Первая сверхдержава. История Российского государства. Александр Благословенный и Николай Незабвенный Акунин Борис
Для поляков Российская империя была настоящей «тюрьмой», из которой они все время рвались на свободу. Но еще более тяжелым было положение украинцев и белоруссов, за которыми система вообще не признавала права на национальную идентичность. Как православные, они считались русскими и не выделялись в особые этнические группы. В имперских переписях они отдельно не упоминались, поэтому их численность в ту эпоху может быть определена только приблизительно. Украинского и белорусского языков на уровне образования и официально признанной культуры (не говоря уж о документах) просто не существовало.
Но в Западном Крае и Польше имелся еще один большой разряд российских подданных, которые упрямо держались за свою особость: веру, традиции, язык – и тем навлекали на себя постоянные гонения.
Еврейский вопрос. Избирательная русификация
При Николае I «еврейской проблеме» серьезного значения еще не придавали. Евреи не брались за оружие, как поляки или кавказцы, не требовали независимости, не замышляли революций (это произойдет позднее). Но «еврейский вопрос» уже существовал.
Идеальное государство представлялось Николаю чем-то вроде армейской колонны, где все маршируют в ногу, одинаково выглядят и делают повороты только по приказу начальства, и евреи тут были решительно всем нехороши. Они держались своей предосудительной религии и своих странных обычаев; жили обособленно и слушались собственных старейшин, а не царских чиновников; наконец, после поляков это была самая многочисленная «инородческая» народность империи.
На государственном уровне «еврейский вопрос» выглядел так: как превратить два миллиона неудобных своей инакостью людей в «нормальных» подданных? Ответ представлялся очевидным: уменьшить инакость.
Правительство все время экспериментировало, примериваясь к этой задаче, которую никому со времен древних египтян и вавилонян решить не удавалось. Поскольку система не умела действовать через поощрение и стимулирование, в основном полагались на меры принудительные. Некоторые из них изобретал сам государь.
Свято веря в целительность армейской дисциплины, Николай начал с приобщения иудеев к военной службе, от которой они прежде были освобождены. Но в рекруты брали не юношей, а 12-летних детей, зачисляя их в кантонистские батальоны – подобие военных интернатов. По мысли императора, это должно было вовремя вырвать мальчиков из еврейской среды, привить им любовь к русской жизни и военным порядкам, а также побудить к переходу в христианство.
Нечего и говорить, что это драконовское нововведение принесло только зло. Появились особые преступники «хаперы», которые похищали детей и потом продавали их зажиточным семьям, на которые выпадал рекрутский жребий. Маленькие кантонисты, насильно разлученные с семьями, болели от жестокого обращения, от непривычной пищи и во множестве умирали. Смертность была столь высока, что с мобилизационной точки зрения результат получался ничтожным. В 1839 году во всей русской армии насчитывалось всего четыре с половиной тысячи еврейских солдат, выживших после кантонистских батальонов. И почти 70 % из них, несмотря на все принуждения, остались иудеями.
Кантонисты. Иллюстрация из книги «Историческое описание одежды и вооружения российских войск»
Был учрежден специальный «Комитет для определения мер коренного преобразования евреев». Он усердно работал и кое-что преобразовал, но «коренными» эти перемены назвать было трудно.
Считалось, что иудейский мир так сплочен, потому что каждая община повинуется органу самоуправления – кагалу. «Положение о евреях» 1844 года кагалы упразднило, но этот запрет мало что дал. Вместо формальных лидеров появились неформальные: вероучители-цадики, точно так же следившие за соблюдением еврейских законов и традиций.
Другим рассадником еврейского духа почитались неконтролируемые государством школы. В 1842 году все они были подчинены министерству просвещения. Задача, поставленная перед педагогами этих религиозных, то есть талмудистских учебных заведений, звучала парадоксально: «искоренение суеверия и вредных предрассудков, внушаемых учением Талмуда».
Чиновникам, назначенным ведать «еврейским вопросом», приходили в голову все новые и новые идеи. Возник проект переселения иудеев в Сибирь, где они волей-неволей должны были бы «коренно преобразиться», приобщившись к крестьянскому труду. Потом передумали – вдруг не преобразятся, а пустынный край станет еврейским? Вместо этого стали создавать еврейские сельскохозяйственные колонии в Херсонской губернии, но дело не сложилось. Не имея навыков крестьянского труда, поселенцы быстро разорялись. Власти пытались побудить их к рачительности единственным способом, которым хорошо владели. Была составлена строгая инструкция: каждому хозяину давать задания («уроки»), за неисполнение которых на первый раз он получит 30 розог, на второй – 60, а затем его посадят в тюрьму или забреют в солдаты. Экономического эффекта идея не принесла. Успешных еврейских хозяйств на Херсонщине появилось очень мало, и их роль в «решении еврейского вопроса» была ничтожна.
Другим чиновничьим озарением была борьба с национальной одеждой. По примеру петровской войны с бородами, ввели налог на ее ношение: за верхнее платье, в зависимости от достатка, от пяти до пятидесяти рублей в год; за «ермолку» (кипу) – от трех до пяти. Упрямые евреи сетовали, но платили, и в 1850 году им окончательно запретили одеваться по-своему. В 1852 году указом были объявлены вне закона и «пейсики».
Но у евреев имелся многовековой опыт пассивного сопротивления, и все принудительные способы ассимиляции не работали. Большая (и быстро растущая) часть иудейского населения империи продолжала жить собственной замкнутой жизнью, очень мало интересуясь тем, что происходит за ее пределами. Это вызывало у властей нарастающее раздражение и приводило к эскалации строгостей.
Когда в либеральные послениколаевские времена ассимиляционные процессы все-таки начнутся – не насильно, а добровольно – и евреи активно включатся в российскую жизнь, самодержавие этому не обрадуется. Тогда-то «еврейский вопрос» и обретет настоящую остроту.
Национальная политика Николая на первый взгляд выглядит довольно причудливо, но в ней имелась своя логика.
Тем меньшинствам, кто не доставлял правительству хлопот и кем был доволен государь, дозволялось жить более или менее по-своему. Подобной территорией была Финляндия, самый привилегированный регион империи. Александр предоставил великому княжеству множество льгот и свобод, которыми финны – в отличие от «неблагодарных» поляков совершенно довольствовались. Дворянство усердно служило царю, парламент созывался очень редко и обсуждал только всякие безобидные вопросы. Единственное новшество, введенное в этой образцово исправной области, заключалось в том, что Николай учредил должность специального статс-секретаря по финляндским делам, причем сей чиновник не назначался сверху, а избирался самими финляндцами, что было знаком августейшего доверия.
Не слишком давила власть и на те мусульманские народы, кто вел себя смирно. Времена, когда башкиры бунтовали, остались в прошлом. Татарами его величество, в общем, тоже был доволен. Но вот за волжскими народами христианской веры – марийцами, мордовцами, чувашами – право на особость не признавалось. Империя желала превратить их в русских и проводила жесткую русификацию. В местностях, где население придерживалось древних верований, к культурному принуждению добавлялось религиозное. «Язычества» власть не терпела.
В Прибалтике правительство старалось лавировать. Здесь сосуществовали две группы населения: коренное (эстонцы с латышами) и остзейские немцы. Первым государство никакой национальной самобытности не дозволяло, но и в их повседневную жизнь, в общем, не вмешивалось. По большей части это были крестьяне, и считалось, что заниматься ими должны помещики. Дворянство же было почти исключительно немецким. С ним правительство держалось со всей возможной деликатностью, ведь остзейцы были одной из главных кадровых опор империи. Знаменитый министр Уваров, о котором мы еще поговорим, писал: «Немцев на лету схватить нельзя; против них надобно вести, так сказать, осаду: они сдадутся, но не вдруг». Курс был верный. Через два-три поколения балтийские немцы действительно «сдадутся» и к началу ХХ века почти полностью обрусеют.
Национальная напряженность, существовавшая в империи, ослабляла ее в канун тяжелейшего испытания – Крымской войны. В двух непокорных регионах, на Северном Кавказе и в польско-литовских землях, приходилось держать большое количество войск, которых будет очень не хватать на фронте.
Николаевская система управления
Личность и взгляды самодержца придали государственной жизни империи склад и стиль, получивший название «николаевской системы». Она оформилась в конце двадцатых и тридцатых годов как реакция сначала на декабристское восстание, а затем на европейский революционный взрыв и польские события – и потом если менялась, то лишь в сторону ужесточения, как это произошло после новых потрясений 1848 года.
