За правое дело Гроссман Василий
Она прислушалась к звукам пианино, доносившимся из комнаты, и, нахмурив лоб, посмотрела на Женю сердитым взором своих больших темных глаз.
– Только тебе могло прийти в голову устраивать все это, – сказала она, – перед соседями неловко. Не вовремя, не вовремя ты пировать затеяла.
Женя часто принимала внезапные решения, порой причинявшие ей и близким ее немало огорчений. В школьные годы она то в ущерб занятиям увлекалась танцами, то вдруг воображала себя художником. Ее привязанность к подругам была непостоянна: то она объявляла одну из своих подруг замечательной, благородной, то с горячностью обличала ее грехи. Она поступила на факультет живописи Московского художественного института и кончила его. Иногда Жене казалось, что она отличный мастер, – и она восхищалась своими работами и своими замыслами, то вдруг вспоминала чьи-то равнодушные глаза, чье-то насмешливое замечание – и решала: «Я бездарная корова», и жалела, что не училась прикладным искусствам, раскрашиванию тканей. Двадцати двух лет Женя, студенткой последнего курса, вышла замуж за работника Коминтерна Крымова. Он был старше ее на тринадцать лет. Ей все нравилось в муже: его равнодушие к мещанским удобствам и к красивым вещам, романтическое прошлое участника гражданской войны, его работа в Китае, его коминтерновские друзья. Но вот, хотя Женя и восхищалась мужем, а Крымов, казалось, искренне и сильно любил ее, супружество их не было прочным.
И кончилась их совместная жизнь тем, что в один декабрьский день Евгения Николаевна уложила вещи в чемодан и уехала к матери. Это случилось в 1940 году. Женя так путано объяснила родным причину своего разрыва с мужем, что никто ничего не понял. Маруся назвала ее неврастеничкой, мать спрашивала, не полюбила ли Женя кого-нибудь. Вера спорила с пятнадцатилетним Сережей, которому поступок Жени казался правильным.
– Как ты не понимаешь, – говорил он, – разлюбила – и все, как ты не понимаешь!
– Ну вот, расфилософствовался: полюбила, разлюбила. Что ты в этом смыслишь, минога, – говорила ему двоюродная сестра, учившаяся тогда в девятом классе и считавшая себя искушенной в сердечных делах.
Соседи и некоторые знакомые объяснили событие, происшедшее в Жениной жизни, просто. Одни говорили, будто Женя осторожна и практична, а муж ее не из тех, кто сейчас идет в гору, многие его друзья и знакомые оказались в тяжелом положении, кое-кто оказался не у дел, а некоторые даже подверглись репрессиям, и Женя решила уйти заранее, чтобы не делить с мужем беды. Другие, романтичные сплетницы, передавали, что она имела любовника и будто бы муж ее уехал на Урал, но с дороги был вызван телеграммой, застал Женю с возлюбленным.
Есть люди, склонные предполагать лишь низменные причины человеческих действий, и вовсе не потому, что сами плохи, наоборот, часто хулители не сделали бы того, в чем подозревают других. Считается, что такие объяснения человеческих поступков свидетельствуют о житейском опыте, объяснения же, предполагающие благородные побуждения, так кажется этим людям, делаются существами наивными и недальновидными.
Женя, узнав, что говорят по поводу ее развода, ужаснулась…
Но все это было до войны и в этот приезд Жени не вспоминалось.
7
Молодое поколение собралось в маленькой Сережиной комнатке, в которую Степан Федорович ухитрился втиснуть пианино, привезенное со Сталгрэса.
Шел шутливый разговор о том, кто на кого похож и кто не похож. Худой, бледнолицый, темноглазый Сережа походил на мать. От матери были у него черные волосы и смуглая кожа, нервные движения и быстрый, робкий и дерзкий взгляд темных больших глаз. Толя, высокий и плечистый, с широким лицом и широким носом, то и дело поправлявший перед зеркалом светло-соломенные волосы, вынул из кармана гимнастерки фотографию, на которой он был снят рядом с сестрой Надей, худенькой девочкой с длинными тонкими косичками, жившей сейчас с родителями в казанской эвакуации, и все рассмеялись, настолько были не похожи брат и сестра. А Вера, высокая, румяная, с маленьким прямым носиком, не имела никакого сходства с двоюродными братьями и двоюродной сестрой, только живыми и сердитыми карими глазами она походила на свою молодую тетку Женю. Такое совершенное несходство внешности среди составлявших одну семью происходило особенно резко в поколении, рожденном после революции, когда браки между людьми заключались независимо от любых различий и любовь соединяла людей совершенно разных по общественному положению, по крови, нации, языку и происхождению. Внутренние различия между людьми, естественно, тоже были велики, характеры обогащались необычными соединениями.
