Седмица Трехглазого (сборник) Акунин Борис

Сзади стукнула дверь. Вбежал один человек, за ним второй.

– Ну-ка примите его, ребята, – сказал Трехглазый, не поворачиваясь.

Но приняли не поляка, а самого Маркела, да так крепко, сноровисто, что он обезручел и обезножел: сверху взяли за локти, снизу за колени.

Это были не стрельцы, а какие-то неведомые мужики, очень сильные и, кажется, свычные к хватательному делу. На что Трехглазый был жилист, но вырваться не сумел, только зря головой тряс.

– Рогов! Лопух!!! – заорал он во все горло.

Снова скрипнула дверь, однако не с улицы, а с другой стороны. Вошел кто-то высокий, в полумраке едва различимый. Видно было только седую голову и вислые рукава кунтуша, да странной золотой искрой блеснуло сбоку лицо.

– Зря кричишь, Трехглазый, – послышался надтреснутый стариковский голос. – Кончили мои гайдуки твоих людей. Не дозовешься.

Ложный судья, освободившись, выдернул из раны нож и громко застонал.

– Поди вон, Ершило. Не скули, – презрительно бросил ему вошедший. – Прав он. Генеральный судья из тебя, как из курёнка орел.

Задние сноровисто завернули Маркелу руки за спину, скрутили веревкой. Вынули из-под зипуна пистоль. Самого поставили коленями на пол, но не выпустили, продолжали держать с двух сторон. Пленный оказался лицом вровень со столешницей и всё пытался разглядеть, кто это тут командует.

А тот не торопился. Пропустил мимо Ершилу, просеменившего к двери с прижатой к груди рукой. Не спеша высек искру кресалом.

– Ты кто таков? – просипел Трехглазый. Ему трудно дышалось – сзади перекрутили ворот.

– Я полковник Кричевский, кого здешняя чернь прозвала Огнеглазом…

Тлеющий трут поочередно зажег в шандале все свечи. С каждым движением полковника в комнате делалось светлее.

Теперь стало видно, что на лице у Кричевского косая черная повязка, а на ней золотой нитью вышито свирепо вытаращенное око – это оно посверкивало в темноте. Второе око, тоже неистово сверкающее, смотрело на Маркела сверху вниз. И было в этом страшном взгляде двумя разными глазами, живым и неживым, что-то полузабытое, но знакомое.

– …Однако ты меня знавал и под иными именами-прозвищами. Погляди-ка получше.

Кричевский медленно сдернул повязку.

Открылось страшное зрелище. Вместо глаза и половины виска на лице багровела яма.

– Помнишь, как в Риге в меня стрелял? Думал, насмерть? Нет. Пуля вышибла око и кусок кости, а убить не убила.

– Господи Иисусе, спаси и оборони… – пролепетал Маркел, задрожав.

А оживший мертвяк засмеялся, поместил повязку обратно.

– Я и не мечтал об этой встрече… Но следил за тобой, присматривал. Знаю, что ты ныне при патриархе Никоне трешься, тайные дела делаешь. Однако Москва далеко. Я уж не чаял, что на сем свете свидимся. Ан нет, сделала мне судьба подарок на старости лет. Ты сам в Киев пожаловал. Как же мне было у пана Чарнецкого не отпроситься? Я тоже не впустую жизнь прожил. Ныне вот полковник, за королевскую службу жалован землями. Но кабы не ты, летал бы я много выше. Ты, паскуда, мне сначала крылья подрезал, потом сделал уродом. Не обессудь, что и я отплачу тебе той же мерой…

Маркелу пришла в голову мысль, которой он очень обрадовался. Не может это быть явью. Примерещился злой, дурной сон. Всего-то и надо, что пробудиться.

Он тряхнул головой – не помогло. Прикусил губу – стало больно, а не проснулся.

Нет, не сон!