Николай не был глуп или слеп. Например, он отлично сознавал вред крепостничества, но понимал и то, что его отмена произведет коренную ломку существующих общественных отношений, – и страшился этого. Император рассуждал так: если уж Россия – оплот и гарант европейского порядка, она обязана демонстрировать собой незыблемость и монолитность. Ветхость и разболтанность системы царь компенсировал тем, что всё туже закручивал гайки. Главным лозунгом времени было нерассуждающее повиновение.
Уже цитировавшийся мемуарист Эвальд, лично наблюдавший государя, пишет: «Ни к чему так строго и беспощадно не относился император Николай Павлович, как ко всякому проявлению неповиновения или вообще протеста против какой бы то ни было власти. Человек добрый, любящий, внимательный к нуждам каждого, очень часто трогательно нежный… он становился суровым и беспощадным при малейшем проявлении того, что в те времена называлось либеральным духом. Суровую военную дисциплину с ее безмолвным повиновением и безропотным подчинением младшего старшему он неукоснительно проводил и во весь строй гражданской жизни и в этой строгой и общей субординации видел главнейший залог благосостояния и могущества империи».
Тотальная военизация – вот ключ к пониманию николаевской системы. Речь не об армии, а обо всём устройстве государства. В гражданских ведомствах устанавливается строгое единоначалие. Приказы не обсуждаются, а исполняются. Все высшие должности в государстве, даже самые «мирные», занимают только генералы. (Единственным исключением являлся министр иностранных дел граф Нессельроде – он был из полковников.) «Николаевское царствование рисуется нам обыкновенно как время преобладания военного элемента, – пишет М. Полиевктов. – И действительно, гражданское управление принимает в это царствование своеобразный военный оттенок. Целые отрасли управления и отдельные ведомства получают военное устройство, образуя, в таком случае, особые корпуса: Корпус лесничих, Главное управление путей сообщения и Корпус инженеров путей сообщения и т. п. Во главе отдельных отраслей гражданского управления очень часто стоят представители военного ведомства: министр государственных имуществ генерал-адъютант граф Киселев, министр финансов бывший генерал-интендант граф Канкрин, министр внутренних дел генерал-адъютант Бибиков и даже обер-прокурор Святейшего Синода полковник и впоследствии генерал-адъютант граф Протасов, не говоря о других».
В военизированной иерархии есть только одна фигура, принимающая решения и отдающая приказы, – командующий. Поэтому еще одна ключевая особенность николаевской системы – личное управление. Мы увидим, как этот классический «ордынский» принцип мешал нормальному функционированию государственной машины. Система была плохо систематизирована, в ней преобладал не любимый Николаем порядок, а волюнтаризм, от него же самого исходивший. Если Российская империя и была армией, то очень странной – командующий руководил ею помимо штаба и часто вмешивался в действия мелких подразделений поверх голов непосредственных начальников.
Российский социальный порядок. Оноре Домье
На первых порах, после дезорганизованности александровского режима, противоречиво сочетавшего в себе либеральность с реакционностью, государственный механизм, став более логичным, заработал слаженней. Но затем сказались органические пороки николаевского управления – даже не «вертикального», а скорее «ручного».
Это царствование хронологически делят на две части: период успехов и период неудач. Первый, ознаменовавшийся военными и дипломатическими победами, продолжался около пятнадцати лет, примерно до 1840 года. Затем система стала давать сбои. Число толковых деятелей редело (или они утрачивали прежнюю толковость); верховный правитель всё чаще ошибался – и никто не смел ему об этом сказать; законы работали плохо, потому что в их действие постоянно вмешивалась исполнительная власть; государственная машина активно функционировала только на тех участках, которыми интересовался лично государь, – и останавливалась, когда его внимание переключалось на что-то другое.
Николаевская система исключала всякое участие общества в управлении, уповая только на бюрократические механизмы. Но времена были уже не петровские, да и Николай был не Петр Великий, поэтому при всей кипучей административной деятельности за тридцать лет в государственном устройстве изменилось немногое.
Государственное управление
Взойдя на престол, молодой царь (которого, как уже говорилось, ранее не привлекали к важным делам) обнаружил, что управление находится в беспорядке. У Николая возникла идея о необходимости кардинальных преобразований. Для их подготовки был создан особый секретный орган, получивший название по дате своего учреждения: «Комитет 6 декабря 1826 г.». Это очень напоминало создание Негласного Комитета в начале царствования Александра, да и ведущие члены нового стратегического штаба были людьми александровского времени: В. Кочубей (председатель), М. Сперанский, А. Голицын, но двое первых постарели и потускнели, а последний талантами никогда и не блистал. Из николаевских выдвиженцев самым деятельным был Дмитрий Блудов, понравившийся государю своим усердием во время следствия над декабристами и теперь назначенный секретарем Комитета. Этому гибкому сановнику, умевшему приспосабливаться к чаяниям власти, была уготована долгая жизнь на верху бюрократической лестницы.
Николай поставил перед этой командой задачу найти ответ на следующие вопросы: «Что ныне хорошо, чего оставить нельзя и чем заменить?» Но общий консервативный тон был таков, чтоб оставить всё и ничего не менять, поэтому, прозаседав шесть лет, Комитет никакой реформы не выработал.
Центральное управление в то время осуществлялось тремя высшими инстанциями: Государственным Советом, Комитетом министров и Сенатом.
В существовании Сената царь особенного смысла не видел и сохранял его, кажется, лишь из консерватизма. Фактически Сенат превратился в подобие верховного суда с весьма ограниченными полномочиями. Постепенно утрачивал свое былое значение и Государственный Совет. Поскольку все решения Николай принимал сам, ему было вполне достаточно исполнительного органа – Комитета министров.
Но и этот институт для государя был недостаточно удобным. Всё большее значение приобретает учреждение, прежде властными полномочиями не наделенное – Собственная его императорского величества канцелярия. Ранее она занималась лишь теми делами, в которых лично участвовал монарх, а поскольку теперь тот участвовал во всём и всегда, Канцелярия стала дубликатом министерской системы и скоро поднялась выше ее. (Этот орган напоминает ЦК советской эпохи или президентскую администрацию тех времен, когда российские правители стали называться «президентами».)
Из-за возросшего значения Канцелярии пришлось разделить ее на департаменты-отделения. Вся прежняя деятельность, непосредственно связанная с особой императора, сосредоточилась в Первом отделении, всего же их станет шесть. Второе отделение ведало законами; Третье – государственной безопасностью и наблюдением за обществом; Четвертое – тем, что мы сегодня назвали бы «соцобеспечением»; Пятое появилось, когда графу Киселеву поручили привести в порядок государственное имущество; Шестое понадобилось для управления Кавказом, когда борьба с горцами зашла в тупик и была возведена в ранг важнейшей задачи.
Значение у отделений было очень разное. Третье, политическая полиция, все время увеличивало свое влияние и стремилось стать государством в государстве. Ведомство Киселева впоследствии преобразовалось в мощное министерство (государственных имуществ).
В отличие от настоящих реформ внутренние бюрократические рокировки при Николае происходили часто. По воле государя – и в зависимости от сиюминутной необходимости – то и дело учреждались новые структуры, которые потом разветвлялись и могли существовать параллельно с министерствами, иногда имея больше власти, поскольку находились ближе к царю.
Николай любил по всякому поводу создавать секретный комитет, и тот подчинялся не министру, а непосредственно государю. Временный орган разрабатывал некий проект, который потом осуществлялся, если был одобрен царем – бывало, что даже без обсуждения на Государственном Совете или вопреки мнению его членов.
Николай и его окружение. Гюстав Доре
Эта система тройного управления – через министерства, императорскую Канцелярию и временные комитеты, подотчетные только монарху, – вносила ужасную неразбериху в бюрократический механизм, и без того запутанный. Порядка наверху не было. Стремление к максимальной централизации и «вертикальности» власти сводилось к шаткому принципу «высочайшего усмотрения».
Но не было порядка и внизу, на периферии. Одним из ответов Секретного комитета 6 декабря на высочайший вопрос «чего оставить нельзя и чем заменить» было указание на скверную организацию провинциального управления. Это хроническая болезнь Российского государства, объясняемая несколькими очевидными причинами. Во-первых, конечно, огромными дистанциями при чрезвычайной медленности сообщений. Во-вторых – общей неэффективностью авторитарной власти: чем дальше от столицы, тем хуже решались проблемы, ибо инициатива снизу не поощрялась и любое действие требовалось согласовывать с высшими инстанциями. Наконец, на низовом уровне, вдали от присмотра, не контролируемая обществом местная администрация часто работала на собственный карман.
