится, мост достроим, — сказал он. — Будем друг к другу в гости ездить.

— Угу, — согласился Петер. Он выщелкнул еще один патрон, наклонился вперед, заглянув в головокружительную пропасть, и уронил патрон вниз. Он был долго виден — летящей желтой искоркой. Потом исчез.

АТТРАКЦИОН ЛАВЬЕРИ

Каждое утро он просыпался на три минуты раньше, чем раздавался звонок портье, и это позволяло ему позабавиться и побороться с солнечным зайчиком, норовившим забраться под закрытые веки. Три минуты между реальным и запланированным пробуждением он не принадлежал никому, даже самому себе — точнее, он никому не был нужен. Это было нынешним его счастьем. Он радовался как мальчишка, который очень удачно провел всех: в школе сказал, что должен сидеть дома с младшими, дома — что остается в школе на продленку, а сам по пожарной лестнице пробрался в кинотеатр и из-за экрана смотрит «Тарзана» с Вайсмюллером в главной роли. Впрочем, это сейчас Вайсмюллер, а тогда, когда он вот так сбегал с уроков, был этот… как его? Забыл. Стараясь не открывать глаз, Ларри потянулся — и почувствовал, как портье подходит к телефону и начинает набирать номер. Он пропустил несколько звонков, потом взял трубку.

— Господин Лавьери, вы просили разбудить, — сказал сладковатый голос портье (портьеры? портьерши?) мадам Виг. — Доброго вам утра!

— Спасибо, — сказал Ларри, спросонок забывая следить за произношением и потому на южный манер: «спа-а-сип». — И вам доброго утра и всего хорошего.

Пам-па-па-пам! — прозвучали гудочки отбоя, и Ларри опустил трубку на рычаги. Телефон в этом городе был странноватый — когда на том конце провода давали отбой, всегда звучала вот эта фраза то ли из какой-то опереттки, то ли, наоборот, марша — он силился вспомнить и вспомнить никак не мог, это вызывало смутное беспокойство, поэтому Ларри иногда ловил себя на том, что стремится положить трубку первым.

Борьба с солнечным зайчиком состояла в том, чтобы не дать ему забраться в уголок глаза и вызвать чих. Зайчик был весел и коварен. Образовывался он толстенным зеркалом, точнее краем, ребром этого зеркала, — солнечные лучи, пробившись сквозь густую уже листву платанов, дробились об этот край на мелкие разноцветные брызги и разлетались во все уголки комнаты, даже туда, куда не достигал потом ни дневной, ни электрический свет. А самый плотный пучок этих разноцветных лучиков падал как раз на подушку, на лицо спящему, и Ларри так и не был уверен до конца, что же именно будит его: то ли волна, посылаемая портье при мысли о том, что надо будить постояльца, то ли многоцветный зайчик, норовящий забраться под закрытые веки… Все. Праздник кончился, счастье кончилось, три минуты истекли. Он прекрасно знал, что бывает, если позволить себе расслабиться утром.

Пол был теплый, и Ларри пошлепал босыми ногами в душ и там сразу встал под горячую воду, а потом резко врубил холодную и стоял под холодной, пока не замерз по-настоящему, потом снова дал горячую и согрелся под горячей, а потом опять холодную, но ненадолго, только чтобы почувствовать, как подбирается кожа. Он растерся докрасна жестким полотенцем — каждое утро свежее полотенце за отдельную умеренную плату — и стал одеваться: трикотажные плавки, широкие, не стесняющие движений серые парусиновые брюки, сетчатая майка, счастливые носки синего цвета с аккуратно заштопанными пятками и теннисные туфли, тоже счастливые. Он попрыгал на носочках, даже не ради разминки, что это за разминка, десять прыжков, — так, ритуал — два раза ударил по стене, выходящей в коридор, хорошо ударил, в полную силу — стена загудела, — лизнул занемевшие сразу костяшки, подхватил на плечо серый толстый джемпер и вышел в коридор, пустой и пыльный. Здесь он сделал наконец то, что давно хотел, но стеснялся: прыгнул на стену, оттолкнулся от нее ногами и кулаками, отлетел к противоположной стене и как бы прилип к ней под потолком — прильнул спиной и повис, потом мягко скользнул вниз и приземлился на ноги посередине коридора, все это бесшумно и легко, невесомо — все мышцы радовались в нем, полные сил, заряженные на весь сегодняшний день… на весь? — накатило вдруг сомнение, как облако-облачко — прошло и растаяло, и все снова было ясным и чистым. Он не стал спускаться по ступенькам, а махнул через перила, посмотрев, конечно, предварительно вниз, не идет ли кто, приземлился упруго и точно и, ни на миг не останавливаясь, вышел в холл, раскланялся с портье мадам Виг, отдал ей ключ и пошел в буфет.