– Я с тобой как думаю поступить? – задумчиво молвил Кричевский, словно советуясь. – Переломлю тебе колени и локти. Не быстро и не сразу, а под беседу. Мы ж давние знакомцы. Неужто нам не сыщется, о чем потолковать? Сколько лет прошло с нашей первой встречи? Больше сорока. Расскажешь мне про свою семью. У тебя ведь жена, сын. Будешь лежать предо мной, как муха с оторванными лапками, и плакать о тех, кого боле не увидишь. Это тебе за то, что ты мне крылья подрезал. Потом я с тобой за свой глаз расплачусь. Честно. Ты мне один оставил, и я тебе один пожалею. Тот, что у тебя посередь лба. А остальные огнем выжгу – я ведь Огнеглаз. Убивать же тебя я не стану. Тут внизу погреб, где зимой хранят окорока и сало. До холодов никто не зайдет кроме крыс. И не услышит никто. Ори сколько хочешь. Лежи там в темноте, пока не сдохнешь. Ну-ка, хлопцы, положите его, чтоб размахнуться было удобно.

Маркела подхватили, бухнули на столешницу – сначала животом вниз, потом развязали руки и перевернули на спину, но сразу же растянули андреевским крестом, прикрутили запястья и щиколотки к ножкам стола. Хлопцы у Кричевского были ухари, от таких не отобьешься. Рогов с Лопухом тоже не лаптем щи хлебали, однако где им, подданным мирной и покойной державы, было справиться с этими волками войны? Один, с сабельным шрамом поперек рожи, всё чему-то скалился; у другого, кривоносого, вокруг шеи непонятно зачем была обмотана струна от бандуры.

Над простертым пленником встал полковник. В руке у него покачивался шестопер, посверкивал железными гранями.

Как всякий, кому иногда приходится ставить на кон свою жизнь, Трехглазый много раз задумывался, скорой ли и трудной ли будет его смерть. Представлялось разное: и безвестная гибель на пустой дороге, где будешь валяться на поклев воронам, и тяжкая рана, от которой сгниешь в антоновом огне, и даже еще худшее, но никогда такое скверное – медленная мука в темном подземелье с крысами.

Однако закрыв глаза, чтоб не видеть ухмылки на лице заклятого врага, Маркел сказал себе, что, может, оно и лучше. Духовник отец Вениамин, мудрый пастырь, говаривал: «Если Бог кому дает смерть легкую – то милость. Но еще большая милость – смерть тяжелая, страдательная, ибо ею ты искупаешь свои нажитые грехи еще в сем мире. Лучше уж здесь плотью потерзаться и уйти на тот свет чистым, к ангелам в утешительные объятия».

Грехи у Трехглазого были, как не быть? По земле ведь ходил, не в облаках парил. Ничего, за Божье прощение можно и помучиться.

– А хочешь смерти легкой? – спросил Кричевский, будто подслушал. – Купи, я тебе продам.

Маркел открыл глаза. Если ироду чего-то нужно, то, может, еще не кончено?

– Я бы лучше жизнь купил. Не за всякую, конечно, цену…

Без надежды сказал – только для оттяжки.

– Нет, про это врать не буду, – засмеялся полковник. – Живым я тебя не выпущу. А легкую смерть заслужить ты можешь. Ну-ка, Лешко, покажи ему.

Кривоносый снял с себя струну и закрутил ее вокруг Маркеловой шеи. Стальная проволока больно впилась в кожу.

– Лешко мастер срезать голову с плеч. Раз дернет – и душа свободна. Завидная смерть, быстрая. Почуять не успеешь.

– Чем платить? – Трехглазый скосился на поблескивающую, донельзя натянутую струну.

– Твоя рука в канцелярии Хмельницкого известна. Письмо напишешь, генеральному судье. В Москве-де порешили: пусть он неверного Богдана потравит ядом, а за это патриарх поможет Кабаненку в гетманы вывести.

– А Кабаненко, поди, уже у вас, – понимающе кивнул Маркел.

– У нас, у нас. Взяли его по дороге в Киев. Сидит по соседству, в коптильне. Мы его порубим и с твоим письмом да со скляницей яда кинем на большой дороге. Пускай Хмельницкий узнает, как его в Москве любят.

Придумано ловко. Гетман и так колеблется, не знает, в какую сторону податься. Принесут письмо – навек от Руси отшатнется.

– Подумать мне надо… – протянул Трехглазый, а сам прикидывал: письмо писать – это руки развяжут. По крайней мере правую.

Вдруг Кричевский взмахнул шестопером. Тошнотно захрустели сломанные кости. От страшной боли в колене Маркел вскинулся, заорал.