Утром Толя вместе с попутчиком, лейтенантом Ковалевым, сходили в штаб округа. Ковалев узнал, что его дивизия по-прежнему стоит в резерве где-то между Камышином и Саратовом. Толя тоже имел предписание явиться в одну из резервных дивизий. Молодые лейтенанты решили остаться в Сталинграде на лишние сутки. «Войны на нас хватит, – рассудительно сказал Ковалев, – не опоздаем». Было условлено не выходить на улицу, чтобы не попасться комендантскому патрулю.
Всю трудную дорогу до Сталинграда Ковалев помогал Толе, у него имелся котелок, а у Толи котелок украли в день выхода из школы. Ковалев заранее знал, на какой станции будет кипяток, на каких продпунктах по аттестату дают копченого рыбца и баранью колбасу, а на каких лишь гороховый и пшенный концентрат.
В Батраках он раздобыл фляжку самогона, и они распили ее с Толей. Ковалев рассказал ему о своей любви к девушке-землячке, на которой он женится, как только кончится война.
Он рассказывал ему о войне то сокровенное, что не найдешь в уставах и книгах и что нужно и важно только тем людям, которые воюют, не имея много вероятий дожить до конца войны, а не тем, кто после войны хочет узнать, какова она была.
Дружеское расположение фронтового лейтенанта льстило Толе. В поезде он старался казаться бывалым парнем, а когда речь заходила о девушках, с утомленной усмешкой говорил: «Да, брат, всяко бывает».
Сейчас Толе хотелось поболтать, как никогда, с Сережей и Верой, но он почему-то стыдился их перед Ковалевым, почему – сам не мог понять. Уйди Ковалев, он бы заговорил о том, о чем всегда говорил с двоюродными братом и сестрой. Минутами Ковалев тяготил Толю, и ему становилось стыдно оттого, что возникало такое чувство к верному дорожному товарищу.
Вся жизнь его была связана с миром, где жили Сережа, Вера и бабушка, но встреча с близкими людьми казалась сейчас случайной и мимолетной.
В мире военной службы, где были лейтенанты, политруки, старшины и ефрейторы, треугольники, кубики, «шпалы» и ромбы, продовольственные аттестаты и проездные литеры, ему суждено было отныне жить. В этом мире встретились ему новые люди, новые друзья и новые недруги, в этом мире все было по-новому.
Толя не сказал Ковалеву, что он хотел поступить на физико-математический факультет и собирался произвести переворот в естественных науках. Он не рассказывал Ковалеву о том, что незадолго до войны начал конструировать телевизор.
По внешности Толя был плечистый, рослый: «тяжеловес» – называли его в семье, а душа у него оказалась робкая и деликатная.
Разговор не вязался. Ковалев выстукивал на пианино одним пальцем «Любимый город может спать спокойно».
– А это кто? – зевая, спросил он и указал на портрет, висевший над пианино.
– Это я, – сказала Вера, – тетя Женя рисовала.
– Не похоже, – сказал Ковалев.
Главную неловкость вносил Сережа, он смотрел на гостей насмешливыми, наблюдающими глазами, хотя ему полагалось бы, как всякому нормальному отроку, восхищаться военными, да еще таким, как Ковалев, с двумя медалями «За отвагу», со шрамом на виске. Он не расспрашивал о военной школе, и это обижало Толю, ему обязательно хотелось рассказать о старшине, о стрельбе на полигоне, о том, как ребята ухитрялись без увольнительной записки ходить в кино.
Вера, знаменитая в семье тем, что могла смеяться без всякого повода, просто оттого, что смех был постоянно в ней самой, сегодня была неразговорчива и угрюма. Она присматривалась к гостю, а Сережа точно нарочно затевал самые неподходящие разговоры, со злорадной прозорливостью находил особенно бестактные слова.
– Вера, а ты что молчишь? – раздраженно спросил Толя.
– Я не молчу.
– Ее ранил амур, – сказал Сережа.
– Дурак, – ответила Вера.
– Факт, сразу покраснела, – сказал Ковалев и плутовски подмигнул Вере: – Точно, влюблена! В майора, верно? Теперь девушки говорят: «Нам лейтенанты на нервы действуют».
– А мне лейтенанты не действуют на нервы, – сказала Вера и посмотрела Ковалеву в глаза.
– Во, значит, в лейтенанта, – сказал Ковалев и немного расстроился, так как лейтенанту всегда неприятно видеть девушку, отдавшую сердце другому лейтенанту.
– Знаете что, – сказал он, – давайте выпьем по сто грамм, раз такое дело, у меня в фляжке есть.
– Давайте, – внезапно оживился Сережа, – давайте, обязательно.
Вера сперва стала отказываться, но выпила лихо и закусила солдатским сухариком, добытым из зеленого мешка.
– Вы будете настоящая фронтовая подруга, – сказал Ковалев.
И Вера стала смеяться, как маленькая, морща нос, притопывая ногой и тряся русой гривой волос.