Стулья были еще опрокинуты на столы, Рисетич, стоя спиной к стойке, возился с бокалами и чашечками, тонко пахло помолотым, но еще не заваренным кофе, пахло сдобой, кремом и колбасой — за валюту здесь можно было взять что угодно. К концу дня, если живущие в отеле иностранцы не съедят все это великолепие, можно будет попробовать предложить динары. Вчера в Аттракцион заглядывали два офицера в странной форме, даже Козак не знал, какая это армия, но расплатились они динарами, стреляли легко и весело — таких Ларри не любил и отказался с ними выпить, хотя выпить хотелось, а они очень настаивали. Но про себя Ларри знал, что, если бы они заплатили долларами или чем-нибудь еще, он бы пошел с ними пить их коньяк, хотя они ему и не понравились — тем, что стреляли весело и легко. Козак говорил, что объяснялись они по-английски, но с таким чудовищным акцентом, что понимал он их через слово. Они пытались выразить свое восхищение. Лучше бы заплатили долларами — тогда бы я сейчас заказал себе чашечку кофе и что-нибудь еще…

— Привет, — сказал он Рисетичу.

Рисетич оглянулся.

— Здравствуйте, господин Лавьери, — вежливо сказал он. Рисетич не признавал этой американской моды: «привет», «ты», «старик», по имени — в отличие от второго бармена, Динеску, который только так и мог. Динеску работал под бармена из вестерна, Рисетич был из «до-войны». Оба были замечательными актерами. Ларри положил на стойку бумажный динар — один из четырех, которые он мог позволить себе сегодня потратить. Рисетич кивнул, и на стойке возникла маленькая рюмочка, а чуть позже — Рисетич возился с кофеваркой — и маленькая чашечка с чем-то черным с белым ободком пены. Этот белый ободок был подозрителен — Ларри поднес чашечку к лицу, понюхал: кофе был настоящий. Он вопросительно посмотрел на Рисетича, тот слегка улыбнулся и опустил глаза. Ну и дела, подумал Ларри. Интересно. Рисетич сходил на кухню и принес блюдце с пирожными: два пирожных, эклер и меренга.

— Что-нибудь случилось? — шепнул Ларри.

— Ешьте, — тихо сказал Рисетич.

Пирожные были подсохшие, вчерашние, но и это было не по карману — каждое тянуло динара на полтора, кофе — на все пять. Ларри вспомнил вдруг, как тогда они, четырнадцать человек, еще утром — узники смертного блока — брели, спотыкаясь, по грудам бумажных мешков вдоль разбитого эшелона, и из мешков, разорванных и развязанных, грудами вываливались тугие пачки радужных бумажек, расстилались под ногами в разноцветный ковер: доллары, франки, марки, кроны, рубли, гульдены, фунты, снова доллары, доллары, доллары — все это под ногами, в прижелезнодорожной грязи, в креозоте и дерьме, и никто не нагибался и не поднимал, шли и шли, топча соломенными ботами тысячи лиц — портреты людей, которые в своей жизни чего-то добились, тысячи лиц — как перед этим шли по фотографиям из какого-то архива, фас и профиль, шесть на девять, а еще перед этим — по послезавтрашним, напечатанным впрок газетам, по сообщениям об упорном сопротивлении, которое наши доблестные части оказывают противнику, стремящемуся развить наступление… и никто не нагибался и не поднимал эти доллары, фунты и гульдены, потому что этого дня для них не должно было быть, а потому не следовало мелочиться и поднимать что-то, лежащее под ногами… Был страшно пасмурный день с моросью и мокрым снегом, но почему-то все, с кем я разговаривал потом, вспоминали об этом дне как о солнечном и спорили со мной, когда я говорил, что день был пасмурный… а я просто страшно устал тогда — охранники дрались плохо, но было их слишком много — и потому замечал морось и мокрый снег…

Потом, когда не на что было купить еду — неделями не на что было купить еду, — ему снились эти радужные бумажки под ногами, и другим они снились, об этом говорили со смехом, и никто не жалел, что в этот день не нагибался за ними, — просто они снились иногда с голодухи, и все. Или вспоминались вот в таких ситуациях, когда тебя потчуют тайком — то ли по дружбе, то ли из жалости — тем, что на эти бумажки можно получить открыто. И все.