С первым обстоятельством поделать было нечего, на второе покушаться никто и не думал, поэтому все усилия правительство направило на третий дефект, считая, что его возможно исправить.
Действовали традиционными «ордынскими» методами – других в арсенале не имелось.
Прежде в областях существовала двойная субординация: губернаторы подчинялись министру внутренних дел, а губернские правления – Сенату, что, с одной стороны, иногда создавало административную путаницу, но с другой – все же обеспечивало хоть какую-то коллегиальность власти. По указу 1837 года правления должны были во всем повиноваться только начальнику губернии и превращались из совещательного органа в исполнительный. Одновременно ослаблялись полномочия дворянских учреждений, в свое время привлеченных Екатериной для провинциального «соуправления». Николаевское государство предприняло новую попытку вернуться из самодержавно-дворянского формата власти в прежний, унитарный. Вследствие этого очень разрослись штаты чиновничества и местной полиции. При Александре Первом на гражданской службе состояло примерно 30 тысяч человек; в 1847 году (тут есть уже точная статистика) – 61 548 человек; десятилетие спустя – 90 139 человек.
Для контроля над местной администрацией были учреждены местные жандармские отделения, доносившие в Петербург о ходе дел и любых неисправностях. (О том, как функционировала имперская тайная полиция – в следующей главе.)
Огромная чиновничья армия управляющих, отчитывающихся, надзирающих порождала огромный бумагопоток, который создавал видимость кипучей деятельности, но на самом деле парализовал делопроизводство и позволял маскировать почти любые злоупотребления.
В. Ключевский приводит красочную историю о том, как провинциальные чиновники долго разбирались в деле некоего откупщика. Оно всё разбухало и разбухало, так что одно лишь его «краткое изложение» составило 15 тысяч страниц, а всего их было сотни и сотни тысяч. Наконец в Петербурге устали от бесконечной переписки и затребовали к себе всю документацию. Для транспортировки огромного количества папок понадобились десятки подвод. Обоз отправился в путь и по дороге бесследно сгинул, вместе с телегами, возчиками и бумагами – ибо на всякое административное давление сыщется коррупционное решение.
Этот достойный гоголевского пера эпизод можно считать символом всего николаевского бюрократического управления.
Законы
Всякая новая российская власть непременно ставила перед собой задачу урегулировать законодательство. Оно вечно хромало, потому что в изначально неправовом государстве хорошо работающие законы не являются обязательным условием функционирования государства – любую проблему собственной волей решает исполнительная власть.
Без законов страна существовать, конечно, не могла, но они вечно устаревали или вступали в противоречие между собой, к тому же жизнь порождала новые ситуации, требовавшие регламентации. Реформаторские правительства пытались ввести принципиально новые законы. Консервативные правительства главным образом наводили порядок в старых. Таково было и законотворчество Николаевской эпохи.
Главное его свершение – кодификация права, завершившаяся выпуском Свода законов.
Эта геракловская задача была поручена Михаилу Сперанскому, в котором прежний царь когда-то разочаровался. Новый государь, напротив, высоко ценил этого администратора за работоспособность и талант к систематизированию.
Свод законов Сперанского
У Сперанского произошел новый взлет карьеры, своего рода «вторая молодость». Но как же она отличалась от первой!
От былых реформаторских амбиций Михаила Михайловича давно уже ничего не осталось. Упав с самых высот иерархии, он должен был заново карабкаться по чиновничьей лестнице. Побывал в скромной должности пензенского губернатора, потом поуправлял Сибирью, попрозябал в Комиссии составления законов, которая при Александре считалась ведомством маловажным.
В 1826 году Сперанский послушно отзаседал в суде над декабристами, тем самым продемонстрировав полную лояльность и разрыв с былыми мечтаниями, а затем под эгидой новообразованного Второго отделения императорской канцелярии взялся разгребать авгиевы конюшни российской законности. Он возглавил юридический департамент Государственного Совета, был удостоен графского титула и пожалован высшей наградой империи – орденом Андрея Первозванного, причем царь снял ленту с себя и воздел на Сперанского.
Задачу, стоявшую перед составителями Свода, со всей ясностью сформулировал сам Николай в программной речи. «Первый предмет, к коему Государь Император по важности оного устремил все свое внимание, было правосудие, составляющее, так сказать, первую надобность всякого государства, – пересказывает высочайшее наставление Сперанский. – Его величество с самой молодости своей слышал о недостатках у нас в оном, о ябеде, о лихоимстве, о неимении полных законов или о смешении оных, от чрезвычайного множества указов, нередко один другому противоречащих… Нетрудно было открыть, что сие главнейше происходило от того, что всегда обращались к составлению новых законов, а не к соглашению на твердых началах старых. Посему Государь Император признать за благо изволил… не созидать новых законов, но привести в порядок старые».
Несколько лет ушло на то, чтобы собрать все существующие законодательные акты «по порядку времени». Таких документов разной важности и формата набралось более 30 тысяч. Приступили к их изданию, отсеивая отмененные и утратившие силу. Разрядов было три: первый касался государственного права («порядок, коим верховная власть образуется и действует»), второй – гражданского и имущественного права, третий – уголовного и «благочинного» (полицейского).
В 1832 году 15-томный свод существующих законов был напечатан. Следующим этапом стала переработка всей системы законов о преступлениях и наказаниях, находившейся в самом запутанном состоянии. Целью этой работы должно было стать составление всеобъемлющего Уголовного уложения. Царь опять-таки повелел не выдумывать ничего нового, а устранить противоречия и всякие неясности, а также провести корректировку с учетом имеющихся судебных прецедентов.
Но и с этой, в общем, редакторской работой огромный аппарат до конца царствования не справился. В 1845 году появилось «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных», но весь кодекс целиком вышел уже после смерти императора.
В первую очередь, конечно, появились уголовные законы, направленные на искоренение наихудших недугов общества.
Самым болезненным из них была всепроникающая коррупция.
Неизлечимая болезнь
Система, построенная на всемогуществе исполнительной власти, ничем не защищена от коррупции. У начальников и чиновников неминуемо возникает соблазн воспользоваться своим положением в личных целях, и чем «вертикальнее вертикаль», тем больше для этого возможностей.
Царь Николай был невысокого мнения о человеческой природе и, кажется, не разделял маниловской идеи разочаровавшегося либерала Карамзина о том, что России для благополучия довольно полусотни толковых и честных губернаторов. Рассказывают, что однажды Третье отделение, проведя тайное расследование, доложило императору: в стране есть два губернатора, не берущих мзды, и Николай удивился, что так много. Но, подумав, нашел этому объяснение: «Что не берет взяток Фундуклей [киевский губернатор] – это понятно, потому что он очень богат, ну а если не берет их Радищев [пензенский губернатор, сын того самого Радищева], значит, он чересчур уж честен».
Коррупция раздражала Николая не сама по себе (он хорошо понимал ее неизбежность), а своей неконтролируемостью, отсутствием чувства меры. Это был непорядок, непорядок же государь ненавидел.
В эту эпоху в России борьба с казенным воровством возводится в ранг государственной политики. Официально признавалось, что проблема существует и что власть «примет меры». Неслучайно Николаю, совершенно нетерпимому к какой-либо общественной критике властных учреждений, так понравилась комедия «Ревизор». Автор очень верно уловил «правильное» отношение к коррупции: она жалка, смешна, периферийна и может быть парализована единым лишь появлением государева посланца.
Методы, которыми царь предполагал победить коррупцию или, вернее, сдерживать ее, были троякими: повысить жалованье чиновникам, чтобы те не воровали от нищеты; установить систему контроля за работой казенных учреждений; ну и, конечно же, строго карать провинившихся.
Ни одно из сих административных поползновений не сработало, потому что довести их до конца не хватило средств и решимости.
Мысль о том, что, имея довольное для достойной жизни обеспечение, чиновник перестанет красть, сама по себе не стопроцентно верна. Природно честные люди действительно от воровства откажутся (что и произойдет позднее, при Александре II), но всегда сыщется много корыстолюбцев, которым сколько ни плати, всё будет мало. К тому же у николаевского государства средств хватило на относительно щедрое вознаграждение лишь старшего и среднего чиновничества. Не имея возможности повысить жалованье целым ведомствам и классам, царь выдавал отдельным начальникам, обычно генеральского звания, своеобразные премии сверх оклада – так называемые «аренды», то есть доход от государственных земель.