Сережа сразу захмелел, сперва пустился в критику военных действий, а потом стал читать стихи. Толя искоса поглядывал на Ковалева, не смеется ли он над семейством, где взрослый малый, размахивая руками, читает наизусть Есенина, но Ковалев слушал внимательно, стал похож на деревенского мальчика, потом вдруг раскрыл полевую сумку и сказал:
– Стой, дай я спишу!
Вера нахмурилась, задумалась и, погладив Толю по щеке, сказала:
– Ой, Толя, Толенька, ничего ты не знаешь! – таким голосом, точно ей было не восемнадцать лет, а по крайней мере пятьдесят восемь.
8
Александра Владимировна Шапошникова, высокая, статная старуха, задолго до революции кончила по естественному отделению Высшие женские курсы. После смерти мужа она одно время была учительницей, затем работала химиком в бактериологическом институте, а в последние годы заведовала лабораторией по охране труда. Штат в лаборатории был невелик, а во время войны и вовсе уменьшился, и ей приходилось самой ездить на заводы, в железнодорожные депо, на элеватор, на швейные и обувные фабрики, брать пробы при исследовании воздуха и промышленной пыли. Эти поездки утомляли, но Александре Владимировне они были приятны и интересны. Она любила работу химика и в своей маленькой лаборатории сконструировала аппаратуру для количественного анализа воздуха промышленных предприятий, производила анализы металлической пыли, технической и питьевой воды, определяла вредоносные окись углерода, сероуглерод, окислы азота, анализировала различные сплавы и свинцовые соединения, определяла пары ртути и мышьяка. Она любила людей и при поездках на предприятия заводила дружбу с токарями, швеями, мукомолами, кузнецами, монтерами, кочегарами, кондукторами трамваев, железнодорожными машинистами.
За год до войны она взялась вечерами работать в технической библиотеке, делала переводы для себя и для инженеров сталинградских заводов. Она знала иностранные языки – английский и французский, которым учили ее в детстве, а немецкий она изучила, живя с мужем в эмиграции, в немецкой Швейцарии: в Берне и Цюрихе.
Вернувшись с работы, она, подойдя к зеркалу, долго поправляла свои белые волосы, приколола к воротничку блузки брошечку – две эмалевые фиалки. Она задумалась на мгновение, глядя на себя в зеркало, и решительно открепила брошку, положила ее на столик. Дверь приоткрылась, и Вера громким, смешливым и испуганным шепотом сказала:
– Бабушка, скорей, пришел этот самый грозный старик Мостовской!
Александра Владимировна на секунду замешкалась, вновь приколола брошку и торопливо пошла к двери.
Она встретила Мостовского в маленькой передней, заставленной корзинами, старыми чемоданами и мешками с картошкой.
Михаил Сидорович Мостовской принадлежал к людям той неисчерпаемой жизненной силы, о которых принято говорить: «Это человек особой породы».
Мостовской жил до войны в Ленинграде. Его вывезли из блокады самолетом в феврале 1942 года. Мостовской сохранил легкость походки, хорошее зрение и слух, сохранил память и силу мысли, а главное – сохранил живой, незапыленный интерес к жизни, науке и людям. Он обладал всем этим, несмотря на то что прожил жизнь, которой бы хватило на много людей: столько пришлось на него одного царской каторги, ссылки, бессонных трудовых ночей, лишений, ненависти врагов, разочарований, горечи, радости, печали. Александра Владимировна познакомилась с Мостовским до революции. Это было в ту пору, когда покойный муж ее служил в Нижнем Новгороде, и Мостовской, приехавший туда по конспиративным делам, около месяца прожил у Шапошниковых на квартире. Потом уж, после революции, она, приезжая в Ленинград, навещала его, а ныне, в пору войны, судьба столкнула их в Сталинграде.
Он вошел в комнату и оглядел прищуренными глазами стулья и табуретки, стоящие вокруг накрытого белой скатертью, ожидавшего гостей стола, стенные часы, платяной шкаф, китайскую складную ширму с вытканной шелком фигурой крадущегося тигра среди зеленовато-желтого бамбука.
– Эти некрашеные книжные полки напоминают мою ленинградскую квартиру, – проговорил Мостовской, – да и не только полки напоминают, но и то, что на полках: вот «Капитал», и Ленинские сборники, и Гегель – по-немецки, а на стене портреты Некрасова и Добролюбова.
Мостовской поднял палец:
– О! Судя по количеству приборов – у вас званый обед. Напрасно вы мне не сказали, я бы надел свой лучший галстук.
Александра Владимировна всегда испытывала перед Мостовским несвойственное ей чувство робости. И сейчас ей показалось, что Мостовской осуждает ее, и она покраснела. Печальна и трогательна краска смущения на старческом лице.
– Подчинилась требованиям дочерей и внуков, – сказала Александра Владимировна, – после ленинградской зимы вам это, вероятно, кажется лишним и странным.