— Вами тут тип какой-то интересовался, — сказал Рисетич. — У меня спрашивал и у Илоны. Ну, Илона-то его сразу послала, а я поговорил с ним немного. Но так и не понял, что ему надо. Так что будьте осторожнее.

— Я и так осторожен, — сказал Ларри. — Работа такая.

— И два патера вчера появились, сам я не слышал, но тоже что-то про вас говорили — так вот, это не наши.

— Никогда не имел дела с церковью, — сказал Ларри.

— Они этого могут и не знать, — сказал Рисетич. — А если серьезно — вам имя Хименеса ни о чем не говорит? Эмилио Хименес?

— Нет вроде, — нахмурился Ларри. — А что?

— Был такой фокусник. Фокусник, гимнаст, жонглер, стрелок — все вместе. Еще шпаги глотать умел. В позапрошлом году, первая ярмарка послевоенная, еще ни черта нет, а шапито уже по центру… И вот им тоже стали так… интересоваться. Раз, другой. Потом монахи католические откуда-то понавалили — штук десять, не меньше. Все против него агитировали. Нечестивец, мол. И прямо на арене все и произошло…

— Ясно, — сказал Ларри. — Спасибо, Эд. Учту.

— Пожалуйста, — сказал Рисетич так, что Ларри даже смутился.

Вошли и сели за столики три гимнаста из цирка. Они всегда ходили втроем и никогда не здоровались с Ларри. Он дважды здоровался первым, не получал ответа и тоже перестал их замечать. Остальные цирковые здоровались, но никогда не заговаривали, а девочки шушукались за его спиной. Клиентуру же я у них не отбиваю, думал иногда с раздражением Ларри, я начинаю в десять, к двенадцати все заканчивается, и все эти горожане и фермеры, натешив у меня свои низменные инстинкты, идут в их шапито, и там их приобщают к святому высокому искусству.

— Спасибо, Эд, — повторил Ларри, ставя чашечку на стойку.

Рисетич явно хотел что-то сказать, но бросил взгляд на троицу за столиками и промолчал.

Вы ничего не знаете, ребята, подумал Ларри весело, проходя мимо них. Гимнасты пили серый суррогатный кофе. Мне осталось всего три раза: сейчас, потом вечером, потом завтра утром — и все! Все, понимаете? Завтра после обеда я пошлю господина Папандопулоса коту под хвост, и он пойдет — ох, как он у меня пойдет! И тогда… Знаете, ребята, я ведь понятия не имею, что будет тогда. Но что-то будет, верно?

Но кому это я, интересно, понадобился? Если новый антрепренер, пошлю его следом за греком — пусть идет. Не могу больше. Ярмарка уже пришла в движение, и пока Ларри пробивался сквозь очереди и толпы, ему дважды отдавили ногу и раз хорошо заехали локтем под ребро. Кричали, ругались, покупали, продавали, хватали; расталкивая народ, перли, стиснув зубы, осатанелые с похмелья патрули. До мордобоя дело еще не дошло, но скоро должно было дойти. Ларри терпеть не мог ярмарки. Зато господин Папандопулос их обожал. Впрочем, у него был сугубо коммерческий взгляд на жизнь.

Аттракцион располагался на самом краю рыночной площади, в здании, где раньше размещалась пожарная дружина, и прихватывал примыкающий задний двор школы с гаражом и хозяйственными постройками. Господин Папандопулос платил за аренду всего этого пятьсот динаров в неделю и сокрушался, что поторопился и не столковался на четырехстах. Территория аттракциона была ограждена металлическими щитами, а на крыше пожарного депо оборудовали трибуны для зрителей. Самым дорогим из инвентаря был прозрачный щиток из пулестойкого стекла, защищавший зрителей на трибунах, — он обошелся в три тысячи динаров, и господин Папандопулос оплакивал каждую трещину, возникавшую на нем. Трещины все же появлялись.