Сцена из гоголевской комедии «Ревизор». А. Каменский
На мелкое чиновничество денег недоставало, и оно по-прежнему жило очень скудно. Кто-то, чтобы свести концы с концами, находил приработки на стороне, а служащие хоть на сколько-то «доходном месте» не могли удержаться от соблазна дополнить маленькое жалованье иным образом.
Советский исследователь николаевского государственного аппарата П. Зайончковский приводит данные любопытнейшего исследования, проведенного в середине 1850-х годов столичной газетой «Экономический указатель». Там собраны данные по доходам и расходам четырех реальных чиновников с замененными именами: Альчиков, Пальчиков, Мальчиков и Перчиков. Видно, что трое первых, коллежские асессоры, кое-как еще могут жить «по-господски», а у титулярного советника «Перчикова» такой возможности уже нет.
Получая 260 рублей в год, он живет «за перегородкой», платье приобретает на толкучке, книг не покупает, даже вина почти не пьет (7 рублей 70 копеек за весь год), но при этом проживает на 58 рублей больше, чем зарабатывает жалованьем, и должен возмещать дефицит перепиской бумаг у купца. А ведь этот Акакий Акакиевич холост и тратится только на себя.
Немного дали и усилия по контролю за деятельностью государственного аппарата, хотя никогда еще, даже в петровские «фискальные» времена высшая власть не старалась так бдительно следить за лихоимцами. Проверки проводились регулярно, на всех уровнях и всеми вышестоящими ведомствами. Ревизоры, чиновники особых поручений, прокуроры усердно исполняли свою работу. Появилась и новая мощная надзирающая инстанция – инфраструктура политической полиции, которая, как уже говорилось, пронизывала всю империю и занималась отнюдь не только поиском крамолы, но и вообще всякими государственными преступлениями.
Наверх непрерывным потоком шли донесения о нелепостях, ошибках, нерадивости, неисполнении указов, казнокрадстве и тысяче других нарушений. «Вскрывались ужасающие подробности; обнаруживалось, например, что в Петербурге, в центре, ни одна касса никогда не проверялась, – пишет В. Ключевский, – все денежные отчеты составлялись заведомо фальшиво; несколько чиновников с сотнями тысяч пропали без вести. В судебных местах… два миллиона дел, по которым в тюрьмах сидело 127 тысяч человек. Сенатские указы оставлялись без последствий подчиненными учреждениями».
Государь гневался, требовал немедленно всё исправить и всех виновных наказать. Но всё исправить было невозможно, да и с наказанием возникали трудности.
Уголовное уложение 1845 года предприняло несколько комичную попытку установить для коррупционеров нечто вроде шкалы простительных и непростительных злоупотреблений.
Получение подарков и всякого рода «борзых щенков» классифицировалось как мздоимство, которое, конечно, осуждалось, но строго не каралось. Виновный платил штраф и обычно оставался на своем месте.
Но если ради мзды чиновник злоупотреблял своими должностными обязанностями, это было уже лихоимство, и тут дело пахло арестом.
Еще строже котировалось вымогательство, за что могли лишить чинов с дворянством и посадить в тюрьму на срок до 6 лет.
Вымогательство с отягчающими обстоятельствами (например, в особо крупных размерах или с тяжелыми последствиями) при обвинительном приговоре заканчивалось каторгой.
Снисходительное отношение к «мздоимству» превращало низовую коррупцию в полуразрешенный промысел.
Контрольные органы привлекали к ответственности огромное количество низших чиновников, которых было легко поймать за руку. П. Зайончковский пишет, что за двадцать лет под следствием побывали в общей сложности более 90 тысяч человек, однако по большей части дела даже не доходили до приговора. Скажем, в 1853 году под судом состояло лишь две с половиной тысячи служащих.
Изворотливый ум всегда приспосабливается к ситуации лучше, чем контролирующие инстанции. Николаевский сенатор К. Фишер в своих записках сообщает, что казнокрады в эту эпоху отлично научились использовать формальную сторону закона для безнаказанного воровства: «Прежде наглость действовала посредством нарушения законов, теперь она стала чертить законы, способствующие воровству…» Далее автор пишет: «Государь, видя, что повеления его не исполняются, что он повсюду окружен обманом, лицемерием, декорациями, лишился того спокойствия духа и той важности действия, которые нужны и присущи монарху; он стал брать на себя роль полицейскую, которая часто оканчивалась публичным фиаско, потому что от него ускользали подробности и последствия». И следуют примеры того, как безуспешно самодержец сражался с наглыми лихоимцами.
Вот он бежит за двумя солдатами, которых впускают в кабак, хотя это строжайше запрещено, – и не догоняет пьянчужек, а винный откупщик Бенардаки, на которого обрушивается царский гнев, грозится отказаться от откупа. Случись такое, и возникнет 20-миллионная дыра в бюджете, поэтому министр финансов изображает ужас и подает в отставку. Царь отменяет свой указ.
Или, сев изучать собственность, которой владеют чиновники, и обнаружив разительное несоответствие жалованью, Николай грозно требует ответа. Подозреваемый нахально отвечает: «Имение приобретено женою на подарки, полученные ею в молодости от графа Бенкендорфа» (который славился любвеобильностью, но к этому времени уже умер, и поди проверь, а публичного скандала не избежать).
Подобных примеров, одновременно смешных и печальных, в записках современников множество. Приведу один, далеко не самый крупный, подробнее, ибо тут бессилие системы и ее творца перед коррупцией выступают особенно выпукло.
Эвальд пишет, что много путешествовавший царь любил быструю езду, не жалел коней и, бывало, загонял их до смерти. За павших лошадей поставщики получали установленную компенсацию. Однажды Николай, заглянув в документы, увидел, что, следуя из Варшавы в Петербург (тысяча верст), он заморил аж 144 лошади. Царь очень удивился. «В следующий раз он дал себе труд самому сосчитать загнанных лошадей. За весь путь он насчитал таких десяток или около того, а в счетах придворной конторы показано было потом почти до двух сотен. На его вопрос о причине такой разницы в цифрах действительной и бумажной опытные люди спокойно ответили, что не все лошади падают непременно при самой остановке, а дышат еще несколько времени, но все-таки околевают через несколько часов. Так как поверять такие показания не было никакой возможности, потому что в падении лошадей были заинтересованы все прикосновенные к этим делам лица и все, разумеется, поддерживали друг друга, то поневоле пришлось помириться с этим явлением и платить за полные сотни будто бы павших лошадей».
Из истории известно, что одолеть коррупцию можно двумя способами: или жесточайшим террором, или полноценным общественным контролем. Первое в России XIX века было невозможно, второй же способ Николаю Павловичу казался страшнее любой коррупции.
Главная государственная забота
Поскольку империя была военная, львиная доля государственных ресурсов тратилась на содержание вооруженных сил. Можно сказать, что в эту эпоху армия и была Россией.
Еще с петровских времен, когда военные расходы съедали до трех четвертей бюджета, сложился порядок вещей, при котором вся страна работала на армию и фактически являлась ее придатком, ее тыловым обеспечением. (Разница с другой сверхдержавой, Англией, заключалась в том, что у британцев было наоборот: главное оружие морской империи, ее флот, использовался для выгод промышленности, торговли и капитала.)
В России же монарх и все его министры были генералами, деньги добывались для того, чтобы в первую очередь потратить их на армию, и любое государственное решение прежде всего учитывало интересы и потребности колоссального военного организма.
Парад. 1846 г. А. Ладумер
Один из парадоксов николаевской империи заключался в том, что при общем курсе на отрицание всяческих новшеств, во времена быстрого технического прогресса не реформировать армию было невозможно – она неминуемо стала бы отставать, проигрывать в боеспособности потенциальным оппонентам. Столкнувшись с этой проблемой, Николай остался верен себе. Он ограничивался разнообразными реорганизациями и «косметическими ремонтами». Никаких коренных реформ не произошло.
Государь был убежден, что их и не нужно. У этой уверенности было два резона: воспоминание о недавнем триумфе над Наполеоном, когда русская армия оказалась первой в Европе, и победы в новых войнах – с персами, турками и поляками.
Но с 1814 года военное дело в Европе повсеместно перестраивалось и в кадровом, и в техническом, и в оперативно-тактическом отношении.