– Это чтоб ты побыстрее думал. – Полковник снова занес оружие. – По второй ноге бить?

– Нет!

– Напишешь письмо?

– Напишу…

– Усадите его на скамью, хлопцы.

Мычащего от боли пленника развязали, посадили. Перед глазами у Маркела всё плыло, покалеченная нога выворачивалась, по ней били огненные толчки.

На стол лег бумажный лист, рядом появилась чернильница с пером. У Кричевского всё было приготовлено заранее.

– Нет, так не пойдет, – процедил Трехглазый через стиснутые зубы. – Я напишу, а ты меня потом все равно лютой смерти предашь. Нету твоему слову веры. Очень уж ты на меня злобствуешь.

– Чего же ты хочешь? – удивился полковник.

– Отдай мой пистоль. Чего тебе бояться? Вас трое, заряд один. Если что – я пулю на себя страчу.

Некое время подумав и внимательно поглядев на сидящего, Кричевский сказал:

– Нет, пистоля не дам. Себя ты не убьешь, душу губить не захочешь. А вот в меня, пожалуй, пальнешь. Один раз уже стрелял, будет. Хватит тебе ножа, коли моему обещанию не веришь. Но слово мое твердое, шляхетское: допишешь письмо – и голова с плеч. Даже дозволю молитву прочесть.

– Щедрый ты, – вздохнул Трехглазый. – Ладно. Нож так нож.

Лешко натянул струну еще сильней. Второй гайдук, рубленая рожа, осторожно положил слева нож и сразу отскочил.

– Бери бумагу. Пиши.

Маркел потянулся за пером – вскрикнул.

– Не могу… Шевельнусь – нога дергает. Мочи нет! Наложите мне какой-никакой луб.

Полковник оглядел пустую комнату.

– Из чего я тебе сделаю луб?

– Из чего хочешь. Иначе напишу криво, мою руку в канцелярии не узнают…

– Будет тебе луб! – сказал Кричевский.

Вынул саблю, подошел к стене, взял большой шмат сала, разрубил надвое. Получилось два продолговатых куска, каждый длиной с аршин.

– Прикрути ему к ноге с двух сторон, Кубек. А ты, Лешко, отойди подальше.

Кривоносый отступил на несколько шагов, чтоб до него было не дотянуться ножом, но струну не ослабил, только отпустил подлиннее.

Второй, присев на корточки, стал кушаком привязывать к сломанной ноге плотные, но не жесткие подпоры. Трехглазый скрипел зубами, терпел. Скоро стало полегче.

– Tak dobrze? – спросил Кубек.

– Бардзо добже.

Коротким, быстрым движением Маркел схватил со стола нож и полоснул им по натянутой струне, а потом, повернув кисть, всадил клинок согнутому Кубеку пониже затылка.

Выдернул, подкинул, перехватил за мокрое лезвие.

Лешко с опозданием рванул струну – она бессильно звякнула об пол. Блеснул бешено вертящийся нож, впился гайдуку в горло. Метательную науку Маркел знал с детства, еще Бабочка учила. Потом, на службе, не раз пригождалось.

Хрипящий Лешко еще не упал, а Трехглазый уже нагнулся выдернуть у мертвого Кубека саблю из ножен, да не успел. Кричевский тоже не стоял на месте. Вытащил из-за пояса пистоль, навел – и стало не до сабли.

Взмахом сбив со стола подсвечник, Маркел опрокинулся вместе со скамьей. Кромешную тьму осветила вспышка, заложило уши, от удара об пол взорвалось болью колено.

Потом стало очень тихо и совсем темно.

Лежа на полу, Трехглазый нащупал рукой мертвеца, зашарил по нему рукой в поисках сабли.

С другой стороны комнаты раздался насмешливый голос:

– А так оно еще лучше, по мне-то. Веселее, чем связанного колошматить. Разомнем косточки, Маркел? Оба мы старинушки, оба калеки. Я одноглазый, ты одноногий. Считай, вровень.

Чем это он пощелкивает? А, перезаряжает пистоль.

Вот она, рукоятка. Сабля с тихим шелестом выползла из ножен. Да много ль от нее проку?