Вывеску оформлял местный художник. Он изобразил бегущего человека в центре прицельной сетки; надпись гласила:

ЕДИНСТВЕННЫЙ В МИРЕ — СТРЕЛКОВЫЙ АТТРАКЦИОН ЛАВЬЕРИ!!!

У кассы стояла очередь, человек сорок. Ларри поморщился и проскользнул боком в дверь.

Их запрещали несчетное число раз. И каждый раз господин Папандопулос возрождал аттракцион под новым названием. То это была «Королевская охота», то «Человек-мишень», то «Один против одиннадцати» (потом дошло до пятнадцати), то «Побег», то еще как-то… Чаще всего против аттракциона возражали оккупационные власти — под тем предлогом, что наличие огнестрельного оружия в одних руках в таком количестве, ну и так далее, — на что господин Папандопулос всегда находил убедительные контрдоводы, потому что аттракцион хоть и закрывали, но без конфискации инвентаря. Иногда возражали местные власти — по разным причинам. Теперь, кажется, дошло и до церкви… Ну-ну. Комната, где проводился инструктаж стрелков, была с секретом. Секрет — это такое специальное зеркало, через которое Ларри мог наблюдать за стрелками, сам оставаясь невидимым. Такое зеркало с односторонней прозрачностью обошлось недешево, и господин Папандопулос поворчал по этому поводу вволю, но было совершенно необходимо, и Ларри не мог понять, как решался работать без него. Козак, выдавая карабины стрелкам, изображал мужественную суровость, играл скулами и цедил слова скупо и сухо. Потом стал отпускать патроны: по три, по пять, ого — все десять. Плакатики насчет осторожности при обращении с оружием висели везде, и среди них — в разных контекстах — было напоминание о том, что каждый патрон куплен за пятьдесят динаров. Это был отличный ход. Все эти люди так ценили каждый выстрел, так старательно целились, что Ларри не составляло ни малейших усилий принимать эти прицельные волны и реагировать как надо. Патроны наконец были розданы, и Козак стал закреплять на стрелках нагрудники с фотоэлементами, объясняя каждому, что если маэстро попадет вот в эти стеклышки лучом из своего пистолета, то карабин становится на предохранитель, а деньги за неиспользованные патроны не возвращаются. Известие о невозврате денег все воспринимали с неудовольствием, ворчали, что тут явное жульничество… Ларри не слишком доверял световому пистолету — магниевые патрончики иногда не вспыхивали, а исходили дымом. Поэтому он предпочитал выманивать выстрелы. И самому спокойнее, и клиентам полное удовольствие.

Ларри вглядывался в лица тех, кто был по другую сторону зеркала, тех, кто за немалые деньги покупал сейчас право безнаказанно убить его. И не говорите мне, что это я во всем виноват, что я провоцирую их и развиваю в них дурные наклонности — черта с два, я только выявляю их, а уж ваше дело, как относиться к людям, платящим большие деньги за возможность убить человека… как за большое удовольствие… билет в шапито стоит вдвое дешевле, чем у нас на трибуну даже, столько, сколько одна десятая патрона, маленький кусочек свинца, годный разве что на грузило для удочки, или несколько порошинок, или пустая гильза, или капсюль, все по отдельности совершенно не страшное… вот эти двое, видимо, друзья, бюргеры старого образца, любители пива, а это фермеры, сбились в кучку, фермеры всегда в городе сбиваются в кучку, парнишка лет девятнадцати, спина кривая, в армию бы не взяли, глаза неприятные — кошкодав, а это, наверное, бывший унтер, сохранились остатки выправки, несмотря на брюхо, еще фермер, почему-то отдельно от тех, а вот это — счетовод? бухгалтер? — волнуется, ладони потные, глазки блестят, вон тот, тот и тот — явно рыночные перекупщики, повадки нуворишские, австралийский солдатик — не настрелялся, что ли, паскуда? — интересно, чем заплатил? — и вот этот, что-то странное — спортсмен? циркач?.. Ладно, ребята, подумал Ларри, вы тут еще полчасика поваритесь внутри себя, пока там Козак продает билеты на трибуны, это мы специально придумали — чтобы вы подзавелись немного, тогда я вас лучше чувствую. Ну, а я пошел.

