На дороге Керуак Джек
Jack Kerouac
On The Road
© Jack Kerouac, 1955, 1957
© Stella Kerouac, 1983
© Stella Kerouac and Jan Kerouac, 1985
© Перевод. М. Немцов, 1992, 2020
© Издание на русском языке AST Publishers, 2020
Часть первая
1
Я впервые встретил Дина вскоре после того, как мы с женой расстались [1]. Тогда я едва выкарабкался из серьезной болезни, о которой сейчас говорить неохота, достаточно лишь сказать, что этот наш убого утомительный раскол сыграл в ней не последнюю роль, и я чувствовал, что все сдохло. С появлением Дина Мориарти началась та часть моей жизни, какую можно назвать жизнью на дороге. Я и прежде часто мечтал отправиться на Запад посмотреть страну, но планы всегда оставались смутными, и с места я не трогался. Дин же парень для дороги идеальный, поскольку даже родился на ней: в 1926 году его родители ехали на своей колымаге в Лос-Анджелес через Солт-Лейк-Сити. Первые рассказы о нем я услышал от Чада Кинга; Чад и показал мне несколько его писем из исправительной школы в Нью-Мексико. Меня эти письма неимоверно заинтересовали, поскольку в них Дин так наивно и так мило просил Чада научить его всему, что тот сам знал про Ницше и все остальные дивные интеллектуальные штуки, какие Чад знал. Как-то раз мы с Карло говорили о тех письмах в том смысле, что познакомимся ли мы когда-нибудь с этим странным Дином Мориарти. Все это было еще давно, когда Дин был не таким, как сегодня, а насквозь таинственным пацаном только что из тюрьмы. Потом стало известно, что Дина выпустили из той исправиловки, и он впервые в жизни едет в Нью-Йорк; еще ходили разговоры, мол, он только что женился на девчонке по имени Мэрилу.
Однажды я шлялся по студгородку, и Чад с Тимом Греем сказали мне, что Дин остановился на какой-то квартире без удобств в Восточном Гарлеме, в Испанском. Приехал накануне ночью, в Нью-Йорке впервые, с ним – его красивенькая шустрая подружка Мэрилу; они слезли с междугородной «Борзой»[2] на 50-й улице, свернули за угол, чтоб найти чего-нибудь поесть, и сразу зашли к «Гектору»[3], и с тех самых пор «Кафетерий Гектора» навсегда остался для Дина главным символом Нью-Йорка. Они тогда истратили все деньги на красивые здоровенные кексы с глазурью и пирожные со взбитыми сливками.
Все это время Дин излагал Мэрилу примерно следующее:
– Ну, милая, вот мы и в Нью-Йорке, и хоть я не совсем еще рассказал тебе, о чем думал, когда мы ехали через Миссури, а особенно – в том месте, где мы проезжали Бунвильскую колонию [4], которая напомнила мне собственные тюремные дела, теперь совершенно необходимо отбросить все, что осталось от наших личных привязанностей, и немедленно прикинуть конкретные планы трудовой жизни… – и так далее, как он обычно разговаривал в те первые дни.
Мы с парнями поехали к нему в эту нору без удобств, и Дин вышел открывать нам в одних трусах. Мэрилу как раз спрыгивала с кушетки: Дин отправил обитателя квартиры на кухню, возможно – варить кофе, а сам решал свои любовные проблемы, ибо секс для него оставался единственной святой и важной вещью в жизни, как бы ни приходилось потеть и материться, чтоб вообще прожить и так далее. Все это было на нем написано: в том, как он стоял, покачивая головой, вечно глядя куда-то вниз, кивал, будто молодой боксер наставленьям, чтоб ты поверил, будто он впитывает каждое слово, вставляя тысячу всяких «да» и «точно». С первого взгляда он мне напомнил молодого Джина Отри [5] – ладный, узкобедрый, голубоглазый, с настоящим оклахомским выговором – эдакий герой заснеженного Запада с бачками. Он и в самом деле работал на ранчо у Эда Волла в Колорадо до того, как женился на Мэрилу и приехал на Восток. Мэрилу была миленькой блондинкой с громадными завитками волос – целое море золотых локонов; она сидела на краешке кушетки, руки свисали с колен, а дымчато-голубые деревенские глаза смотрели широко и неподвижно, потому что вот она торчит в норе серого злого Нью-Йорка, о котором столько слышала еще на Западе, и ждет, словно длиннотелая чахлая сюрреалистическая женщина Модильяни [6] в серьезной комнате. Но помимо того, что Мэрилу была милашкой, глупа она была до жути и способна на ужасные поступки. Той ночью все пили пиво, боролись на локотках и болтали до самой зари, а наутро, когда мы уже оцепенело сидели и докуривали бычки из пепельниц при сером свете унылого дня, Дин нервно поднялся, походил взад-вперед, подумал и решил, что самое нужное сейчас – заставить Мэрилу приготовить завтрак и подмести пол.
– Другими словами, давай шевелиться, милая, слышь, что я говорю, иначе получится сплошной разброд, а истинного знания или кристаллизации своих планов мы не добьемся. – Тут я ушел.
На следующей неделе он признался Чаду Кингу, что ему абсолютно необходимо научиться у того писать; Чад ему ответил, что писатель тут я и за советом надо ко мне. Тем временем Дин устроился на автостоянку, поссорился с Мэрилу на квартире в Хобокене – Бог знает, чего их туда занесло, – и она так рассвирепела и замыслила глубоко внутри такую месть, что позвонила в полицию с каким-то вздорным истеричным идиотским поклепом, и Дину пришлось из Хобокена свалить. Жить ему было негде. Он поехал прямиком в Патерсон, Нью-Джерси, где я жил со своей теткой, и как-то вечером сижу я занимаюсь, а в дверь стучат, и вот уже Дин кланяется и подобострастно расшаркивается в полумраке прихожей, говоря при этом:
– Прив-вет, ты меня помнишь – Дин Мориарти? Приехал попросить тебя мне показать, как надо писать.
– А где Мэрилу? – спросил я, и Дин ответил, что она, видимо, выхарила у кого-нибудь несколько долларов и вернулась в Денвер – «шлюха!». И вот мы с ним пошли выпить пива, потому что разговаривать так, как нам хотелось, при тетке, которая сидела в гостиной и читала свою газету, мы не могли. Она бросила на Дина один-единственный взгляд и решила, что он шалый.
В баре я ему сказал:
– Ёксель, чувак, я очень хорошо понимаю, что ты ко мне приехал не только чтоб стать писателем, да и в итоге сам я об этом знаю только одно, что на этом надо залипать, как на бенни.
А он ответил:
– Да, конечно, я знаю точно, что ты имеешь в виду, и все эти проблемы на самом деле мне тоже приходили в голову, но я хочу реализации таких факторов, что в случае, если придется полагаться на шопенгауэровскую дихотомию для любого внутренне постигаемого… – и так далее в том же духе, такого я ни чуточки не понимал, да и он сам тоже. В те дни он и впрямь не соображал, о чем говорит; иными словами то был просто едва-едва откинувшийся юный зэк, зацикленный на дивных возможностях стать настоящим интеллектуалом, и ему нравилось разговаривать тем тоном и употреблять те слова, но как-то совершенно замороченно, какие слышал от «настоящих интеллектуалов», – хотя учтите, он не был так уж наивен во всем остальном, и ему понадобилось лишь несколько месяцев провести с Карло Марксом, чтобы полностью освоиться во всяких специальных словечках и жаргоне. Однако мы прекрасно поняли друг друга на иных уровнях безумия, и я согласился, чтоб он остался у меня дома, пока не найдет работу, мало того – мы уговорились как-нибудь отправиться на Запад. Было это зимой 1947-го.
Однажды вечером, когда Дин ужинал у меня – он уже работал на стоянке в Нью-Йорке, – а я бойко тарахтел на своей машинке, он перегнулся мне через плечо и сказал:
– Давай, дядя, девчонки ждать не будут, закругляйся.
Я ответил:
– Погоди минуточку, вот только главу закончу, – а то была одна из лучших глав во всей книге. Потом я оделся, и мы понеслись в Нью-Йорк увидеться с какими-то девчонками. Пока автобус шел в жуткой фосфоресцирующей пустоте тоннеля Линкольна, мы держались друг за друга, потрясая пальцами, орали и разгоряченно болтали, и я начал подсаживаться на Дина. Парня попросту до чрезвычайноси будоражила жизнь, но если он и был пройдохой, так лишь оттого, что уж очень хотел жить и общаться с людьми, которые иначе бы не обращали на него никакого внимания. Он и меня разводил, и я это знал (с жильем, едой и тем, «как писать» и проч.), и он знал, что я это знаю (оно и было основой наших отношений), но мне было плевать, и мы прекрасно ладили – не доставая друг друга, но и не церемонясь; ходили друг за дружкой на цыпочках, будто только что трогательно подружились. Я стал учиться у него так же, как он, видимо, учился у меня. О моей работе он говорил:
– Валяй дальше, все, что ты делаешь, – клево. – Заглядывал мне через плечо, когда я писал свои рассказы, и вопил: – Да! Так и надо! В-во, дядя! – Или говорил: – Ф-фуф! – и промокал лицо носовым платком. – Слушай, в-во – ведь еще столько можно сделать, столько написать! Как хотя б начать все это записывать без наносных стеснений и всяких зависов на литературных запретах и грамматических страхах…
– Все верно, чувак, дело говоришь. – И некое подобие священной молнии, видел я, сверкает из его возбужденья и его видений, какие описывал он таким потоком, что люди в автобусах оборачивались на этого «психа перевозбужденного». На Западе он провел треть своей жизни в бильярдной, треть – в каталажке, а треть – в публичной библиотеке. Видели, как он рьяно несется по зимним улицам с непокрытой головой, таща книжки в бильярдную, или карабкается по деревьям, чтоб попасть на чердаки кого-нибудь из корешей, где обычно сидел целыми днями, читая или прячась от закона.
