Вопрос о виновности. О политической ответственности Германии Ясперс Карл
То, что происходит в Нюрнберге, сколько бы это ни вызывало возражений, есть слабое, двусмысленное предвестие мирового порядка, необходимость которого начинает сегодня ощущать человечество. Это совершенно новая ситуация: мировой порядок, конечно, отнюдь не у дверей — до его осуществления будут еще большие конфликты и неисчислимые опасности войн, — но он уже показался возможным мыслящему человечеству, уже чуть забрезжил зарей на горизонте, тогда как в случае, если он не удастся, человечество окажется перед страшной угрозой самоуничтожения.
У совсем уж бессильного единственная поддержка — целостность мира. Перед лицом небытия он хватается за корни и за что-то всеобъемлющее. Поэтому именно немцам мог бы открыться необыкновенный смысл этого предвестия.
Наше собственное благополучие в мире обусловлено мировым порядком, который в Нюрнберге еще не устанавливается, но на который Нюрнберг указывает.
2. Политическая виновность
За преступление преступника постигает наказание. Если Нюрнбергский процесс ограничивается преступниками, то это снимает бремя с немецкого народа. Но не настолько, чтобы он оказался свободен от всякой вины. Напротив. Тем яснее становится истинная наша вина в своей сути.
Мы были германскими гражданами, когда совершал преступления режим, называвший себя немецким, притязавший быть Германией и с виду имевший на это право, ибо он обладал государственной властью и до 1943 года не встречал опасного для себя противодействия.
Уничтожение всякой порядочной, подлинной немецкой государственности имеет причиной, должно быть, и поведение большинства немецкого населения. Народ отвечает за свою государственность.
Перед лицом преступлений, совершенных от имени Германской империи, ответственность возлагается и на каждого немца. Мы «отвечаем» коллективно. Спрашивается, в каком смысле каждый из нас должен чувствовать ответственным и себя. Несомненно — в политическом смысле ответственности каждого гражданина за действия, совершаемые государством, гражданином которого он является. Необязательно, однако, поэтому и в моральном смысле фактического или интеллектуального участия в преступлениях. Должны ли мы, немцы, нести ответственность за злодеяния, учиненные над нами немцами, или за злодеяния, от которых мы как бы чудом спаслись? Да — поскольку мы допустили, чтобы такой режим у нас возник. Нет — поскольку многие из нас в душе были противниками всего этого зла и никаким поступком, никаким внутренним мотивом не обрекали себя на признание своей нравственной совиновности. Считать ответственным не значит признать морально виновным.
Коллективная виновность, таким образом, хоть и существует как политическая ответственность граждан, но это не значит, что она тождественна по смыслу моральной и метафизической, а также уголовной виновности. Взять на себя политическую ответственность, спору нет, тяжело ввиду ее ужасных последствий и для каждого в отдельности. Она означает для нас полное политическое бессилие и нищету, которая надолго вынудит нас жить в голоде и холоде или на грани их и в напрасных усилиях. Но эта ответственность как таковая не задевает душу.
Политический поступок совершает в современном государстве каждый, по меньшей мере своим голосованием на выборах или своей неявкой на выборы. Смысл политической ответственности не позволяет уклониться от нее никому.
Потерпев неудачу, политически активные люди обычно потом оправдываются. Но в политических делах такие оправдания ничего не стоят.
Мол, намерения у них были самые лучшие, мол, они желали добра. Гинденбург, например, не хотел ведь губить Германию, не хотел отдавать ее Гитлеру. Это ему не поможет, он это сделал, а это-то и важно в политике.
Или они, мол, видели грозящую беду, говорили об этом, предостерегали. Но это в политике не считается, коль скоро из этого не последовали действия и коль скоро эти действия не увенчались успехом.
Можно подумать: но ведь есть же люди полностью аполитичные, жившие вне общества, монахи, например, отшельники, ученые, исследователи, художники. Если они действительно аполитичны, то на них-то вина не лежит.
Но политическая ответственность лежит и на них, потому что и они обязаны своей жизнью данному государственному укладу. В современных государствах быть вне общества нельзя.
Хочется, конечно, допустить возможность отстраниться, но допустить ее можно только с этим ограничением. Нам хочется признавать и любить аполитичное существование. Но, перестав участвовать в политике, аполитичные теряют и право судить о конкретных политических действиях текущего дня, то есть право самим заниматься безопасной политикой. Аполитичность требует от человека самоотстранения от политической деятельности любого рода, а политическую ответственность снимает с него не в любом смысле.
3. Моральная виновность
Каждый немец проверяет себя: в чем моя вина?
Вопрос о виновности применительно к отдельному человеку, поскольку он сам себя просвечивает насквозь, мы назовем моральным. Тут между нами, немцами, существуют самые большие различия.
Конечно, приговор выносит только каждый себе самому; общаясь, мы можем говорить друг с другом и морально помочь друг другу добиться ясности. Моральное осуждение другого остается, однако, in suspenso[4] — в отличие от уголовного и от политического.
Граница, у которой кончается и возможность морального суждения, лежит там, где мы чувствуем, что другой ни о каком моральном самопросвечивании и не помышляет, — где в аргументации нам слышится только софистика, где собеседник вовсе, кажется, и не слушает нас. Гитлер и его сообщники, это маленькое меньшинство в несколько десятков тысяч, пребывают вне моральной виновности до тех пор, пока они вообще не чувствуют за собой вины. Они, кажется, не способны раскаяться и измениться. Они такие, какие они есть. В отношении таких людей остается только насилие, потому что они сами живут только насилием.
Моральная виновность, однако, существует у всех, у кого есть совесть и кому не чуждо раскаянье. Морально виновны способные к покаянию, те, что знали или могли знать, а все-таки шли путями, которые при самопросвечивании предстают им преступно-ошибочными, — одни из них закрывали глаза на происходившее, другие поддавались одурманиванию и соблазну, третьи продавались за личные блага, четвертые повиновались из страха. Представим себе некоторые из этих возможностей:
а) Жизнь в маске — неизбежная для того, кто хотел выжить, — влекла за собой моральную виновность. Лживые заявления о лояльности перед грозными инстанциями вроде гестапо, такие жесты, как приветствие «хайль Гитлер», участие в собраниях и многое другое, что влекло за собой видимость участия, — за кем из нас в Германии никогда не было такой вины? Заблуждаться на этот счет может только забывчивый, потому что заблуждаться он хочет. Маскировка была одной из основных черт нашего существования. Она отягощает нашу нравственную совесть.
б) Больше волнует человека в момент ее понимания вина, вызванная лживой совестью. Многие молодые люди просыпаются с ужасным сознанием: моя совесть меня обманула — на что еще я могу положиться? Я думал, что жертвую собой ради благороднейшей цели, что желаю самого лучшего. Каждый, кто так ужаснется, проверит себя, виновен ли он был в неясности и в нежелании видеть, в сознательном замыкании, изоляции собственной жизни в «благопристойной» сфере.
Здесь надо прежде всего видеть разницу между солдатской честью и политическим смыслом. Ибо сознание солдатской чести остается защищенным от любых рассуждений о виновности. Кто был верен в товариществе, стоек в опасности, проявил мужество и деловитость, тот вправе сохранять что-то неприкосновенное в своем чувстве собственного достоинства. Это чисто солдатское и в то же время человеческое начало одинаково у всех народов. Его проявление не только не вина, но, коль скоро оно не запятнано злодеяниями или выполнением явно злодейских приказов, некая основа, некий смысл жизни.
Но проявление солдатского начала нельзя отождествлять с делом, за которое сражались. Солдатское начало не освобождает от вины за все другое.
Безоговорочное отождествление фактического государства с немецкой нацией и армией — это вина лживой совести. Тот, кто был безупречен как солдат, мог стать жертвой фальсифицированной совести. Благодаря этому оказалось возможным творить и терпеть из-за национальных убеждений явное зло. Отсюда чистая совесть при злых делах.