Профессиональная армия, состоящая из солдат, пожизненно приписанных к службе, уходила в прошлое. В мирное время (а Венская система принесла континенту длительный мир) отрывать от производительного труда много здоровых мужчин и тратить на них огромные деньги стало нерентабельно. Кроме того, профессиональная армия с трудом пополняется во время войны – слишком много времени требуется для подготовки новобранцев. Поэтому в Европе все больше стран переходили к другой системе, когда в мирное время армия поддерживалась в сжатом виде, но обладала большими мобилизационными резервами. Молодых мужчин стали призывать на относительно недолгий срок, давали им необходимые воинские навыки и затем возвращали к мирным занятиям. Учили солдат при этом не шагистике, а тому, что пригодится в бою.
Соответственно менялись и представления о военном искусстве. Прежняя линейная тактика, когда войска действовали сомкнутым строем, теперь считалась устаревшей. Вчерашние резервисты маневрировать колоннами-шеренгами и не смогли бы. Рассыпной строй, инициативность, меткая стрельба – вот чему теперь обучали солдат, скажем, французской армии, которая в тридцатые-сороковые годы проходила боевую школу в Алжире.
Кроме того, очень модернизировалось вооружение. На смену гладкоствольным ружьям с их плохой прицельностью и невеликой дальностью выстрела приходили винтовки. Сомкнутый строй устарел еще и потому, что был очень уязвим для винтовочного огня. Атакующая колонна издалека попадала в зону обстрела и несла слишком большие потери, прежде чем могла ударить в штыки.
А русская армия по-прежнему в основном уповала на рукопашный бой. По сравнению с тактикой Александровской эпохи произошел даже некоторый регресс.
В 1820-е годы соперничали две боевые школы: одна, как ее иногда называли, «ермоловская», делала главный упор на боевую подготовку солдат, другая, «аракчеевская», больше уповала на дисциплину и следовала классической прусской традиции. Победила вторая, апологетами которой были Дибич и военный министр Чернышев. Инициативный солдат, умеющий действовать в одиночку, николаевской армии был не нужен.
Попытки решить проблему удешевления армии в мирное время и быстрого пополнения в военное предпринимались, но в совершенно недостаточном объеме. В 1834 году срок солдатчины сократили с двадцати пяти лет до двадцати плюс пять лет «бессрочного отпуска» (то есть нахождения в резерве); в 1839 году действительную службу убавили еще на один год – до девятнадцати лет, в 1851 году – до пятнадцати.
Комплектовалась армия по старинке, рекрутскими наборами – ежегодно брали семь душ с каждой ревизской тысячи, около 45 тысяч человек. Это позволяло постоянно держать под ружьем самую большую в мире армию. Николай любил повторять: «У меня миллион штыков», и по документам действительно Россия имела 1 150 000 солдат. Но только на бумаге. В армии, как во всей стране (и даже еще хуже), процветали очковтирательство, приписки и казнокрадство. Всякий самостоятельный командный пост – полк, батарея, гарнизон – давал начальнику возможность почти бесконтрольно пополнять свой карман. Когда грянет настоящая большая война, окажется, что годных к бою войск катастрофически мало, а резервы взять неоткуда – разве что набрать необученных ополченцев.
Проекты заменить рекрутский набор призывом военнообязанных время от времени обсуждались, но при существовании крепостного права были нереализуемы.
Почти не развиваясь, русская армия все время находилась в движении – ее постоянно переобмундировывали, перефасовывали, перетасовывали. Николаевские новшества в основном сводились к тому, что менялась структура: число батальонов в полку, количество солдат в батальоне, штатное расписание и прочее. Штиблеты заменили на сапоги; вместо красивых киверов ввели еще более красивые каски; пехотинцам, а затем и военным инженерам дозволили носить усы и бакенбарды, ранее разрешенные только кавалеристам, – примерно такими были николаевские военные реформы.
Очень большие средства тратились на восстановление флота, который при Александре находился в запущенном состоянии. Чтобы противостоять главному сопернику, Британии, империи требовалось много боевых кораблей. Эта задача тоже решалась по-николаевски: с опорой главным образом на количественные параметры и без сомнительных новшеств.
В 1827 году учредили Морское министерство, а год спустя еще Морской штаб при Его Императорском Величестве. Поскольку штаб был «при его величестве», этот орган стоял выше. Им долгие годы руководил князь Александр Сергеевич Меншиков, любимец государя и полный его единомышленник по нелюбви к новизне.
Кораблей строили много – великолепных, многопушечных, с превосходным парусным вооружением, но флоты технологически передовых стран, прежде всего Англии и Франции, в это время массово переходили на паровую тягу. В России же к «уродливым» военным пароходам относились скептически. Самый затратный и быстро развивающийся из флотов империи, Черноморский, перед войной имел только шесть боевых пароходов – из общего числа в полторы сотни вымпелов. Этого было достаточно, чтобы сражаться с турецкой эскадрой, но не с англичанами и французами, которые в паровом судостроительстве уже переходили ко второму поколению кораблей – не колесному, а винтовому.
Русским придется затопить своих парусных красавцев у входа на Севастопольский рейд, чтоб туда не вошли коптящие небо вражеские суда. Ни на что лучшее николаевский флот не пригодится.
Николаевская стабильность
Опора престола
То, что тайная полиция при Николае Первом обрела особенное значение в системе власти, новым явлением для России, конечно, не являлось. Всякий раз, столкнувшись с внутренними потрясениями или ожидая их, «ордынское государство» пристраивало к четырем обязательным опорам еще и эту, чрезвычайную.
Иван IV, искореняя оппозицию, учредил корпус опричников. Петр I, побуждая страну к невероятному напряжению сил, создал сразу несколько параллельных надзирательно-репрессивных структур. В 1730-е годы, когда сакральность династии зашаталась и требовалось ее укрепить через страх, опиралась на Тайную канцелярию Анна.
Но Николай сделал тайную полицию ключевым элементом всей государственной конструкции. И в последующие времена, как бы ни менялся режим и как бы ни переименовывались спецслужбы, их сверхвлиятельность в России будет неизменной.
Побудительным толчком к возвышению тайной полиции было ощущение опасности, возникшее у царя после шока 14 декабря.
Я уже писал о записке Бенкендорфа, поданной через несколько недель после восстания. Речь в этом историческом меморандуме шла о необходимости государственной полиции и учреждении корпуса жандармов как гарантов безопасности существующего порядка. Николай Павлович инициативу одобрил, но внес характерную корректировку. Вместо министерства полиции он создал особое отделение при собственной канцелярии, и это придало новому институту самый высокий статус. По всем делам, хоть отдаленно касавшимся вопросов государственной безопасности (на практике и шире), губернаторы должны были докладывать не министру внутренних дел, а императорской канцелярии, то есть самому государю.
Корпус жандармов появился несколько позднее, в 1836 году. Оба поста – и главы Третьего отделения, и шефа жандармов – занял верный Бенкендорф, тем самым превратившись в самого могущественного чиновника империи. То же положение будут занимать и преемники графа.
В ведение Третьего отделения входили полицейские дела, финансовые злоупотребления, надзор за подозрительными лицами, слежение за раскольниками и сектантами, контроль над тюрьмами, бдение за подозрительными иностранцами, сбор статистических сведений, цензура и доклад государю обо всех мало-мальски примечательных происшествиях.
Функции Жандармского корпуса отчасти пересекались с этой деятельностью, но в большей степени сосредотачивались на присмотре за исполнительной властью и «закону противных поступках» всяких «злоумышленных людей».
Жандармы. А.В. Висковатов
Россия делилась на пять жандармских округов (к 1843 г. – на восемь); каждый округ подчинялся генералу. Округа состояли из территориальных отделений (две-три губернии), возглавляемых штаб-офицерами. На эти должности должны были назначаться лица благонадежные, отличавшиеся обхождением, имевшие связи в обществе, с помощью чего им было легче следить за настроением умов.
В дальнейшем двойная структура государственной полиции – одна сугубо политическая, другая контролирующая – почти всегда будет сохраняться (не в последнюю очередь для того, чтобы они присматривали друг за другом).
В николаевскую эпоху Россия превратилась в полицейское государство, то есть в страну, где власть контролирует все сферы жизни полицейскими методами, при помощи специальных органов, фактически имеющих особый внеправовой статус.
Одновременно с созданием и развитием новой полиции формировалась новая государственная идеология, за соблюдением которой эти органы должны были надзирать.
