Первая сверхдержава. История Российского государства. Александр Благословенный и Николай Незабвенный Акунин Борис
Одним словом, пресловутая стабильность была одной видимостью. Маркиз де Кюстин дал николаевской России очень точное определение: «У русских есть лишь названия всего, но ничего нет в действительности. Россия – страна фасадов». И далее у него же: «В народе – гнетущее чувство беспокойства, в армии – невероятное зверство, в администрации – террор, распространяющийся даже на тех, кто терроризирует других, в церкви – низкопоклонство и шовинизм, среди знати – лицемерие и ханжество, среди низших классов – невежество и крайняя нужда».
Даже заезжий иностранец, не знавший языка и проведший в стране всего два с половиной месяца, разглядел то, чего не видел всемогущий правитель, глубоко уверенный в том, что его держава – храм спокойствия средь европейских бурь и что за такую благодать не жалко никакой платы.
Экономика
Конкурируя с другой империей, Британией, в политическом отношении и первенствуя в континентальной Европе за счет пресловутого «миллиона штыков», в смысле экономическом Россия великой державой не являлась. Более того: за время правления Николая I ее позиции здесь все время ухудшались.
Отставание усугублялось по двум причинам – внешней и внутренней.
Во-первых, как раз в этот период на Западе стремительно развивались промышленность и торговля. Повсеместно происходила индустриализация, переход к преобладанию промышленности над сельским хозяйством. Быстро повышались технологичность и производительность труда, рос частный денежный капитал, население перемещалось из деревень в города, активизировалась торговля, убыстрялись и удешевлялись коммуникации.
В Англии промышленная революция, собственно, уже и заканчивалась. К 1830-м годам эта страна превратилась в огромный завод, где было сосредоточено всё тогдашнее машиностроение, 80 % добычи угля и половина производства металла. Экономика развивалась со средним темпом 3,5 % в год (в прежние века рост бывал заметен лишь в масштабе десятилетий). В 1851 году, когда в России торжественно открылось паровозное сообщение между столицами, на небольшом острове работало уже 10 000 километров железных дорог.
После окончательного изгнания архаичных Бурбонов стала быстро расти и экономика Франции, еще одного российского врага в будущей войне. Темпы были пониже английских, в среднем 2,5 % в год, но и это для середины девятнадцатого века считалось очень высоким показателем. При Луи-Филиппе и в особенности при Луи-Наполеоне Франция превратилась в государство буржуазии. Здесь двигателем роста в первую очередь являлись банки и рынок акций. Частный капитал отлично приспосабливался к конъюнктуре. Например, будучи не в состоянии конкурировать с Англией в главных тогдашних отраслях, металлургической и ткацкой, французы поначалу сосредоточились на производстве всякой «штучной» продукции, требующей высокого мастерства. Затем английское правительство совершило ошибку: запретило экспорт машин, чтобы ослабить конкурентов, – и Франция стала успешно развивать собственное машиностроение, а это привело к строительству новых предприятий. За тридцать лет выплавка железа увеличилась втрое, добыча угля – на 350 %, хлопчатобумажная промышленность – вчетверо.
В экономике капиталистические механизмы работали много лучше, чем самодержавные.
Полувоенная промышленность
Всякая армия зависит от своего тылового обеспечения. То же относится и к военной империи. Величие, держащееся на одних штыках, в девятнадцатом веке прочным быть не могло. Времена, когда Чингисхан смог завоевать пол-мира, потому что монгольские лошади умели выкапывать копытами сухую траву из-под снега, канули в прошлое.
Российская экономика николаевского времени страдала целым комплексом тяжелых проблем.
Самой злокачественной была проблема структурная: главным инвестором и заказчиком в промышленности являлось государство. Развивались только те отрасли, которые оно стимулировало. Поэтому сплошь и рядом производство получалось не прибыльным, а затратным и ложилось бременем на государственный бюджет. Из-за такого положения дел в индустрии, во-первых, перекашивались все пропорции: развивались прежде всего предприятия, обслуживающие армию и флот. Во-вторых, страдала производительность. Протекционистские меры не столько защищали отечественную промышленность, сколько оберегали ее косность. Наконец, значительная часть поступающих из казны средств бестолково расходовалась или попросту разворовывалась. Поэтому к середине века Россия, например, утратила первенство в железнорудной области и скатилась на восьмое место, хотя государство всегда вкладывалось в эту отрасль всей своей мощью. Страдало, конечно, и качество продукции – даже военной. Армейские склады были переполнены устаревшим оружием, с верфей сходили корабли, срок службы которых в среднем составлял только 12 лет, и так далее.
Другой проблемой была узость рынка рабочей силы. Почти всё трудоспособное население жило в деревнях, и значительная его часть, будучи крепостными, не могла свободно мигрировать.
Третья большая проблема состояла в дефиците частных денег. У российского промышленно-торгового сообщества, очень ограниченного в правах и возможностях, не имелось достаточно средств, чтобы по-настоящему развернуться.
В эпоху, когда Европа индустриализировалась, Россия оставалась страной аграрной. Но и сельское хозяйство велось по старинке. В земледелии сохранялось средневековое трехполье (яровые – озимые – пар), урожаи увеличивались лишь за счет распашки новых земель, производительность оставалась очень низкой. При том что 90 % населения выращивало злаки, экспорт зерна был невелик (чуть больше 1 млн тонн в год). Четыре пятых хлеба съедалось, и его вечно не хватало.
Промышленное производство тем не менее увеличивалось, но в значительной степени за счет мелких крестьянских приработков: барщина становилась все более невыгодной, и многие помещики переводили крестьян на оброк. Современный исследователь Л. Муравьева пишет, что в промышленности вклад кустарных промыслов составлял 400 миллионов из 550 миллионов рублей – это 72,7 %!
Некоторым предприимчивым крестьянам удавалось разбогатеть, и они начинали строить уже настоящие фабрики, но это было скорее исключением из правил. Частный бизнес сможет себя по-настоящему проявить лишь в постниколаевскую эпоху, когда индустриальная революция с опозданием придет и в Россию.
В 1851 году во всей империи работало только 19 заводов, производивших машины и станки. Даже паровые двигатели, повсеместно распространенные в Европе, пока были редкостью.
Из «мирных» технологичных отраслей лучше всего развивались самые выгодные: сахарная, писчебумажная и в особенности текстильная. Относительная близость среднеазиатского сырья, огромный спрос, быстрый возврат инвестиций, использование вольного труда и, главное, невмешательство государства вывели хлопчатобумажную промышленность в лидеры – ее объем вырос в 30 раз.
Но это, пожалуй, единственное, чем могла похвастаться отечественная индустрия в середине столетия.
Коммуникации
В девятнадцатом веке первоочередное значение приобретают пути сообщения, по которым можно было бы быстро и недорого перемещать товары. Еще в предыдущем столетии началась прокладка шоссейных дорог, в западноевропейских странах потратили огромные средства на создание водоканальной системы. В новом столетии появились железнодорожные дороги на паровой тяге. Их было долго, дорого и трудно строить, зато потом перевозка грузов и пассажиров многократно убыстрялась и удешевлялась. Произошла настоящая транспортная революция.
Новая затея человечества, как всегда, оказалась выгодной для капиталистической экономики и разорительной для государственнической. В Европе из-за потребности в рельсах и топливе резко пошло вверх производство стали и угля, стали возникать акционерные компании, обогащаться банки. Железнодорожное строительство подтолкнуло к развитию все отрасли тяжелой промышленности.
Точно так же развивалось новое паровое кораблестроение. В морской торговле с ее колоссальными расстояниями скорость доставки имела особенное значение. Не зависящие от силы и направления ветров пароходы делали земной шар более компактным, а заморские товары менее дорогими.
В Россию западные транспортные новинки приходили по одному и тому же сценарию. Сначала их игнорировали, потом начинали понемногу экспортировать, наконец приступали к собственному производству – и оно всегда оказывалось ужасно затратным, медленным, отстающим.
К железным дорогам, которые на Западе появились еще в 1800-е годы (сначала на конной тяге), в Петербурге долго относились как к европейской блажи. Для российских условий самым рентабельным считался водный транспорт. На протяжении восемнадцатого века государство с огромными расходами рыло каналы, строило шлюзы. В николаевские времена правительство по инерции еще продолжало гидротехническое строительство. Волгу, Балтику и Белое море соединили водными системами. Но затем, оглядываясь на Европу, решили последовать ее примеру – и не только из экономических соображений.