– Наоборот, совсем наоборот, далеко не лишним, – сказал он и, сев к столу, принялся набивать самосадом трубку.
– Пожалуйста, вы ведь курите, – протянул он ей кисет. – Попробуйте моего.
Мостовской вынул из кармана кремень, пухлый белый шнур и кусок стального напильника.
– «Катюша», – сказал он, – не ладится она у меня.
Они переглянулись и улыбнулись друг другу. «Катюша» действительно не ладилась, не давала огня.
– Я сейчас принесу спички, – предложила Александра Владимировна, но Мостовской замахал рукой:
– Что вы, спички, кто их теперь тратит зря.
– Да, теперь держат спички на случай ночных неожиданностей военного времени.
Она пошла к шкафу и, вернувшись к столу, с шутливой торжественностью сказала:
– Михаил Сидорович, разрешите вам преподнести от всей души, – и протянула непочатый коробок спичек.
Мостовской принял подарок. Они закурили, одновременно затянулись и выпустили дым, он смешался в воздухе, пополз лениво к открытому окну.
– Думаете об отъезде? – спросил Мостовской.
– Как все, но пока еще никаких разговоров нет.
– А куда думаете, если не военная тайна?
– В Казань, туда эвакуирована часть Академии наук, а муж моей старшей дочери, Людмилы, он профессор, собственно, член-корреспондент, получил квартиру, то есть не квартиру – две комнатки, зовет к себе. Но вам-то беспокоиться нечего, за вас подумают.
Мостовской посмотрел на нее и кивнул.
– Неужели их не остановят? – спросила Александра Владимировна, и в голосе ее было отчаяние, как-то не вязавшееся с уверенным и даже надменным выражением ее красивого лица. Она заговорила медленно, с усилием:
– Фашизм действительно так силен? Я не верю этому! Объясните мне, ради бога. Что это? И эта карта на стене, мне иногда хочется ее снять, спрятать. Сережа каждый день переставляет флажки. Как прошлым летом – возникают все новые направления: харьковское, потом вдруг курское, потом волчанское и белгородское. Пал Севастополь. Я спрашиваю у военных, выпытываю – что это? Что с нашими людьми? – Она помолчала и, движением руки как бы отталкивая страшную для себя мысль, продолжала: – Я подхожу к книжным полкам, вот о которых вы говорили, где Пушкин, Чернышевский, Толстой, Ленин, беру в руки книги, листаю их, – нет, нет, мы остановим фашистов, конечно, конечно, остановим!
– Что же вам отвечают военные? – спросил Мостовской.
В это время из-за двери послышался сердитый и смеющийся молодой женский голос:
– Мама, Маруся, где же вы? Ведь пирог сгорит!
Мостовской сказал:
– О, дело, оказывается, нешуточное, пирог!
Александра Владимировна, указав в сторону двери, объяснила:
– Собственно, из-за нее все и устроили, это моя младшая, Женя, вы ее знаете. Неделю назад вдруг приехала. Теперь близкие все разлучаются, а тут такая неожиданная встреча. А тут еще внук, сын Людмилы, проездом на фронт остановился. Вот мы и решили одновременно отметить и встречу и расставание.
– Да, – сказал Мостовской, – жизнь ведь идет…
Шапошникова тихо произнесла:
– Если бы вы знали, как тяжело, и общее горе я воспринимаю не как молодые, а по-стариковски.
Мостовской погладил ее по руке.
– Идите, идите, а то и в самом деле пирог сгорит.
– Наступает решающий момент, – сказала Женя, наклоняясь вместе с Александрой Владимировной над полуоткрытой дверцей духовки. Она сбоку глянула на мать и, приблизив губы к ее уху, произнесла скороговоркой:
– Я утром получила письмо, помнишь, я тебе рассказывала, давно еще, до войны… военный, мой знакомый, Новиков, в поезде встретился… Какое удивительное совпадение и тогда и теперь. Представь, сегодня проснулась и именно его вспомнила, подумала: вот уж кого, наверно, давно нет на свете, а через час письмо… И та наша встреча в поезде, после моего ухода из Москвы, ведь тоже странное совпадение?
Женя обняла мать за шею и стала целовать ее в щеку, в седые волосы, спускавшиеся на виски.
Когда Женя училась в Художественном институте, ей как-то пришлось быть на торжественном вечере в Военной академии. Там она познакомилась с высоким, медленно и тяжело ступавшим военным, старшиной курса. Он проводил ее до трамвая, затем несколько раз был у нее дома. Весной он кончил академию, уехал, написал ей два или три письма, и в этих письмах он не объяснялся в чувствах, однако просил прислать фотографию. Она послала ему маленькую карточку, снятую в пятиминутке для паспорта. Потом он перестал писать ей, она уже к этому времени кончила Художественный институт, вышла замуж.
Когда она после разрыва с мужем ехала к матери, в Воронеже в ее купе вошел плечистый светловолосый военный.