Кричевский затих. Выслушивает, будет стрелять на звук.

Понять бы точно, где он, собака?

Трехглазый снял шапку, швырнул в угол. Она шмякнулась о стену, и тут же грохнул выстрел.

Ага, вон он где – подле двери, на лавке!

Превозмогая боль, стараясь двигаться бесшумно, Маркел пополз туда на боку, отталкиваясь свободной рукой. Шагов на десять надо было подобраться, тогда клинок достал бы.

Похоже, все-таки шумнул.

Застучали каблуки – это полковник перебрался на другое место. Еще и засмеялся, будто затеялась игра в пятнашки. Скрежетнул шомпол, загоняя в ствол пулю.

– Почто саблей не бьешься? – задыхаясь, спросил Трехглазый. – Тебе на двух ногах способней, чем мне на одной.

Сказал – и тоже переместился, отполз.

– Стар я стал. Не тот, что прежде был. – Вздох. – Скорости в деснице мало, верткости. Зато глаз у меня, хоть один, но верный. Рано или поздно я тебя продырявлю. Пуль и пороху много. Ты только не молчи, говори со мной.

И снова стало тихо-тихо. Как в могиле. Маркел старался не дышать.

– Эх, – пожаловался Кричевский (он, оказывается, уже был в другой стороне). – Мне бы два пистоля, в обе руки. Первым выстрелом я бы осветил, а вторым…

Не договорил – выпалил. Верно, послышалось ему что-то. Пуля стукнулась о твердое далеко от Трехглазого.

Маркел скорей, пока не смолкло эхо, отполз за заднице, уперся спиной в нечто как бы живое, плотное. Вздрогнул и только потом сообразил: это пласты сала. Взял один, потолще, на всякий случай заслонился.

– Помнишь, как я тогда, в монастыре, бабу старую зарубил? Кто она тебе была? Для матери стара. Когда ты в окно прыгнул, я потом, озлясь, долго ее кромсал, она еще живая была. И ныла она, и плакалась, да я не помиловал.

– Врешь ты! Не стала бы она плакать! – крикнул Трехглазый.

Вспышка. Удар в грудь.

Это полковник нарочно дразнил – чтоб услышать голос.

– Попало! Я слышал! – закричал Кричевский. – И видел, где ты! Стонешь – значит, еще живой. Ничего, это я сейчас исправлю…

Пуля и в самом деле пролетела не мимо: пробила шмат сала, но подрастеряла силу и кольчуги уже не взяла. Только саднила зашибленная грудь.

Отталкиваясь локтями, Трехглазый полз вперед. Расчет у него сейчас был один. Если ошибочный – пиши пропало.

Надо было, чтоб полковник подошел к столу. Огнеглаз уверен, что враг ранен, что остается его только добить. Чем палить наугад, проще зажечь свечу и прицелиться как следует.

Но если не подойдет, а опять выстрелит от стены, то при вспышке увидит Маркела совсем близко. И тогда далеко отползти уже не даст. Будет держаться в пяти шагах, недоступный для сабли, перезарядится – и конец.

Вот она, ножка. Трехглазый просунулся под стол, отвел саблю для удара.

Шаги! Идет!

– Зажигаю по тебе свечку, – донесся сверху довольный голос. – Надоел ты мне. Сейчас сдохнешь.

Приподнявшись, Маркел нанес удар наугад, в двух вершках по-над полом.

Есть! По лодыжке ли, по щиколотке, но попал!

– Аааа!!!

Вопль слился со звуком выстрела. С потолка вниз посыпалась труха. Со стоном рухнуло тяжелое тело.

– Вот и ты обезножел! – прорычал Трехглазый и на локтях подполз ближе.

Стал рубить вслепую, попадая то по твердому земляному полу, то по чему-то мягкому.

Стоны стихли, а он всё бил, бил. В лицо летели горячие брызги.

Хватая ртом воздух, Маркел ухватился за стол. Кое-как поднялся.

Достал из кармана огниво. Трясущиеся руки не с первого и не со второго раза высекли искру. Наконец загорелась свеча.

Огонек был слабый, но после кромешной тьмы комната показалась совсем светлой.