Для обширной военной империи большой проблемой была переброска войск. В первые же годы николаевского царствования их пришлось посылать то далеко на восток, против персов и турок, то далеко на запад, против поляков. Именно военная потребность, а вовсе не коммерческая, побудила правительство наконец взяться за железные дороги.
В 1842 году торжественно учредили Департамент железных дорог. Прокладывали их мучительно, с привлечением подневольного труда и неизбежными жертвами, с гигантскими дырами в бюджете, с казенным воровством. Коротенькую экспериментальную Царскосельскую дорогу, появившуюся в 1838 году, можно не учитывать – она всего лишь соединяла летнюю и зимнюю резиденции его величества, а первая по-настоящему важная магистраль, связавшая обе столицы, открылась только через четверть века после восшествия Николая на престол.
Строительство в общем-то невеликой 600-километровой трассы было самым грандиозным предприятием царствования. Вместе с изыскательскими работами процесс растянулся почти на десять лет. При проектной стоимости в 43 миллиона рублей из-за нераспорядительности и лихоимства дорога официально обошлась в полтора раза дороже, а сколько она стоила на самом деле, ведали лишь «Бог да Клейнмихель». В строительстве постоянно участвовали 50–60 тысяч человек – в основном крепостные крестьяне, которых пригоняли против воли, по договоренности с их владельцами. Оплата за рабский труд считалась оброком. Многие работники пытались бежать – их ловили и пороли. Из-за скверной организации смертность была высокой. «Жили в землянках, боролися с голодом, мерзли и мокли, болели цингой, – скорбно пишет Некрасов и вопрошает: – А по бокам-то всё косточки русские… Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?» Общее число жертв никто не подсчитывал, но, судя по сохранившимся фрагментарным данным, цифра была пятизначной.
Для сравнения эффективности «самодержавного менеджмента» с частнопредпринимательским вспомним, что скоро в США за шесть лет будет проложена Трансконтинентальная магистраль, которая была впятеро длиннее и строилась в несравненно более жестких условиях, вдали от населенных мест. Обошлась эта железная дорога ненамного дороже клейнмихелевского детища – в 60 миллионов долларов (курс тогда был примерно 1,3 рубля за доллар).
Николаевская железная дорога. Фотография середины XIX в.
К 1855 году в империи будет меньше тысячи километров железных дорог (во Франции – пять с половиной тысяч, в Германии – шесть тысяч). Это еще одна, не последняя по важности причина поражения в Крымской войне.
Гораздо активнее прокладывали дороги с твердым покрытием для гужевого транспорта – шоссе. Здесь не требовалось металла, вагонов и паровозов, хватало тачек и лопат, а мобилизация рабочей силы проблемой не являлась.
Шоссейные трассы соединили три главных города империи – Петербург, Москву и Варшаву. Самая длинная магистраль протянулась от Москвы до Иркутска. В общей сложности к концу царствования в России было уже 8,5 тысячи километров дорог, которые осенью и зимой не превращались в трясину. Но до осажденного Севастополя обозы и полки потащатся по колдобинам, медленным ходом. Подкрепления союзникам из далекого Лондона будут прибывать быстрее и с меньшими потерями.
Что же касается парового водного транспорта, то, хотя первый отечественный пароход спустили на воду еще в 1815 году, настоящее производство началось лишь с открытием Сормовского судостроительного завода (1849 год).
Торговля
Тот же принцип, что в промышленности, главенствовал и в российской коммерции. В основном она развивалась в тех областях, где на помощь приходило государство – допустим, ограничивало иностранную конкуренцию высокими таможенными тарифами. В целом же, поскольку империя обращала больше внимания на внешнюю торговлю, чем на внутреннюю, последняя находилась на уровне, мало соответствовавшем эпохе, когда в Европе повсюду стали главенствовать товарно-денежные интересы и отношения.
Объем экспортно-импортных операций, находившихся под контролем государства, все время возрастал. В целом за первую половину столетия экспорт увеличился вчетверо, а импорт (за счет потребности в машинах) даже впятеро, но правительство старалось соблюдать активный баланс и достигало этого административными, протекционистскими методами.
Вывозила страна почти исключительно сельскохозяйственную продукцию: лен, пеньку, сало, зерно. При этом хлеб шел за границу не потому что его было слишком много, а за счет внутреннего недопотребления – собственное население хронически голодало.
Главным партнером и по экспорту, и по импорту была Англия, первая торговая держава мира. Она покупала у России сырье, а продавала индустриальную продукцию. Никаких конкурентоспособных товаров российская промышленность не производила.
На внутреннем рынке за исключением импортных товаров и хорошо развивавшейся текстильной торговли тоже доминировала сельскохозяйственная продукция. Как и в прежние времена, самым массовым способом торговли оставался лоточно-коробейный, но начали проявляться и новые тенденции. Капитализм, хоть и ущербный, пробивался всюду, где не мешало государство.
Благодаря некоторому улучшению транспортной инфраструктуры, активнее заработали ярмарки. Их число увеличилось, и сами они стали крупнее. Самая большая, Нижегородская (бывшая Макарьевская) превратилась в огромное предприятие, где за шесть недель ежегодного торга оборачивались десятки миллионов рублей.
Еще быстрее развивалась магазинная торговля, поскольку этот удобный для контроля вид коммерции поощряло государство. Оно строило в столицах и больших городах гостиные дворы и торговые ряды.
Самые успешные купцы, накапливая капиталы, начали вкладывать лишние деньги в производство. Это явление, отчасти вызванное узостью рынка, расширяло его ассортимент и объем, а также способствовало общему росту промышленности. К концу Николаевской эпохи 90 % купцов первой гильдии были предпринимателями. Новое торгово-промышленное сословие также пополнялось за счет оборотистых помещиков, сумевших приспособиться к духу времени, и некоторых предприимчивых крестьян (их называли «крепостными капиталистами»).
Стали возникать первые акционерные товарищества, в торговых городах появлялись товарные биржи, проводились мануфактурные и сельскохозяйственные выставки.
Но это движение могло бы быть намного масштабнее и активнее, если бы не два серьезных негативных фактора.
Главной бедой была очень низкая покупательная способность населения. Нищие крестьяне совсем не имели лишних денег, часто жили только натуральным хозяйством и всё, что могли, не покупали, а изготавливали сами.
Нижегородская ярмарка. Гравюра из «London Illustrated News»
Другим тормозом было само государство. С одной стороны, оно мешало развитию частной инициативы своей подозрительностью ко всему новому, коррумпированностью бюрократии, слабостью судебной системы. С другой – не помогало там, где могло бы: плохо поддерживало внутреннюю торговлю кредитом. Частные банки находились под фактическим запретом, а монополист, Государственный Коммерческий банк, основные свои средства расходовал на помощь разоряющимся помещикам.
Российской торговле не хватало спроса, оборотных капиталов, свободы – в общем, более или менее всего.
Финансы
Финансовая система империи при Николае испытала на себе как сильные, так и слабые стороны самодержавной модели.
На первом этапе, примерно до 1840 года, меры по дисциплинированию бюджетной политики давали вполне ощутимые результаты. Расходы поддерживались в примерном соответствии с расходами, рубль «слушался» приказов. Относительное благополучие денежного хозяйства было особенно заметно по сравнению с беспорядком, установившимся в конце предыдущего царствования.
При Александре проблему бюджетного дефицита решали не мудрствуя: сколько не хватало денег, столько печатали ассигнаций. К 1825 году этих необеспеченных обязательств накопилось почти на 600 миллионов рублей. Из-за недоверия к «бумажным» деньгам в стране существовало два курса – для серебряного рубля и для ассигнационного. Эту разницу признавало и государство, приравнивая серебряный рубль к 3,5 бумажным (на практике платили и больше). Это подрывало престиж денежной единицы, вводило путаницу в расчеты, плодило всякого рода злоупотребления. Копился и внешний долг, превысивший 100 миллионов рублей (разумеется, серебряных – за границей бумажные были никому не нужны).