Мы поехали в Нью-Йорк – я забыл, в чем там дело, какие-то две цветные девчонки, – никаких девчонок там не было; они должны были с ним встретиться в закусочной и не пришли. Поехали на его стоянку, где ему что-то надо было сделать – переодеться в будке на задворках, прихорошиться перед треснутым зеркалом, что-то вроде, – а уж потом двинулись дальше. Как раз в тот вечер Дин повстречался с Карло Марксом. Грандиозная штука произошла, когда они встретились. Два таких острых ума приглянулись друг другу тут же. Скрестились два проницательных взгляда – святой пройдоха с сияющим разумом и печальный поэтичный пройдоха с разумом темным, то есть Карло Маркс. С той самой минуты Дина я видел только изредка и мне было как-то обидно. Их энергии сшибались лбами, а я в сравнении был просто лохом и не мог держаться с ними наравне. Тогда-то и началась вся эта безумная кутерьма; потом она затянула всех моих друзей и все, что у меня оставалось от семьи, в большую тучу пыли, застившую Американскую Ночь. Карло рассказал ему про Старого Быка Ли, про Элмера Гасселя и Джейн: как Ли в Техасе выращивал траву, как Гассель сидел на острове Райкера [7], как Джейн бродила по Таймс-сквер вся в бензедриновых глюках, таская на руках свою малышку, и принесло ее в Белльвью [8]. А Дин рассказал Карло про разных неизвестных людей с Запада, типа Томми Снарка, косолапой гастролирующей акулы бильярда, картежника и святого чудилы. Рассказал и про Роя Джонсона, про Большого Эда Дункеля – корешей своего детства, уличных корешей, про своих бессчетных девчонок и половые попойки, про порнографические картинки, про своих героев, героинь, приключения. Они вместе носились по улицам, врубаясь во все по-раннему, что потом стало намного грустней, проницательно и пусто. Но тогда они выплясывали по улицам, как дурошлепы, а я тащился за ними, как всю жизнь волочился за теми, кто мне интересен, потому что единственные люди для меня – это безумцы, те, кто безумен жить, безумен говорить, безумен спасаться, алчен до всего одновременно, кто никогда не зевнет, никогда не скажет банальность, а лишь горят они, горят, горят, как сказочные желтые римские свечи, взрываясь среди звезд пауками, а посередке видно голубую вспышку, и все взвывают: «А-аууу!» Как звали таких молодых людей в гётевской Германии? Всей душой желая научиться писать как Карло, Дин первым же делом напал на него всею своей любвеобильной душой, какая бывает лишь у пройдох:
– Ну, Карло же, дай мне сказать – вот что я говорю… – Я не видел их недели две, и за это время они зацементировали свои отношения до зверских масштабов вседневного и всенощного трепа.
Потом пришла весна, клевое время путешествий, и каждый в нашей рассеявшейся компании готовился к той или иной поездке. Я был занят своим романом, а когда дошел до срединной отметки, то, съездив с теткой на Юг проведать моего братца Рокко, приготовился впервые отправиться на Запад.
Дин уже уехал. Мы с Карло проводили его со станции «Борзой» на 34-й улице. Наверху у них там было место, где за четвертачок можно сфотографироваться. Карло снял очки и стал выглядеть зловеще. Дин снялся в профиль, при этом жеманно оборачиваясь. Я сфотографировался прямо, отчего стал похож на тридцатилетнего итальянца, готового порешить всякого, кто хоть слово скажет против его матери. Эту фотографию Карло и Дин аккуратно разрезали бритвой посередке и спрятали половинки себе в бумажники. На Дине специально для великого возвращения в Денвер был настоящий западный деловой костюм: парень кончил свой первый загул в Нью-Йорке. Я говорю «загул», но Дин лишь впахивал на своих стоянках, как вол. Самый фантастический служитель автостоянок в целом мире, он может задним ходом втиснуть машину в узкую щель и тормознуть у самой стенки с сорока миль в час, выпрыгнуть из кабины, пробежаться между бамперами, вскочить в другую машину, дать кругаля со скоростью пятьдесят миль в час на крохотном пятачке, быстро сдать назад в тесный тупичок, бум – захлопнуть дверцу с такой срочностью, что машина подпрыгнет, когда он из нее вылетает; затем рвануть к будке с кассой, словно звезда гаревых дорожек, выдать квитанцию, нырнуть в только что подъехавший автомобиль, не успеет владелец и выбраться из него, буквально проскочить у того под ногами, завестись с еще не закрытой дверцей и с ревом – к следующему свободному пятачку, разворот, чпок на место, тормоз, вылетел, ходу; работать вот так без передышки по восемь часов в ночь, вечерние часы пик и часы пик после театральных разъездов, в засаленных штанах с какого-то алкаша, в обтрепанной куртке на меху и разбитых хлопающих башмаках. Теперь он к возвращению купил себе новый костюм: синий в тончайшую полоску, жилет и все остальное – одиннадцать долларов на Третьей авеню, с часами и цепочкой, и портативную пишущую машинку, на которой собирался начать писать в каких-нибудь денверских меблирашках, как только найдет там работу. Мы устроили прощальную трапезу из сосисок с фасолью в «Райкере»[9] на Седьмой авеню, а потом Дин сел в автобус и с ревом унесся в ночь. Вот и уехал наш крикун. Я пообещал себе отправиться туда же, когда весна зацветет по-настоящему, а земля раскроется.
Вот так вообще-то и началось мое дорожное житье, и то, чему суждено было случиться, – такая фантастика, что не рассказать нельзя.
Да, и я хотел ближе узнать Дина не просто потому, что был писателем и нуждался в свежих впечатлениях, и не просто потому, что вся моя жизнь, вертевшаяся вокруг студгородка, достигла какого-то завершения цикла и сошла на нет, но потому, что неким манером, несмотря на несходство наших характеров, он напоминал мне какого-то давно потерянного братишку; при виде его страдающего костистого лица с длинными бачками и вспотевшей напряженной мускулистой шеи я невольно вспоминал свои мальчишеские годы на красильных свалках, в котлованах, заполненных водой, и на речных отмелях Патерсона и Пассаика. Его грязная роба льнула к нему так изящно, будто костюм лучше и у портного не закажешь, а можно лишь заработать его у Прирожденного Портного Врожденной Радости, как этого своими напрягами и добился Дин. А в его возбужденной манере говорить я вновь слышал голоса старых соратников и братьев под мостом, среди мотоциклов, в соседских дворах, расчерченных бельевыми веревками, и на дремотных крылечках дня, где мальчишки тренькают на гитарах, пока их старшие братья вкалывают на фабриках. Все остальные нынешние мои друзья были «интеллектуалы»: антрополог-ницшеанец Чад, Карло Маркс с его прибабахнутыми сюрреальными всерьез пристальными разговорами вполголоса, Старый Бык Ли с этакой критической анти-что-угодно растяжечкой в голосе, – или же были они украдчивыми беззаконниками типа Элмера Гасселя с этой его хиповой усмешечкой или же типа Джейн Ли, когда та раскидывалась на восточном покрывале своей оттоманки, фыркая в «Ньюйоркец»[10]. Но разумность Дина была до последней чуточки дисциплинированной, сияющей и завершенной, без этой вот занудной интеллектуальности. А «беззаконность» его была не того сорта, когда злятся или фыркают; она была диким выплеском американской радости, согласной на все; была она западной, западным ветром, одой с Равнин, чем-то новым, давно предсказанным, давно уж подступающим (он угонял машины, только чтобы прокатиться удовольствия ради). А кроме этого, все мои нью-йоркские друзья находились в том кошмарном отрицании, когда общество осуждают и для этого приводят свои выдохшиеся доводы, вычитанные в книжках, политические или психоаналитические, а вот Дин просто носился по обществу, жадный до хлеба и любви; ему было, в общем, всегда плевать на то или сё, «лишь бы заполучить себе вон ту девчоночку с этим махоньким кой-чем у ней между ножек, пацан», и «лишь бы нам перепадало пожрать, сынок, слышь? я проголодался, жрать хочу, пошли сейчас же пожрем!» – и вот мы уже несемся жрать, о чем и глаголил Екклезиаст: «Се доля ваша под солнцем»[11].
Западный родич солнца, Дин. Хотя тетка предупредила, что он меня до добра не доведет, я уже слышал новый зов и видел новые дали – и верил в них, ибо юн был; и чуточка этого недобра, и даже то, что Дин отверг меня потом как своего кореша, а затем и вообще вытирал об меня ноги на голодных мостовых и больничных койках – так какая разница? Я был молодым писателем, и мне хотелось стронуться с места.
Где-то на этом пути, я знал, будут девчонки, видения – все будет; где-то на этом пути вручат мне жемчужину.