Однако долг перед отечеством гораздо глубже, чем слепое повиновение тем или иным правителям. Отечество уже не отечество, если разрушается его душа. Мощь государства сама по себе — не цель, напротив, она губительна, если это государство уничтожает немецкую сущность. Поэтому долг перед отечеством отнюдь не вел последовательно к повиновению Гитлеру и к убежденности, что и как гитлеровское государство Германия непременно должна победить в войне. Вот в чем заключается лживая совесть. Это непростая вина. Это в то же время и трагическое смятение, особенно большой части несведущей молодежи. Долг перед отечеством — это полная самоотдача ради высочайших требований, предъявляемых нам нашими лучшими предками, а не идолами лживой традиции.
Поразительно поэтому, как, несмотря на все зло, удавалось самоотождествление с армией и государством. Ведь эта обязательность слепого национального взгляда — понятная лишь как последняя гнилая опора теряющего веру мира — была, по совести, одновременно моральной виной.
Эта вина стала возможной и благодаря неверно понятому библейскому изречению «будь покорен имеющим власть над тобой»[5], окончательно выродилась в удивительную покорность приказу на военный манер. «Это приказ» — для многих эти слова звучали и еще звучат патетически, выражая высший долг. Но они одновременно и освобождали от вины, равнодушно утверждая неизбежность зла и глупости. Безусловной моральной виной становилось такое поведение в раже послушания, поведении инстинктивном, считающем себя добросовестным, а на самом деле ничего общего с совестью не имеющем.
Из отвращения к нацистской власти многие после 1933 года избирали офицерскую карьеру, потому что казалось, что только здесь царит пристойная атмосфера, не подверженная влиянию партии, враждебная партии, как бы отрицающая власть партии. И это тоже было заблуждением совести, последствием которого — после устранения всех самостоятельных генералов старой школы — оказалось в конце концов нравственное разложение немецкого офицера на всех руководящих постах, несмотря на множество славных, даже благородных служак, которые тщетно искали здесь спасения, как того требовала от них обманчивая совесть.
Именно тогда, когда с самого начала человек действует по честному разумению и доброй воле, его разочарование, в том числе и в себе, особенно велико. Оно приводит к проверке и самой искренней веры вопросом: насколько ответствен я за свою иллюзию, за всякую иллюзию, которую я питаю.
Пробуждение, распознание этой иллюзии необходимо. Оно сделает из идеалистов-юнцов стойких, нравственно надежных, политически трезвых немецких мужчин, которые смиренно примут свою судьбу.
в) Частичное одобрение национал-социализма, половинчатость, а порой внутреннее приспособление и примирение, было моральной виной, лишенной какого бы то ни было трагизма, свойственного предыдущим разновидностям вины.
Такая аргументация: «Ведь есть в этом и хорошее», такая готовность к мнимо справедливому признанию была у нас распространена. Правдивым могло быть только радикальное «либо — либо». Если я признаю порочный принцип, то все скверно, и даже хорошие с виду последствия — вовсе не то, чем они кажутся. Из-за того, что эта ошибочная объективность была готова признать в национал-социализме мнимо хорошее, даже близкие прежде друзья становились друг другу чужими, с ними уже нельзя было говорить откровенно. Тот, кто еще недавно сетовал, что нет мученика, который пожертвовал бы собой, выступив за прежнюю свободу и против несправедливости, — тот же человек мог восхвалять как высокую заслугу уничтожение безработицы (путем вооружения и жульнической финансовой политики), мог в 1938 году приветствовать захват Австрии как осуществление старого идеала единой империи, а в 1940-м подвергать сомнению нейтралитет Голландии и оправдывать гитлеровскую агрессию, и главное — радоваться победам.
г) Многие предавались удобному самообману: они, мол, потом изменят это порочное государство, партия исчезнет, самое позднее — со смертью фюрера. Сейчас надо во всем участвовать, чтобы изнутри поворачивать все к добру. Вот типичные разговоры.
С офицерами: «Мы устраним национал-социализм после войны именно на основе нашей победы: пока надо держаться вместе, привести Германию к победе; когда горит дом, сперва тушат огонь, а потом спрашивают, кто устроил пожар». Ответ: после победы вас распустят, вы с радостью пойдете по домам, оружие останется только у СС, и террористический режим национал-социализма перерастет в рабовладельческое государство. Никакая индивидуальная человеческая жизнь не будет возможна. Будут сооружаться пирамиды, строиться и перестраиваться дороги и города по прихоти фюрера. Будет развиваться огромный механизм вооружения для окончательного завоевания мира.
С преподавателями высшей школы: «Мы партия фронды. Мы отваживаемся на непринужденные дискуссии. Мы достигаем духовных целей. Мы все постепенно преобразуем в прежнюю немецкую духовность». Ответ: вы заблуждаетесь. Вам предоставляют свободу шута при условии неукоснительного послушания. Вы молчите и уступаете. Ваша борьба — видимость, для руководства желательная. Вы только помогаете похоронить немецкий дух.
У многих интеллигентов, которые участвовали в событиях 1933 года, стремились достичь руководящего положения и по своим взглядам публично взяли сторону новой власти, интеллигентов, которые позднее, будучи лично оттеснены, возмущались, но чаще продолжали одобрять режим, пока неблагоприятный исход войны не стал в 1942 году очевиден и не сделал их наконец противниками режима, — у многих из этих интеллигентов есть такое чувство, что они пострадали от нацистов и потому призваны прийти им на смену. Сами они считают себя антинацистами: они, мол, в духовных вопросах были правдивы и беспристрастны, хранили традиции немецкого духа, предотвращали всяческое разрушение, делали какие-то добрые дела.
Возможно, среди них окажутся люди, виновные из-за косности своего мышления, которое хоть и не совпадает с партийными доктринами, но в действительности, не отдавая себе в том отчета, сохраняет при видимости перемены и враждебности внутреннюю позицию национал-социализма. Из-за этого мышления, может быть, им изначально сродни то, что было бесчеловечной, диктаторской, мертвяще-нигилистической сущностью национал-социализма. Кто в 1933 году, будучи зрелым человеком, обладал внутренней убежденностью, коренившейся не только в политическом заблуждении, но и в усиленном благодаря национал-социализму чувстве бытия, тот не очистился иначе, как через переплавку, которая должна зайти, может быть, глубже всякой другой. Кто вел себя так в 1933 году, остался бы без нее внутренне хрупким и способным к фанатизму в дальнейшем. Кто участвовал в расовом безумии, кто питал иллюзии относительно строительства, которое основывалось на обмане, кто мирился с уже тогда совершенными преступлениями, тот не только ответствен, но и обязан нравственно обновиться. Может ли он обновиться и каким образом, это только его дело, об этом извне трудно судить.
д) Есть разница между активными и пассивными.
Политические деятели и исполнители, руководители и пропагандисты виновны. Если они и не совершили уголовных преступлений, то все же из-за своей активности они несут поддающуюся положительному определению вину.
Однако каждый из нас несет вину, поскольку он оставался бездеятелен. Вина пассивности другая. Бессилие извиняет; морального требования полезной смерти не существует. Еще Платон считал естественным в бедственные времена при отчаянном положении прятаться, чтобы выжить. Но пассивность знает свою, моральную вину за каждую упущенную по небрежности возможность защитить гонимого, облегчить зло, оказать противодействие. В покорности бессилия всегда оставалась возможность пусть не безопасных, но при осторожности все-таки эффективных действий.
Боязливо упустив такую возможность, каждый в отдельности признает своей моральной виной слепоту к беде другого, душевную черствость, внутреннюю незадетость случившейся бедой.
е) Моральная виновность во внешнем примыкании, роль попутчика объединяют в какой-то мере очень многих из нас. Чтобы устроить свою жизнь, не потерять своего положения, не загубить свои шансы, человек становился членом партии и соблюдал все другие формальности.
Никто не получит за это полного оправдания, тем более что было много немцев, которые действительно не совершили такого акта приспособления и взяли на себя все невыгодные последствия этого.