Санацией государственных финансов занялся министр Е. Канкрин, хоть и генерал-от-инфантерии, но грамотный экономист. В соответствии с духом эпохи и политическими взглядами императора он не изобретал ничего революционного, а действовал по «государственнической» логике.
Помимо подушного налога, увеличивать который до бесконечности при крестьянской нищете было невозможно, у бюджета существовал давний надежный источник дохода – «питейные деньги». Но и этот ресурс очень оскудел из-за государственной монополии на виноторговлю. Спиртное продавали казенные люди, думавшие не о прибыли, а о том, как бы побольше украсть.
Канкрин предложил «приватизировать» продажу вина – продавать лицензию коммерсантам, которые платили бы установленный сбор прямо государству. Ничего новаторского тут не было, такое практиковалось и прежде, но мера сработала. Лицензии продавались раз в четыре года, их стоимость все время повышалась. Доход казны за 30 лет увеличился в четыре раза. Конечно, это означало, что народ стал больше пить, но об этом тогда не думали.
Другой оздоровительной мерой графа Канкрина была отмена ассигнаций. Вместо них ввели кредитные билеты, которые при желании обменивались на серебро один к одному.
Это очень укрепило национальную валюту, упорядочило взаиморасчеты и на время обеспечило российским финансам стабильность.
Но рублевый ренессанс продлился недолго. Поддержание статуса сверхдержавы требовало все новых и новых затрат. Собственных средств на это у государства не хватало. Десять лет, до 1840 года, Канкрин продержался без внешних займов, но затем пришлось их возобновить. К концу николаевского царствования долг иностранцам будет почти втрое больше, чем при Александре Первом.
Николаевский кредитный билет
Но и этого было недостаточно.
Все дороже и дороже обходилась ненасытная железная дорога. А с 1848 года резко возросли военные траты, и прежде немаленькие.
Венгерская кампания стоила государству займа в тридцать пять миллионов. Крымская – еще одного, уже в пятьдесят.
Пришлось печатать кредитные билеты так же, как раньше печатали ассигнации. Снова «поплыл» курс. К 1855 году государственный долг по кредитным билетам достиг 356 миллионов, а суммарная задолженность правительства по внешним и внутренним обязательствам докатилась до астрономической суммы в 1,2 миллиарда. При любителе жесткой дисциплины Николае финансовая система в конце концов оказалась в несравненно худшем состоянии, чем при неорганизованном Александре.
Российское государство надрывалось, поддерживая свою военную мощь. В 1850 году оно тратило на армию и флот 57 процентов бюджета. Главный геополитический соперник Англия обходилась 28 процентами.
В конечном итоге в этом и состояла основная причина провала николаевской финансовой политики.
Социальная структура
В середине девятнадцатого века после новых приобретений Российская империя занимала территорию в 18 миллионов квадратных километров, на которой проживали почти 70 миллионов человек.
При этом естественный рост населения происходил медленно, в среднем 1 процент в год. Средняя продолжительность жизни была короткой, всего 30 лет – верный признак социального неблагополучия. Женщины рожали много, в среднем по семь-восемь раз, но четверть младенцев не доживала до года и больше половины детей – до пяти лет. Мешали приросту населения и тяжелые условия, в которых существовало подавляющее большинство народа. Крепостная деревня всё больше впадала в нищету. Насколько несвободные крестьяне жили хуже свободных, видно по демографии. За последние 25 лет крепостного права вольное сельское население увеличилось на двадцать с лишним процентов, а помещичьих крестьян осталось столько же.
Кроме того, рост замедлялся из-за эпидемий, частых неурожаев (на николаевское тридцатилетие пришлось четырнадцать голодовок) и, конечно, из-за того, что сотни тысяч мужчин, фактически пожизненно взятых в солдаты, не обзаводились семьями.
Но жизнь сословий и различных групп складывалась неодинаково. Сколько государство ни пыталось всякими охранительными мерами удержать социальный баланс, перемены все же происходили, и немалые.
Дворяне
Привилегированное сословие по-прежнему составляло сотую долю россиян. К 127 тысячам «благородных фамилий» принадлежали 600 тысяч потомственных дворян и 300 тысяч личных. Ко второй категории относились младшие офицеры и невысокого ранга чиновники, выбившиеся из низов, – свой статус они по наследству не передавали и обладать живым имуществом не могли. Но и потомственные дворяне далеко не все имели собственных крестьян, а 70 % помещиков считались мелкопоместными, то есть владели менее чем двадцатью «душами» (в среднем – семью). Без службы просуществовать на такие средства было невозможно. По-настоящему богатых семейств в России набиралось примерно четыре тысячи. Зато они владели половиной всех крепостных. Помещичьему сословию принадлежала значительная доля главного национального богатства аграрной страны – треть всех земельных угодий.
Но имущественное положение российского дворянства при Николае все время ухудшалось. Происходило это из-за низкой производительности подневольного труда, оскудения почв, неумелого хозяйствования – и постоянно возрастающих потребностей, удовлетворять которые было не на что. Единственным источником для неслужащего помещика получить дополнительные средства был заклад имения. К середине 1850-х годов две трети поместий были заложены и перезаложены. Общая сумма задолженности превышала 400 миллионов рублей.
Отношение императора к сословию, являвшемуся опорой престола и главным поставщиком кадров, было двойственным.
С одной стороны, Николай очень пекся о «чистоте» дворянства, боясь, что оно размоется и превратится в «третье сословие». Стараясь сохранить и даже повысить престиж «благородного звания», царь старался затруднить доступ к нему для плебеев. Минимальный чин, с которого служащий становился потомственным дворянином, значительно повысился. В восемнадцатом веке в армии для этого было достаточно получить первый офицерский чин, а с 1845 года требовалось дослужиться уже до майора (VIII класс). Чиновникам и вовсе приходилось дожидаться V класса (статского советника).
Но и с таким, приподнятым дворянством монархия делить власть не желала. Как в свое время его отец, Николай попытался вернуть созданную Екатериной самодержавно-дворянскую модель управления в старинную форму чистого самодержавия. Царь рассматривал государство как свою единоличную собственность, а не как «корпорацию», и «миноритарии» ему не требовались. Николаевская система нуждалась в дисциплинированных слугах – но и только. Царь воспринял 14 декабря как урок: чем больше дворяне о себе будут понимать, тем больше с ними будет проблем.
Всюду где можно избегая реформ, Николай не упразднил дворянских выборных учреждений, но уменьшил их значение. Теперь все эти губернские и уездные собрания со своими предводителями не имели никакой административной власти и ничего не контролировали. По закону 1831 года дворянские органы самоуправления могли только собирать деньги на что-нибудь одобренное начальством, а также подавать прошения властям «о нуждах и пользах». Кроме того, собрания теперь были подчинены министерству внутренних дел. От екатерининской идеи соправления мало что осталось.
Нечего и говорить, что российскому дворянству всё это мало нравилось. Консервативные слои сетовали на материальное оскудение и недостаточное почтение, передовые уходили во внутреннюю оппозицию. Дворянская опора престола при Николае заметно подрасшаталась.
Основной класс
Главной болезнью общества был «крестьянский вопрос» – потому что крестьяне составляли абсолютное большинство населения и жили очень плохо. Для государства это прежде всего означало, что из-за бедности они платили мало податей.
Класс-кормилец делился на две основные группы, примерно равные по численности: крестьяне лично свободные (государственные и удельные) и крестьяне помещичьи. С первой категорией проблем тоже хватало, но особенно тяжелым грузом на стране висело крепостное право, не давая ей нормально развиваться.
Николай Первый отлично это сознавал и все годы своего правления ломал себе голову, как бы крестьян освободить. Помимо соображений прагматических (крепостничество во всех смыслах вредило экономике) эта система вступала в противоречие с идеологическим курсом на «народность». Никакие подданные не должны были принадлежать частным владельцам – только государству и государю.
Но в еще большей степени николаевской идеологии противоречила идея о том, что кого-то можно сделать более свободным – и вообще затеять какие-то глобальные изменения в сложившемся порядке. Парадокс заключался и в том, что в девятнадцатом веке осуществить общественные реформы без участия общества было уже очень трудно. Император же считал любые высказывания подданных о государственных материях чем-то совершенно недозволительным.
В результате дискуссия по «крестьянскому вопросу» велась исключительно на уровне бюрократическом и – чтобы не будоражить общество – келейно, в излюбленных Николаем секретных комитетах.