2
В июле месяце 1947 года, скопив около полусотни долларов из старых ветеранских льгот, я был готов ехать на Западное побережье. Мой друг Реми Бонкёр написал из Сан-Франциско письмо, в котором говорил, что мне надо приехать и уйти с ним в море на кругосветном лайнере. Клялся, что протащит меня в машинное отделение. Я ответил, что мне хватит любого старого сухогруза, если только можно сделать несколько долгих тихоокеанских рейсов и вернуться, заработав столько, чтобы хватило на жизнь у тетки в доме, пока не закончу книгу. Он написал, что у него есть хибара в Милл-Сити и у меня будет бездна времени, чтобы там писать, пока будем заниматься всякой волокитой с устройством на судно. Сам он живет с девчонкой по имени Ли-Энн; та дескать великолепно готовит, и все будет ништяк. Реми был моим старым другом по приготовительной школе: француз, которого воспитали в Париже, и по-настоящему сумасшедший – я тогда просто еще не знал насколько. И вот, значит, он ждал, что я приеду к нему через десять дней. Тетка была совершенно не против моей поездки на Запад; сказала, что это принесет мне пользу, всю зиму я так усердно работал и почти не выходил на улицу; она даже не возражала, когда я сказал, что часть пути проделаю на попутках. Тетка лишь пожелала мне вернуться домой в целости и сохранности. И вот, оставив на письменном столе объемистую половину рукописи и в последний раз свернув уютные домашние простыни, однажды утром я вышел из дому с холщовой сумкой, куда улеглись мои немногие основные пожитки, и взял курс к Тихому океану с полусотней долларов в кармане.
В Патерсоне месяцами я сидел над картами Соединенных Штатов, даже читал какие-то книжки о первопроходцах и смаковал такие названия, как Платт, Симаррон и так далее, а на карте дорог имелась одна длинная красная линия под названием «Трасса № 6», что вела с кончика Кейп-Кода прямиком в Илай, Невада, а оттуда ныряла к Лос-Анджелесу. Просто-напросто не буду никуда сворачивать с «шестерки» до самого Илая, сказал я себе и уверенно пустился в путь. Чтобы выйти на трассу, мне предстояло подняться до Медвежьей горы. Полный мечтаний о том, что стану делать в Чикаго, Денвере и наконец в Сан-Фране, я сел на Седьмой авеню в подземку до конечной станции на 242-й улице, а оттуда трамваем поехал в Йонкерс; там в центре пересел на другой трамвай и доехал до городской окраины на восточном берегу Гудзона. Если случится вам опустить цветок розы в воды Гудзона у его таинственных истоков в Адирондаках, подумайте о тех местах, мимо которых плывет он на пути вечно к морю, – подумайте об этой чудесной долине Гудзона. Я начал стопарить к ее верховьям. За пять разрозненных перегонов я очутился у искомого моста Медвежьей горы, куда из Новой Англии сворачивала трасса № 6. Когда меня там высадили, хлынул дождь. Горы. Трасса № 6 шла из-за реки, миновала круговую развязку и терялась в глухомани. По ней не только никто не ехал, но и дождь припустил как из ведра, а спрятаться негде. В поисках укрытия пришлось забежать под какие-то сосны, но не помогло; я начал плакать, материться и колотить себя по башке за то, что такой чертов дурень. Я в сорока милях к северу от Нью-Йорка; пока добирался сюда, меня грызла мысль, что в этот знаменательный первый день я все двигаюсь на север, а не на столь желанный запад. И вот еще и застрял на этом северном зависе. С четверть мили я пробежал до прелестной заброшенной бензоколонки в английском стиле и остановился под каплющими свесами. В вышине над головой огромная шерстистая Медвежья гора метала вниз раскаты грома, вселяя в меня страх Господень. До самых небес видны лишь дымчатые деревья да гнетущее безлюдье. «И чего, к чертям собачьим, мне тут понадобилось? – ругался я, плакал и хотел в Чикаго. – Вот сейчас у них там как раз клево, что-то делают, а я тут, и когда ж я до них доберусь…» – и так далее. Наконец у пустой заправки остановилась машина; мужчина и две женщины в ней хотели получше рассмотреть карту. Я вышел под дождь и замахал рукой; те посовещались: конечно, я смахивал на какого-то маньяка с мокрыми насквозь волосами, в хлюпающих ботинках. Ботинки мои – ну что я за придурок, а? – были такими растительными с виду мексиканскими гуарачами [12] – сито, а не башмаки, совершенно не годятся ни для ночных дождей в Америке, ни для грубых ночных дорог. Но эти люди впустили меня к себе и отвезли на север в Ньюбург, что я принял как гораздо лучший вариант, нежели засесть в глуши под Медвежьей горой на всю ночь.
– А кроме того, – сказал мужчина, – по шестерке тут нет никакого движения. Если хочешь попасть в Чикаго, лучше проехать в Нью-Йорке по тоннелю Холланда и двинуться в сторону Питтсбурга, – и я понял, что он прав. Такова моя скисшая мечта: сидя дома у камина глупо воображать, как замечательно будет проехать через всю Америку по единственной великой красной линии, а не пробовать разные дороги и трассы.
В Ньюбурге дождь кончился. Я дошел до реки и пришлось возвращаться в Нью-Йорк на автобусе с делегацией школьных учительниц, ехавших с пикника в горах: одно бесконечное ля-ля-ля языками; а я матерился, жалея времени и денег, какие профукал, и говорил себе: вот, хотел поехать на запад, а вместо этого весь день и еще полночи катался вверх-вниз, с юга на север и обратно, как будто не можешь завестись. И поклялся себе, что завтра же буду в Чикаго, а для этого взял билет на чикагский автобус, истратив почти все свои деньги, да и плевать, лишь бы завтра же оказаться в Чикаго.
3
То была совершенно обычная поездка в автобусе с орущими детьми и жарким солнцем, народ подсаживался в каждом пенсильванском городке, пока не выехали на равнину Огайо и не покатили вперед по-настоящему – вверх до Аштабулы и напрямик через Индиану уже ночью. Я приехал в Чи ни свет ни заря, вписался в общагу «Молодых христиан»[13] и завалился спать, а долларов в кармане оставалось совсем ничего. Врубаться в Чикаго я начал после хорошего дневного сна.
Ветер с озера Мичиган, боп на Петле[14], долгие прогулки по Южному Голстеду и Северному Кларку и одна, особенно долгая – за полночь в джунгли, где за мной увязалась патрульная машина, решив, что тип я подозрительный. В то время, в 1947-м, боп, как бешеный, захватил всю Америку. Мужики на Петле лабали ништяк, но как-то устало, поскольку боп попал как раз куда-то между «Орнитологией» Чарли Паркера и другим периодом, начинавшимся с Майлса Девиса [15]. И пока сидел я и слушал звучание ночи, которую боп стал олицетворять для каждого из нас, я думал обо всех своих друзьях от одного конца страны до другого и о том, что все они на самом деле – на всеобщих громадных задворках: что-то делают, носятся. И вот, впервые в своей жизни, назавтра я отправился к Западу. Стоял теплый и чудный для автостопа день. Чтоб выбраться из невероятных нагромождений чикагского уличного движения, автобусом поехал в Джолиет, Иллинойс, миновал джолиетскую кичу [16], после прогулки по тряским зеленым улочкам за нею вышел на окраину и там уже навострился. А то всю дорогу от Нью-Йорка до Джолиета автобусом, а денег спустил больше половины.
Первым меня подбросил на тридцать миль в глубь великого зеленого Иллинойса грузовик с динамитом и красным флажком, водитель потом свернул на перекрестке трассы 6, по которой мы ехали, с трассой 66 там, где обе разбегались на запад в невероятные дали. Потом, часов около трех дня, когда я уже пообедал яблочным пирогом и мороженым у придорожного киоска, свою маленькую легковушку затормозила ради меня женщина. Пока я бежал к машине, во мне всколыхнулась было крутая радость. Но женщина оказалась средних лет, у нее самой сыновья моих годков, и она просто хотела, чтобы кто-нибудь помог ей доехать до Айовы. Я был только за. Айова! До Денвера рукой подать, а как только попаду в Денвер, можно и расслабиться. Первые несколько часов вела она и разок даже настояла, чтоб мы, как туристы, осмотрели где-то старую церквушку, а потом за руль сел я и, хоть водила из меня аховый, чистенько проехал весь остаток Иллинойса в Давенпорт, Айова, минуя Рок-Айленд. И здесь впервые в жизни увидел я свою любимую Миссисипи, пересохшую в летней дымке, с низкой водой, с этой тухлой вонищей грубого тела самой Америки, раз она его омывает. Рок-Айленд – железнодорожные пути, хибары, крохотный центр; а через мост – Давенпорт, такой же городишко, весь пропахший опилками под теплым среднезападным солнышком. Тут даме надо было ехать к себе домой в Айову по другой дороге, и я вылез.
Солнце садилось. Выпив холодного пива, я пошагал на окраину, и то была длинная прогулка. Все мужчины возвращались с работы домой, на головах железнодорожные фуражки, бейсбольные кепки – всякие, как после работы в любом другом городке, какой ни возьми. Один подвез меня в горку и высадил на безлюдном перекрестке у края прерии. Там было красиво. Мимо ездили одни машины фермеров: те подозрительно оглядывали меня и с лязгом катили дальше, коровы домой возвращались. Ни грузовика. Пронеслось еще несколько машин. Промчался какой-то пижон с развевающимся шарфиком. Солнце скрылось окончательно, и я остался в лиловой тьме. Теперь уже стало страшно. На просторах Айовы ни огонька – через минуту меня никто и разглядеть не сможет. К счастью, человек, ехавший обратно в Давенпорт, подбросил меня до центра. Но я по-прежнему там, откуда начал.