Надо представить себе, какова была обстановка году в 1936-м или 1938-м. Партия была государством. Такое положение, казалось, закрепилось надолго. Только война могла свалить этот режим. Все державы заключали договоры с Гитлером. Все хотели мира. Немец, который не желал оказаться совсем в стороне, потерять свою профессию, повредить своему делу, должен был подчиниться, тем более человек молодой. Принадлежность к партии или к профессиональному союзу была уже не политическим актом, а скорее актом милости государства, допускающего данное лицо. «Значок» нужен был как внешний знак, без внутреннего согласия. Тому, от кого тогда требовали куда-то вступить, трудно было отказаться. Для смысла примыкания имеет решающее значение, при каких обстоятельствах и по каким мотивам человек стал членом партии. У каждого года и каждой ситуации есть свои оправдания и свои отягчающие обстоятельства, различить которые можно только в каждом индивидуальном случае.
4. Метафизическая виновность
Мораль тоже всегда определяется мирскими целями. Морально я могу быть обязан рисковать своей жизнью, если надо что-то осуществить. Но морально несостоятельно требование, чтобы кто-то жертвовал жизнью, зная наверняка, что этим ничего не достигнешь. Морально требование риска, но не требование, чтобы кто-то выбрал верную смерть. Скорее морально в обоих случаях требование противоположного: не делать бессмысленных вещей для мирских целей, а сохранить себя для их осуществления.
Но есть в нас сознание своей виновности, у которого источник другой. Метафизическая виновность — это отсутствие абсолютной солидарности с человеком как с человеком. Она не снимает своей претензии и тогда, когда морально осмысленное требование уже исключается. Эта солидарность нарушена, если я присутствовал при несправедливостях и преступлениях. Недостаточно того, что я с осторожностью рисковал жизнью, чтобы предотвратить их. Если они совершились, а я при этом был и остался жив, тогда как другого убили, то есть во мне какой-то голос, благодаря которому я знаю: тот факт, что я еще жив, — моя вина.
Когда и ноябре 1938 года горели синагоги и впервые депортировали евреев, вина за эти преступления была, конечно, прежде всего моральная и политическая.
Двоякая вина лежала на тех, у кого еще была власть. Генералы при этом присутствовали. В каждом городе, когда совершались преступления, мог вмешаться комендант. Ведь долг солдата защищать всех, когда преступления совершаются в таком объеме, что полиция не может предотвратить их или не справляется со своей задачей. Они бездействовали. Они предали в этот момент славные прежде моральные традиции немецкой армии. Их это не касалось. Они отреклись от души немецкого народа ради абсолютно автономного военного механизма, подчиняющегося приказам.
Среди нашего населения многие, правда, были возмущены, многие охвачены ужасом, предчувствуя беду. Но еще большее число людей продолжало без помех заниматься своими делами, общаться и развлекаться как ни в чем не бывало. Это моральная вина.
А те, кто в отчаянии полного бессилия не мог этому помешать, — те от сознания метафизической вины сделали в своем внутреннем развитии еще один шаг.
5. Выводы
а) Последствия виновности
В том, что мы, немцы, что каждый немец в каком-то смысле виновен, — в этом, если наши рассуждения были не совсем неосновательны, не может быть сомнения:
1. Каждый немец без исключения несет политическую ответственность. Он должен участвовать в возмещении ущерба в юридически установленной форме. Он должен страдать от результатов действий победителей, от их волевых решений, от их разногласий. Мы не в состоянии оказывать здесь какое-либо влияние как фактор силы.
2. Только разумно излагая факты, указывая на возможности и опасности, можно участвовать в подготовке решений. В подобающей форме можно обращаться к победителям с доводами.
3. Не каждому немцу, даже очень малому меньшинству немцев, приходится нести наказание за преступления, другому меньшинству приходится расплачиваться за национал-социалистическую деятельность. Защищаться разрешается. Судят суды победителей и учрежденные ими немецкие инстанции.
4. У каждого немца, наверное, — хотя и у каждого по-своему — найдется повод проверить себя с моральной стороны. При этом, однако, ему не нужно признавать никакой инстанции, кроме собственной совести.
Каждый немец, способный понимать, изменит, наверное, благодаря метафизическому опыту такой беды свое жизневосприятие и свое самосознание. Как это произойдет — никто не может ни предписать, ни предвосхитить. Это дело каждого в отдельности. То, что из этого возникнет, станет в будущем основой немецкой души.
Эти разграничения можно использовать софистически, чтобы освободиться от всего вопроса виновности, например, так:
Политическая виновность — хорошо, но она ограничивает только мои материальные средства, а внутри-то она меня вовсе не задевает.
Уголовная виновность — она ведь касается очень немногих, не меня, ко мне это не имеет отношения.
Моральная виновность — мне говорят, что критерий — собственная совесть, другие не смеют упрекать меня. А уж моя совесть обойдется со мной по-дружески. Все не так скверно — подведем черту и начнем новую жизнь.
Метафизическую виновность — ее и вовсе, как было сказано, никто не должен приписывать другому. Ее, мол, я должен увидеть, изменяясь. Это бредовая мысль какого-то философа. Такого не бывает. А если бывает, то я ничего подобного не замечал. Об этом мне можно не беспокоиться.
Наше расщепление понятий виновности может стать уловкой, помогающей снять с себя вину. Разграничения находятся на переднем плане. Они могут заслонить первопричину и целое.
б) Коллективная виновность
Разграничив моменты виновности, мы в конце концов возвращаемся к вопросу о коллективной виновности.
Разграничение, при всей своей правильности и разумности, несет в себе описанный выше соблазн — вообразить, будто такими разграничениями ты снял с себя вину, облегчил свое бремя. При этом опускается нечто такое, что в коллективной виновности, несмотря ни на что, явно присутствует. Грубость мышления в категориях коллектива и осуждения коллективов не препятствует чувству нашей общности.
В конечном счете, спору нет, истинный коллектив — это общность всех людей перед Богом. Каждый волен в чем-то освободиться от привязанности к государству, народу, группе, чтобы прорваться к невидимой солидарности людей как людей доброй воли и как людей, связанных общей виной человеческого бытия.
Но исторически мы привязаны к более близким и более узким сообществам, и без них мы бы канули в бездну.
Факты таковы: суждения и чувства людей во всем мире определяются в большой мере коллективистскими представлениями. На немца, кем бы немец ни был, смотрят сегодня в мире как на кого-то, с кем лучше не иметь дела. Немецкие евреи за границей нежелательны как немцы и считаются, по существу, немцами, не евреями. Вследствие такого коллективистского мышления политическая ответственность становится в то же время и наказанием на основании нравственной виновности. Такое коллективистское мышление часто возникало в истории. Варварство войны обрекало все население в целом на грабежи, насилия, продажу в рабство. Вдобавок на долю несчастных выпадало еще и моральное уничтожение во мнении победителей. Человек должен не только покориться, но и признать это и покаяться. Всякий, мол, немец, христианин, иудей ли, во власти дьявола.
Факт этого распространенного в мире, хотя и не всеобщего мнения снова и снова подбивает нас не только воспользоваться для защиты нашим простым отделением политической ответственности от моральной виновности, но и проверить, много ли правды содержит в себе коллективистское мышление. Мы не отказываемся от такого отделения, но мы должны ограничить его, отметив, что поведение, приведшее к ответственности, основано на общей политической обстановке, которая носит характер как бы моральный, потому что тоже определяет мораль индивидуума. От этой обстановки индивидуум не может отделить себя полностью, потому что он, осознанно или неосознанно, живет как ее элемент, который никак не может уйти от влияния среды, даже находясь в оппозиции. Есть что-то вроде моральной коллективной виновности в том образе жизни населения, который я, как отдельное лицо, разделяю и из которого возникают политические реальности.
Ведь политическая обстановка и весь образ жизни людей неразделимы. Нельзя абсолютно отделить политику от принадлежности к роду человеческому, человек не отшельник, гибнущий в одиночку.
Политическая обстановка сформировала швейцарца, голландца и веками воспитывала в нас, немцах, послушание, династические убеждения, равнодушие и безответственность в отношении политической реальности — и что-то от этого в нас есть, даже если мы против такого поведения.