С государственными крестьянами было проще, и здесь произошли некоторые осторожные, но важные перемены, руководил которыми министр государственных имуществ граф Киселев, самый дееспособный из николаевских помощников.
«Свободное сельское сословие» являлось свободным только по названию. Государственных крестьян (а это в 1830-е годы была примерно треть всего российского населения) по приказу свыше могли переписать в военные поселенцы или передать в удельное ведомство. Далеко не у всех этих хлебопашцев имелись земельные наделы, многие жили батрачеством.
Преобразования, устроенные Киселевым, сильно улучшили положение. Во-первых, все государственные крестьяне получили собственную землю. Во-вторых, государство устроило вспомогательные кассы, дававшие хозяевам льготные ссуды, и зерновые склады для экстренной помощи при неурожае (а в конце сороковых недороды случались три года подряд). В-третьих, государственные крестьяне получили зачатки самоуправления – право избирать сельские и волостные управы (хотя на практике выборные считали себя представителями не народа, а начальства). В-четвертых, в деревне начала осуществляться программа первичного образования – создавались крестьянские школы. Правда, масштабы этого просветительства пока были очень скромными: к концу Николаевской эпохи в сельских школах по всей стране насчитывалось только 110 тысяч учеников. Но сравнивать нужно с тем, что было прежде: двадцатью годами ранее в российской деревне грамоте обучалось полторы тысячи детей.
Результаты ограниченной крестьянской реформы сказались сразу же. В этом секторе сельского хозяйства почти совершенно исчезло батрачество, повысились производительность и урожайность. Ощутила разницу и казна. Улучшившееся благосостояние государственных крестьян вдвое сократило объем недоимок, и сбор податей возрос на 20 процентов. Косвенным, но не менее важным последствием было активное включение выходцев из этой среды в торгово-предпринимательскую деятельность.
В жизни частновладельческих крестьян сопоставимых по значению сдвигов не произошло. Правительство лишь сделало несколько шагов в сторону смягчения крепостничества: окончательно прекратило публичные торги людьми, запретило разлучать семьи (что провозглашалось и раньше), а также отбирать у крестьян их земельные участки.
С 1839 года заседал синклит из высших сановников, который должен был придумать, нельзя ли освободить крепостных, не разрушив государственного строя. Этот орган в конспиративных целях именовался «Комитетом о повинностях в казенных имениях западных губерний», все его дискуссии велись в тайне. Граф Киселев предлагал дать крестьянам свободу, но землю оставить за помещиками, которые поделятся ею с бывшими крепостными на правах неотчуждаемой аренды с возможностью дальнейшего выкупа. Другие считали эту осторожную идею слишком радикальной и настаивали, что «увольнение» крестьян должно осуществляться только по согласию помещика.
Наконец после двухлетних споров Комитет выработал компромиссное «Положение об обязанных крестьянах». Крепостных предлагалось освободить, но землей наделять по усмотрению помещиков. Государь сначала начертал на резолюции «Исполнить», а затем свое решение отменил. Всё осталось по-прежнему.
Продажа крепостных. Н.В. Неврев
Аргументация его величества, изложенная в протоколе итогового заседания Комитета, достойна цитирования, ибо отлично передает причину высочайших метаний.
«Нет сомнения, что крепостное право в нынешнем его у нас положении есть зло, для всех ощутительное и очевидное, но прикасаться к оному теперь было бы злом, конечно, еще более гибельным. Блаженныя памяти император Александр I, в намерениях коего в начале его царствования было даровать свободу крепостным людям, впоследствии сам отклонился от сей мысли, как еще совершенно преждевременной и невозможной в исполнении. Его величество также не изволит никогда на сие решиться, считая, что если время, когда можно будет к тому приступить, вообще весьма еще далеко, то в настоящую эпоху всякий помысел о сем был бы лишь преступным посягательством на общественное спокойствие и благо государства. Пугачевский бунт доказал, до чего может достигнуть буйство черни».
В последующие годы обсуждалось еще несколько проектов освобождения – все с тем же результатом. А после 1848 года, когда в Европе начались революции, любые упоминания о какой бы то ни было свободе окончательно вышли из моды и дискуссии по крестьянскому вопросу прекратились.
Социальные изменения
И все же в социальном смысле эта «подмороженная» эпоха не была статичной. В структуре населения происходили постепенные метаморфозы. Менялись численный состав и общественно-экономическое значение различных групп населения. Появлялись целые прослойки, прежде не существовавшие.
Россия еще только подступалась к промышленной революции, но уже началась трудовая миграция из деревни в зарождающиеся индустриальные центры. За тридцать лет городское население империи выросло в два с лишним раза: с 4,5 % в 1825 году до 9,2 % в середине 1850-х. Увеличилось и количество городов. Раньше их насчитывалось шестьсот, теперь – тысяча. Правда, большинство оставались маленькими, одноэтажными и деревянными. В этом отношении мало что изменилось по сравнению с Александровской эпохой. Зато появился четвертый город-«стотысячник» (кроме Петербурга, Москвы и Варшавы) – быстро развивающаяся Одесса. Но в Европе городское население росло несравнимо быстрей. В 1850 году в Санкт-Петербурге, Москве, Варшаве и Одессе суммарно проживали миллион сто тысяч человек – вдвое меньше, чем в одном тогдашнем Лондоне.
Бывшие посадские, низший городской слой, теперь назывались мещанами. Их было примерно 4 миллиона, две трети всех горожан. Мещане платили подушную подать, поставляли рекрутов, могли быть подвергнуты порке и привлечены к отбыванию трудовых повинностей.
Купцы играют в шашки. И.С. Дощенников
Купеческое сословие оставалось немногочисленным – всего 180 тысяч человек. Делилось оно на три гильдии. Подушной налог купцы не платили и от телесных наказаний были освобождены, но эти привилегии стоили денег. За членство в третьей гильдии платили 100 рублей в год, во второй – 800, в первой – 2200. Поэтому три четверти купечества были приписаны к низшему разряду.
Как уже говорилось, более состоятельные представители торгового сословия начинали вкладываться в собственное производство, одновременно становясь промышленниками. Новая группа россиян-предпринимателей пополнялась также за счет предприимчивых помещиков и «торгующих крестьян». Иногда в капиталистов превращались и самородки из числа крепостных, потом выкупая себя у хозяев за немалые деньги. (Например, основатель династии текстильных фабрикантов Савва Морозов заплатил помещику за вольную 17 тысяч – при среднерыночной цене за «душу» в сто рублей.)
Государство, стремившееся распределить всех подданных по ранжирам, пыталось ввести в быстро расширяющемся, важном сословии своего рода «табель о рангах». Крупный фабрикант и коммерсант мог получить звание мануфактур-советника или коммерции советника. Но это были личные отличия, к тому же предназначенные только для предпринимателей. Однако сословная империя нуждалась в фиксации всего промежуточного сословия, образовавшегося между народной массой и элитой. Для «среднего класса», к которому также причислялись чиновники невысоких рангов, образованные люди недворянского происхождения и дети священников, вводятся два «состояния»: личное и потомственное почетное гражданство. Почетные граждане получали те же права, что купечество старших гильдий. Поначалу к этой категории было причислено всего несколько тысяч человек, но с развитием капитализма и постепенным распространением образования количество почетных граждан будет увеличиваться. К концу девятнадцатого столетия их станет несколько сот тысяч.
Другим новым – пока еще не классом, а лишь зародышем класса – были рабочие, трудившиеся на промышленных предприятиях (таковых к середине века в стране имелось уже около 15 тысяч). Российских рабочих этой эпохи «классом» называть еще рано, поскольку в основном это были крепостные крестьяне-отходники, отправлявшиеся за оброком в города. Большинство не отрывались от сельской жизни и при первой возможности к ней возвращались. Государственные крестьяне нанимались на фабрики и мануфактуры реже, поскольку после киселевской реформы все они имели собственную землю, но при большом количестве взрослых сыновей семьям все же приходилось искать дополнительные источники дохода, чтобы платить подати.