Новая идеология
Главный посул этой доктрины был заявлен еще в манифесте от 13 июля 1826 года (в связи с приговором по делу декабристов): «Все состояния да соединятся в доверии к Правительству. В государстве, где любовь к монархам и преданность к престолу основаны на природных свойствах народа; где есть отечественные законы и твердость в управлении, тщетны и безумны всегда будут все усилия злонамеренных… Не от дерзостных мечтаний, всегда разрушительных, но свыше усовершенствуются постепенно отечественные установления, дополняются недостатки, исправляются злоупотребления». Монарх заверял подданных: «Мы не имеем, не можем иметь других желаний, как видеть Отечество Наше на самой высшей степени счастия и славы, провидением ему предопределенной». Счастие же – это когда «каждый может быть уверен в непоколебимости порядка, безопасность и собственность его хранящего, и, спокойный в настоящем, может прозирать с надеждою в будущее».
Неколебимость порядка и предсказуемость будущего, то есть гарантированная стабильность – так сформулировал Николай свое видение российской идиллии.
Программу, призванную осуществить этот идеал, разработал главный идеолог империи Сергей Семенович Уваров (1786–1855).
Это был человек высокоученый, в 25 лет – просвещенный попечитель Петербургского учебного округа и академик, в 32 года уже президент Академии наук. Знаток античности, любитель литературы, завсегдатай общества «Арзамас», он со временем делался всё большим консерватором и врагом всяческого вольномыслия.
Уваров отнюдь не являлся циничным карьеристом, подстраивающимся под воззрения верховной власти. Это был убежденный сторонник и даже поэт самодержавной идеи. Он считал, что Россия еще слишком «юна и девственна», чтобы вкусить свобод. «Надобно продлить ее юность и тем временем воспитать ее, – писал он. – Если мне удастся отодвинуть Россию на пятьдесят лет от того, что готовят ей теории, то я исполню свой долг и умру спокойно». Одним словом, то был классический «государственник», относящийся к народу как к дитяти, а себя считающий наставником, который «знает как лучше». Эта позиция кое-как работала в восемнадцатом веке, при просвещенном абсолютизме, но в девятнадцатом веке, в эпоху частного предпринимательства, ни к чему хорошему привести не могла.
Сергей Уваров. Вильгельм Голике
В 1832 году Уваров представил государю записку, где говорилось, что для благоденствия, развития и даже просто выживания России необходимо придерживаться «трех великих государственных начал»: национальной религии, самодержавия и народности. Позднее этот трехчлен стал называться «Самодержавие-Православие-Народность».
Тут задавалась альтернатива революционной триаде «Свобода-Равенство-Братство». По Уварову, для России подобная формула подходила больше.
Всё выглядело очень логично.
Самодержавие – исторически сложившаяся форма российской государственности, выстраданная многими жертвами и трудным опытом. Для счастья народу-ребенку нужны не абстрактные свободы, к которым он не готов, а отеческая забота государя, спокойные условия для развития.
Православная вера – щит от разномыслия и шатаний, высокий нравственный закон, дающий нации ощущение духовного единства.
Но с этими двумя компонентами и без Уварова было всё ясно. Объяснений требовал новый термин «народность», вводившийся впервые.
Речь шла о прямой связи государя с «простыми людьми», минуя посредничество образованной (а стало быть, зараженной европейской бациллой) прослойки. Здесь Уваров, с одной стороны, очень верно уловил коренное недоверие Николая ко всякого рода умникам, а с другой – предложил использовать веру народной массы в «доброго царя-батюшку», который лучше «бояр», чиновников и прочих угнетателей. Поэтому Николай взял себе в привычку общаться с народом в фальшиво-простецком, популистском тоне, и окружение всячески поддерживало правителя в сознании, что именно так и следует.
В записках Бенкендорфа можно прочесть описание эпизода, который должен был символизировать правильные отношения между самодержцем и народом. Событие это произошло в Петербурге во время холерной эпидемии 1831 года, когда из-за неумных действий власти люди взбунтовались и убили несколько чиновников.
Приведу умилительный фрагмент целиком.
«Государь остановил свою коляску в середине скопища, встал в ней, окинул взглядом теснившихся около него и громовым голосом закричал: «На колени!» Вся эта многотысячная толпа, сняв шапки, тотчас приникла к земле. Тогда, обратясь к церкви Спаса, он сказал: «Я пришел просить милосердия Божия за ваши грехи; молитесь Ему о прощении; вы Его жестоко оскорбили. Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам; вы забыли ваш долг покорности мне; я сумею привести вас к порядку и наказать виновных. За ваше поведение в ответе перед Богом – я. Отворить церковь: молитесь в ней за упокой душ, невинно убитых вами».
Эти мощные слова, произнесенные так громко и внятно, что их можно было расслышать с одного конца площади до другого, произвели волшебное действие. Вся эта сплошная масса, за миг перед тем столь буйная, вдруг умолкла, опустила глаза перед грозным повелителем и в слезах стала креститься. Государь, также перекрестившись, прибавил: «Приказываю вам сейчас разойтись, идти по домам и слушаться всего, что я велел делать для собственного вашего блага». Толпа благоговейно поклонилась своему царю и поспешила повиноваться его воле».
Так ли гладко всё прошло на самом деле, неизвестно. Граф вел свои записи в расчете, что их когда-нибудь прочтет государь. Государь прочел. Ему всё понравилось. «Очень верное и живое изображение моего царствования», – молвил его величество.
Однако идеология – не более чем руководство к действию. Государство тратило большие средства и усилия на практическое осуществление этой программы, целью которой было установление единомыслия, контроль над умами и душами подданных.
Цензура
Контроль над умами был поручен прежде всего органам цензуры. Она становится важнейшим государственным делом.
Еще до завершения суда над декабристами, 10 июня 1826 года, выходит новый цензурный устав невиданной доселе строгости. В 165 и 166 параграфах этого длиннейшего документа, например, говорилось: «Всё, что в каком бы то ни было отношении обнаруживает в сочинителе, переводчике или художнике нарушителя обязанностей верноподданного к священной Особе Государя Императора и достодолжнаго уважения к Августейшему Его Дому, подлежит немедленному преследованию; а сочинитель, переводчик или художник задержанию и поступлению с ним по законам. Запрещается всякое произведение словесности, не только возмутительное против Правительства и поставленных от него властей, но и ослабляющее должное к ним почтение».
Был учрежден комитет из трех министров (внутренних и иностранных дел, а также народного просвещения), который осуществлял общее руководство над «направлением общественного мнения согласно с настоящими политическими обстоятельствами и видами правительства» – и это помимо Главного цензурного комитета, имевшего повсюду региональные отделения.
В последующие годы устав еще несколько раз обновлялся – все время в сторону дальнейшего ужесточения. С 1828 года авторы, вызвавшие неудовольствие цензуры, стали попадать под негласный надзор полиции. В 1830 году, под воздействием европейских революционных событий, власть постановила умножить «где только можно число умственных плотин» на пути вредоносных заграничных веяний. Теперь цензура стала следить не только за публикациями политического, социального или философского толка, но и за литературными вкусами, ибо «разврат нравов» и нарушение «пределов благопристойности» тоже опасны. Потом запретили создавать новые периодические издания, а некоторые существующие закрыли. Например, в 1834 году прекратилась деятельность популярного журнала «Московский телеграф» за то, что он, по словам Уварова, «не любит России».
Периодическая печать была подозрительна прежде всего своей массовостью и сравнительной дешевизной, а чтение среди малоимущих слоев общества не поощрялось. Поэтому начинается наступление на недорогие книжные издания и публичные библиотеки.
Цензурная система всё разрасталась и разрасталась, множилось количество ведомств, призванных следить за содержанием появляющихся публикаций. К концу царствования правом досмотра книг и статей были наделены несколько десятков учреждений, всякое в своей области – вплоть до Комиссии по строительству Исаакиевского собора и Управления конозаводства.
Цензура стремилась контролировать любые проявления живого чувства, даже идеологически похвальные. В 1847 году вышел запрет на «возбуждение в читающей публике необузданных порывов патриотизма», ибо всякая необузданность может быть опасна и «неблагоразумна по последствиям». Пример подобного рвения подавал сам император, собственноручно вычеркнувший из благонамереннейшего стихотворения Тютчева «Пророчество» упоминание о том, что константинопольский собор Софии снова станет христианским, а русский царь – всеславянским. Ибо не дело поэтов рассуждать о политике.