Для отдыха у него была маленькая комнатка под самой каланчой — Ларри сам выбрал ее, хотя сюда и надо было подниматься по узкой винтовой лестнице, и Козак, приходя его массировать, каждый раз ворчал, что угробит вконец колено. Окно выходило на то, что каждый именовал по-своему: господин Папандопулос — «полигоном», Козак — «стрельбищем», Ларри — просто «дистанцией». Гараж, красные ворота гаража — оттуда старт, площадка перед гаражом, три грузовика, исхлестанные пулями, траншеи, проволочные заграждения, горки гравия и песка, низенькая кирпичная стенка, штабель шпал, несколько цементных труб в пятнадцать дюймов — это все на подходах к зданию. Остальное — внутри, в коридорах и на лестницах. Финиш — на площадке каланчи, как раз над его головой. Еще минут двадцать, и надо идти на исходную… Он посидел, откинувшись в кресле, — удивительное кресло, не сказать, что мягкое — слишком мягкое, — в нем не тонешь, а таешь, даже не выразить словами, как приятно… Минуты шли не быстро и не медленно, нормальным деловым шагом, пришло время вставать, и он встал, проверил световой пистолет, перезарядил его, прощупав пальцами все двадцать пять патрончиков — как их угадаешь, которые тухлые? Все наудачу…— спустился по винтовой лестнице, прошел по коридорам, темным и прохладным, по обычной лестнице — к входу, выщербленные цементные ступени, пересек двор и вошел в гараж. Здесь не выветрился еще запах бензина и масла, честный запах хорошего мужского дела, и на него в который раз накатило: войти, сказать: надоело, — раздать деньги и уйти ко всем чертям — в шоферы, официанты, в матросы… Умом он знал, что не сделает этого, более того, он знал, когда и отчего такое накатывало, но от знания тоска неправоты не становилась менее острой.

Через щель он наблюдал, как Козак ставит стрелков на номера. Пятеро были внизу, «в партере», в специально для них сооруженных укрытиях — прикрывающих не спереди, а сзади, от случайной пули. Остальные десятеро были в окнах первого и второго этажей, и они же должны были держать коридоры и лестницы после того, как он прорвется в здание.

На часах было без трех десять. Ларри снял часы с руки, повесил на гвоздик. Он ощущал уже внимание тех пятнадцати, волны внимания метались от одних ворот к другим, ворот было пять, и никто еще, включая самого Ларри, не знал, из каких он покажется. Он отошел к противоположной стене гаража, прикрыл глаза, прислушался. Внимание было направлено примерно поровну на все ворота. Он подошел ко вторым слева, чуть-чуть приоткрыл калитку. Всплеск. Свистка еще не было. Он вернулся на свое место — теперь все смотрели на те ворота, калитка которых шевельнулась. Изредка кто-то поглядывал на соседние и еще кто-то самый хитрый — на крайние справа.

Десять часов. Ларри слышал, как Козак подносит к губам свисток.

Свисток!

Лавина внимания — горячего, потного, похотливого внимания — на ту калитку! Даже самый хитрый отвлекся. Почти не торопясь, Ларри вышел из второй справа, дошел до траншеи и спрыгнул в нее. Три пули с запозданием ударили в стену гаража…

Он прошел всю дистанцию, как проходил ее обычно, минут за пятьдесят. Бывали случаи, когда это удавалось ему быстрее, за полчаса, бывало — редко — когда все удовольствие затягивалось часа на два. Наверное, раньше он уставал больше, расходовал больше сил, теперь на его стороне были наработанность и опыт, но сказывался общий фон усталости, общее утомление — на грани срыва, подумал вдруг Ларри, я на грани срыва. Еще немного, и этот пацан влепил бы мне в спину. Плохо стал чувствовать спиной. Так уже было. Ладно, осталось два раза. Будем еще аккуратнее. Он сидел в своем любимом кресле, один, Козак размял его и ушел, оставив большущую бутыль лимонада. Что-то мешало Ларри считать, что сейчас все обошлось. Где-то сидела неясная заноза, и Ларри никак не мог ее нащупать. Проклятье… Что-то было не так — совершенно точно, что не так, но что именно, черт возьми… или просто мерещится с усталости? Мерещится… хорошо бы… хорошо бы… что хорошо? А вообще. Два раза всего осталось, два раза, два раза — ура, ура, ура! Троекратное ура в честь господина Лавьери!