На полу, в луже крови, раскинув руки, лежал человек, которого Маркел за свою жизнь чаще видал во сне, чем наяву.

Повязка слетела с головы. Один глаз не мигая смотрел вверх, вместо другого чернела дыра.

Хорошенько примерившись, Трехглазый рубанул еще раз, последний.

Тяжелый шар, крутясь, откатился в сторону.

– Ну всё. – Маркел утер рукавом пот. – Изыди, Сатана. Теперь не воскреснешь…

Суббота

Божий промысел

Разлепив тяжелое веко и увидев близко гладкую деревянную поверхность, а на ней хлебные крошки, Трехглазый не сразу понял, что это. Сообразил лишь, что спал и видел какой-то плохой сон. А проснулся, наверно, из-за того, что жена позвала.

Сипло крикнул:

– Катерина! Катя! Принести что?

Никакого ответа. Видно, показалось.

Вспомнилось, про что был дурной сон. Будто жена отмучилась, померла и ее зарывают в землю. От этой жути и пробудился.

И только через минуту, окончательно придя в себя, Маркел схватился за ноющие виски, застонал.

Не сон это был. Катерина вправду померла. Вчера схоронили. Были поминки, он пил горькое вино. И после тоже пил, уже один. Пьяный, плакал и разговаривал с иконой Спасителя. Пошто-де оставил одиночествовать на пороге старости? Пошто сделал хлеб мой горьким, а дни бесприютными? В чем Твой на меня промысел? Пошто лишил жены, перед которой я, грешный, был много виноват и которой думал хоть на закате лет отплатить за доброе добрым?

Тк и уснул за столом.

Хорошая была жена. Это он был плохой, а жена хорошая. Почти четверть века вместе прожили, а толком ни разу не поговорили. И теперь уж не поговорят. Так и ушла Катерина неразгаданной загадкой. Не оттого неразгаданной, что он тщился, да не хватило ума, – а оттого, что и не пытался. Почему иногда заставал ее плачущей? Кого она во сне звала «милый, милый»? Может, и не мужа, а кого-то другого, из прошлого…

Пусто стало в доме. Навсегда.

Сын Аникей далеко, на краю света, в Якутской земле – если жив еще, береги его Господь. Рано ушел на службу, и на такую, словно хотел быть подальше от родительского дома. Знать, неуютно ему здесь было. Свидимся ли? Полтора года нет вестей. Там, в Сибири, рассказывают, сильный человек распрямляется и становится себя больше, слабый же уменьшается и скукоживается. И кто скукожился – те все гибнут. Однако и сильные не все выживают, потому что мир там дик, звери злы, а люди того злее. Зато уж кто уцелеет – ничем его потом не возьмешь. Ох, Аникеюшка, дай тебе Бог силы…

Встал, всё держась за голову. Задел ендову, опрокинулась, из нее пролилось поминальное вино. Пускай. Миронка с Палашкой потом приберут.

Слуг в доме Маркел не терпел. С чужими жить – это надо с детства иметь привычку. Потому для дворни на дальнем конце сада поставлены две избенки: в одной сенной мужик с женой-горничной, в другой – конюх, он же истопник, с женой-кухаркой. Маркел у них не бывал, и они без зова к хозяевам ходить не приучены.

В доме у Трехглазых и раньше-то разговаривали нечасто, а теперь вовсе будет молчание. Разве что сам с собой забеседуешь, одичав от бобыльства.

Утро было совсем еще раннее, за окном только начинало сереть, но сидеть в четырех стенах показалось Маркелу невмоготу. Что тут делать? Ходить да выть? Иль снова налиться вином? Лучше уж быть в приказе.

Он оделся, вышел на крыльцо, вдохнул зябкую сырость. Со стрехи капало, снег остался только вдоль забора, весь почерневший.

За что все любят весну? Уродливо, грязно, по городу ни пройти, ни проехать. Ночью скользко, на улицах наледь. Днем, когда пригреет солнце, трясина. Вот как до приказа добираться?

Вчера на кладбище ехали в санях, а ныне уже не по чему, снега почти нет. От скрежета полозьев по земле бедная голова, и так больная, пойдет трещинами. Верхом отправиться? Лужи за ночь льдом прихватило. Копыта у коня разъедутся – сверзнешься, шею себе свернешь. Раньше пошел бы на своих двоих, но одна из них хромая. И нечинно приказному дьяку пешеходить, только себя ронять.