Я посидел на автостанции и все обдумал. Съел еще яблочного пирога с мороженым – практически больше я ничего и не ел, пока ехал по стране, это питательно и, само собой, вкусно. Потом решил сыграть наудачу. С полчаса поразглядывав официантку в станционном кафе, из центра Давенпорта я доехал автобусом снова до окраины – но на сей раз туда, где бензоколонки. Тут рычали большие грузовики, фигак, и через пару минут один тормознул рядом. Пока я бежал до кабины, душа моя улюлюкала. Ну и водила в нем – крутой лупоглазый здоровяк с хриплым наждачным голосом, он лишь дергал и пинал все, вновь запуская свой агрегат, а на меня едва обратил внимание. Поэтому я смог немного отдохнуть своей усталой душою, ибо, когда едешь стопом, больше всего хлопот от того, что нужно разговаривать с бессчетными людьми, как бы убеждая их, что они, подобрав тебя, не ошиблись, и даже как бы развлекать их, и все это оборачивается громадным напрягом, если всю дорогу только едешь и не намерен ночевать в гостиницах. А этот парень только орал, перекрывая рев, мне тоже приходилось орать в ответ, и мы расслабились. Он гнал свою махину в самый Айова-Сити и орал мне свои анекдоты про то, как лихо обводит вокруг пальца закон в каждом городишке, где несправедливые ограничения скорости, и каждый раз при этом повторял: «К моей жопе этим проклятым фараонам не подкопаться!» Сразу перед въездом в Айова-Сити он увидел, как нас догоняет другой грузовик, и, поскольку в городе ему надо было сворачивать, он помигал тому парню стоп-сигналами и притормозил, чтоб я выпрыгнул, что я и сделал вместе с сумкой, а тот, признав сделку, остановился меня взять, и снова я глазом моргнуть не успел, а уже сидел на верхотуре в другой здоровенной кабине, целя гнать сквозь ночь еще сотни миль, и как же я был счастлив! А новый водила оказался таким же чокнутым, как и первый, орал столько же, и мне осталось лишь откинуться назад и катить себе дальше. Я уже видел, как впереди, под звездами, за прериями Айовы и равнинами Небраски передо мною Землей Обетованной смутно проступает Денвер, а за ним видением еще величественнее – Сан-Франциско самоцветами в ночи. Пару часов мой водитель выжимал полную и травил байки, а потом, в айовском городишке, где несколько лет спустя нас с Дином задержат по подозрению в том, что смахивало на угон «кадиллака», поспал несколько часов на сиденье. Я тоже вздремнул, а потом немного прошелся вдоль одиноких кирпичных стен, освещенных единственным фонарем, и в конце каждой улочки супилась прерия, и запах кукурузы росою витал в ночи.
На заре водила вздрогнул и проснулся. Мы взревели дальше, и через час над зелеными кукурузными полями уже навис дым Де-Мойна. Теперь водиле настала пора завтракать, да без напрягов, поэтому в Де-Мойн, где-то четыре мили, я поехал сам, подсев к паре ребяток из Университета Айовы; было странно сидеть в их новехонькой удобной машине и слушать про экзамены, пока мы гладко вкатывали в город. Теперь мне хотелось проспать весь день. Поэтому я снова пошел вписываться в христианскую общагу; свободных комнат у них не было, и инстинкт довел меня до железной дороги – а их в Де-Мойне полно, – и дело кончилось гостиницей рядом с локомотивным депо, похожей на старую мрачную таверну где-нибудь на Равнинах, и вот там целый долгий день я спал в большой, чистой, жесткой и белой постели с неприличными надписями, выцарапанными на стенке рядом с подушкой, и битыми желтыми жалюзи, закрывавшими дымный вид на депо. Проснулся я, когда солнце краснело, и то был единственный отчетливый раз в моей жизни, самый странный миг, когда я не знал, кто я: далеко от дома, загнанный и замученный путешествием, в дешевом номере, которого никогда прежде не видел, за окном свистит пар, потрескивает старая гостиничная древесина, шаги наверху и все эти печальные звуки, а я смотрел на высокий потолок весь в трещинах, и странных секунд пятнадцать впрямь не соображал, кто я. Это не страшно; просто я кто-то другой, какой-то чужак, и вся моя жизнь призрачна, ее живет привидение. Я проехал пол-Америки и сейчас – на пограничной линии, отделяющей Восток моей юности от Запада моего будущего, стало быть, может, поэтому произошло это здесь и сейчас, странный красный закат этого дня.
Но пора шагать и не стонать, поэтому я взял сумку, сказал «пока» старичку-управляющему, сидевшему у своей плевательницы, и пошел есть. Я съел яблочный пирог и мороженое – чем глубже в Айову, тем лучше становилось: ломти пирога больше, мороженое гуще. В тот день в Де-Мойне я видел стайки самых красивых девчонок – старшеклассницы шли из школы домой, – но теперь не время об этом думать, я пообещал себе балёху в Денвере. В Денвере уже Карло Маркс; там Дин; там Чад Кинг и Тим Грей, они оттуда родом; там Мэрилу; там клевейшая кодла, известная мне понаслышке, включая Рея Ролинса и его прекрасную сестру-блондинку Детку Ролинс; двух официанток, знакомых Дина – сестер Беттенкур; там даже Роланд Мейджор, мой старинный кореш по колледжу, тоже писатель. Я с нетерпением и радостью ждал встречи с ними всеми. А потому проносился мимо смазливых девчонок, а самые смазливые девчонки на свете живут в Де-Мойне.
Вверх по долгому склону меня подбросил парень в чем-то вроде слесарки на колесах – такой грузовичок, забитый инструментами, которым он управлял стоя, как осовремененный молочник, – а там я сразу же подсел к фермеру с сыном, которые ехали в Адель где-то в Айове. В том городке под большим вязом у бензоколонки я познакомился с другим автостопщиком: такой типичный ньюйоркец, ирландец, почти всю свою трудовую жизнь водил почтовый фургон, а теперь едет в Денвер к своей девчонке и новой жизни. Думаю, он убегал от чего-то в Нью-Йорке, скорее всего – от закона. Настоящий красноносый молодой алкаш в районе тридцатника, и обычно мне быстро стало бы с ним скучно, но теперь все мои чувства обострились навстречу любой человеческой дружбе. На нем были битый свитер и мешковатые штаны, а в смысле сумки не имелось ничего – лишь зубная щетка да носовые платки. Он сказал, что дальше нам надо вместе. Я бы вообще-то отказался, потому что на дороге он смотрелся довольно ужасно. Но мы остались вместе и с каким-то неразговорчивым мужиком доехали до Стюарта, Айова, тут-то и сели на мель по-настоящему. Простояли мы перед будкой железнодорожной кассы добрых пять часов, до самого заката, дожидаясь хоть какого-нибудь транспорта в западную сторону; тратили время бездарно – поначалу рассказывали каждый о себе, потом он травил неприличные анекдоты, потом мы уже просто пинали гравий и издавали разные дурацкие звуки. Скукотища. Я решился потратить дуб на пиво; мы зашли в старый стюартовский салун и пропустили по несколько. Потом он нажрался так, как обычно нажирался по вечерам дома, на своей Девятой авеню, и стал радостно вопить мне в ухо всякие омерзительные мечты всей жизни. Мне он даже понравился; не потому, что был неплохим чуваком, как оно позже и оказалось, а потому, что подходил ко всему с энтузиазмом. В потемках мы снова вышли на дорогу, и там, конечно, никто не останавливался и почти никто не ездил. Так тянулось до трех часов утра. Какое-то время мы пытались заснуть на скамейках в железнодорожной кассе, но там всю ночь щелкал телеграф, не давая спать, а снаружи грохотали большие товарняки. Мы не знали, как прыгнуть на нужный; никогда не пробовали; не знали, на запад они идут или на восток, не умели выбирать товарные вагоны, платформы или размороженные холодильники и так далее. Поэтому сразу перед зарей, когда мимо проезжал автобус на Омаху, мы в него вскочили к спавшим пассажирам – я заплатил и за него, и за себя. Звали его Эдди. Он напоминал мне моего двоюродного зятя из Бронкса. Потому-то я с ним и остался. Типа рядом – старый друг, добродушный улыбчивый кент, с кем можно дурака валять.
Мы прибыли в Каунсил-Блаффс на рассвете; я выглянул наружу. Всю зиму я читал о больших караванах фургонов, которые собирались здесь держать совет перед тем, как разными тропами отправляться к Орегону и Санта-Фе; сейчас же тут, конечно, только славненькие пригородные коттеджи, выстроенные и так и эдак, раскинулись в угрюмом сером свете зари. Затем Омаха, и, ей-Богу, я увидел первого ковбоя, он шел вдоль блеклой стены оптовых мясных складов в своей десятигаллонной шляпе и техасских сапогах и был совсем похож на любого битого жизнью субъекта утром у кирпичной стены на востоке, если б не прикид. Мы слезли с автобуса и потопали на самый верх, в долгую гору, что тысячелетиями складывала могучая Миссури, вдоль которой и выстроена Омаха, вышли на простор и вытянули руки. Недалеко нас подвез зажиточный скотовод в десятигаллонной шляпе, кто сообщил, что долина Платт такая же большая, как и долина Нила в Египте, и не успел он это сказать, как я увидел вдали громадные деревья, чья полоса змеилась вместе с руслом, а вокруг бескрайние зеленеющие поля, и почти что согласился с ним. Позже, пока стояли на другом перекрестке, а небо начало затягивать, нас подозвал еще один ковбой, на сей раз шести футов росту и в скромной полугаллонной шляпе, и поинтересовался, умеет ли кто-нибудь водить машину. Само собой, Эдди мог, у него были права, а у меня нет. Ковбой перегонял назад в Монтану два своих автомобиля. Его жена ждала в Гранд-Айленде, и он хотел, чтобы кто-то из нас доставил туда один, а там уже сядет она. Оттуда он двигался на север, и там наша поездка с ним всё. Но это добрая сотня миль в глубь Небраски, поэтому, конечно, за предложение мы ухватились. Эдди поехал один, мы с ковбоем – следом, но не успели выехать из города, как Эдди от чистого избытка чувств стал выжимать девяносто миль в час.