– Вы не узнаете меня? – спросил он, протягивая ей большую белую руку.
– Товарищ Новиков, – сказала она, – конечно, я вас узнала. Почему вы тогда перестали мне писать?
Он усмехнулся и, молча вынув маленькую, вложенную в конвертик фотографию, показал ей.
Это был снимок, посланный ему когда-то.
– Я вас узнал, когда ваше лицо мелькнуло в окне, – сказал он.
Соседи по купе, две пожилые врачихи, прислушивались к каждому их слову. Эта встреча была для них развлечением. Разговор шел общий, одна врачиха, с футляром от очков, торчавшим из карманчика жакетки, говорила без умолку, вспоминала все неожиданные встречи, бывшие в ее жизни, в жизни ее родных и знакомых. Женя была благодарна болтливой докторше – Новиков, видимо, ждал сердечного, важного разговора, считал, что встреча эта не случайная, а Жене хотелось лишь одного – молчать. Он сошел в Лисках, обещав написать ей, но не написал. И вот от этого Новикова вдруг пришло письмо, напомнившее Жене ее тогдашние «предвоенные» мысли и чувства, казалось навсегда ушедшие.
Александра Владимировна, глядя на дочь, хлопотавшую у плиты, подумала, что к белой шее Жени очень идет эта тоненькая золотая цепочка, а темные волосы отливают золотом оттого, что она удачно подобрала гребень. Но и цепочка на шее, и гребень в волосах были хороши лишь оттого, что живая красота молодой женщины коснулась их. Александре Владимировне казалось, что тепло идет не от раскрасневшихся щек дочери, ее белых рук и полураскрытых губ, а откуда-то из глубины ее ярких карих глаз, таких повзрослевших и так много видевших и таких неизменно детских, какими были они двадцать лет назад.
9
За стол уселись к пяти часам. Для почетного гостя поставили плетеное кресло, но Мостовской отказался от почета и сел рядом с Верой на табуретке; слева от него сидел молодой светлоглазый военный с двумя вишневыми кубиками на углах отложного воротника. В кресло посадили Степана Федоровича.
– Вы, Степан, должны сидеть здесь как глава семьи, – сказала Александра Владимировна.
– Папа – главный источник света, тепла и соленых помидоров, – сказала Вера.
– Дядя – начальник семейного ремонтного треста, – добавил Сережа.
Действительно, Степан Федорович заготовил теще на зиму соленые помидоры и обеспечил ее топливом. Он умел все чинить: электрические утюги, чайники, водопроводные краны, ножки стульев.
Усевшись, он искоса поглядывал на дочку. Русыми волосами, высоким ростом, румяными щеками Вера походила на него. Иногда он вслух сожалел, что дочь не похожа на Марусю. Но в душе он радовался тому, что узнавал в ней черты своих деревенских сестер и братьев.
Степан Федорович Спиридонов вместе с десятками и сотнями тысяч людей прошел простой путь, который стал настолько обычен, что никто не видел в нем ничего удивительного.
Степан Федорович, главный инженер, а затем управляющий Сталгрэса, тридцать лет назад пас коз за фабричным поселком под Наро-Фоминском. И теперь, когда немцы пошли от Харькова на юг, прямо к Волге, он задумался о своей жизненной судьбе, оглянулся на свои прошедшие годы и подивился тому, кем был и кем стал. Он был известен как инженер, наделенный смелым умом. Ему принадлежало несколько изобретений и нововведений в производстве электрической энергии, и даже в толстом руководстве по электротехнике упоминалась его фамилия. Он был руководителем большой ГРЭС, кое-кто считал его слабым администратором – заберется в цех и сидит там целый день, а в это время секретарь отбивается от телефонных звонков. Однажды он сам просил, чтобы его перевели с административной работы, но в глубине души обрадовался, когда нарком не внял его ходатайству. Степан Федорович и в административной работе находил много интересного и приятного для себя. Ему нравилось напряжение директорской работы, он не боялся ответственности. Рабочие относились к нему хорошо, хотя он бывал шумлив, а иногда и крут. Он любил выпить под хорошую закуску, любил ходить в ресторан и обычно тайно от жены хранил сотни две-три рублей, он их называл «подкожные». Но он был хорошим семьянином, очень любил жену, гордился ее ученостью и был готов на любой труд ради своей Маруси, дочери и всех близких.
За столом рядом со Спиридоновым сидела Софья Осиповна, пожилая женщина с толстыми плечами, с мясистыми красными щеками, с двумя майорскими «шпалами» на гимнастерке. Софья Осиповна говорила отрывисто, хмуря брови, и, по рассказам подруг Веры, работавших в том госпитале, где Софья Осиповна заведовала хирургическим отделением, ее побаивались не только санитары и сестры, но и врачи. Она и до войны работала хирургом – может быть, вообще характер ее подходил для этой профессии, а профессия в свою очередь наложила некоторую печать на характер. Она участвовала в качестве врача во многих экспедициях академии: то на Камчатке, то в Киргизии, два года прожила на Памире.