Держась за перила, Трехглазый спутился по ступеням. По двору шел, приволакивал негнущуюся ногу, опирался на костыль. Костыль был богатый, красного дерева, подарен подьячими, вскладчину, на шестидесятый день ангела. Там малый серебряный щиток, на нем две буквы: МТ. Читается «Мыслете Твердо», а в то ж время начальные литеры дьякова имени – изрядно придумано.

Вон она какая, судьба. Как круговорот солнца. На заходе лет вернула туда же, где начинал – в Земской приказ. Когда-то Маркел был здесь ярыжкой, ныне же стал из первых начальных людей. Есть, правда, судья Прокопий Елизаров, бывший соликамский воевода, а у судьи товарищем Семен Ларионов, но у них свои дела, у Трехглазого – свои. Никто кроме него в них не разбирается, да никто и не лезет.

Должность у Маркела называлась «дьяк городского от воров и злых умышленников обережения». На нем вся московская стража, блюдение городского порядка, сыск преступлений – великая ответственность, великая забота. Но по заботе и честь.

Оклад вровень с товарищем судьи, сто пятьдесят рублей годовых, да с разъездными, да с конскими, да с казенными дровами. Были и поместья, пожалованные в разное время от государя – деревенька на тридцать семь душ, другая на двадцать, третья на пятнадцать. Одному столько корма и не надо. Жрать в два брюха и пить в три горла не станешь, а годы такие, что пора думать о вечном.

Маркел любил в разговоре и сам с собой посетовать на старость – скоро сравняется шестьдесят два. Лицо в морщинах, башка где не плешивая, там седая, но вообще-то жаловаться грех: плотью крепок, зубы все на месте, и в бороде ни одного белого волоска. Много еще оставалось в теле жизни, думать о вечном оно пока не хотело.

Под крыльцом висело било – вызывать слуг, а то через сад не доорешься. Трехглазый ударил два раза, чтобы прибежал Данила.

Гуд раскатился по двору, напомнив, как вчера скорбел по Катерине церковный колокол. Маркел опять поплакал, но немножко – из-за дома, топая валенками, уже несся конюх.

Порешил так: идти пешком, коня вести в поводу. Из седла не сверзнешься, и есть за что подержаться, а прохожим по одеже и куньей шапке, по хорошей сбруе видно, что важный человек вздумал размять ноги. Получится медленно, так ведь и спешить некуда.

Обычно Трехглазый за многими делами передвигался по городу быстро, рысью, погруженный в надобные мысли, а ныне просто шел, глядел вокруг и будто видел Москву по-другому.

Как она, матушка, подурнела-то, как поскуднела! По краям улицы, где настилы для хождения, доски который год не чинены, все в дырьях. Купола на церквах тусклые, давно не позолачивались. День еще не начался, а сколько уже выползло нищих! Половина молодые и калечные – безногие, безрукие, слепые. Это стрельцы и солдаты, изувеченные на брани.

Восемь лет страна воюет, и конца не видно. Какое! Словно завязла в топи колымага, возница лупит кляч кнутом, они надрываются, изо рта пена, по тощим спинам кровь, а колеса тонут всё глубже и глубже.

А как начиналось! Чуть не каждую неделю празднично звонили колокола, народу от царя выносили угощение, на площадях кричали зычноголосые глашатаи. Украйна наша! Смоленск наш! Минск! Вся Белая Русь! Литовская Вильна!

Ныне не так.

Вильну отдали, Минск отдали, Белую Русь тоже. На Украйне творится не поймешь что: наш гетман Яким Сомко воюет с изменным гетманом Юрьем Хмельницким. И гонят, гонят на юг, на запад всё новые полки, забирают лошадей и телеги, выдумывают небывалые подати. Людишки без того все голодраные, но нет – теперь еще велено изъять с них пятину, пятую часть всего имущества, ради обороны веры и отечества. И не объясняет никто: как это – наступали, наступали, а теперь надо обороняться?