Что все население, по сути, расплачивается за последствия действий государства — quidquid delirant reges, plectuntur Achivi[6] — это просто проверенный опытом факт. Что оно, население, знает о своей ответственности — это первый признак пробуждающейся в нем политической свободы. Только если есть и признается такое знание, свобода действительно приходит, а не остается только внешним притязанием несвободных людей.
Внутренняя политическая несвобода послушна, а с другой стороны, она не чувствует себя виноватой. Сознание своей ответственности — это начало внутреннего переворота, стремящегося осуществить политическую свободу.
Противоположность свободного и несвободного образа мыслей видна, например, во взгляде на руководителя государства. Кто-то спросил: несут ли народы вину за руководителей, которых они терпят? Например, Франция за Наполеона. Подразумевается, что подавляющее большинство шло за Наполеоном, желало могущества и славы, которые он стяжал. Наполеон был возможен только потому, что французы желали его. Его величие — точность, с какой он понял, чего ждали народные массы, что желали слышать, каких желали иллюзий, каких материальных реальностей. По праву ли сказал Ленц: «Государство вступило в ту жизнь, которая соответствовала гению Франции»? Да, какой-то части, какой-то ситуации соответствовала — но не гению же народа! Кто может определить гений народа подобным образом? Этот же самый гений породил и другие реальности.
Возможен такой ход мыслей: как мужчина отвечает за выбор возлюбленной, с которой он свяжет браком свою судьбу, так отвечает народ за того, кому он повинуется. Ошибка — это вина. За ее последствия надо жестоко расплачиваться. Но это-то как раз и неверно. Что возможно и что подобает в браке, то в государстве уже в основе своей пагубно — непременная связанность с каким-либо человеком. Верность свиты — это неполитические отношения в узких кругах и в примитивных условиях. В свободном государстве все подлежит контролю и замене.
Отсюда двойная вина: во-первых, вообще безоговорочная политическая покорность какому-либо руководителю, а во-вторых, сущность руководителя, которому ты подчинился. Атмосфера подчинения — это как бы коллективная вина.
Мы чувствуем и какую-то свою вину за действия членов нашей семьи. Эту совиновность нельзя объективировать. Любую разновидность ответственности всех членов семьи за действия, совершенные одним из ее членов, мы бы отвергли. Но мы, будучи одной крови, все-таки склонны чувствовать себя задетыми, если кто-то из нашей семьи поступает несправедливо, а потому склонны даже, в зависимости от характера поступка и жертвы несправедливости, как-то загладить эту вину, даже если ни моральной, ни юридической ответственности мы за нее не несем.
Так немец — то есть человек немецкоязычный — чувствует себя причастным ко всему, что порождено немецкостью. Не ответственность гражданина государства, а причастность человека, принадлежащего немецкой духовной жизни и психике, каковым я являюсь вместе с другими людьми этого же языка, этого же происхождения, этой же судьбы, становится туг причиной не какой-то конкретной виновности, а какого-то аналога совиновности.
Мы чувствуем себя причастными не только к тому, что делается сейчас, не только совиновными в действиях современников, но и причастными к традиции. Мы должны взять на себя вину отцов. Мы все виноваты в том, что в духовных условиях немецкой жизни дана была возможность такого режима. Это, конечно, вовсе не значит, что нам надо признать, будто «немецкий мир идей», «немецкая мысль прошлого» и есть источник злодейств национал-социализма. Но это значит, что у нас как народа есть в традиции что-то могущественное и грозное, таящее в себе нашу нравственную гибель. Мы сознаем себя не только отдельными людьми, но и немцами. Каждый отдельный человек есть, в сущности, немецкий народ. У кого из нас не было в жизни мгновений, когда он, в несогласии со своим народом, отчаявшись в нем, говорил себе: «Я — Германия» — или в ликующем согласии с ним: «И я тоже Германия!» У немецкого нет никакого иного облика, чем эти отдельные люди. Поэтому требование переплавиться, возродиться, отбросить все пагубное — это задача для народа в виде задачи для каждого в отдельности.
Поскольку в глубине души я не могу удержаться от чувства коллектива, для меня, для каждого немецкость — это не наличное уже состояние, а задача. Это нечто совсем иное, чем абсолютизация народа. Я прежде всего человек, в частности я фрисландец, я профессор, я немец, я близко, до слияния душ, связан с другими коллективами, ближе или отдаленнее со всеми группами, которые мне встречались; благодаря этой близости я могу в какие-то мгновения чувствовать себя почти евреем, или голландцем, или англичанином. Но внутри этого данность немецкости, то есть, в сущности, жизнь в родном языке, настолько сильна, что каким-то рационально непостижимым, рационально даже опровержимым образом я чувствую и себя ответственным за то, что делают или делали немцы.
Я чувствую себя более близким к тем немцам, которые тоже так чувствуют, и более далеким от тех, чья душа, кажется, отрицает такую связь. И близость эта означает прежде всего общую, окрыляющую задачу — не быть такими немцами, какие уж мы есть, а стать такими немцами, какими мы еще не сделались, но должны быть, такими, какими призывают нас быть наши великие предки, а не история национальных идолов.
Чувствуя свою коллективную виновность, мы чувствуем во всей ее полноте задачу возрождения изначальной принадлежности к роду человеческому — задачу, которая стоит перед всеми людьми на земле, но насущнее, ощутимее, определяя как бы все бытие, встает там, где какой-то народ по его собственной вине ждет полное разорение.
Кажется, что теперь я совсем перестал рассуждать как философ. Действительно, слов больше нет, и лишь в негативной форме можно отметить, что ни на каких наших разграничениях, хотя мы считаем их верными и отнюдь не берем назад, нельзя успокаиваться. Нам нельзя исчерпывать ими дело и освобождать себя от бремени, под которым пройдет наш дальнейший жизненный путь, от бремени, благодаря которому созреет самое драгоценное — вечная сущность нашей души.
II. Возможности оправдания
У нас самих и у тех, кто желает нам добра, уже наготове мысли об облегчении нашей вины. Есть точки зрения, которые, намекая на более мягкий приговор, одновременно точнее формулируют и характеризуют вину, имеющуюся в виду в том или ином случае.
1. Террор
Германия при нацистском режиме была тюрьмой, угодить в эту тюрьму — политическая вина. Но как только двери этой тюрьмы захлопнулись, взломать их изнутри нельзя. Рассматривая ответственность и виновность узников, еще оставшуюся и возникающую теперь, надо всегда задаваться вопросом: что было вообще возможно сделать тогда? В тюрьме возлагать ответственность за бесчинства тюремщиков на всех узников скопом явно несправедливо.
Говорили, что миллионы, миллионы рабочих и миллионы солдат, должны были оказать сопротивление. Они этого не сделали, они работали на войну и сражались, значит, они виновны. На это можно возразить: пятнадцать миллионов иностранных рабочих так же точно работали на войну, как немецкие рабочие. Что с их стороны совершалось больше актов саботажа, не доказано. Лишь в последние недели, когда уже все разваливалось, иностранные рабочие развили, по-видимому, большую активность.
Невозможно совершать крупные акции, не организовавшись под чьим-то руководством. Требовать, чтобы население государства бунтовало и против террористического государства, — значит требовать невозможного. Такой бунт может быть только распыленным, лишенным настоящей собранности, он остается сплошь анонимным, это тихое погружение в смерть. Есть лишь несколько исключений, ставших известными благодаря особым обстоятельствам (таких, как героизм брата и сестры Шолль[7], этих немецких студентов, и профессора Губера в Мюнхене[8]).
Удивительно, как можно тут кого-то обвинять. Франц Верфель, который вскоре после разгрома гитлеровской Германии написал статью, безжалостно обвиняющую весь немецкий народ, утверждал, что сопротивление оказал один Нимёллер[9], — и в той же статье он говорит о сотнях тысяч людей, которых убили в концлагерях, — почему? Да потому, что они, хотя чаще только словами, оказывали сопротивление. Это анонимные мученики, своим бесследным исчезновением как раз и показавшие, что возможностей не было. Ведь до 1939 года концлагеря были чисто внутринемецким делом, да и после их заполняли в большой мере немцами. Число политических арестов в 1944 году ежемесячно переваливало за 4000. Тот факт, что концлагеря существовали до самого конца, доказывает, что в стране была оппозиция.