После 1848 года началась уже совершенная цензурная вакханалия, доходившая до абсурда. Вышел, например, запрет упоминать в печати о запретах в печати. В феврале появился комитет по ревизии цензуры, который в апреле переформатировался в «Комитет для высшего надзора в нравственном и политическом отношении за духом и направлением всех произведений российского книгопечатания». В руководство вошли высшие сановники империи, а председатель генерал Бутурлин прославился тем, что вознамерился удалить из акафиста Покрову Богоматери строки «Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и зверонравных», внезапно приобретшие революционное звучание. Вскоре комитет отправит в ссылку М. Салтыкова-Щедрина и И. Тургенева и совершит множество иных подобных подвигов. Одним из первых мер нового послениколаевского правительства станет упразднение этого одиозного учреждения.
Образование
Но цензура всего лишь охраняла общество от плевелов, а надо ведь было и взращивать полезные злаки. Правительство имело очень ясное представление о том, в чем состоит правильное воспитание и правильное образование подрастающих поколений. В манифесте 13 июля 1826 года, довольно коротком, новый государь счел необходимым объявить: «Да обратят родители всё их внимание на нравственное воспитание детей. Не просвещению, но праздности ума, более вредной, нежели праздность телесных сил, – недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец – погибель».
Всей системой просвещения стал ведать граф Уваров, автор похвальной идеологической концепции, и оставался на этом ответственном посту целых 16 лет. «Каким искусством надо обладать, чтобы взять от просвещения лишь то, что необходимо для существования великого государства, и решительно откинуть все, что несет в себе семена беспорядка и потрясений?» – писал он государю. И давал ответ: «Приноровить общее всемирное просвещение к нашему народному быту, к нашему народному духу», то есть втиснуть всё просвещение в треугольник самодержавия-православия-народности.
Государство, во-первых, установило строгий надзор над преподаванием и преподавателями в казенных учебных заведениях – сделать это было легко. Но меры простирались шире. Нельзя было оставить без присмотра и частное образование. Оно тоже теперь регулировалось свыше. Во избежание проникновения иностранной заразы содержать частные пансионы дозволялось только российским подданным. С 1833 года негосударственные школы вообще разрешалось открывать только там, где «не представляется возможности к образованию юношества в казенных учебных заведениях».
Иностранцев ныне допускали к преподаванию по особому разрешению. Даже в домашние учителя теперь можно было брать лишь тех, кто имел на то соответствующее «одобрительное свидетельство».
Но одного надзора за преподаванием показалось недостаточно. Уваровская реформа образования строилась на принципе сословности: чем ниже сословие, тем меньше ему полагалось знать. Смысл ограничения разъяснялся в высочайшем рескрипте: «Чтобы каждый вместе с здравыми, для всех общими понятиями о вере, законах и нравственности приобретал познания, наиболее для него нужные, могущие служить к улучшению его участи и, не быв ниже своего состояния, также не стремился через меру возвыситься над тем, в коем по обыкновенному течению было ему суждено оставаться».
На практике это означало, что крепостные могли учиться только в начальных школах, в средние учебные заведения (гимназии) и тем более в университеты имели право поступать лишь представители свободных сословий, но и там существовал своего рода имущественный ценз: такое образование стоило очень дорого (в университетах плата доходила до 50 рублей серебром в год).
Программа гимназий была пересмотрена в сторону архаичности – так называемого «классического образования», делавшего упор на изучение древних языков, требовавшее прежде всего зубрежки.
Под ударом оказалось женское образование. Им стало ведать Четвертое отделение императорской канцелярии. Целью провозглашалось воспитание «добрых жен, попечительных матерей, примерных наставниц для детей, хозяек» – и только. В женских учебных заведениях теперь делали упор на практические занятия, рукоделие и прочее. Эта установка входила в противоречие со всем духом русской культуры, которая еще со времен Екатерины ориентировала девиц благородного звания на высокие помыслы и утонченные чувства. Погасить эту энергетику, подхваченную и многократно усиленную литературой, к тому времени уже великой, казенными усилиями было невозможно. Запретный плод всегда сладок, и на смену поколению «пушкинских Татьян» шло поколение «тургеневских барышень».
Больше всего тревог у правительства, конечно, вызывал главный источник знаний – университеты. Им был дан новый устав, призванный «сблизить наши университеты, бывшие доселе только бледными оттенками иностранных, с коренными и спасительными началами русского управления». Спасительность заключалась в том, что повсеместно вводился военизированный стиль управления, университетами заведовали специальные чиновники-попечители, студентов обязали носить мундиры и шпаги, соблюдать почти армейскую дисциплину, при нарушении которой виновных отдавали в солдаты.
Высочайше утвержденный образец формы студента Московского университета
Государственная паранойя, наступившая в 1848 году, болезненней всего ударила по университетам. Возник даже проект полного их закрытия. Тут уже не выдержал даже отец всей этой системы граф Уваров – он подал в отставку. Университеты закрыты не были, однако там начались вовсе чудеса. Про нового министра П. Ширинского-Шихматова говорили, что он поставил просвещению шах и мат. По мысли князя, университетское преподавание следовало основывать «не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием».
В 1849 году прекратили читать лекции по государственному праву, в 1850-м и по философии, ибо содержание этой науки неопределенно, а последствия изучения непредсказуемы. Одновременно последовал запрет на приглашение иностранных ученых и научно-учебные поездки за границу.
К концу царствования Россия вообще оказалась почти за «железным занавесом», поскольку получить паспорт стало очень трудно по процедуре и неподъемно дорого даже для людей среднего достатка. С 1851 года выездной документ подорожал впятеро – до 250 рублей.
Империя как могла баррикадировалась от зловредных иноземных влияний.
Главная религия
Став частью сакраментальной триады, православная вера была вознесена (или опущена?) до ранга религиозной политики. Сама церковь при этом никаких дополнительных полномочий не приобрела – наоборот, заняла еще более подчиненное положение. Обер-прокурором Святейшего Синода был назначен лейб-гусар Протасов, дослужившийся на этом мирном посту до чина генерал-адъютанта. По сути дела, Синод превратился в министерство, действовавшее исключительно административными, а иногда и полицейскими методами.
Государственную религию возвышали главным образом за счет принижения всех других вероисповеданий. Как уже говорилось, тяжело приходилось католикам – из-за «польского вопроса» и евреям – из-за их упрямой обособленности.
Но больше всего императора, нетерпимого ко всякому неповиновению, раздражали не инородцы, а коренные славяне, подрывавшие «ненарушимость прародительской православной веры» – униаты, старообрядцы, сектанты.
С униатами правительство поступило просто, по-военному. В 1837–1838 гг. обер-прокурор Протасов с генеральской решительностью приказал собрать петиции от униатских священников о воссоединении с русской церковью. Организатором «кампании» был униатский архиерей Иосиф Семашко, давний сторонник возвращения греко-католической церкви в лоно русского православия. В следующем году в Полоцке собрали представителей, которые без лишних церемоний отреклись от унии 1596 года с Римом и обратились к Синоду и государю с прошением о принятии в лоно официальной церкви. Синод в просьбе не отказал, император одобрил, и 1600 приходов Литвы и Белоруссии вмиг стали православными. На бумаге сугубо административный акт выглядел торжеством православия. В николаевском бюрократическом царстве этого было вполне достаточно.
Много труднее пришлось с раскольниками, значительная часть которых отказывалась иметь какие бы то ни было отношения с «антихристовой церковью». По тогдашнему обыкновению для решения проблемы царь создал секретный комитет, центральный орган которого включал в себя министра внутренних дел, а в местные отделения непременно входил представитель Жандармского корпуса. Из этого уже явствовало, что методы вразумления и просветления будут не проникновенными.
На протяжении царствования раскольники подвергались всё более суровым гонениям. Сначала им воспретили открывать новые молельни и ремонтировать старые. Потом запрет распространился на старообрядческие больницы и дома призрения. С 1838 года дети беспоповцев, не признававших церковного брака, стали считаться незаконнорожденными, а их матери – «женщинами распутного поведения». Это означало, что мальчиков забирали в кантонисты, а девочек в приюты и там крестили по православному обряду. К подобному психологическому давлению прибавлялось полицейское: старообрядцев арестовывали за неповиновение, осуждали на ссылку и каторгу. В последние годы правления Николая таких приговоров выносилось в среднем более пятисот ежегодно.