Он не заметил, как заснул — такое случалось, он засыпал, как проваливался под лед — мгновенно, — и проснулся, хватая ртом воздух, что-то приснилось, наверное, но сны никогда не задерживались в памяти и ускользали, выскальзывали, оставляя после себя ощущение вот этой гадкой слизи, которая и позволяла им так легко выскальзывать из памяти — и к лучшему, а то опять приснится Большой Аттракцион… это был удивительно подробный сон, запомнившийся со множеством подробностей и деталей: Большой Аттракцион, сотни стволов, направленных на меня, все ждут свистка, алчно сопят в ожидании свистка, свисток — а я стою неподвижно и жду, и знаю твердо, что не буду бегать и уклоняться от пуль, а буду ждать вот так вот, стоя совершенно неподвижно, и почему-то никто не стреляет… потом они все же начали стрелять, и сон кончился, потому что в этом сне Ларри убили, а какие сны может видеть убитый? Но они очень долго не могли начать стрелять, хотя он кричал им все, что о них думал, и оскорблял их, и смеялся над ними, а они все не стреляли и не стреляли — ждали чего-то или не решались, каждый из них не решался выстрелить первым…

— Ларри, — позвал Козак из-за двери.

— Да, — сказал Ларри.

— Тут к тебе человек. Он говорит, что знает тебя давно. Его зовут Кинтана.

— Кинтана? — не поверил Ларри. — Боже мой! Зови.

— Сейчас, — сказал Козак. Его башмаки загрохотали вниз по лестнице.

Кинтана, Кинтана, думал Ларри, напрягаясь. Что же тебе понадобилось, Кинтана? А? Он встал и оперся о подоконник. Поднявшийся ветерок гонял пылевые смерчики по двору гаража. Что же ты хочешь от меня еще?

И в то же время я чертовски рад, Кинтана, что ты жив и что ты нашел меня даже в этом захолустье, хотя, скажу тебе сразу, пользы тебе от этого никакой не будет. Ты бы удивился, наверное, узнав, что я радуюсь тебе. Ты бы этого не понял, Кинтана. Ты у нас человек без сантиментов. А жаль.

Торопливые легкие шаги за дверью — и Ник Кинтана влетел в комнату. Был он весь тонкий и легкий, в светлом костюме, противосолнечных очках, шляпа болталась за спиной, морда была свежая и загорелая, и почти без следов того ожога, только перчатки на руках — даже не столько потому, что не следует оставлять где попало отпечатки, сколько потому, что Ник терпеть не мог свои обезображенные руки. Они обнялись — от Ника пахло отличной парфюмерией, от Ларри, как обычно, — «мужским одеколоном „Полундра“ с запахом крепкого матросского пота, табака и селедки», — так они шутили тогда, когда было время шутить. И когда было настроение шутить — сейчас такого настроения не было, и объятия эти были чисто церемониальным актом, данью старой — бывшей — дружбе, по которой прошла в позапрошлом году трещина — когда Ларри отказался помогать Нику в очередной его затее, а Ник вдруг стал давить на него совершенно непорядочным способом. Тогда Ларри сказал: «Последний раз», — и два года Кинтана о себе не напоминал, лишь стороной доходила о нем кой-какая информация.

— Ах, черт! — сказал Ник. — Немного же от тебя осталось!

— Плохо выгляжу? — усмехнулся Ларри.

— Не то слово, — сказал Ник. — Ты что, на диете?

— Именно, — сказал Ларри. — Это ты хорошо сказал: на диете. Ты молодец, Ник. Ты умеешь хорошо сказать.

— Что-нибудь случилось? — нахмурился Ник.

— Что со мной может случиться? — засмеялся Ларри. — Просто двести выступлений меньше чем за полгода. От меня осталась лишь хорошо продубленная шкура да немного костей и сухожилий.

— Двести? — не поверил Ник. — Ты сказал: двести?

— Двести, двести. Точнее, сто девяносто восемь. Завтра последнее.

— Понятно. Жаль.

— Чего именно?

— Что от тебя осталась кожа да кости.

— Хотел что-нибудь предложить?

— Это вода? — Ник показал на бутылку.

— Вода, — сказал Ларри.