На рынке под Китайской стеной было уже людно, но торговали теперь тоже не по-старому. Продавали и покупали мало, больше меняли одно на другое: пуд муки на три фунта говядины, сапоги на зипун, лисью шапку на седло. Это из-за денежного замутнения. Указано принимать всюду новочеканную медную монету вровень с серебряной, копейка за копейку, рубль за рубль, а никто не хочет. Однако где служивому человеку взять серебро, если жалованье платят медью?

У Лоскутного ряда, где снова орали и дрались, Трехглазый остановился – не вмешаться ли. Повседневное дело: взяли серебряный гривенник, а сдачу суют медными копейками. Человек возвращает товар, требует гривенник обратно – не отдают. На прошлой неделе торговца вот так, из-за медной сдачи, убили до смерти.

Со вздохом Маркел двинулся было унимать драчунов. Случится лихо – будет его, дьякова, печаль, но уже бежали, расталкивая народ, рыночные сторожа. Они привычные, растащат.

Покупателю, который не хотел брать сдачу медяками, не поздоровится. Это непочтение к царскому гербу. Десять кнутов, в лучшем случае.

Трехглазый отправился дальше, качая головой.

Намудрили наверху с медными деньгами, теперь не знают, как расхлебывать. Сначала люди их брали, не жаловались. Но серебряных монет становилось всё меньше, а медных всё больше. Казна чеканила и чеканила, благо медь дешева. А потом всякие ловкачи сообразили: этак и мы можем. Плавь себе медь, изготовь клеймо и будешь сам себе монетный двор. И пошла канитель! Сначала за медный рубль требовали приплату в пять копеек, потом в двадцать, потом в полтинник. Теперь же серебро идет не иначе как один к пяти. Покупаешь курицу за серебро – алтын, за медь – уже пятиалтынный.

Трехглазому что – у него поместья, а приказный люд на медном жалованье охает. Кто раньше совестился с ходатаев брать много мзды, теперь по нужде выклянчивает, но и просители обеднели, скупятся.

Кряхтит Москва, шепчется, негодует. И есть на что. Ох, плохо это закончится. Не было бы мятежа, как четырнадцать лет назад из-за соли. А если взбунтуется народ, чья будет вина? Кто за порядок в городе отвечает? То-то…

На приказном дворе было пока пусто. В обережной избе, где ведомствовал Трехглазый, тоже никого. Внутри длинные столы с разбросанными бумагами, на полу яичная скорлупа, хлебные крошки, сломанные перья, всякая дрянь. Когда в четыре пополудни заканчивается присутствие, подьячие с писцами разбегаются, словно с пожара. В одну минуту пятого уже никого нет. А уборщики приходят утром, вот и мусорно.

Подумалось: вымрут в некий день все человеки, заберет их с лица Земли уставший от нашей дурости Господь, и что после нас останется, пока не приберут Божьи уборщики? Мусор, безнужные бумажки да кривые города.

Порядок был только в одном месте – на стольце у окна, где сидит Ёшка Жидовин. Там грамотки разложены в три короба, и на одном написано: «зело важное», на другом просто «важное», на третьем «маловажное». У них, у жидовинов, суббота – молельный день, и сегодня Ёшку не жди. Приготовил для дьяка чтение, а сам ныне служит не государю, а своему богу Егове. Непорядок, конечно, но Трехглазый дозволял, потому что Ёшка толков и незапоен. Покрестить бы – цены б ему не было. И для службы польза, и для души спасение. Вот как они, иудеи, живут? Это ж вообразить страшно! С одним Ветхим Заветом, без Нового. Ни Христа у них, ни Девы-Заступницы. Сами себя, дураки, обкрадывают.

Эту мысль – что жиды сами себя обкрадывают – Маркел решил запомнить для будущего разговора. Он с Ёшкой часто о вере спорил, не терял надежды вразумить. Покрестился бы, стал бы русским. Чего лучше-то? Нет, не понимает. Эх, люди, люди. Что сами с собою творят от глупости?

От безделья Трехглазый еще постоял на пороге, по-стариковски пофилософствовал, затем поковылял через длинную подьяческую на другой конец, к себе в Казенную.

Под лавкой, накрывшись тулупцем, дрых Ванька Репей, молодой ярыжка, которому негде жить. На скрип и костыльный постук не пробудился, в такие лета сон крепкий, но Трехглазый все же пошел тише. Пускай поспит, пока не явились уборщики.