В этих обвинениях нам порой слышится фарисейский тон тех, что с опасностью для себя бежали, но в результате — если сравнить с муками и смертью в концлагере или со страхом в Германии — жили все-таки за границей без гнета террора, хотя и с эмигрантскими бедами, а теперь эмиграцию как таковую ставят себе в заслугу. Такому тону мы считаем себя вправе спокойно, без гнева дать отпор.
Есть и в самом деле голоса справедливых людей, которые хорошо понимают именно аппарат террора и его следствия. Вот Дуайт Макдональд в журнале «Политике» за март 1945 года: апогей террора и вынужденной вины при терроре достигается альтернативой — убить или быть убитым. Некоторые чины, которым поручались расстрелы и убийства, говорит он, отказывались участвовать в этих жестокостях и были расстреляны.
Вот Ханна Арендт: террор породил тот удивительный феномен, что в преступлениях вождей стал участвовать немецкий народ. Подчиненные превратились в соучастников. Правда, в ограниченном объеме, но все же настолько, что люди, от которых этого никак нельзя было ожидать, отцы семейств, трудолюбивые граждане, добросовестно выполнявшие любую работу, так же добросовестно, по приказу, убивали и совершали в концлагерях прочие зверства[10].
2. Вина и историческая связь
Мы различаем причину и вину. Объяснение, почему что-то произошло так и даже непременно должно было так произойти, непроизвольно считается оправданием. Причина слепа и неизбежна, вина обладает зрением и свободна.
Так же мы поступаем обычно и с политическим событием. Историческая причинная связь как бы освобождает народ от ответственности. Отсюда удовлетворение, когда в беде кажется понятной ее неотвратимость по веским причинам.
Многие люди склонны брать на себя ответственность и подчеркивать это, когда речь идет об их теперешних поступках, произвол которых им хочется освободить от всяких ограничений и требований. Но, с другой стороны, склонны при неудаче снимать с себя ответственность и сваливать ее на какие-то мнимые необходимости. Об ответственности только говорили, а что такое ответственность, не ведали.
Соответственно все эти годы можно было слышать: если Германия выиграет войну, то выиграет ее партия, это заслуга партии, а если Германия войну проиграет, то проиграет ее немецкий народ, это его вина.
Однако при исторических причинных связях никак нельзя разграничить причину и ответственность в тех случаях, когда человеческие действия сами суть некий фактор. Поскольку на происходящее влияют решения, то, что служит причиной, есть в то же время вина или заслуга.
А то, что не зависит от воли и решения, — это ведь всегда в то же время задача. Как проявит себя данное от природы, зависит и от того, как воспримет это, как обойдется с этим, что сделает из этого человек. Никакой ход событий историческая наука не может считать просто неизбежным. Так же как эта наука никогда не может дать точного прогноза (как то бывает, например, в астрономии), она и ретроспективно, задним числом, не может признать неизбежности ни всего происшедшего, ни отдельных действий. В обоих случаях она видит пространство возможностей, только в отношении прошлого картина эта богаче и конкретнее.
Историко-социологическое понимание и рисуемая историческая картина — это уже опять-таки фактор событий и, стало быть, дело ответственности.
Из данностей, которые как таковые находятся еще вне сферы свободы, а потому и вне сферы виновности и ответственности, называют прежде всего географические условия и всемирно-историческую обстановку.
1. Географические условия
У Германии со всех сторон открытые границы. Если она хочет устоять как государство, то всегда должна быть сильной в военном отношении. Времена слабости делали ее добычей государств запада, востока и севера, наконец, даже юга (Турция). Из-за своего географического положения Германия никогда не знала покоя защищенности, как Англия и еще больше Америка. Ради своего великолепного внутриполитического развития Англия могла позволить себе десятки лет внешнеполитического бессилия и военной слабости. Из-за этого ее вовсе не завоевывали. Последнее вторжение было в 1066 году. Такая страна, как Германия, которую не удерживают от распада ясные границы, была вынуждена создавать военные государства, чтобы вообще сохраниться как народность. Такую роль долгое время играла Австрия, потом Пруссия.
Особенность каждого такого государства и его военный характер накладывали свой отпечаток на остальную Германию, воспринимаясь всегда и как нечто чужое. Приходилось закрывать глаза на то, что внутри Германии, в сущности, всегда господствует надо всем хоть и немецкое, но чужое, или на то, что бессилие раздробленной страны отдает ее во власть иноземцев.
Поэтому не было никакой долговечной столицы, а были только временные центры. Вследствие того, что центры тяжести Германии менялись, каждый из них ощущала и признавала своим только какая-то часть Германии.
Не было фактически и духовного центра, где бы встречались все немцы. Наша классическая литература и философия тоже не были еще достоянием немецкого народа, а принадлежали маленькому образованному слою, простиравшемуся, однако, через все немецкие государственные границы до границ распространения немецкого языка. И даже внутри этого слоя не наблюдалось единодушия в вопросе о том, что считать великим.
Можно сказать, что географическое положение, с одной стороны, влекло за собой милитаризм с такими его последствиями, как всеобщий дух субординации, низкопоклонство, отсутствие внутренней свободы и демократического духа, с другой стороны, делало всякую государственную формацию явлением поневоле временным. Только при благоприятных обстоятельствах и необыкновенно разумных, недюжинных политиках государство могло какое-то время существовать. Один-единственный безответственный вождь мог привести государство и Германию к полной политической гибели.
Сколь ни верны в общих чертах все эти соображения, столь же важно для нас не видеть здесь абсолютной неизбежности. Какая сложится военная формация, найдутся ли мудрые вожди или нет, это из географического положения никоим образом не вытекает.
При сходном географическом положении, например, политическая энергия, солидарность и разумность римлян привели к совсем другим результатам, а именно к объединению Италии и в конце концов к мировой империи, правда, в итоге с уничтожением свободы. Изучение республиканского Рима крайне интересно (потому что показывает, как милитаристское развитие и империализм приводят демократический народ к потере свободы).
Если географические условия еще оставляют место свободе, то, мол, все решает данный народу от природы характер, а он, мол, вне категорий виновности и ответственности. Это не что иное, как способ делать неверные оценки, одно преувеличивая, а другое преуменьшая.
Что в природной основе нашего бытия есть нечто, каким-то образом воздействующее и на тончайшую духовность, — вполне вероятно. Но мы смеем сказать, что почти ничего не знаем об этом. Интуицию непосредственного впечатления, столь же очевидную, сколь и обманчивую, на миг убедительную, а на поверку ненадежную, никакое учение о расах не подняло на уровень настоящего знания.
Народный характер, действительно, рисуют всегда на примере каких-то выхваченных исторических фигур. Однако фигуры эти есть уже результат событий и созданной событиями обстановки. Они — это каждый раз группа фигур, которая только как некий тип существует среди других. В зависимости от обстановки могут выйти на свет совсем другие, вообще-то скрытые возможности характера. Природный характер наряду со способностями, вероятно, существует, но мы его просто не знаем.
Мы не смеем сваливать свою ответственность на него, мы, как люди, должны сознавать себя свободными для всяких возможностей.
2. Всемирно-историческая обстановка
Каково положение Германии в мире, что происходит в мире, как относятся другие к Германии — это для Германии тем существеннее, что ее незащищенное географическое положение в центре подвергает ее влияниям мира больше, чем другие европейские страны. Поэтому слова Ранке о приоритете внешней политики перед внутренней были справедливы для Германии, но не в общеисторическом смысле.
Я не стану разбирать политические связи последнего полустолетия. Они, конечно, важны для понимания того, что стало возможным в Германии. Я брошу взгляд только на внутренний, духовный феномен. Можно, вероятно, сказать: в Германии прорвалось то, что происходило во всем западном мире как кризис духа и веры.