Софья Осиповна вставляла в разговор киргизские и казахские слова, и Вера и Сережа за те несколько недель, что она жила у Шапошниковых, переняли у нее эту манеру и вместо «ладно» говорили «хоп», вместо «хорошо» – «джахши».
Она любила музыку и стихи и обычно, придя с суточного дежурства, ложилась на диван, заставляла Сережу читать Пушкина и Маяковского. Когда она, полузакрыв глаза и дирижируя рукой, тоненько напевала «В храм я вошла смиренно», лицо ее становилось таким смешным, что у Веры надувались щеки от смеха, и она выбегала на кухню.
Софья Осиповна любила карточные игры; раза два она играла со Степаном Федоровичем в очко, а большей частью – для отдыха, как она говорила, с Верой и Сережей в подкидного дурака. Во время игры она сердилась, шумела, а потом, вдруг смешав карты, говорила:
– Ох, дети мои, видно, мне в эту ночь не спать, пойду-ка я снова в госпиталь.
Рядом с ней села худая женщина с миловидным, поблекшим и утомленным лицом – Тамара Дмитриевна Березкина, жена командира, пропавшего в самом начале войны. Глядя на такие тонкие и измученные женские лица с прекрасными, печальными глазами, всякому думается, что для суровой, жестокой жизни такие существа не приспособлены.
Тамара Дмитриевна жила перед войной с мужем на границе. В день объявления войны она выбежала из горящего дома в халате и туфлях на босу ногу, держа на руках маленькую дочь, больную корью; рядом, уцепившись за ее халат, бежал сын Слава.
Так, с больной девочкой на руках и с босым мальчуганом, ее посадили на грузовик, и она пустилась в тяжкий, долгий путь, добралась до Сталинграда, кое-как устроилась – помог военкомат. Она в горсовете случайно познакомилась с Марией Николаевной, работавшей старшим инспектором отдела народного образования, затем с Александрой Владимировной.
Александра Владимировна отдала Тамаре свое пальто и боты, настояла на том, чтобы Маруся устроила Славу в интернат.
Рядом с Тамарой сидел старик Андреев, важный и хмурый. Это был человек лет шестидесяти пяти, но в его черных густых волосах почти не было седины. Худое, длинное лицо старого рабочего казалось замкнутым и холодным.
Александра Владимировна задумчиво сказала, погладив по плечу Тамару Дмитриевну:
– Вот, может быть, и нам суждена эвакуационная горькая чаша. Кто мог только думать, такой глубокий тыл! – Она вдруг ударила по столу ладонью и сказала: – Вот что, Тамара, в случае чего вы поедете с нами. Устроимся у Людмилы в Казани. Что с нами будет, то и с вами.
Тамара сказала:
– Спасибо большое, но для вас ведь обуза ужасная.
– Пустяки, – решительно сказала Александра Владимировна, – не время думать об удобствах.
Маруся шепнула мужу:
– Пусть меня простит бог, но мама определенно живет вне времени и пространства. У Людмилы в Казани две крошечные комнатки.
Степан Федорович добродушно махнул рукой:
– Мамаша – она по себе меряет. Вот мы к ней все ворвались и все себя у нее как дома чувствуем. И кровать свою она тебе уступила, ты и не подумала отказаться.
Степана Федоровича всегда восхищало практическое неразумие тещи. Она обычно вела знакомство с людьми, душевно ей приятными, но в большинстве с такими, которые не только не могли оказаться полезными, но и сами нуждались в помощи. Степану Федоровичу нравилась эта черта – и он не гнался за высокими знакомствами, но он понимал практическую ценность людей и, когда нужно было, умел отличить полезного и нужного человека, а Александра Владимировна была в этом отношении как слепая.
Степан Федорович несколько раз заходил на работу к Александре Владимировне, он любил наблюдать уверенность ее движений, легкость и умелость, с какой обращалась она со сложной химической аппаратурой для титровального и газового анализа. Он, сам мастер на все руки, сердился и раздражался, когда племянник Сережа не мог сменить перегоревшие пробки либо когда Вера медленно и неловко шила и штопала. Степан Федорович не только столярничал, слесарил, мог сложить печь; дома, в часы отдыха, он придумал смешное приспособление, с помощью которого можно было, сидя в кресле, зажигать и тушить свечи на новогодней елке, и сконструировал такой занятный звонок к двери, что с Тракторного завода приезжал инженер посмотреть его устройство. Ему ничего не давалось в жизни даром, и он презирал растяп и бездельников.
– Ну как, товарищ лейтенант, не подпустите немцев к Сталинграду? – спросил Степан Федорович.
– Наше дело такое, – снисходительно ответил светлоглазый Ковалев, чувствуя свое превосходство над людьми тыла, – прикажут – будем драться!