– Будь я проклят, что этот парень делает! – заорал ковбой и рванул за ним. Стало похоже на гонки. На минуту я усомнился, не пытается ли Эдди просто удрать вместе с машиной, – и чего доброго как раз это он и затеял. Но ковбой приклеился к нему, догнал и задудел. Эдди сбавил газ. Ковбой посигналил еще, чтоб остановился. – Чертов парень, у тебя колесо может спустить на такой скорости. Ты не мог бы помедленней?
– Вот же черт, я что, на самом деле девяносто сделал? – спросил Эдди. – Я и не понял на такой ровной дороге.
– Давай полегче, и тогда мы все доберемся до Гранд-Айленда в целости и сохранности.
– Ништяк. – И мы поехали дальше. Эдди успокоился, и его даже, наверно, потянуло в сон. Так мы и ехали эту сотню миль по Небраске, повторяя изгибы Платт с ее цветущими полями.
– В депрессию, – рассказывал мне ковбой, – я, бывало, прыгал на товарняк раз в месяц по меньшей мере. В те дни на платформе или в товарном вагоне можно было видеть сотни мужиков – не только бродяг, там разные люди были – одни без работы, другие перебирались с места на место, кое-кто просто скитался. Так по всему Западу было. Кондукторы никогда никого не беспокоили. Как сейчас – не знаю. В Небраске нечего делать. Прикинь, в середине тридцатых тут, докуда глаз хватало, была сплошь туча пыли и больше ничего [17]. Дышать нечем. Земля вся черная. Я тогда жил здесь. Да плевать, пускай хоть обратно индейцам Небраску отдают. Я эту чертову глушь ненавижу пуще всего на свете. Теперь дом у меня в Монтане – Мизула. Вот приезжай туда как-нибудь, увидишь воистину Божью страну. – Позже, под вечер, когда он устал говорить, я уснул, а он был интересный рассказчик.
По дороге остановились перекусить. Ковбой ушел латать запасную шину, а мы с Эдди уселись в чем-то типа домашней столовки. Тут я услыхал хохот, громчайший хохот на всем белом свете, и в столовую зашел такой дубленый старпер, небраскинский фермер с оравой парней; скрежет его воплей разносился в тот день по всем равнинам, по всему их серому миру. Остальные ржали с ним вместе. Ни забот, ни хлопот у него и вместе с тем здоровеннейшее уважение к каждому. Я сказал себе: «Эге, только послушай, как этот чувак ржет. Вот тебе Запад, это я на Западе». Он с громом ввалился в столовку, выкликая Мо по имени, а та готовила сладчайшие вишневые пироги в Небраске, и я себе взял вместе с черпаком мороженого горой сверху.
– Мо, сооруди-ка мне скоренько чего-нибудь порубать, пока я тут сам себя не слопал в сыром виде или еще как не сглупил. – И он швырнул себя на табурет, и началось просто «хыа-хыа-хыа-хыа». – И фасоли туда еще закинь. – Рядом со мною сидел сам дух Запада. Вот бы узнать всю его необструганную жизнь, каким чертом он все эти годы занимался, помимо того, что ржал и эдак вот вопил. У-ух, сказал я своей душе, тут вернулся наш ковбой, и мы отбыли в Гранд-Айленд.
Доехали, не успев и глазом моргнуть. Ковбой отправился за своей женой и к той судьбе, что ожидала его, а мы с Эдди снова вышли на дорогу. Сначала нас подбросили двое молодых чуваков – трепачи, пацаны, пастухи деревенские в собранном из старья драндулете, – и высадили где-то в чистом поле под начинавшим сеяться дождиком. Потом старик, который ничего не говорил, – вообще Бог знает, зачем он нас подобрал, – довез до Шелтона. Тут Эдди уныло и отрешенно встал посреди дороги перед вылупившейся на него компанией приземистых коротышек – индейцев-омаха, которым было некуда идти и нечего делать. За дорогой лежали рельсы, а на водокачке было написало: ШЕЛТОН.
– Дьявольщина, – произнес Эдди в изумлении, – я уже тут бывал. Дело давнее, еще в войну, ночью, поздно, и все уже спали. Выхожу я на платформу покурить, а вокруг – ни черта, и мы в самой середке, темно, как в преисподней, я наверх гляжу, а там это название «Шелтон» на водокачке написано. Мы к Тихому едем, все храпят, ну каждая падла дрыхнет, а стоим всего каких-то несколько минут, в топке там шуруют или еще чего-то – и вот уже поехали. Черт бы меня брал, тот же самый Шелтон! Да я с тех самых пор это место терпеть не могу! – В Шелтоне мы и застряли. Как и в Давенпорте, Айова, все машины отчего-то оказывались фермерскими, да время от времени машина с туристами, что еще хуже: старичье за рулем, а жены тычут пальцами в виды вокруг, вперяются в карту или откидываются на спинку и с подозрением на все пялятся.
Заморосило сильнее, и Эдди замерз; на нем было очень мало одежды. Я выудил из сумки шерстяную рубашку в клетку, и он ее надел. Стало получше. Я простыл. В какой-то покосившейся индейской лавке купил себе капель от кашля. Зашел на почту, курятник два на четыре, и написал тетке открытку за пенни. Мы вернулись на серую дорогу. Вот, перед самым носом – «Шелтон» на водокачке. Мимо прогрохотал рок-айлендский. Мы видели смазанные лица в мягких вагонах. Поезд выл и несся вдаль по равнинам, в сторону наших желаний. Дождик припустил сильнее.
Высокий худощавый старикан в галлонной шляпе остановил машину не с той стороны дороги и направился к нам; смахивал он на шерифа. Мы на всякий случай заготовили отмазки. Подходить он не торопился.
– Вы, парни, едете куда-то или просто так? – Мы не поняли вопроса, а вопрос это был чертовски здоровский.
– А что? – спросили мы.
– Ну, у меня свой маленький карнавал – стоит вон там, несколько миль по дороге, и мне нужны взрослые парни, кто не прочь поработать и подзаработать. У меня концессии на рулетку и деревянные кольца – такие, знаете, на кукол накидываешь, как повезет. Так что, хотите поработать на меня – тридцать процентов выручки ваши?
– А жилье и кормежка?
– Постель будет, но без харчей. Есть придется в городе. Мы немного ездим. – Мы прикинули. – Хорошая возможность, – сказал он, терпеливо ожидая, пока мы решимся. Мы стояли, как дурни, и не знали, что сказать, а я так и вообще не хотел связываться ни с каким карнавалом. Мне дьявольски не терпелось добраться до всей банды в Денвере.
Я сказал:
– Ну, я не знаю… мне чем быстрее, тем лучше, у меня, наверно, просто не будет времени. – Эдди ответил то же самое, и старик, махнув рукой, обыденно прошлепал обратно к своей машине и уехал. Вот и все. Мы немного посмеялись и представили себе, как это вышло бы. Мне виделась темная, пропыленная ночь посреди равнин, лица небраскинских семейств – те бродят вокруг, их розовые детки взирают на все с трепетом, а я знаю, что ощущал бы себя самим сатаной, дурача их всякими дешевыми карнавальными трюками. Да еще чертово колесо вращается во мраке над степью, да, господибожемой, грустная музыка развеселой карусели, а я такой хочу добраться до своей цели – и ночую в каком-нибудь позолоченном фургоне на джутовой подстилке.
Эдди оказался довольно рассеянным попутчиком. Мимо катила смешная древняя колымага, ею управлял старик; была эта штуковина из какого-то алюминия, квадратная, как ящик, – трейлер, без сомнения, но какой-то странный, чокнутый, небраскинский трейлер-самопал. Ехал он очень неторопливо и невдалеке остановился. Мы бросились к нему; старик сказал, что может взять одного; без единого слова Эдди прыгнул внутрь и медленно задребезжал прочь, увозя мою шерстяную рубашку. Что ж поделаешь, я мысленно помахал своей шотландке; как бы то ни было, она была мне дорога лишь как память. Я ждал в нашем маленьком персональном богопротивном Шелтоне еще очень и очень долго, несколько часов, не забывая, что скоро ночь; на самом же деле еще стоял день, просто очень темный. Денвер, Денвер, как же мне вообще добраться до Денвера? Я готов был сдаться и собирался немного посидеть за кофе, как остановился сравнительно новый автомобиль, в нем молодой парень. Я бежал как полоумный.
– Куда тебе?
– В Денвер.
– Ну, могу подбросить на сотню миль в ту сторону.
– Чудно, чудно, вы спасли мне жизнь.
– Я сам раньше стопом ездил, поэтому сейчас всегда беру кого-нибудь.
– Я б тоже брал, кабы машина была. – Так мы с ним болтали, он рассказывал мне про свою жизнь, не очень интересную, я стал потихоньку дремать и проснулся у самого Готенбурга, где он меня и высадил.
4
Тут началась самая клевая поездка в моей жизни: грузовик с открытым верхом и без заднего борта, в кузове растянулись шестеро или семеро парней, а водители – два молодых светловолосых фермера из Миннесоты – подбирали всех до единого, кого находили по дороге; такие улыбчивые, бодрые и приятные деревенские лоботрясы, что любо-дорого смотреть, оба в хлопчатобумажных рубашках и робах, больше ничего; оба со здоровенными ручищами и открытыми, широкими и приветливыми улыбками всему, кто или что бы ни попалось на пути. Я подбежал, спросил:
– Место есть?
Мне ответили:
– Конечно, запрыгивай, места всем хватит.
Не успел я взобраться в кузов, как грузовик с ревом рванул; я не удержался, кто-то схватил меня, и я шлепнулся. Кто-то протянул бутылку с сивухой, там оставалось на донышке. Я глотнул от души в диком, лирическом, моросящем воздухе Небраски.