Это не уменьшает вину. Ведь прорвалось-то в Германии, а не где-то еще. Но это освобождает от абсолютной изоляции. Это становится поучительно для других. Это касается каждого.
Определить эту критическую всемирно-историческую обстановку непросто: меньшая действенность христианской и библейской веры вообще; безверие, хватающееся за заменитель веры; общественные перемены, вызванные развитием техники и методами работы и естественным образом ведущие к социалистическим укладам, где вся масса населения, где каждый получит достойные человека права. Положение везде более или менее таково, что впору сказать: должно быть иначе. В такой обстановке наиболее пострадавшие, наиболее уверенные в своей неудовлетворенности люди склоняются к поспешным, опрометчивым, обманчивым, головокружительным решениям.
В процессе, охватившем весь мир, Германия совершила такой головокружительный прыжок в пропасть.
3. Вина других
Кто, заглянув в себя, еще не понял своей виновности, тот будет склонен обвинять обвинителей.
Склонность нанести ответный удар — это сейчас у нас, немцев, нередко признак того, что мы еще не поняли самих себя. Но в нашей катастрофе главный интерес каждого из нас — это ясность относительно себя самого. Основать нашу новую жизнь на началах нашей сущности можно, только разглядев себя насквозь.
Это не значит, что нам не позволено видеть факты, глядя на другие государства, которым Германия в конечном счете обязана освобождением от гитлеровского ига и решениям которых вверена наша дальнейшая жизнь.
Мы должны и вправе уяснить себе, что в поведении других отягчило наше положение внутренне и внешне. Ведь то, что они сделали и сделают, идет от мира, где нам, в полной зависимости от него, нужно найти свой путь. Мы должны избегать иллюзий. Нам нельзя ни слепо все отклонять, ни слепо чего-то ждать.
Когда мы говорим о виновности других, само слово «виновность» может ввести в заблуждение. Если они своим поведением сделали возможным все, что произошло, то это политическая виновность. Рассуждая о ней, нельзя ни на минуту забывать. что она находится в другой плоскости, чем преступления Гитлера.
Два пункта кажутся нам существенными: политические действия победивших держав с 1918 года и присутствие этих держав при строительстве гитлеровской Германии:
1. Англия, Франция, Америка были державами, победившими в 1918 году. От них, а не от побежденных зависел ход мировой истории. Победитель или берет на себя ответственность, лежащую только на нем, или уклоняется от нее. И если уклоняется, то его историческая виновность очевидна.
Победителю не положено замыкаться в своей узкой сфере, искать покоя и только наблюдать за происходящим в мире. У него есть власть, чтобы предотвратить событие, сулящее пагубные последствия. Неупотребление этой власти — политическая вина того, кто обладает ею. Если он ограничивается обвинениями на бумаге, значит, он уклоняется от своей задачи. Такое бездействие — это упрек победившим державам, который, однако, с нас вины не снимает.
Можно прояснить это, указав на Версальский мирный договор и его последствия, затем на скатывание Германии к состоянию, которое породило национал-социализм. Можно, далее, сослаться на терпимое отношение к вторжению японцев в Маньчжурию, первому акту насилия, который в случае удачи должен был подать пример, на терпимое отношение к абиссинской кампании 1935 года, к этому акту насилия со стороны Муссолини. Можно посетовать на политику Англии, которая резолюциями Лиги Наций в Женеве ставила Муссолини в безвыходное положение, но оставляла эти резолюции на бумаге, не имея ни воли, ни силы, чтобы действительно уничтожить теперь Муссолини, но не проявляя и ясной радикальности, чтобы, наоборот, вступить с ним в союз и вместе с ним, медленно изменяя его режим, встать против Гитлера и обеспечить мир. Ведь тогда Муссолини был готов выступить вместе с западными державами против Германии, он еще в 1934 году провел мобилизацию и произнес забытую потом речь с угрозами Гитлеру, когда тот хотел вторгнуться в Австрию. Эта половинчатая политика привела затем к союзу Гитлер — Муссолини.
Но на это можно возразить: никто не знает, каковы были бы дальнейшие последствия при других решениях. И прежде всего: англичане ведут политику еще и моральную (что национал-социалистическое мышление учитывало даже как слабость Англии). Англичане не могут поэтому беспрепятственно принимать любое политически эффективное решение. Они хотят мира. Они хотят использовать все шансы, чтобы его сохранить, прежде чем принимать крайние меры. Лишь при явной безвыходности они готовы к войне.
2. Есть не только государственная, но также европейская и человеческая солидарность.
По праву или не по праву, но когда дверь тюрьмы под названием Германия захлопнулась, мы надеялись на европейскую солидарность.
Мы еще не предвидели последних страшных последствий. Но мы видели радикальную потерю свободы. Мы знали, что это дает простор произволу правителей. Мы видели несправедливость, видели отверженных, хотя это выглядело еще безобидно по сравнению с тем, что принесли позднейшие годы. Мы знали о концентрационных лагерях, еще не зная о творящихся там жестокостях.
Конечно, все мы в Германии виновны в том, что попали в такое политическое положение, что потеряли свою свободу и должны были жить под деспотией некультурных, грубых людей. Но мы могли в то же время в свое оправдание сказать себе, что пали жертвой скрытых правонарушений и актов насилия. Как в государстве пострадавший от преступления отстаивает свои права благодаря государственному порядку, так и мы надеялись, что европейский порядок не допустит таких государственных преступлений.
Не могу забыть один разговор у себя в квартире в мае 1933 года с одним своим другом[11] позднее эмигрировавшим и живущим сейчас в Америке, разговор, в котором мы с надеждой и страстью обсуждали возможность скорого вторжения западных держав. Он сказал: если они будут выжидать еще год, Гитлер победит, Германия погибнет, погибнет, может быть, Европа.
В таком состоянии, подкошенные, а потому во многом прозорливые и в чем-то слепые, мы со все новым ужасом встречали следующие события.
В начале лета 1933 года Ватикан заключил конкордат с Гитлером. Переговоры вел Папен. Это было первое серьезное признание гитлеровского режима, сильно повысившее престиж Гитлера. Сначала это казалось невозможным. Но факт оставался фактом. Нас охватил ужас.
Все государства признали гитлеровский режим. Слышны были голоса восхищения.
В 1936 году в Берлине праздновалась Олимпиада. Весь мир хлынул туда. На каждого иностранца, там появлявшегося, мы могли смотреть только с болью, только с досадой из-за того, что он бросает нас на произвол судьбы, — но они так же не знали этого, как и многие немцы.
В 1936 году Рейнская область была оккупирована Гитлером. Франция стерпела это.
В 1938 году в «Таймсе» было напечатано открытое письмо Черчилля Гитлеру, где попадались такие фразы: «Если Англия придет к национальной катастрофе, сравнимой с катастрофой Германии в 1918 году, я буду молить Бога послать нам человека Вашей силы воли и духа» (помню и сам, но цитирую по Репке).
В 1935 году Англия через Риббентропа заключила мирный пакт с Гитлером. Для нас это означало: Англия поступится немецким народом, если только сможет сохранить мир с Гитлером. Мы им безразличны. Они еще не взяли на себя ответственность за Европу. Они не только наблюдают за тем, как здесь растет зло, но и мирятся с ним. Они позволяют немцам увязнуть в террористическом милитаристском государстве. В их газетах, правда, слышна брань, но они палец о палец не ударяют. Мы в Германии бессильны. Сейчас они могут еще, вероятно без чрезмерных жертв, восстановить у нас свободу. Они этого не делают. Это будет иметь последствия и для них, будет стоить им гораздо больших жертв.
В 1939 году Россия заключила пакт с Гитлером. Благодаря этому война и стала в последнюю минуту возможна для Гитлера. А когда она началась, все нейтральные государства и Америка стояли в стороне. Мир отнюдь не сплотился, чтобы одним общим усилием быстро покончить с этой дьявольщиной.
Вот как характеризует Рёпке общую ситуацию 1933–1939 годов в своей вышедшей в Швейцарии книге о Германии.
«Нынешняя мировая катастрофа — это огромная цена, которую мир платит за то, что пожелал быть глухим ко всем тревожным сигналам, все пронзительнее с 1930 по 1939 год возвещавшим тот ад, в который сатанинские силы национал-социализма ввергнут сначала Германию, а затем остальной мир. Ужасы этой войны точно соответствуют тем, которым мир попустительствовал в Германии, даже поддерживая нормальные отношения с национал-социалистами и организуя с ними международные праздники и конгрессы».
«Сегодня каждому должно быть ясно, что немцы были первыми жертвами варварского нашествия, захлестнувшего их снизу, что они были первыми, на кого обрушились террор и массовый гипноз, и что все, что довелось претерпеть оккупированным странам, испытали сначала сами немцы, включая самое худшее: их вынудили или соблазнили стать орудиями дальнейшего захвата и угнетения».
Когда нас упрекают, что мы — при терроре — сложа руки смотрели, как творились преступления и как укреплялся режим, то это правда. Мы смеем представить себе, что другие — без террора — тоже сложа руки попустительствовали, даже неумышленно способствовали тому, что их, на их взгляд, поскольку происходило это в другом государстве, никак не касалось.
Должны ли мы признать, что виновны мы одни?
Да, коль скоро речь идет о том, кто начал войну — кто первый осуществил террористическую организацию всех сил ради одной цели — войны — кто как народ отступился от своей сути, предал ее — более того: кто совершил особые зверства, превосходящие все другие. Дуайт Макдональд говорит, что ужасные дела совершались всеми воюющими сторонами, но кое-что свойственно именно немцам: параноическая ненависть без какого бы то ни было политического смысла, жестокость мук, рационально достигаемая современными техническими средствами, которые превосходят все средневековые орудия пытки… Однако это были некоторые немцы, маленькая группа (при неопределенном проценте тех, кто способен был по приказу участвовать в зверствах). Немецкий антисемитизм ни на один миг не был народной акцией. В германских погромах население не участвовало, не было спонтанных жестокостей в отношении евреев. Народная масса молчала и отстранялась, а то и слабо выражала свое неодобрение.
Должны ли мы признать, что виновны мы одни? Нет. если нас в целом, как народ, как постоянную человеческую разновидность, делают просто злым народом, который виновен как таковой. В опровержение этого мнения мира мы можем ссылаться на факты.
Но такие разъяснения не опасны для нашей позиции только при условии, что мы не будем забывать того, что следует повторить еще раз:
1. Вся вина, которую можно возложить на других и которую они сами на себя возлагают, была не в преступлениях, совершенных гитлеровской Германией. Вина их была тогда в попустительстве, половинчатости, в политическом заблуждении.
То, что в результате противники и превратили лагеря для военнопленных в концентрационные лагеря и совершали такие же действия, какие первой совершала Германия, — это второстепенно. Здесь речь не о событиях после перемирия, не о том, что вытерпела Германия и что она еще после капитуляции вытерпит.
2. Задача наших рассуждений о виновности — проникнуть в смысл нашей собственной вины, даже и тогда, когда мы говорим о вине других.
3. Утверждение «Другие не лучше, чем мы», вероятно, справедливо. Но в данный момент оно применяется неверно. Ибо теперь, в эти прошедшие двенадцать лет, другие и в самом деле были лучше, чем мы. Не нужно общей истиной сглаживать особую нынешнюю истину собственной вины.
4. Вина всех?
Когда по поводу противоречий политического поведения держав говорят, что таковы уж неизбежности политики, можно ответить: это общечеловеческая вина.
Представлять себе действия других нужно нам вовсе не для того, чтобы уменьшить свою вину, это оправдано разделяемой нами, как людьми, со всеми другими людьми заботой о человечестве, которое сегодня не только сознает свою целостность, но, вследствие технических достижений века, устраивает или расстраивает свою жизнь.
Тот основополагающий факт, что все мы люди, дает нам право на эту заботу о человечестве в целом. Каким это оказалось бы облегчением, если бы победители были не такими же, как мы, людьми, а самоотверженными правителями мира. Тогда бы они с мудрой предусмотрительностью наладили счастливое восстановление разрушенного, включая эффективное возмещение ущерба. Тогда бы они на деле и на собственном примере показали нам идеал демократической жизни, сделали бы его для нас убедительной, каждодневно ощутимой реальностью. Тогда они дружно вели бы между собой разумную, откровенную, свободную от задних мыслей дискуссию, быстро и толково решая все возникающие вопросы. Тогда были бы невозможны ни обман, ни ханжество, ни умалчивания, ни различие между публичными и частными разговорами. Тогда наш народ получал бы прекрасное воспитание, бурно развивались бы умы всего нашего населения, мы овладевали бы богатым духовным наследием. Тогда с нами обращались бы строго, но и справедливо, проявляя доброту, даже любовь при малейшем знаке доброй воли со стороны несчастных и обманутых.
Но победители такие же люди, как мы. И в их руках будущее человечества. Как люди, мы всем своим существованием, всеми возможностями своего естества привязаны к тому, что они делают, и к последствиям их действий. Поэтому в наших же интересах понимать, чего они хотят, что думают и делают.
Заботясь об этом, мы спрашиваем себя: может быть, другие народы счастливее и в силу более благоприятных политических судеб? Может быть, они делают те же ошибки, что мы, но пока без тех роковых последствий, которые столкнули нас в пропасть?
Они отказались бы выслушивать предостережения от нас, пропащих и несчастных. Они, наверно, этого не поймут и сочтут это даже наглостью, если немцы станут заботиться о ходе истории, зависящем от них, а не от немцев. Но это так; нас гнетет кошмарная мысль: если в Америке когда-нибудь установится диктатура в стиле Гитлера, тогда конец, тогда безнадежность на необозримые времена. Мы в Германии могли быть освобождены извне. Когда приходит диктатура, освобождение изнутри невозможно. Если англосаксонский мир будет, как прежде мы, диктаторски завоеван изнутри, тогда никакого «извне» уже не будет. Тогда конец свободе, которую обрели в борьбе люди Европы и борьба за которую длилась столетия, даже тысячелетия. Снова воцарилась бы примитивность деспотизма, но технически оснащенного. Наверно, окончательно несвободным человек стать не может. Но это будет тогда утешение на очень отдаленное будущее. По Платону: в ходе бесконечного времени тут или там осуществляется или снова осуществляется то, что возможно. Мы со страхом смотрим на чувства морального превосходства: кто чувствует себя абсолютно застрахованным от опасности, тот уже в опасности. Судьба Германии — урок для всех. Пусть этот урок поймут! Мы — не худшая порода. Везде у людей сходные свойства. Везде есть склонное к насилию, преступное, энергичное меньшинство, которое при случае захватывает власть и действует грубо.
Нас вполне может озаботить самоуверенность победителей. Ведь отныне вся решающая ответственность за ход вещей лежит на них. Это их дело — предотвратить вину или накликать новые беды. То, что может теперь стать их виной, было бы одинаковой бедой для нас и для них. Теперь, когда речь идет о человечестве в целом, их ответственность за их поступки растет. Если цепь эта не прервется, победители окажутся в таком же положении, как мы, но с ними и все человечество. Близорукость человеческого мышления, особенно в виде общественного мнения, которое всегда все затопляет собой, чрезвычайно опасна. Орудия Бога не суть Бог на земле. Платить злом за зло, тем более узникам, а не только тюремщикам, — это значит вызывать злость и готовить новую беду.
Прослеживая свою собственную вину до ее истоков, мы обнаруживаем человеческие свойства, обернувшиеся в немецкой форме особой, чудовищной виновностью, но возможные в человеке как в таковом.
Когда заходит речь о немецкой вине, случается, говорят: это вина всех, скрытое везде зло виновно в том, что оно вырвалось наружу у немцев.
Мы действительно прибегли бы к ложному оправданию, если бы пытались уменьшить свою вину ссылкой на принадлежность к роду человеческому. Такая мысль не смягчает, а усугубляет вину.
Вопрос о первородном грехе не должен быть лазейкой для ухода от немецкой вины. Знать о первородном грехе — еще не значит понимать немецкую вину. Но религиозное признание первородного греха не должно быть прикрытием ложного признания коллективной виновности немцев, с нечестной неясностью выдающего одно за другое.
Мы не стремимся обвинять других. Но, наученные опытом увязших, очнувшихся и опомнившихся, мы думаем: пусть бы другие не шли такими путями.
Теперь начался новый период истории. Отныне за то, что будет, несут ответственность державы — победительницы.
III. Наше очищение
Самоанализ, историческое самоосмысление народа и личный самоанализ отдельного человека с виду разные вещи. Однако первое достигается лишь через второе. То, что совершают друг с другом в процессе общения отдельные люди, может, если это справедливо, стать распространенным сознанием многих и считается тогда самосознанием народа.
И опять мы должны высказаться против коллективного мышления. Всякая настоящая перемена происходит через отдельных людей, во множестве отдельных людей, вне зависимости друг от друга или в побудительном обмене мнениями.
Мы, немцы, все, хотя и на очень разный, даже противоположный лад, задумываемся о своей виновности или невиновности. Мы все это делаем — и национал-социалисты, и противники национал-социализма. Говоря «мы», я имею в виду людей, с которыми я сознаю свою солидарность прежде всего благодаря языку, происхождению, ситуации, судьбе. Я никого не хочу обвинять, когда говорю «мы». Если другие немцы чувствуют себя невиновными, это их дело, за исключением двух пунктов: наказания за преступления тех, кто их совершил, и всеобщей политической ответственности за действия гитлеровского государства. Те, кто чувствуют себя невиновными, будут предметом нападок лишь в том случае, если будут нападать сами. Если они, продолжая мыслить национал-социалистически, отказывают нам в немецкости, если они, вместо того чтобы задуматься и прислушаться к доводам, стараются слепо побить других общими суждениями, то они разрушают солидарность, не хотят проверить себя и развить в разговоре друг с другом.
Естественный, непатетический, взвешенный взгляд на вещи — не редкость среди населения. Вот примеры простых высказываний.
Восьмидесятилетний ученый: «Никогда я за эти двенадцать лет не колебался, но никогда я не был доволен собой; я то и дело задумывался, нельзя ли перейти от чисто пассивного сопротивления нацистам к действию. Организация Гитлера была слишком дьявольской».
Молодой антинацист: «Ведь и нам, противникам национал-социализма, после того как мы, хоть и скрежеща зубами, склонились перед „режимом страха“, нужно очиститься. Мы отмежевываемся от фарисейства тех, кто думает, что отсутствие партийного значка делает их первоклассными людьми».
Служащий во время денацификации: «Если я позволил загнать себя в партию, если мне жилось относительно хорошо, если я устроился в нацистском государстве и стал, таким образом, извлекать из него пользу — даже если теперь я из-за этого пострадаю, жаловаться я, как порядочный человек, не вправе».
1. Увиливание от очищения
а) Взаимные обвинения
Мы, немцы, очень отличаемся друг от друга по характеру и степени участия в национал-социализме или сопротивлении ему. Каждый должен задуматься о своем внутреннем и внешнем поведении в поисках своего возрождения в этом кризисе немецкого.
Очень различен у отдельных лиц и момент, когда началась эта внутренняя переплавка, в 1933-м ли, в 1934-м, после убийств 30 июня, с 1938-го ли, после поджога синагог, или только во время войны, или только под угрозой поражения, или только после разгрома.
Во всем этом мы, немцы, не можем привести себя к общему знаменателю. При своих исходных различиях мы должны быть открыты друг другу. Общий знаменатель — это, наверно, только подданство. Тут все вместе отвечают за то, что допустили 1933 год и не умерли. Это объединяет также внешнюю и внутреннюю эмиграцию.
Такие большие различия позволяют чуть ли не всем упрекать всех. Это продолжается до тех пор, пока отдельный человек действительно видит только свое собственное положение и положение подобных ему, а о положении других судит только по себе. Поразительно, что по-настоящему мы волнуемся только тогда, когда дело касается только нас самих, и все видим в свете своего особого положения. Мы приходим в отчаяние, когда нас покидает терпение в разговоре друг с другом и когда мы встречаем холодный и резкий отпор.
В прошлые годы встречались немцы, требовавшие от нас, других немцев, чтобы мы стали мучениками. Мы, мол, не должны молча мириться с происходящим. Если наш поступок и не будет иметь успеха, то все же послужит некоей нравственной опорой для всего населения, зримым символом подавленных сил. Такого рода упреки случалось мне слышать с 1933 года от своих друзей, и от мужчин, и от женщин.
Подобные требования вызывали сильное волнение потому, что в них заключена глубокая правда, которая, однако, обидно извращена манерой ее выражения. То, что человек может испытать перед лицом трансценденции наедине с собой, переводится в плоскость морализирования, а то даже и сенсации. Тишина и благоговение потеряны.
Скверным примером ухода во взаимные обвинения являются ныне всяческие дискуссии между эмигрантами и оставшимися здесь, между группами, именуемыми иногда внешней и внутренней эмиграцией. Каждая страдала по-своему. Эмигрант: мир чужого языка, тоска по дому. Символичен рассказ о немецком еврее в Нью-Йорке, повесившем у себя в комнате портрет Гитлера. Почему? Только при таком ежедневном напоминании об ужасе, который ждет его дома, он в состоянии совладать со своей тоской… Оставшийся на родине: покинутость, положение изгоя в собственной стране, опасности, одиночество в беде, все избегают тебя, кроме некоторых друзей, обременять которых — для тебя опять-таки мука… Но когда одни обвиняют других, нам достаточно спросить себя: хорошо ли у нас на душе при виде психологического состояния и тона таких обвинителей, рады ли мы, что такие люди так чувствуют, образец ли они, есть ли в них что-то похожее на подъем, свободу, любовь, которые нас ободряют? Если нет, значит, неверно то, что они говорят.
б) Самоуничижение и упрямство
Мы чувствительны к упрекам и всегда готовы упрекать других. Нам не хочется давать в обиду себя, но мы еще как раздаем моральные оценки другим. Даже тот, кто виновен, не хочет, чтобы ему говорили об этом. Вплоть до мелочей быта мир полон отношений, порождающих беды.
Кто очень обижается на упреки, у того обида легко может перейти в стремление признать свою вину. У таких признаний — ложных, потому что они сами еще инстинктивны и делаются с удовольствием, — есть одна явная черта: поскольку их, как и их противоположность, питает у одного и того же человека одно и то же стремление к власти, чувствуется, что признающий свою вину хочет своим признанием повысить себе цену, выделиться среди других. Его признание вынуждает к признанию других. В таком признании есть агрессивность.
Поэтому первое требование философского подхода к вопросам виновности — это внутренний расчет с самим собой, гасящий одновременно и чувствительность к упрекам, и стремление признать себя виновным.
Сегодня этот феномен, описанный мною психологически, переплелся с серьезностью нашего немецкого вопроса. Наша опасность — самоуничижительные причитания при признании вины и упрямая замкнутость гордости.
Многих соблазняет их сиюминутный житейский интерес, им кажется выгодным признать свою вину. Возмущение мира нравственно порочной Германией соответствует их готовности признать себя виновными. Могущественного встречают лестью. Хочется сказать то, что он желает услышать. К этому прибавляется фатальная склонность полагать, что, признав себя виновным, ты становишься лучше других. Саморазоблачаясь, ты нападаешь на других, которые этого не делают. Позорность таких дешевых самообвинений, бессовестность мнимо выгодной лести очевидна.
Иное дело — упрямая гордость. Из-за нравственных атак на тебя как раз и коснеешь. Хочется сохранить чувство собственного достоинства при мнимой внутренней независимости. Но ее-то и нельзя достичь, если у тебя нет ясности в главном, решающем.