Ник налил себе полный стакан и жадно выпил, потом налил еще один и тоже выпил, но медленнее, по глотку.

— Здорово, — сказал он. — Что это у тебя за парень — там, внизу?

— Козак? Так, просто хороший парень.

— А это у него откуда? — Ник провел пальцем по щеке.

— Шрам? С войны.

— Солдат, значит?

— Солдат.

— Понятно… А где этот твой грек?

— Он знает, что я не слишком его люблю. Иногда неделями на глаза не попадается.

— Ты хорошо устроился…— проворчал Ник. — Сколько у тебя выйдет чистыми за все это?

— Гроши. Двадцать восемь тысяч.

— Ну и купил он тебя… да. Не отказался бы тогда — имел бы сейчас минимум полмиллиона.

— Плюс нелегальное положение.

— Ерунда. Пока оккупация, никакого нелегального — такая неразбериха во всех этих делах, если бы кто знал… Слушай, а ведь на будущий год собираются проводить выборы.

— Врешь, — недоверчиво сказал Ларри.

— Да нет, не вру, — сказал Ник. — Так примерно в апреле-мае.

— Ну что же, — медленно сказал Ларри. — Тебе и карты в руки…

— Выборы надо сорвать, — сказал Ник.

— Что? Зачем?

— Надо убить Данкоффа. И Ордуэя — если удастся.

— Да что вы там все, с ума посходили? Зачем — сорвать? Вы что?

— А ты что? Ты что, не понимаешь, что выборы в условиях оккупации — фикция? Что к власти придут те, кого назначит Данкофф? Христианские демократы, к примеру? Лессинг — в канцлеры, Ярошевский — в президенты? Народ контужен войной, народ еще не оправился от этой контузии, и ему хотят, пользуясь моментом, навязать плутократов и соглашателей! Сменить вывеску, чтобы оставить все как есть. Не выйдет! Сейчас самое время начинать раскачивать народ, расшевеливать, поднимать! Если оккупанты начнут закручивать гайки, если скинут наконец маску миротворцев и покажут истинное свое лицо — о, вот тут-то начнется! Они еще не знают, что такое городская партизанская война!

— Ты определенно сумасшедший, Ник. Вы все там сумасшедшие. Ну зачем вам еще одна война?

— Потому что только так можно построить по-настоящему справедливое общество. Эти сволочи делают вид, что пекутся о благе народа, — а на самом деле они отгородились от нас живой стеной, простыми людьми, они держат их заложниками, весь народ, понимаешь? Всех людей. Они думают, что если они держат их заложниками, то могут диктовать нам условия. Нет, господа! Мы тоже умеем считать! И мы понимаем, что пусть лучше сейчас погибнет тысяча человек, чем потом семьдесят миллионов потеряют возможность жить в подлинно свободном и справедливом обществе. Мы запачкаемся в крови, но зато дети наши будут свободными и счастливыми людьми. Не цель ли это, а, Ларри? Чего ты на меня так смотришь?

— Поразительно, — сказал Ларри. — Если помнишь, эта имперская шваль в свое время твердила примерно так: вся наша внешняя экспансия оправдана тем, что дети наши будут свободны, — а потому не принести ли нам кой-какие жертвы на алтарь победы?

— Ты! — возмутился Ник. — Ты! Ты еще смеешь сравнивать — их и нас?! Нас — и тех прохвостов?..

— Извини, — сказал Ларри. — Действительно…

— Как у тебя язык повернулся?

— Я же извинился.

— Извинился…. извинился… За такие слова знаешь что следует делать?

— Вызвать на дуэль.

— Дурак.

— Ну-ну.

Страницы: «« ... 56789101112 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Шестое тысячелетие стояло на пороге. Вдруг в одночасье оружию сделалось больно, и оно стало мстить з...
Перед нами – поэма. Ведь аль-Мутанабби, главный герой романа, – поэт, пусть даже меч его разит без п...
Этот поход должен был принести великую славу Ганеше и новую родину всем ариям. Северные земли содрог...
Перед вами книга из серии «Классика в школе», в которой собраны все произведения, изучаемые в началь...
Во время настройки компьютера Романа Челышева поражает влетевшая в окно шаровая молния, и он приобре...
Много веков назад в Кимании были и гордые королевства, и могучие державы. В городах кипела жизнь, а ...