При всей своей аморфности и нефиксированности армия наемного труда в пятидесятые годы была уже довольно многочисленной. Л. Муравьева приводит цифру в полтора миллиона человек (в 1825 году было 200 тысяч). Еще в 1835 году царь забеспокоился по поводу большого количества вольнонаемных, то есть самостоятельно живущих, а стало быть, трудноконтролируемых подданных. Выступая на Московской промышленной выставке, Николай предупредил заводчиков, что на них лежит ответственность за их работников, которые «ежегодно возрастая числом, требуют деятельного и отеческого надзора, без чего эта масса людей постепенно будет портиться и обратится наконец в сословие столько же несчастное, сколько опасное для самих хозяев». Пророческого дара для такого предсказания не требовалось. В Европе рабочий класс в это время уже сформировался и представлял собой главную угрозу для существующего порядка.
Зарождается в эти времена и еще одна важная категория населения – так называемые «разночинцы», образованные люди недворянского происхождения. Их пока немного, к концу царствования (по данным Л. Муравьевой) только 24 тысячи, но в неграмотной стране каждый просвещенный человек заметен. Эти выходцы из мелкого чиновничества, из духовного сословия, отчасти из крестьянства учат и лечат, пишут книги и статьи, занимаются искусством. Две изначально разнородные социальные группы – образованные плебеи и обедневшие дворяне – начинают сливаться в сословие людей, зарабатывающих на жизнь своими знаниями: интеллигенцию.
К рабочим и ученым умникам николаевское государство относилось с опаской, ожидая от них неприятностей. Однако было сословие, которому правительство покровительствовало и всячески его развивало: казачество.
Времена, когда буйная порубежная вольница доставляла самодержавной монархии хлопоты, ушли в прошлое. Империя научилась управлять самоорганизующейся военизированной прослойкой, которая превратилась в очень полезный и удобный инструмент – прежде всего на отдаленных, малонаселенных территориях или в «горячих точках» вроде Кавказа. Казачество само себя обучало воинскому ремеслу, само снаряжалось для службы, при необходимости быстро пополнялось резервистами, и содержать казачьи части было дешевле, чем дорогостоящую регулярную конницу.
Лояльность казаков обеспечивалась очень просто. Их щедро наделяли землей (по 30 десятин на хозяина) и позволяли существовать по собственным правилам. Казачье офицерство еще при императоре Павле получило все права дворянства. В привилегированном положении сравнительно с основной массой населения находились и рядовые казаки. Состав сословия был многонациональным – к нему приписывали и башкиров, и татар, и калмыков, и представителей сибирских народов.
Необычным пополнением для казачества стали, например, солдаты наполеоновской армии, попавшие в русский плен. Многие из них не вернулись на родину, записались в казачество и с удивительной быстротой ассимилировались – притом не только нижние чины. Дореволюционный исследователь этой любопытной темы П. Юдин пишет: «…Не желая казаться чужими среди своих одностаничников, переменили свои прежния французския фамилии на русския и таким образом затерялись в общей массе казачьяго населения так же, как утратили свои прозвища потомки французов… От Филиппа Юнкера произошла фамилия Юнкеров, дети Ларжинц совсем переменили прозвище отца и пишутся теперь «Жильцовы», а от Петра Баца произошли Бацитовы, и только потомки Вилира Сонина сохранили неприкосновенным своё имя».
Самым известным «французским казаком» станет один из завоевателей Туркестана уральский наказной атаман Виктор Дезидерьевич Дандевиль, сын наполеоновского офицера Дезире д’Андевиля.
Запись в казаки наполеоновских пленных. Н.Н. Каразин
Казацкие станицы и поселения помогли империи покорить Кавказ, колонизовать Дальний Восток, подготовить покорение Средней Азии. При Николае число казачьих войск дошло до десяти. Там проживало около двух миллионов человек – столько же, сколько мещан во всех российских городах.
Коротко подытоживая социальную картину николаевского общества, можно сказать, что по своей структуре оно плохо соответствовало запросам индустриальной эпохи: слишком много сельских жителей и военных, слишком мало денежных людей и образованных специалистов.
Общественное мнение
Новый фактор
Это уже 7-й том моей «Истории». Российскому государству, если отсчитывать его с эпохи Ивана Третьего, почти четыреста лет, но глава с подобным названием появляется впервые.
Общественное мнение в самодержавии ордынского типа – оксюморон. Мнение здесь может быть только у одного лица, а все остальные должны благоговейно внимать и склоняться. Впрочем, и в первой половине девятнадцатого века общество – в значении некоей группы самостоятельно мыслящих людей – в России пока еще микроскопично. И все же оно уже существует. Его взгляды, бывает, сильно расходятся с высочайше одобренными и при этом начинают иметь вес. Власть над телами подданных по-прежнему всецело принадлежит монарху, но власть над умами и душами от него понемногу ускользает. Сразу после Николая I, когда тотальная «ордынскость» нарушится либеральными реформами Александра II, эти скромные ростки взойдут пышными всходами.
Инакомыслие как общественное явление, а не просто индивидуальная аномалия, зародилось еще при Екатерине Великой. Первопричина была незатейлива. Предоставив дворянам вольность, императрица получила довольно большое количество образованных и в то же время праздных людей, у которых имелся досуг предаваться размышлениям. Первые проявления их интеллектуальной деятельности, зафиксированные литературными журналами восемнадцатого века, довольно косноязычны и наивны, но это движение живой, самостоятельной жизни. Через поколение-другое русская литература научится и мощно мыслить, и ярко излагать.
То, что новая, неконтролируемая государством культура в России богаче всего проявилась именно в художественной словесности, не было случайным. Отчасти это, конечно, объяснялось тем, что просвещенная императрица сама любила сочинительствовать и подавала подданным пример. Но авангардом общественного сознания писатели стали много позже, к середине следующего столетия, и дело тут вовсе не в пристрастиях Екатерины. Большой, самобытной стране требовалось самое себя понять, и тут прежде всего был необходим Логос. А в беллетристической форме литература развивалась из-за того, что всякое прямое высказывание на философскую, социальную, историческую, экономическую, религиозную тему или строго цензурировалось, или вовсе запрещалось. Поэтому русскому писателю приходилось быть и философом, и социологом, и историком, и экономистом, и проповедником. Величие русской литературы – прямое следствие этого гандикапа.
Вторым после дворянской «вольности» импульсом к зарождению свободомыслия стало новое представление о чувстве собственного достоинства. Раньше в России достоинство всегда ассоциировалось с общественным статусом и высочайшей милостью: кого власть больше ценит, тот и более достойный человек, а коли власть прикажет выпороть, это больно, но не зазорно, лишь бы потом простили. Петр Первый запросто лупил своих вельмож палкой, Шешковский кулуарно сек провинившихся кавалеров в своей Тайной экспедиции, Павел за малейшую провинность лишал дворянства и предавал порке.
Но Александр Благословенный навсегда освободил благородное сословие от телесных наказаний, да еще ввел в моду обращаться с нижестоящими (если это были дворяне) на «вы». Избавившись от страха физического унижения, российские дворяне с удивительной быстротой, за одно-единственное «непоротое» поколение выработали для себя совершенно иное представление о достоинстве. Оно стало личным, основанным на самоуважении и уважении окружающих. Разумеется, среди дворян было полным-полно Фамусовых с Молчалиными, но много стало и таких, кто считал «подличанье» (тогда это слово означало раболепство) стыдным. Роскошь держаться с достоинством мог позволить себе лишь один процент населения, но производителем культуры и носителем общественного мнения поначалу и было только дворянство.
Итак, первым плодом общественного созревания стало появление сильной литературы. Прежде всего это проявилось в поэзии. Она в России и была старше прозы. Стихи по-русски писали уже лет сто, со времен Кантемира. Но первые по-настоящему крупные национальные поэты, Пушкин с Лермонтовым, едва возмужав, стали писать и прозу, а публика жадно ее читала. Феномен великой русской литературы возник за какие-то двадцать лет. В 1820-е годы о ее существовании в Европе еще не догадываются, а в 1840-е годы Пушкина, Лермонтова и Гоголя уже переводят на иностранные языки.
Но важнее была ментальная революция, которую переживало в те годы российское общество. Все мало-мальски образованные люди читали, а многие стали писать сами. Литературные произведения бывают востребованы, когда они затрагивают темы, живо волнующие читателя, – больные темы. В николаевской России самой больной темой были несвобода и социальное неравенство. Неудивительно, что свободолюбие и социальность очень скоро стали доминантами отечественной словесности – и так останется навсегда, потому что в России вечной константой будут государственный произвол и народное страдание.