– Уу-иих, поехали! – завопил пацан в бейсбольной кепке, и они разогнали грузовик до семидесяти, как из пушки, и обгоняли всех на дороге. – Мы на этом сукином сыне аж из самого Де-Мойна едем. Парни вообще не останавливаются. Приходится орать иногда, чтобы слезть поссать, а то ссы с воздуха да держись, браток, покрепче держись.
Я оглядел компанию. Там было два молодых паренька – фермеры из Северной Дакоты в красных бейсболках, а это стандартный головной убор пацанов-фермеров в Северной Дакоте, они ехали на урожаи; их старик дал им отпуск на лето, поездить. Были два городских мальчишки из Коламбуса, Огайо, старшеклассники-футболисты, они жевали резинку, подмигивали, распевали на ветру и сказали, что целое лето ездят стопом по всем Штатам.
– Мы едем в Эл-Эй! – верещали они.
– А чего делать там будете?
– А черт его знает. Какая разница?
Потом был еще длинный тощий Кент с вороватым взглядом.
– Ты откуда? – спросил я его. Я лежал с ним рядом в кузове; там никак не усидеть, не подскакивая, а поручней нет. И он медленно развернулся ко мне, открыл рот и вымолвил:
– Мон-та-на.
И, наконец, там был Джин с Миссисипи и его подопечный. Джин с Миссисипи был маленьким чернявым парнем, ездил по стране на товарняках, хобо [18] лет тридцати, но выглядел молодо, а сколько ему на самом деле, нипочем не скажешь. Он сидел на досках по-турецки, смотрел на поля и сотни миль ни слова не говорил, а в конце концов разок повернулся ко мне и спросил:
– А ты куда едешь?
Я ответил, что в Денвер.
– У меня там сестра, но я ее не видал уж лет несколько. – Его речь была мелодична и медлительна. Он был терпелив. Подопечный его – высокий светловолосый паренек лет шестнадцати – тоже был одет в тряпки хобо; то есть на них обоих была старая одежда, почерневшая от паровозной сажи, грязи товарных вагонов и спанья на земле. Светлый пацан тоже вел себя тихо и, казалось, от чего-то убегал; и по тому, как смотрел он прямо вперед и облизывал губы, тревожно размышляя, выходило, что убегал он от закона. Иногда Кент из Монтаны заговаривал с ними, саркастически и оскорбительно щерясь. Те не обращали на него внимания. Кент был весь из себя оскорбление. Я боялся его долгого дурацкого оскала, какой он распахивал прямо тебе в лицо и полупридурочно не отлипал.
– У тебя деньги есть? – спросил он меня.
– Откуда, к черту, на пинту виски, может, хватит, пока доберусь до Денвера. А у тея?
– Я знаю, где достать.
– Где?
– Где угодно. Всегда ж можно заманить какого-нибудь лопоухого в переулочек, а?
– Ну, думаю, можно.
– Мне незападло, когда на самом деле капуста нужна. Еду сейчас в Монтану, отца повидать. Надо будет слезть с этой телеги в Шайенне и двигаться наверх на чем-нибудь другом. Эти психи едут в Лос-Анджелес.
– Прямиком?
– Всю дорогу – если хочешь в Эл-Эй, подвезут.
Я стал раскидывать мозгами: мысль о том, что можно сквозануть ночью через всю Небраску, Вайоминг, утром – пустыня Юты, потом, днем, скорее всего – пустыня Невады, и в натуре прибыть в Лос-Анджелес в обозримом и недалеком будущем, чуть не заставила меня изменить все планы. Но мне надо в Денвер. Тоже придется слезть в Шайенне и стопом проехать девяносто миль к югу до Денвера.
Я обрадовался, когда миннесотские парни, чей был грузовик, решили остановиться в Северном Платте поесть: я хотел на них взглянуть. Они вылезли из кабины и разулыбались всем нам.
– Всем ссать! – сказал один.
– Всем жрать! – сказал другой. Но из всего отряда лишь у них были деньги на еду. Мы приволоклись вслед за ними в ресторан, которым управляла целая орава женщин, и сидели там со своими гамбургерами и кофе, пока они уминали целые подносы еды, точно у мамочки на кухне. Они были братьями, возили сельхозтехнику из Лос-Анджелеса в Миннесоту и неплохо этим зарабатывали. Потому на обратном пути к Побережью, порожняком, и подбирали всех на дороге. Они уже проделывали такое раз пять; получали бездну удовольствия. Им все нравилось. Улыбки с них не сходили. Я попытался заговорить с ними – довольно неуклюжая попытка с моей стороны подружиться с капитанами нашего корабля, – а в ответ единственно получил две солнечные улыбки и крупные белые зубы, вскормленные на кукурузе.
В ресторане с нами были все, кроме обоих хобо – Джина и его паренька. Когда мы вернулись, они всё так же сидели в кузове, всеми брошенные и безутешные. Опускалась тьма. Водители закурили; я воспользовался случаем купить бутылку виски – согреваться в налетающем ночном воздухе. Они улыбнулись, когда я сказал им об этом:
– Валяй, только быстрей.
– И вам по глотку достанется! – заверил их я.
– Нет-нет, мы не пьем, давай сам.
Кент из Монтаны и оба старшеклассника бродили вместе со мной по улицам Северного Платта, пока я не нашел лавку с виски. Они скинулись понемногу, Кент тоже добавил, и я купил квинту. Высокие угрюмые мужики, сидя перед домиками с фальшивыми фасадами, наблюдали, как мы идем мимо: вся главная улица была у них застроена такими квадратными коробками. За каждой унылой улочкой раскрывались громадные пространства равнин. В воздухе Северного Платта я ощутил что-то иное, я не знал, что именно. Минут через пять понял. Мы вернулись к грузовику и рванули дальше. Быстро стемнело. Мы все вкиряли по чуть-чуть, тут я взглянул окрест и увидел, как цветущие поля Платт начали исчезать, а вместо них так, что и конца-краю не видать, возникали долгие плоские пустоши, песок да полынь. Я поразился.
– Что это за черт? – крикнул я Кенту.
– Это пастбища начинаются, парень. Дай-ка мне еще глотнуть.
– В-во как! – орали студенты. – Коламбус, пока! Что бы Живчик с пацанами сказали, очутись они тут. Й-яуу!
Водители впереди поменялись местами; свежий братишка шарахнул грузовик до предела. Дорога тоже изменилась: посередке горб, покатые обочины, а по обеим сторонам – канавы глубиной фута по четыре, и грузовик подпрыгивал и перекатывался с одного края дороги на другой – только чудом в это время никто не ехал навстречу, – а я думал, что все мы сейчас кувырнемся. Но братья водили отпадно. Как этот грузовичок расправился с небраскинской шишкой – той, что налезает на Колорадо![19] И вскоре я понял, что и впрямь попал наконец в Колорадо – хоть официально я в него не попал, но если смотреть на юго-запад, то Денвер всего в каких-то нескольких сотнях миль. Я завопил от восторга. Мы пустили пузырь по кругу. Высыпали здоровенные пылающие звезды, песчаные дюны, сливаясь с далью, потускнели. Я себя чувствовал стрелой, способной долететь до самого конца.
И вдруг Джин с Миссисипи повернулся ко мне, очнувшись от своего терпеливого созерцания по-турецки, открыл рот, наклонился поближе и сказал:
– Эти равнины мне Техас на ум наводят.
– А ты сам из Техаса?
– Нет, сэр, я из Грин-велла, Маз-сипи. – Вот как он это сказал.
– А пацан откуда?
– Он там, в Миссисипи, попал в какую-то заварушку, и я предложил помочь ему выбраться. Парнишка никогда сам нигде не был. Я о нем забочусь как могу, он еще ребенок. – Хоть Джин и был белый, в нем жило что-то от мудрого и усталого старого негра, а иногда проявлялось что-то очень похожее на Элмера Гасселя, нью-йоркского наркомана, да, в нем такое было, но только это такой железнодорожный Гассель, Гассель – бродячий эпос, пересекающий страну вдоль и поперек каждый год, на юг зимой, на север летом, и лишь потому, что у него нет такого места, где мог бы задержаться и не устать от него, и потому, что ехать ему больше некуда, кроме как всюду, он продолжал катить дальше под звездами, в основном – звездами Запада.
– Я пару раз бывал в Ог-дене. Если хочешь доехать до Ог-дена, то у меня там друзья, у них можно залечь.
– Я еду в Денвер из Шайенна.
– На хрена? Поезжай прямо, не всякий день такая прогулка выпадает.
Такое тоже соблазняло. А что в Огдене?
– Что такое Огден? – спросил я.
– Такое место, через которое почти все проезжают и всегда там встречаются; там скорее всего кого хочешь увидишь.
Раньше, когда ходил в моря, я был знаком с длинным костлявым парнем из Луизианы по имени Дылда Газард, Уильям Гольмс Газард, который был хобо по выбору. Еще маленьким увидел он, как к его матери подошел хобо и попросил кусочек пирога, и та ему дала, а когда хобо ушел по дороге, мальчик спросил:
– Ма, а кто этот дядя?
– А-а, это хо-бо.
– Ма, я хочу стать хо-бо, когда вырасту.
– Рот закрой, Газардам не пристало. – Но он так и не забыл того дня, а когда вырос, то после непродолжительного увлечения футболом за УШЛ[20] действительно стал хобо. Мы с Дылдой провели множество ночей, рассказывая друг другу разные истории и плюясь табачным соком в бумажные стаканчики. Во всей манере Джина с Миссисипи что-то настолько несомненно напоминало Дылду Газарда, что я спросил:
– Ты случайно где-нибудь не встречал чувака по имени Дылда Газард?