А это там кто?

Из темного закута перед Казенной донесся протяжный, смачный зевок. Кто-то топтался у двери, ждал.

– Эй, покажись!

Выглянул начальник решеточной стражи, что в Поварской слободе. Как его? А, Сапогов. Всех их, ночных сотников, Трехглазый обычно звал по именам, фамилии надобились реже, потому вспомнил не сразу.

– Чего ты тут, Тихон Сапогов? Стряслось что? – спросил дьяк с надеждой.

Хорошо бы каким-нито делом заняться.

Решеточный снял шапку, поклонился.

– Маркел Маркелыч, мои ночью на Поварской улице бродягу застрелили. Крался, они окликнули, он бежать. Ну и пальнули. Уложили вмертвую.

– Правильно сделали. По уставу. Честный человек ночью не ходит, а если ходит, от стражи не бегает. Пришел-то зачем? – разочаровался дьяк.

– А вот.

Сапогов взял с лавки небольшой, но увесистый мешок, потряс. Мешок зазвякал.

– У покойника взято. Тут, сосчитано, сто двадцать медных рублей. Все новехонькие, не иначе самодельные. Ты, Маркел Маркелыч, велел всё касательное медного воровства лично тебе доносить. Вот я и доношу.

– Сто двадцать рублей? – удивился Трехглазый. – Ишь ты.

Фальшивомонетчиков, когда ловили, карали люто: лили в глотку расплавленную медь. Потому ночной человек, верно, и побежал. Лучше уж быть застрелену.

Вот ведь докука с воровской чеканкой. Сколько ни лови, сколько ни казни, а меньше ее не становится. Ибо человек от легкого богатства дуреет, а русский человек еще и живет «авосем» – авось не сыщут.

– Честные у тебя стражники, Тихон. Сто двадцать рублей, такие деньжищи! Могли себе взять, а не взяли.

Сотник покривился.

– Они бы, может, и взяли, да как раз десятник караулы обходил. Потому и пальнули – явить бдительное рвение. А не будь десятника, либо стрелять бы не стали, заряд тратить, либо деньги бы утаили. Откуда я тебе, Маркел Маркелыч, честных стражников возьму на рупь с полтиной месячных?

Все сотники не упускают повода пожаловаться на скудную плату.

– Я что ли жалованье верстаю? – отмахнулся Трехглазый. – Ладно, пойдем в Казенную, поглядим на твой прибыток.

Высыпал веселую медь на стол, взял лупу.

Чеканка была на диво ясной, без малейшего изъяна. С одной стороны орел – в каждом крыле, как положено, по восемь перьев. Корона тоже четкая, с двумя зернами. Завитки все на месте. На другой стороне царь со скипетром на коне сидит ровно, буквицы по ободу безупречные.

– Рубли новые, но не воровские, а законные. Честным образом у ночного бродяги им взяться неоткуда. Это не медное воровство, а простое. Влез к кому-то ворюга да украл. Где труп?

– Доставил, согласно указу. В телеге лежит, за воротами. Коли не надобен, велю свезти на Божедомку.

Фальшивых чеканщиков казнили даже мертвыми – так по закону велено: рассекали и выставляли на страх, с объявлением вин. На Божедомку же отвозили покойников обычных, кого зарыть да забыть.

– Погоди. Осмотрю.

Идя назад через приказную избу, Маркел пнул ногой спящего Ваньку Репья:

– Подымайся.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Новая книга доктора Стивена Гандри, знаменитого кардиолога и кардиохирурга, нацелена на ускоренное и...
Это стало самым тяжелым испытанием для нас. Но все же мы смогли хоть немного приоткрыть завесу тайны...
История "Хелл. Обещанная усем любофф" была написана за восемь дней, исключительно благодаря поддержк...
«Клинком и сердцем» – фантастический роман Даны Арнаутовой и Евгении Соловьевой, второй том второй к...
Я сбила человека, и теперь мне грозит срок за непреднамеренное убийство.Но что-то пошло не так… В сл...
Елизавета Волкова – эксперт по исполнению желаний. Автор самого большого эзотерического YouTube-кана...