Цвет русской литературы 1832 года на одном портрете: Крылов, Пушкин, Жуковский и Гнедич. Г.Г. Чернецов
К николаевскому времени восходит и другая извечная черта русской литературы – явная или латентная оппозиционность по отношению к власти.
Первоначально этого противостояния не было. Карамзин и Жуковский не фрондировали, а были вполне искренними лоялистами. Но после расправы над декабристами, после цензурных строгостей тридцатых годов и репрессий сороковых годов для уважающего себя писателя верноподданничество становится чем-то неприличным.
Хронический антагонизм между выразителями общественного мнения, писателями, и государственными институтами был инициирован и спровоцирован самой властью. Родоначальник этой хронической контроверсии – Николай Первый. Его страх перед свободным словом постепенно разросся до параноидальных размеров. В конце царствования будут выносить смертные приговоры за чтение вслух письма литературного критика к беллетристу!
Суровая до абсурдности цензура ставила литературу в очень жесткие условия. Но нет худа без добра. Это постоянное давление и страх репрессий придавали русской словесности особенную гибкость и эмоциональную интенсивность, а главное – гарантировали ей жадное внимание читателей, готовых угадывать скрытый смысл, улавливать нюансы и даже менять свою жизнь под воздействием какого-нибудь романа. В России девятнадцатого века сформировалась количественно небольшая, но лучшая в мире читательская аудитория. Это она в мрачные, безвоздушные николаевские времена создала великую литературу.
Арбитр вкусов
Художественные интересы и предпочтения Николая Павловича имели самое прямое отношение к путям развития отечественной культуры. В дальней исторической перспективе это влияние даже ощутимей, чем административные деяния императора – потому что культура долговечнее политики.
Самому Николаю несомненно казалось, что он полностью управляет культурным процессом. Вкусы царя были так же определенны и жестки, как все прочие его воззрения. Но культурная политика государя давала совсем не те результаты, на которые он рассчитывал. Парадоксален будет и общий итог николаевских усилий: Россия утратит величие как держава, но обретет величие как важный очаг мировой культуры.
Царь с подозрением относился и к сочинительству, и к сочинителям – очевидно, из-за невозможности контролировать творческие порывы этой недисциплинированной публики. Однажды при царе сказали, что И.С. Тургенев прекраснейший человек, и его величество заметил: «Насколько литератор может быть прекрасным человеком. Лучшие из них ничего не стоят». Когда фельдмаршал Паскевич после смерти Пушкина написал царю: «Жаль Пушкина как литератора, в то время, когда его талант созревал, но человек он был дурной», государь ответил: «Мнение твое о Пушкине я совершенно разделяю».
Если говорить о литературных вкусах, больше всего Николаю Павловичу нравились сочинения Нестора Кукольника – это был автор надежный и благонравный. В судьбе Пушкина и Лермонтова царь сыграл роковую роль. Не на пользу пошло высочайшее внимание и нервному Гоголю. «Прекраснейший» Тургенев при Николае посидел на гауптвахте и потомился в ссылке. Достоевский был приговорен к расстрелу и угодил на каторгу. Все эти личные драмы не помешали (а может быть, и помогли) русской литературе возвыситься.
Прохладно относился Николай и к музыке [за вычетом военных маршей и торжественных гимнов], ибо никогда нельзя с определенностью сказать, о чем и для чего она сочинена. Однако же именно в эти годы родились и обрели любовь к музыке будущие великие композиторы, ни один из которых, согласно духу тогдашнего времени, не предназначался к служению Эвтерпе: Чайковского готовили в правоведы, Мусоргского записали в гвардейские подпрапорщики, Римского-Корсакова – в гардемарины, и так далее.
Потомкам можно лишь поблагодарить Николая Павловича за то, что он так мало покровительствовал литературе и музыке.
Тем же искусствам, которые император любил, повезло меньше. Скажем, его величество почитал себя знатоком архитектуры и градостроительства, лично утверждал все мало-мальски значимые проекты. В результате российские города наполнились единообразными казенными зданиями стандартной желто-белой окраски. Под этот высочайше одобренный стиль подлаживалось и частное домостроительство. Увы, российская архитектура великой так и не станет.
Николай неплохо рисовал и покровительствовал художникам, но отдавал предпочтение большим многофигурным полотнам батальной, религиозной или придворной тематики. Ему, например, ужасно понравилось гигантское, во всех отношениях достохвальное полотно Александра Иванова «Явление Христа народу» – своего рода монумент эпохи. Академия художеств получала щедрое содержание, была приписана к министерству двора – и надолго стала оплотом мертвого официального искусства. Самобытная живопись мирового значения в России возникнет еще не скоро, лишь в следующем столетии.
Не повезло и национальному театру – потому что царь был увлеченным театралом и постоянно навязывал русской Мельпомене свои вкусы. Повсеместно возводились пышные театральные здания, оплачивались дорогостоящие постановки, лучшие актеры получали жалованье от государства, но в драматургии кроме комедии «Ревизор», насмешившей его величество, ничего значительного не появилось. Первая пьеса А. Островского «Свои люди – сочтемся» угодила под запрет (а драматург – под надзор полиции). Русскому театру тоже придется подождать, пока власть станет любить его менее прилипчиво.
Однако, как уже было сказано, в стране, лишенной всех других способов высказывания, первоочередное общественное значение приобрела литература. Николай не был полностью лишен читательского вкуса, он предпринимал попытки приручить талантливых писателей, но получалось плохо. Причина, конечно, заключалась в том, что царю были «нужны не гении, а исполнители». Гении же исполнителями быть не умеют, даже если очень хотят (случай Гоголя).
Николай на строительных работах. Михай Зичи
Тезис об оппозиционности Пушкина обычно опровергают, цитируя два его верноподданнических стихотворения «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», но степень культурной ценности этих трескучих произведений определяется тем, что никто их для собственного удовольствия не заучивает и не декламирует. Если же за официозную лирику брался поэт среднего дарования, получалось совсем нехорошо – например, у Жуковского, когда «певец Светланы» решил возликовать по поводу взятия Варшавы:
- Пробуждай, вражда, измену!
- Подымай знамена, бунт!
- Не прорвать вам нашу стену,
- Наш железный Русский фрунт!
В пьесе главного российского драматурга Кукольника «Князь Скопин-Шуйский», сплошь состоящей из восклицательных знаков и поминаний «Святой Руси», герой нескладно, но политически грамотно возглашает:
- Да знает ли ваш пресловутый Запад,
- Что если Русь восстанет на войну,
- То вам почудится седое море,
- Что ветер гонит на берег противный!
В Николаевское время определится повторяющийся сюжет российской культуры: официоз получает мощную правительственную поддержку и с треском проигрывает свободному творчеству – как художественно, так и идеологически.
Общество в период репрессий
Первая реакция общества на царствование, начавшееся с арестов и казней, была естественной. Общество закоченело и, цитируя Герцена, «при первом ударе грома, разразившегося над его головой после 14 декабря, растеряло слабо усвоенные понятия о чести и достоинстве». Вольные разговоры в салонах прекратились. По свидетельствам современников, во многих домах жгли запрещенную литературу, письма и дневники.
Свободная мысль не остановилась (такого в природе не бывает), но некоторое время ее транслировали только одиночки, сплошь люди пишущие. По опубликованным много позднее дневникам и запискам видно, что иные внешне совершенно безобидные люди наедине с бумагой оценивали происходящее вполне критически. Но находились и отчаянные головы вроде Петра Чаадаева, имевшего мужество или неосторожность высказывать свои идеи публично.
П. Чаадаев. Шандор Козина
В 1836 году московский журнал «Телескоп» по недосмотру цензора опубликовал первое «Философическое письмо» этого бывшего гусарского офицера, хорошо известного в свете, – вернее перевод с французского оригинала. (Автор получил воспитание в докарамзинские времена, когда русский язык еще не вошел в моду.) Рассматривая историю цивилизации, Чаадаев очень кисло оценивал вклад России и общий уровень ее развития. «С первой минуты нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей; ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды». Во всем этом ощутим комплекс национальной неполноценности, но подобное умонастроение в любом случае полезнее официозного патриотизма, ибо побуждает думающего человека размышлять о том, как улучшить свою родину.