– Приказ давно есть, с первого дня войны, – сказал, посмеиваясь, Степан Федорович.
Лейтенант принял слова Степана Федоровича на свой счет.
– В тылу легче рассуждать, – сказал он, – а вот на переднем крае, когда минометы бьют, сверху пикирует авиация, там другое рассуждение. Да, Толя?
– Да уж точно, – неопределенно сказал Толя.
– Вот теперь я вам скажу, – повышая голос, сказал Степан Федорович, – за Дон немцы не пройдут. На Дону совершенно неприступная оборона.
– Ну, если вы так уверены, Степан Федорович, – сказала Софья Осиповна, – то не надо вам заниматься перевозкой и упаковкой вещей.
– Вы уже забыли, видно! – вскрикнул Сережа тонким голосом. – Вспомните, как в прошлом году все говорили: «Вот дойдет до старой границы и там остановится».
– Внимание! Воздушная тревога, – закричала Вера, – внимание, внимание! – и указала в сторону кухонной двери.
Женя, сопровождаемая Тамарой Дмитриевной, раскрасневшейся и потому похорошевшей, внесла бледно-голубое блюдо. Тамара Дмитриевна торопливо поправляла на ходу белое полотенце, прикрывавшее пирог.
– Краешек сгорел, – объявила Женя, – я прозевала все-таки.
– Сгоревший краешек я съем, не беспокойся, – сказала Вера.
– А я вам говорю, что через Дон он не перейдет, на Дону ему крышка! – проговорил Степан Федорович и встал, взмахнув длинным ножом: ему всегда за столом поручались такие ответственные операции, как дележ арбуза или разрезание пирога. Боясь раскрошить пирог и не оправдать доверия, Степан Федорович прибавил:
– Вообще-то говоря, пирог должен остыть, а потом уж его режут.
– А вы как думаете? – спросил Сережа, уставившись на Мостовского. Но Мостовской молчал.
– На Дон идет, Украину всю прошел, пол-России прошел, – угрюмо сказал Андреев.
– Что ж вы считаете? – спросил Мостовской.
– Считать не полагается, – сказал Андреев, – что вижу, то и говорю, а считают другие люди, может быть, поумней меня.
– А почему вы уверены, что на Дону ему крышка? – снова с волнением спросил Сережа. – Где же этот рубеж? Вот и Березина была, и Днепр, а вот Дон, вот Волга, где же рубеж? Иртыш, Амударья? Где же эта река?
Александра Владимировна внимательно глядела на внука: его обычная молчаливость и застенчивость исчезли. Александра Владимировна объяснила это тем, что Сережа был взбудоражен присутствием лейтенантов.
Александра Владимировна была права, но тут имелось еще одно, более простое обстоятельство, ей неизвестное: перед обедом Сережа хлебнул из фляжки Ковалева. Голова у него затуманилась, и он сам себе стал казаться необычайно умным, строгим, справедливым, но он не был уверен, ясно ли видят его многочисленные достоинства Мостовской и лейтенанты. Вера наклонилась к нему и спросила:
– Сережка, ты пьяный?
– Ничего подобного, – сердито ответил он.
– Видите ли, милый мой, – сказал Мостовской, повернувшись к Сереже, и за столом стало тихо, так как всем хотелось услышать, что он скажет. – Вы, конечно, помните миф об Антее: с каждым шагом по земле Антей становится сильней. К этому следует сегодня добавить рассказ об анти-Антее, о фальшивом, противоположном Антею, мнимом богатыре. Когда этот фальшивый богатырь начинает шагать по земле, которую он завоевывает, то каждый шаг не прибавляет ему силы, как Антею, а убавляет ее. Не он питается силами земли, а враждебная ему земля забирает его силы, и он кончает тем, что падает, его валят. В этом различие между истинным богатырем истории Антеем и мнимым, фальшивым лжебогатырем, возникающим, как плесень. А советская сила – огромная сила. И есть у нас партия, чья воля собирает, организует спокойно и разумно всю мощь народа.
Сережа, наморщив лоб, смотрел на Мостовского блестящими темными глазами, и тот, рассмеявшись, погладил его по голове.
Мария Николаевна поднялась, взяла со стола бокал с вином и сказала:
– Товарищи, выпьем за нашу Красную Армию!
Все потянулись чокаться с Толей и Ковалевым, наперебой желать им успехов и здоровья.
Затем началась церемония разрезания пирога. Этот пышный, румяный пирог мирных времен всех умилил и обрадовал, но одновременно вызвал грусть и воспоминания о прошедшем, всегда кажущемся людям таким хорошим.
Степан Федорович сказал жене:
– Помнишь, Маруся, наше студенческое житье? Вера кричит не своим голосом, тут же пеленки висят, а мы с тобой гостей принимаем да еще пирогом угощаем?
– Помню, конечно, помню, – сказала она, улыбаясь.
Александра Владимировна, растягивая задумчиво слова, сказала:
– Да, пироги я пекла в Сибири, когда мужа выслали за участие в студенческих волнениях. Напеку пирогов с брусникой либо из нельмы, придут товарищи… Ах, боже мой, как далеко это время!
– Хороши пироги с фазанами, я их ела в долине Иссык-Куля, – сказала Софья Осиповна.
– Джахши, джахши, – в один голос сказали Сережа и Вера.
– Боже мой, – сказала Маруся, – неужели Гитлер у нас все хочет отнять: нашу жизнь, дом, близких, даже воспоминания наши?
– Давайте условимся сегодня не говорить о войне, – проговорила Женя, – только о пирогах.
В это время маленькая Люба подошла к Тамаре Дмитриевне и, указывая на Софью Осиповну, сказала восторженно:
– Мама, тетя мне дала во какой ком сахару! – И, разжав пальчики, с торжеством показала кусок пиленого сахара, увлажненный теплом ее одновременно беленького и грязного кулачка.
– Видишь, видишь, – сказала она громким шепотом, – не надо уходить домой, может быть, еще дадут что-нибудь.
Люба оглянулась на лица, обращенные к ней, потом увидела растерянные глаза матери, спрятала голову у нее в коленях и заплакала.
Софья Осиповна погладила девочку по голове и шумно вздохнула.
Вновь заговорили о том, что терзало всех: об отступлении, о том, что, может быть, придется ехать на Урал либо в Сибирь.
– А если со стороны Сибири японцы на нас пойдут, что тогда? – спросила Женя.
Степан Федорович заговорил о «бывших» людях, которые не собираются уезжать, ждут немцев.
– А вот я слышал о парне, – сказал Сережа, – которого когда-то не хотели принимать по социальному происхождению в летную школу, а он все же добился, окончил школу и вот, рассказывают, погиб, как Гастелло!
– Погляди на детей, – проговорила Александра Владимировна, обращаясь к Софье Осиповне. – Толя, комсомолец, стал взрослый человек, наш защитник, а ведь до войны приезжал к нам совершенно ребенок. И голос другой, и манеры, и глаза какие-то…
– Ты обрати внимание, как его приятель все на нашу Женю поглядывает, – тихим басом сказала Софья Осиповна.
– А позапрошлым летом, когда Людмила с Толей гостили у нас, Толя гулять пошел, а в это время дождь… Людмила схватила плащ, калоши и кинулась к Волге его искать: «Мальчик простудится, расположен к ангине…»
А на другом конце стола начался спор.
– Это драп, бегство, – говорил Сережа.
– Ничего не драп, – сердито отвечал Ковалев. – Мы бои вели от самой Касторной.
– Так почему же так стремительно отступали?
– Вот ты повоевал бы, так не спрашивал. Я за всех отвечать не могу, а наш полк дрался! Да как дрался!
– А некоторые раненые у нас в госпитале, – сказала Вера, – считают, что все опять, как в сорок первом.
– Вот на переправах, там тяжело, – сказал Ковалев, – бомбит день и ночь. Там побежишь. Моего друга убило, а меня подранило. Ночью навесит ракеты и бомбит, как зверь.
– Он и нам тут даст, – сказала Вера. – Боюсь бомбежки!
– Это как раз не страшно, – вмешалась в разговор Мария Николаевна, – мы пока в глубоком тылу, у нас кольцо зенитной обороны, говорят, не слабее московской. Если прорвутся, то единичные только!
– Ну, это вы бросьте, знаем мы эти единичные, – снисходительно усмехнулся лейтенант. – Верно, Толька? Он не хочет пока! Если он на земле, гражданка, прорывается через водные рубежи, то с воздуха даст прикурить, будьте спокойны! У него тактика – удар с воздуха, подготовочка и сразу удар танками.
Этот юноша был здесь самым опытным, уверенным и больше других знал о войне. Говорил он усмехаясь, снисходя к наивности своих собеседников.
Вере Ковалев напоминал тех лейтенантов, что лежали в госпитале. Они с разгоряченными лицами яростно спорили между собой о том, что было понятно лишь им одним, насмешливо поглядывали на сестер. Этот Ковалев был, однако, похож и на тех довоенных ребят, что, приходя в гости, играли с ней в подкидного и в домино, участвовали в школьных кружках и брали у нее на два вечера «Как закалялась сталь».
– А по-моему, дело плохо, – сказала Софья Осиповна, – зло сильней добра.
Молчание наступило за столом.
– Пожалуй, пора затемнять окна, – сказала Мария Николаевна и, прижав кулаки к вискам, точно превозмогая боль, пробормотала: – Война, война…
– Теперь бы самое время еще стопочку выпить, – проговорил Степан Федорович.
– После сладкого, Степан? – спросила Маруся. Лейтенант снял с пояса фляжку.