И тот ответил:
– Ты имеешь в виду такого длинного парня, который громко ржет?
– Да, вроде похож. Он из Растона, Луизиана.
– Точно. Его еще иногда зовут Длинным из Луизианы. Да, сэр, конечно, я встречал Дылду.
– Он еще работал раньше на нефтеразработках в Восточном Техасе.
– Правильно, в Восточном Техасе. А теперь гоняет скот.
И это было уже совершенно точно; но все-таки я никак не мог поверить в то, что Джин по правде знает Дылду, которого я искал ну, туда-сюда, несколько, в общем, лет.
– Еще раньше он работал на буксирах в Нью-Йорке?
– Ну, насчет этого не знаю.
– Так ты, наверно, знал его только по Западу?
– Видать. Я ни разу не был в Нью-Йорке.
– Черт бы меня побрал, просто поразительно, что ты его знаешь. Такая здоровая страна. И все-таки я был уверен, что ты его знаешь.
– Да, сэр, я знаю Дылду довольно неплохо. Никогда не жмется, если заводятся деньги. Злой, крутой такой парняга к тому ж: я видел, как он уложил легавого на сортировке в Шайенне, одним ударом. – И это на Дылду походило: он постоянно отрабатывал свой «один удар» в воздух; сам он напоминал Джека Демпси [21], только молодого и пьющего.
– Черт! – завопил я навстречу ветру, отхлебнул еще, и вот уже мне стало недурно. Каждый глоток уносило прочь летящим навстречу воздухом открытого кузова, вред его стирался, а польза оседала в желудке. – Шайенн, вот я еду! – пел я. – Денвер, берегись, я твой!
Кент из Монтаны повернулся ко мне, показал на мои ботинки и сострил:
– Думаешь, если их в землю закопать, что-нибудь вырастет? – даже не улыбнувшись, само собой, а остальные услышали его и захохотали. У меня самые глупые башмаки во всей Америке: я прихватил их специально, чтоб ноги не потели на раскаленной дороге, и, если не считать дождя у Медвежьей горы, обувка эта действительно оказалась годнее некуда для путешествия. Поэтому я засмеялся вместе с ними. Башмаки уже сильно обтрепались, кубиками свежего ананаса из них торчали кусочки разноцветной кожи, а в дырки проглядывали пальцы. В общем, мы тяпнули еще и поржали. Как во сне, мы неслись сквозь крохотные городки на перекрестках, что хлопками рвались нам навстречу из темноты, мимо длинных шеренг бездельных сезонников и ковбоев в ночи. Те лишь успевали повернуть головы нам вслед, и уже из разливавшейся тьмы на другом конце городка мы замечали, как они хлопают себя по ляжкам: мы были довольно потешной компанией.
В это время года в деревне было много народу – пора урожая. Парни из Дакоты засуетились:
– Наверно, слезем, когда в следующий раз остановятся поссать: здесь, кажется, полно работы.
– Когда здесь кончится, просто надо двигаться на север, – посоветовал Кент из Монтаны, – и так идти за урожаем, пока не дойдете до Канады. – Парни вяло кивнули в ответ; они не шибко высоко ставили его советы.
Тем временем молодой светловолосый беглец сидел все так же; Джин то и дело выглядывал из своего буддистского транса на летевшие мимо темные равнины и мягко шептал что-то парню на ухо. Тот кивал. Джин о нем заботился – о его настроениях и его страхах. Я подумал: ну куда, к чертям собачьим, они поедут и что станут делать? У них не было сигарет. Я растранжирил на них всю свою пачку, так я их полюбил. Они были благодарны и благодатны: ничего не просили, а я все предлагал и предлагал. У Монтанского Кента тоже была пачка, но он никого не угощал. Пронеслись сквозь другой городок на перекрестке, мимо еще одной шеренги тощих верзил в джинсах, сбившихся под тусклый фонарь, точно бабочки в пустыне, и вернулись к неохватной тьме, а звезды над головой были чисты и ярки, потому что воздух тончал все больше, чем выше мы взбирались на высокогорье западного плато, где-то фут на милю, говорят, и никакие деревья вокруг не загораживали тут низких звезд. А один раз, когда пролетали мимо, в полыни у дороги я заметил грустную белолицую корову. Как по железной дороге едешь – так же ровно и так же прямо.
Вскоре снова въехали в городок, сбросили скорость, и Кент из Монтаны сказал:
– А, поссать можно! – Но миннесотцы не остановились и поехали дальше. – Черт, мне уже надо, – сказал Кент.
– Давай через борт, – откликнулся кто-то.
– Ну и дам, – сказал он и медленно, пока мы все на него смотрели, дюйм за дюймом стал сидя перемещаться к краю кузова, держась за что только можно, пока не свесил ноги с открытого борта. Кто-то постучал в стекло кабины, чтобы привлечь братьев. Те обернулись и разулыбались, как могли только они. И как раз когда Кент начал делать свои дела, и без того чересчур осторожно, они стали выписывать грузовиком зигзаги на семидесяти милях в час. Кент тут же опрокинулся на спину; мы увидели в воздухе китовий фонтанчик; Кент снова попробовал сесть. Братья мотнули грузовик. Бах, он упал на бок и весь обмочился. В реве ветра мы слышали, как он слабо ругается, будто кто-то скулит где-то за холмами: – Черт… вот черт… – Он так и не понял, что мы делали это намеренно; просто боролся, суровый, как Иов. Закончив, как уж вышло, он был весь хоть выжимай; теперь надо было проерзать на заднице обратно, что он и сделал с самым горестным видом, а все ржали, кроме грустного светловолосого парня, да миннесотцы в кабине ревели. Я протянул ему бутылку, чтобы хоть чем-то порадовать.
– Какого буйвола? – сказал он. – Они что, специально?
– Конечно специально.
– Вот черт, а я не знал. Я ж так уже пытался в Небраске, так там было раза в два легче.
Мы вдруг приехали в городок Огаллала, и здесь чуваки в кабине выкрикнули:
– Все ссым! – причем с немалым удовольствием. Кент угрюмо остался у грузовика, сожалея об утраченной возможности. Двое из Дакоты со всеми попрощались, прикинув, что начнут работать на урожаях отсюда. Мы смотрели им вслед, пока они скрывались в темноте в сторону лачуг на окраине, где горел свет и, как сказал ночной сторож в джинсах, живут наниматели. Мне надо было прикупить сигарет. Джин и молодой блондин отправились со мной размять ноги. Я зашел в самое маловероятное место на свете – что-то типа одинокой стекляшки с газировкой для местных подростков на Равнинах. Несколько – совсем немного – мальчишек и девчонок танцевали там под музыкальный автомат. Когда мы зашли, все стихло. Джин с Блондинчиком просто встали, ни на кого не глядя; им только сигареты нужны. Там было и несколько симпотных девчонок. И одна принялась строить Блондинчику глазки, а тот так и не заметил; а если б и заметил, не обратил бы внимания, такая у него была грусть-печаль.
Я купил им по пачке каждому; они сказали спасибо. Грузовик уже был готов трогаться. Время клонилось к полуночи, холодало. Джин, исколесивший страну вдоль и поперек больше раз, чем у него пальцев на руках и ногах, сказал, что нам всем сейчас лучше забиться в кучу под брезент, иначе околеем. Таким вот манером – да с остатком бутылки – мы и согревались, а морозец крепчал и уже пощипывал нам уши. Звезды казались тем ярче, чем выше взбирались мы на Высокие равнины. Уже заехали в Вайоминг. Лежа на спине, я смотрел прямо вверх, в великолепную твердь, упиваясь тем, как наверстываю упущенное, как далеко, в конце концов, забрался от этой тоскливой Медвежьей горы, я весь дрожал от предчувствия того, что ждет меня в Денвере – да что б меня там ни ждало! А Джин с Миссисипи запел. Пел он молодым тихим голосом с речным выговором, и песенка была незатейливая, просто «У меня была девчонка, ей шиш-надцать лет, и другой такой девчонки в целом свете нет», – это все повторялось вновь да вновь, вставлялись другие строчки, и все про то, что он заехал на край света и хочет вернуться к ней, но ее он уже потерял.
Я сказал:
– Джин, это очень красивая песня.
– Самая славная, какую знаю, – ответил он, улыбнувшись.
– Я надеюсь, ты доберешься туда, куда едешь, и будешь там счастлив.
– Да я всегда выкарабкаюсь и двинусь дальше так или иначе.
Монтанский Кент спал. Тут он проснулся и сказал мне:
– Эй, Чернявый, как по части нам с тобой разнюхать Шайенн вместе сегодня ночью перед там, как поедешь к себе в Денвер?
– Заметано. – Я так напился, что готов был на что угодно.
Когда грузовик въехал на окраины Шайенна, мы увидели в вышине красные огни местной радиостанции и вдруг ввинтились в огромную толпу, текшую по обоим тротуарам.
– Тьфу ты пропасть, это ж Неделя Дикого Запада, – сказал Кент. Стада дельцов, жирных дельцов в сапогах и десятигаллонных шляпах, с их изрядными женушками, ряженными пастушками, с гиканьем гулеванили на деревянных тротуарах старого Шайенна; дальше начинались длинные жилистые огни бульваров нового центра, но празднество сосредоточилось в Старом городе. Холостыми бахнули пушки. Салуны набиты по самую мостовую. Меня поразило, но в то же время я чуял, до чего это нелепо: вырвался в первый раз на Запад и вижу, до каких нелепых трюков он докатился ради поддержки своей гордой традиции. Нам пришлось спрыгнуть с грузовика и попрощаться: миннесотцам болтаться здесь было неинтересно. Грустно расставаться, и до меня дошло, что больше никогда никого из них я не увижу, но так уж оно все.