Трудно было придумать что-то более несвоевременное, противоречащее духу эпохи. Автора объявили сумасшедшим и заперли под замок. Цензора выгнали. Издателя Надеждина напугали так, что он никогда больше вольной словесностью не занимался, а превратился в исправного чиновника министерства внутренних дел.
К недозволительным разговорам государство относилось еще непримиримее, чем к писательству. Всякий кружок, даже самый травоядный, вызывал у Третьего отделения подозрение в заговоре. Под особым присмотром находились университеты, и один из них, Московский, менее других пострадавший от реакционных гонений в двадцатые годы, долгое время оставался островком относительного свободомыслия. Но и надзирали за ним с пристрастием.
В 1827 году был разгромлен кружок братьев Критских, где всего лишь велись пылкие юношеские разговоры о борьбе с тиранией. Участники поплатились тюремным заключением и солдатчиной.
В 1831 году неуравновешенный молодой человек Николай Сунгуров втянул два десятка студентов в туманные разглагольствования о создании тайного общества. Все были схвачены, инициатор умер на каторге.
В кружке Александра Герцена и Николая Огарева в конспирацию не игрались, а всего лишь читали и обсуждали современные политические теории, но расправа была такой же безжалостной. В 1834 году участников арестовали. Одни отправились в ссылку, другие – в каземат. Двое умерли. Герцен впоследствии писал: «За одну дурно скрытую слезу о Польше, за одно смело сказанное слово – годы ссылки, белого ремня [солдатчины], а иногда и каземат; потому-то и важно, что слова эти говорились и слезы эти лились. Гибли молодые люди иной раз; но они гибли, не только не мешая работе мысли, разъяснявшей себе сфинксовую задачу русской жизни, но оправдывая ее упования».
Избежал прямых репрессий лишь кружок Николая Станкевича, сторонившийся политики и занимавшийся исключительно высокими материями: «Богом, правдой и поэзией». В тридцатые годы общественная дискуссия сжалась до размеров этого узкого сообщества интеллектуалов, которые придерживались очень разных взглядов, но самим своим существованием, своими спорами поддерживали и развивали движение национальной мысли. Сам Станкевич умер двадцати семи лет, но из его собеседников в последующие годы сложилась чуть ли не вся палитра русского идейного искательства – от анархиста М. Бакунина до ультраконсерватора М. Каткова.
В спорах между членами кружка зародилась и потом выплеснулась в общество первая российская публичная полемика, развернувшаяся на рубеже сороковых годов – между «западниками» и «славянофилами». Является ли Россия органической частью Европы и, стало быть, должна следовать тем же путем? Или ее положение настолько уникально, что чужой опыт неприменим, а надо вырабатывать собственные формы развития? (Дискуссия эта, собственно, с тех пор так и длится, не снижая своего накала.) Казалось бы, вторая точка зрения должна была найти одобрение у Третьего отделения как истинно патриотическая, но правительство наблюдало за «славянофилами» с таким же неодобрением, как за «западниками». Тут сказывалась особенность государственного единомыслия, которое не поощряет самодеятельности даже внутри высочайше одобренного дискурса. Более того, слишком инициативные патриоты всегда были власти подозрительны – не перехватят ли они лозунг «народности», не пойдет ли народ за ними? К тому же русские «славянофилы» слишком многое себе позволяли: высказывались за отмену крепостного права и свободу слова. Опасаться, впрочем, пока было нечего. Политического контекста в полемике не усматривалось, и круг заинтересованных ею лиц оставался невелик.
Точной такой же бурей в стакане воды могло бы остаться одно сугубо литературное происшествие 1847 года. Известный писатель Николай Гоголь опубликовал сборник эссе «Выбранные места из переписки с друзьями».
Ничего особенно реакционного в многословных рассуждениях Гоголя о любви к отечеству и о величии православия, собственно, не было. Общий пафос сводился к неоригинальной идее, что надо усовершенствовать нравственное качество людей, а не замахиваться на государственные институты, которые в России очень даже неплохи. «Все наши должности в их первообразе прекрасны и прямо созданы для земли нашей… – сентиментальничал недавний автор «Ревизора» и «Мертвых душ». – Одним словом, чем больше всматриваешься в организм управления губерний, тем более изумляешься мудрости учредителей: слышно, что Сам Бог строил незримо руками государей. Все полно, достаточно, все устроено именно так, чтобы споспешествовать в добрых действиях, подавая руку друг другу, и останавливать только на пути к злоупотреблениям».
Некоторые гоголевские пассажи, конечно, выглядели диковато: «Учить мужика грамоте затем, чтобы доставить ему возможность читать пустые книжонки, которые издают для народа европейские человеколюбцы, есть действительно вздор… Деревенский священник может сказать гораздо больше истинно нужного для мужика, нежели все эти книжонки».
Но в общем и целом сегодня эти многоречивые сентенции могут быть интересны разве что исследователю причудливой внутренней эволюции литератора, разочаровавшегося в литературе (Гоголь тут был не первый и не последний).
Известный критик Виссарион Белинский напечатал в журнале отрицательную рецензию, сильно выхолощенную цензурой, но все равно резкую. Писатель неосторожно ответил критику личным письмом, что очень удивлен таким отзывом, ибо ничего дурного в виду не имел. Тогда Белинский – тоже в письме, то есть неподцензурно, – доходчиво и откровенно объяснил писателю, а заодно и всему обществу, чем ему так не понравились «Выбранные места».
«Неистовый Виссарион» обрушил на бедного Гоголя всю мощь и страсть своего публицистического дарования – и позаботился о том, чтобы копия письма попала к публике. Текст читали вслух, обсуждали, спорили.
С исторического расстояния реакция «передового общества» на этот обмен эпистолами может показаться неадекватной, но в тогдашней воспаленной атмосфере верноподданническое высказывание признанного литературного кумира было воспринято как предательство. «Предоставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да и выгодно), только продолжайте благоразумно созерцать его из вашего прекрасного далека: вблизи-то оно не так прекрасно и не так безопасно…» – обличал живущего в Италии прозаика находившийся в Германии критик. Некоторые пассажи письма звучали чеканным манифестом: «Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и соре, – права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое по возможности их исполнение».
«Выбранные места из переписки с друзьями»
В России немногие осилили книжку Гоголя, но все мало-мальски просвещенные люди зачитывались ответом Белинского. При этом нужно понимать, что круг этот был количественно очень невелик. Пообсуждали бы и забыли. Но в Европе ширилось революционное движение, российская власть очень нервничала, боялась крамолы – и решила воспользоваться этой камерной историей для акции устрашения.
Общая фабула репрессий Николаевской эпохи типична для режимов, сделавших ставку на «закручивание гаек»: чем меньше реальной угрозы, тем суровее преследования. Эскалация происходила на протяжении всего тридцатилетия.
От репрессий к террору
Современников приговор по делу декабристов привел в трепет. За четверть века, прошедшие после Павла I, дворянское общество отвыкло от репрессий. «Повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна», – сокрушался Пушкин. Однако вооруженный мятеж с намерением устроить государственный переворот и истребить царскую фамилию, стрельба и кровопролитие – это потрясение такого масштаба, что окончательный вердикт таким уж драконовским не выглядит. Поражение революции или военного переворота в любой стране повлекло бы не менее, а возможно, и более суровую кару.
Проявленной строгости оказалось вполне достаточно, чтобы в дальнейшем никаких хоть сколько-то значимых тайных обществ или цареубийственных замыслов не возникло. Но государство словно раскаивалось в том, что недосажало и недонаказало. При полном отсутствии сопротивления сильно расплодившимся органам тайной полиции приходилось все время преувеличивать или вовсе выдумывать политические преступления.
Эта гнусная тенденция сломала немало судеб, причем жертвами чаще всего становились люди, выбивавшиеся из заурядности и тем самым уже подозрительные.
22-летний московский студент Александр Полежаев сочиняет шуточную поэму «Сашка», пародию на «Евгения Онегина». Там среди всякой фривольной чепухи есть совсем не шуточные строки:
- А ты, козлиными брадами
- Лишь пресловутая земля,
- Умы гнетущая цепями,
- Отчизна глупая моя!
- Когда тебе настанет время
- Очнуться в дикости своей?
- Когда ты свергнешь с себя бремя
- Своих презренных палачей?
Дальше – невероятно – юного сочинителя доставляют прямо к царю, и тот личным распоряжением сдает поэта в солдаты. Полежаев промучается под «белым ремнем» много лет и сгинет.
Певца национального пессимизма, доморощенного философа Чаадаева совсем как Чацкого записывают в сумасшедшие (опять-таки по приказу царя), но времена уже не александровские, и «искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок» возможности нет. Чаадаеву прописали домашний арест с ежедневными визитами доктора – это первый в отечественной истории опыт карательной психиатрии.
Поэта-самородка и художника Тараса Шевченко, выбившегося своим талантом из крепостных, сдают в солдаты за то, что он писал стихи об Украине и по-украински, а с такими стихами, по мнению шефа жандармов князя Орлова, «в Малороссии могли посеяться и впоследствии укорениться мысли… о возможности Украине существовать в виде отдельного государства». Высочайший вердикт был сослать опасного человека в дальний гарнизон «с запрещением писать и рисовать, и чтобы от него ни под каким видом не могло выходить возмутительных и пасквильных сочинений».
Я называю лишь самые громкие имена, но арест по доносу за недозволенные разговоры, запись в солдаты, бессудная ссылка (в том числе по личному распоряжению императора) были самым обычным делом.
А в 1849 году на волне всевозможных строгостей, призванных оградить Россию от революционной заразы, правительство затеяло большой судебный процесс, какого не бывало со времен декабристов – на сей раз по совершенно пустяковому поводу.
Дома у молодого чиновника Михаила Петрашевского проходили еженедельные собрания, «пятницы», где гости вели разговоры о литературе, философии, новых идеях и прочем. Никакого заговора не существовало и в помине, да при очень пестром и широком круге участников это было бы и невозможно. Но власть по своему обыкновению на всякий случай присматривала за умниками. Некий Иван Липранди, в далеком прошлом декабрист и пушкинский приятель, а ныне сотрудник тайной полиции, чутко улавливая дух времени, подал начальству записку, в которой утверждал, что петрашевцы составляют «всеобъемлющий план общего движения, переворота и разрушения». Даже управляющий Третьим отделением Дубельт в эту чепуху не поверил, но государю обнаруженный «заговор» пришелся очень кстати.
Было арестовано около сорока человек. Никаких действительных преступлений за ними не обнаружилось, и главным пунктом обвинения было публичное чтение письма Белинского или недонесение о распространении подобных сборищ. Военный суд вынес двадцать один (!) смертный приговор. 22 декабря 1849 года осужденных вывели на расстрельный плац и объявили о замене казни на каторгу в самую последнюю минуту. Поручик Николай Григорьев от потрясения лишился рассудка. Остальным, в том числе молодому военному инженеру Федору Достоевскому, изуродовали жизнь.
Казнь петрашевцев. Б.В. Покровский
Дело было окружено таинственностью, повсюду распространялись панические слухи о каком-то чудовищном революционном комплоте. Для этого, собственно, всё и затевалось.
Как известно, репрессивный режим отличается от террористического тем, что первый карает действительных своих противников, а второй – кого придется, для запугивания. В последние годы правления Николая Первого этот фатальный рубеж был преодолен. Общество боялось и вздохнуть. Казалось, спокойствию империи ничто не угрожает.
Катастрофа
Огромные усилия, затраты и жертвы, на которые шла империя, чтобы поддерживать статус сверхдержавы, пошли прахом, когда разразилась большая европейская война – первая после сорокалетнего затишья. По сути дела столкнулись две исторические формации, две государственные системы, две хозяйственно-экономические модели, два мобилизационных механизма. Крепнущий капитализм вступил в борьбу с ветшающим абсолютизмом и побил его на территории, где последний считал себя сильнее – на полях сражений. Восточная война (1853–1856), как ее называют в зарубежной историографии, продемонстрировала, что для политического величия одной военной силы в современном мире уже недостаточно.
Причины войны
Но изображать этот конфликт как столкновение прогрессивного мира с архаично-реакционным ни в коем случае нельзя – скорее как схватку крепнущего хищника с дряхлеющим. Обе стороны мотивировали свою воинственность высокими нравственными соображениями: Россия якобы защищала угнетенных турецких христиан, союзники якобы спасали бедную Турцию от иностранной агрессии. Но настоящей причиной был спор за гегемонию, за передел зон влияния.
В середине девятнадцатого века вовсе не Россия являлась лидером по части аннексий и захватов. Ее территориальные приобретения в причерноморском регионе были очень скромны и локальны по сравнению с тем, как развернулась другая сверхдержава – Британия, ведшая непрестанные колониальные войны.
Англичане пытались завоевать Афганистан, военной силой утвердились в Китае, завершили покорение Индии, захватили плацдарм для будущей экспансии в Нигерии, послали войска в Индокитай. Стратегический курс на доминацию во всей Азии, так называемая Большая Игра, требовал контроля и над Турцией, где интересы двух великих держав напрямую сталкивались.
Но в отношениях с турками Лондон действовал умнее Петербурга. Царское правительство угрожало и давило, британцы применяли «мягкую силу». В 1838 году они заключили с Константинополем соглашение о свободной торговле и наводнили Турцию своими товарами. Неконтролируемый импорт окончательно подорвал и без того слабую местную экономику. Османская империя оказалась в полной зависимости от английского капитала, при этом не испытывая к англичанам такой враждебности, как к русским. Более того – Британия стала восприниматься в Стамбуле как защитница от русской угрозы.
Николай был уверен, что англичане с их смешной маленькой армией никогда за оружие не возьмутся и всегда предпочтут договориться миром. Но после азиатских побед в Британии набирала силу «партия войны», требовавшая жесткой линии в отношениях с «жандармом Европы». Лидер этого движения лорд Пальмерстон писал: «Политика и обыкновения российского правительства всегда состояли в том, чтобы увеличивать напор там, где другие державы проявляют безволие или недостаток твердости, но пятиться повсюду, где оно сталкивалось с решительным сопротивлением, дабы подождать следующего удобного случая».
В опасном для России направлении двигалась и Франция, к которой Николай привык относиться с пренебрежением.
Постепенно оправившись от урона, понесенного в Наполеоновских войнах, Франция стремилась вернуть статус великой державы. В тридцатые и сороковые годы она завоевала Алжир и стала засматриваться на Ближний Восток, к которому с другой стороны подбиралась и Россия. В начале пятидесятых годов Франция к тому же еще и провозгласила себя империей.
Ностальгия по былому величию, жажда реванша за 1814 год были очень распространены во французском обществе. Над страной по-прежнему висела тень Наполеона.
Лидером бонапартистов стал племянник покойного императора принц Луи-Наполеон. Это был ловкий политик, хорошо освоивший методы популизма. Умело играя на националистических чувствах и щедро раздавая обещания лучшей жизни, он сначала стал президентом республики, затем диктатором, а в 1852 году, по результатам плебисцита, и императором – то есть прошел точно по тем же ступеням, которые полувеком ранее привели на трон его дядю. Новый французский монарх назвал себя Наполеоном Третьим (Наполеоном Вторым бонапартисты считали никогда не правившего сына великого завоевателя).
Царь Николай обращался со свежеиспеченным императором презрительно, отказываясь именовать его общепринятой между монархами формулой «господин брат мой». Так к столкновению геополитических интересов прибавилась еще и личная вражда. А Луи-Наполеон был амбициозен и мечтал о полководческой славе.
Англия и Франция соединились в своем противостоянии с Россией. Последняя же как раз в это время растеряла своих традиционных союзников.
Пруссию царь антагонизировал вмешательством во внутригерманские дела. С Австрией после 1849 года вел себя как с должницей – ведь он силой штыков сохранил юному Францу-Иосифу закачавшийся трон. Но в политике благодарность – фактор ненадежный. Вене очень не нравилось, что русские тянут на себя балканское лоскутное одеяло. В Австрии только ждали удобного случая, чтобы положить этому конец.
Уверенный в собственном всемогуществе, окруженный льстецами и очковтирателями, Николай делал ошибку за ошибкой.