Другой жертвой государственной борьбы за монополию православия в среде славянского населения стали члены религиозных сект. Это движение, вызванное разочарованностью в официальной церкви и в земной жизни, не сулившей человеку из низов ничего хорошего, получило широкое распространение. С точки зрения Николая, «отпавшие от православия» были духовными бунтовщиками и подлежали искоренению. В 1841 году вышел высочайший указ, в котором царь торжественно обещал защитить «ненарушимость прародительской православной веры». Во исполнение этого намерения всех «схизматиков» поделили на три категории: «вреднейших», «вредных» и «менее вредных». К последним были причислены «поповцы», то есть раскольники, имевшие священников, а стало быть, признававшие хоть какую-то власть. «Беспоповцы» считались просто «вредными», если они молились за царя и признавали церковный брак. К «вреднейшим» отнесли радикальных «беспоповцев» и сектантов, отвергавших государство: духоборцев, молокан, хлыстов, скопцов, «жидовствующих», иконоборцев и прочих.
Первые две категории надлежало ограничивать и сокращать, с представителями третьей обходиться как с преступниками. Тайных сектантов вылавливали, явных (например, живших общинами духоборцев или молокан) ссылали подальше от православных местностей, чтоб не сеяли соблазн, или же забривали в солдаты.
Подобными мерами подавить «религиозную» оппозицию можно было только на бумаге. Раскольники давно привыкли к преследованиям, ужесточение лишь вызывало подъем фанатизма. Вновь появились случаи массового протестного самоубийства, как в старинные времена.
Старообрядческий лубок, осуждающий распущенность
Самое кровавое произошло в 1827 году в Саратовской губернии в деревне «нетовцев» (одно из направлений в беспоповстве). Крестьяне договорились умереть, «чтобы уготоваться царства небесного». Историк раскола А. Пругавин пишет: «И вот, в назначенный день, начинается резня. Крестьянин-нетовец, Александр Петров, является в избу своего соседа и единоверца, Игнатия Никитина, и убивает его жену и детей; затем с топором в руках он отправляется в овин, где его ждали лица, обрекшие себя на смерть: крестьяне Яков и Моисей Ивановы с детьми. Они ложатся на плаху, а Александр Петров рубит им головы топором. Покончивши с ними, Петров идет к крестьянке Настасье Васильевой: здесь на помощь ему является Игнатий Никитин, семью которого только что пред тем умертвил Петров. В то время, как Никитин убивал в овине Васильеву и ее товарок, Авдотью Ильину и Матрену Федорову, Александр Петров перерезал детей Васильевой. Свершив тройное убийство, Никитин бросил топор, лег на плаху и просил Петрова отрубить ему голову. Петров не замедлил исполнить эту просьбу. Затем он отправился к снохе своей, Варваре Федоровой, и начал убеждать ее подвергнуться смерти, причем сообщил ей, что дети ее уже убиты им в овине. Варвара бросилась в овин, чтобы взглянуть на трупы своих детей; следом за ней отправился и Петров. Здесь, среди человеческих трупов, плавающих в крови, стояла толпа нетовцев, ожидая «смертного часа»… Всего погибло, таким образом, тридцать пять человек».
В Поморье целым скитом сожглись «филипповцы», 38 человек, когда к ним явилась комиссия по борьбе с расколом.
В Пермской губернии крепостной проповедник Петр Холкин убедил односельчан уйти от гонений в лес и «запоститься» до смерти. Ушли с семьями. Когда голод стал невыносим, всех женщин и детей зарубили топорами, чтобы не мучились. Но мужчины умереть не успели – их нашли и отправили на каторгу.
Об эксцессах борьбы за чистоту веры подцензурная пресса не писала, и с внешней стороны Россия выглядела монолитом, прочно стоящим на треножнике сильной власти, сильной веры и народной покорности.
Цена стабильности
Как обычно бывает при репрессивных полицейских режимах, жестоко подавляющих малейшее возмущение, в эти примороженные годы не было политических заговоров и подпольных организаций. На поверхности русское общество выглядело апатичным, нисколько не затронутым революционными настроениями. Немногие нарушители идиллии из привилегированного сословия сразу попадали под надзор Третьего отделения и затем изолировались. С простонародьем власть разговаривала исключительно языком палки – отсюда и обидное прозвище Николая.
Император был человеком глубоко верующим, любил порассуждать о христианском милосердии и заявлял себя противником смертной казни. Даже повешение пяти декабристов выглядело «высокомонаршим милосердием» – ведь суд приговорил «осужденных вне разрядов» к четвертованию. После 1826 года смертная казнь в России формально не применялась, преступников приговаривали к порке. Осужденного по несколько раз прогоняли через две шеренги солдат, которые исполняли палаческие обязанности. Каждый должен был ударить несчастного шпицрутеном, длинным ивовым прутом, непременно до крови. Тысяча шпицрутенов считалась легким приговором. Для летального исхода вполне хватало шести тысяч, а могли назначить и двенадцать. По сути дела, с человека живьем сдирали кожу.
Сквозь строй. И. Сакуров
Не какой-нибудь Герцен, а сам начальник штаба Жандармского корпуса Дубельт в своем дневнике сетует: «Шпицрутены через 6 тысяч человек есть та же смертная казнь, но горшая, ибо преступник на виселице или расстрелянный умирает в ту же минуту, без великих страданий, тогда как под ударами шпицрутенов он также лишается жизни, но медленно, иногда через несколько дней и в муках невыразимых. Где же тут человеколюбие? Я сам был свидетелем наказания убийцы покойного князя Гагарина, его били в течение двух часов, куски мяса его летели на воздух от ударов, и потом, превращенный в кусок отвратительного мяса, без наималейшего куска кожи, он жил еще четыре дня и едва на пятый скончался в величайших страданиях».
Количество людей, умерщвленных или искалеченных этой «христолюбивой» экзекуцией, никто не подсчитывал, потому что жертвы, как правило, принадлежали к низшим сословиям и при тотальной цензуре подобные сведения до широкой публики не доходили.
Несмотря на всемерное «закручивание гаек», две широкие волны народных мятежей по стране все же прокатились – оба раза из-за чрезмерного административного рвения местных властей, спешивших отчитаться перед начальством.
В 1830–1831 годах на Россию обрушилась эпидемия холеры, погубившая не менее 100 тысяч человек (в числе умерших были великий князь Константин Павлович и фельдмаршал Дибич). Несчастье усугубилось мерами, которые принимались властями для локализации заболевания. И без того возбужденных, напуганных обывателей насильно блокировали в карантинах, волокли здоровых в больницы, без объяснений подвергали непонятным медицинским процедурам.
Российские власти совершенно не умели общаться с населением, никак не могли освоить эту науку и, кажется, не считали это необходимым – во всяком случае не учились на ошибках. Всего несколькими месяцами ранее драконовские меры, принятые севастопольским губернатором при одном только слухе о чуме в Турции, вызвали всегородской бунт, в ходе которого и сам губернатор, и еще несколько начальников были убиты. По этому случаю государь даже восстановил смертную казнь, поскольку город был военный: зачинщиков расстреляли. Но при распространении холеры администрация повсюду вела себя точно так же – и с теми же последствиями. Поскольку проблемная территория была много шире, чем в Севастополе, шире разлились и беспорядки. В Петербурге царю пришлось самому разговаривать с буйной толпой (вспомним рассказ Бенкендорфа). В других местах приходилось и стрелять. Хуже всего вышло в Старой Руссе, где были сосредоточены военные поселения. Тамошние жители умели обращаться с оружием. Их восстание длилось целых десять дней и было кровавым. Сначала толпа убивала командиров, чиновников и лекарей. Потом прибыли каратели, и началась расправа. Три тысячи человек были сосланы, две с половины тысячи прогнаны сквозь строй – причем сто пятьдесят от наказания умерли.
Но эпидемия – случай чрезвычайный. А в 1840 году в разных регионах около полумиллиона человек восстали по поводу совершенно нелепому. Государственные, то есть лично свободные крестьяне вдруг получили распоряжение сеять на общественных землях картофель. Идея диверсифицировать сельскохозяйственное производство принадлежала графу Киселеву и сама по себе была совершенно здравой – при неурожае зерновых новая пищевая культура спасла бы население от голода. Но вместо терпеливых разъяснений и поощрений власть, как обычно, действовала грубым принуждением. Поднялись целые губернии. Ярость крестьян прежде всего обрушилась на низовых исполнителей (которые действительно были больше всех виноваты). Государство наказало крестьян с максимальной жестокостью. Гремели выстрелы, свистели шпицрутены. Людей забивали до смерти, но волнения не стихали, и в конце концов принудительную посадку картофеля в 1843 году пришлось отменить.