– Сегодня ночью вы себе жопы отморозите, – предупредил их я, – а завтра днем в пустыне их поджарите.
– Это в самый раз, лишь бы из холодрыги ночью выбраться, – ответил Джин. И грузовик уехал, осторожно руля в толпе, и никто не обращал внимания, что за странные пацаны смотрят из-под брезента на город, точно младенцы из-под одеялка. Я следил, как машина исчезает в ночи.
5
Мы остались с Кентом из Монтаны и вдарили по барам. В кармане у меня было что-то около семи долларов, и пять из них той ночью я по-глупому просадил. Сначала мы толклись со всякими приковбоенными туристами, нетяниками и скотоводами – в барах, под притолоками и на тротуарах; потом я ненадолго свалил от Кента, который шарахался по улицам, слегка обалдев от всего выпитого виски и пива: вот так он напивался – глаза у него стекленели, и через минуту он уже ездил по ушам совершенно чужим людям. Я пошел в забегаловку с чили, а официантка там оказалась мексиканкой и очень красивой. Я поел, а потом на обороте чека написал ей любовную записочку. Забегаловка пустовала; все были где-то еще, пили. Я сказал, чтобы она перевернула чек. Она прочла и рассмеялась. Там было стихотвореньице о том, как я хочу, чтобы она пошла смотреть вместе со мною ночь.
– Хорошо бы, чикито [22], но у меня свидание с парнем.
– А послать его не можешь?
– Нет-нет, не могу, – ответила она печально, и мне очень понравилось, как она это произнесла.
– Тогда в другой раз, как буду тут проезжать, – сказал я, и она отозвалась:
– В любое время, парнишка.
Я все равно еще немного поторчал там, просто на нее посмотреть, и выпил еще чашку кофе. Хмуро вошел ее дружок и поинтересовался, когда она кончит работу. Та засуетилась, чтобы побыстрее закрыть точку. Пора выметаться. Выходя, я улыбнулся ей. Снаружи вся эта катавасия продолжалась как и прежде, только жирные рыгуны напивались сильней да улюлюкали громче. Смешно это было. В толпе бродили индейские вожди в своих здоровенных уборах из перьев – они в натуре выглядели очень торжественно среди багровых пьяных рож. По улице ковылял Кент, и я побрел с ним рядом.
Он сказал:
– Я только что написал открытку папаше в Монтану. Смогешь тут найти ящик и сбросить ее? – Странная просьба; он отдал мне открытку и ввалился в распашные двери салуна. Я взял ее, пошел к ящику и мельком на нее глянул. «Дорогой Па, дома буду в среду. У меня все в порядке, надеюсь, у тебя тоже, Ричард». Я увидел его по-другому: как нежно-вежлив он со своим отцом. Я зашел в бар и подсел к нему. Мы сняли двух девчонок: хорошенькую юную блондинку и толстую брюнетку. Они были тупые и куксились, но мы хотели их сделать. Отвели их в затрапезный ночной клуб, который уже закрывался, и там я не истратил только два доллара на скотч для них и пиво для нас. Я напивался, и плевать: все было зашибись. Мое существо и помыслы мои стремились к маленькой блондинке. Я хотел проникнуть в нее что было сил. Обнимал ее и хотел рассказать ей всё. Клуб закрылся, и толпа наша побрела по затрапезным пыльным улицам. Я взглянул на небо: чистые чудные звезды еще пылали. Девчонки захотели на автостанцию, и мы пошли туда вместе, но им, очевидно, лишь надо было встретиться с каким-то моряком, который их там ждал, – он оказался двоюродным братом толстой, и к тому же с друзьями. Я сказал блондинке:
– Что за дела? – Она ответила, что хочет домой, в Колорадо, это сразу за железной дорогой, к югу от Шайенна. – Я отвезу тебя на автобусе, – сказал я.
– Нет, автобус останавливается на шоссе, и мне придется тащиться по этой чертовой прерии совсем одной. И так целый день на нее пялишься, а тут еще и ночью по ней ходить?
– Ай, послушай, мы хорошо погуляем среди цветов прерии.
– Нету там никаких цветов, – ответила она. – Я хочу в Нью-Йорк. Мне здесь осточертело. Кроме Шайенна некуда поехать, а в Шайенне нечего делать.
– В Нью-Йорке тоже нечего делать.
– Черта с два нечего, – сказала она, скривив губки.
Автостанция была забита до самых дверей. Самые разные люди ждали автобусов или просто толпились; там было много индейцев, смотревших везде окаменевшими глазами. Девчонка перестала со мной разговаривать и прилипла к моряку и остальным. Кент дремал на скамейке. Я тоже сел. Полы автостанций одинаковы по всей стране, всегда в бычках, заплеваны и потому нагоняют тоску, присущую только автостанциям. Какой-то миг ничем не отличалось оно тут от Ньюарка, если не считать великой огромности снаружи, которую я так полюбил. Я сокрушался, что пришлось нарушить чистоту поездки, я не берег каждый цент, чего-то тянул и нисколько не продвигался вперед, валял дурака с этой надутой девчонкой и потратил все деньги. Мне стало противно. Я не спал под крышей так давно, что не в силах был даже материться и пенять себе, и потому уснул: свернулся на сиденье, подложив вместо подушки парусиновую сумку, и проспал до восьми утра под сонное бормотание и шум станции, через которую проходят сотни людей.
Проснулся с громадной головной болью. Кента рядом не было – наверное, упылил в свою Монтану. Я вышел наружу. И там в голубом воздухе впервые увидел вдалеке огромные снежные вершины Скалистых гор. Я глубоко вдохнул. Надо попасть в Денвер немедля. Сперва я позавтракал – умеренно так: тост, кофе и одно яйцо, – а потом двинул из города к шоссе. Фестиваль Дикого Запада еще продолжался: шло родео, и прыжки с гиканьем вот-вот должны были начаться по новой. Я оставил все это за спиной. Мне хотелось увидеть свою банду в Денвере. Перебрался по виадуку через железную дорогу и подошел к кучке хижин на развилке шоссе, обе дороги в Денвер. Я выбрал ту, что поближе к горам, чтоб можно было на них смотреть, и поднял руку. Меня сразу же подобрал молодой парень из Коннектикута, который путешествовал на своем рыдване по стране, рисовал; он был сыном редактора с Востока. Рот у него не закрывался; мне же было паршиво и от выпитого, и от высоты. Один раз чуть не пришлось высовываться прямо в окно. Но к тому времени, как он меня высадил в Лонгмонте, Колорадо, мне снова стало нормально и я даже начал рассказывать ему о состоянии своих странствий. Он пожелал мне удачи.
В Лонгмонте было прекрасно. Под громаднейшим старым деревом пятачок зеленой травки, принадлежавший бензоколонке. Я спросил служителя, нельзя ли мне здесь поспать, и тот ответил, конечно, можно; поэтому я расстелил свою шерстяную рубашку, улегся в нее лицом, выставив локоть и нацелив один глаз на заснеженные вершины, полежал вот так под жарким солнышком всего какой-то миг. Заснул на пару восхитительных часов, и единственное неудобство доставлял случайный колорадский муравей. «Ну вот я и в Колорадо!» – торжествующе думал я. Черт! черт! черт! Получается! И после освежающего сна, наполненного паутинками грез о моей прежней жизни на Востоке, я встал, умылся в мужском туалете на заправке и зашагал дальше, снова четкий, как чайник, купив себе густой молочный коктейль в придорожной закусочной, чтоб слегка подморозить раскаленный, исстрадавшийся желудок.
Между прочим, коктейль мне взбивала очень красивая колорадская девчонка; вся такая улыбчивая; я был ей благодарен – это окупало предыдущую ночь. Я сказал себе: «В-во! Как же тогда будет в Денвере!» Снова вышел на ту жаркую дорогу – и вот уже качу дальше в новехонькой машине, за рулем денверский предприниматель лет тридцати пяти. Выжимал семьдесят. У меня все зудело; я считал минуты и вычитал мили. Прямо впереди, за холмистыми пшеничными полями, что золотятся под дальними снегами Эстиса, я наконец скоро увижу старину Денвер. Представлял себя нынче вечером в денверском баре со всей нашей толпой, и в их глазах я буду странным и драным, и как тот Пророк, кто прошел всю землю, чтоб донести темное Слово, а Слово у меня для них одно – «Ух!» У нас с водителем завязалась долгая душевная беседа о наших соответственных планах на жизнь, и не успел я сообразить, как мы уже проезжали мимо оптовых фруктовых рынков в предместье Денвера; там были дымовые трубы, дым, железнодорожные депо, краснокирпичные здания и вдалеке – дома в центре из серого камня; и вот я в Денвере. Высадили меня на Лаример-стрит. Я поплелся дальше, весьма шаловливо и радостно скалясь, смешавшись с местной толпой старых бродяг и битых ковбоев.
6
Тогда еще я не знал Дина так близко, как сейчас, и первым делом мне хотелось найти Чада Кинга, что я и сделал. Позвонил ему домой и поговорил с его матерью, – она сказала:
– Сал, это ты, что ты делаешь в Денвере?
Чад – тощий светловолосый парень со странным шаманским лицом, что хорошо согласуется с его интересом к антропологии и доисторическим индейцам. Нос его мягко и почти сливочно горбится под золотым вспыхом волос; он красив и изящен, как фраер с Запада, кто ходит на танцульки в придорожных кабаках и поигрывает в футбол. Когда он говорит, становится слышно эдакий легкий металлический лязг: