За веру, царя и социалистическое отечество Чадович Николай
Благодаря моим стараниям раса сверхлюдей-минотавров, именовавших себя кефалогеретами, так и не овладела землей. Попытка вторжения в Европу ведических ариев была пресечена в зародыше. Получил по заслугам и опасный маньяк, способный, подобно мне, путешествовать по цепочке предков в прошлое и пытавшийся по собственному усмотрению изменить историю.
Ну что же, придется подсуетиться и на этот раз. Уж таково, наверное, мое предназначение.
Поэтому прощай, бравый моряк Хлодвиг Репьев, мой родственник неизвестно с какой стороны (впрочем, то, что все люди братья, это факт, а не досужая выдумка).
Когда-то я имел свое собственное тело и звался Олегом Наметкиным. Ах, как давно это было! А может, и совсем недавно… Но тело, слишком долго остававшееся без души, обратилось в прах, а имя мое, мало кому известное и прежде, скорее всего забылось.
Да и с душой, сиречь личностью, тоже не все в порядке. Переходя из одной телесной оболочки в другую – от мужчины к женщине, от царя к рабу, от скифа к египтянину, от человека к минотавру, – она каждый раз приобретала что-то новое, но при этом теряла и свое, изначальное.
Был случай, когда моя странствующая душа подверглась расщеплению и некоторое время существовала сразу в нескольких ипостасях, в том числе и в облике ворона. В конце концов осколкам удалось соединиться в одно целое, но для этого потребовались поистине феноменальные усилия.
Согласитесь, после всего этого трудно сохранить цельность натуры.
Теперь, возвращаясь из прошлого в настоящее – от отца к сыну, от матери к дочери, как по ступенькам, – я никогда не знаю заранее, в чьем облике окажусь напоследок. Странствующая душа, подобно молнии, выбирает путь наименьшего сопротивления, что в моем случае определяется исключительно духовной близостью.
Но чаще всего это бывает кто-то из стародавнего и разветвленного служилого рода Репьевых, от которых Наметкины, судя по всему, отпочковались лет двести назад, в царствование Павла Первого.
Вот таким манером я воплотился в Хлодвига Репьева, ныне осужденного на смерть по смехотворному (увы, только на мой взгляд) обвинению.
Долгое время я не вмешивался в его мысли и поступки, лишь приглядываясь и прислушиваясь, а главное – пытаясь разобраться в совершенно незнакомой мне реальности.
К сожалению, о прошлом этого мира, заместившего прежний, привычный для меня, где-то в конце десятого века, я не узнал практически ничего. Эти сведения отсутствовали в памяти Репьева по той простой причине, что истории как научной дисциплины в его реальности попросту не существовало. Заодно с филологией, философией, обществоведением и прочей гуманитарной казуистикой.
Уцелела одна только литература. Но и она была низведена до сочинения хвалебных од, военных гимнов, патриотических агиток и фальшивых жизнеописаний.
Моряков учили морскому делу, оружейников – оружейному, поваров – поваренному, сыскарей – сыскному. И не больше. Лишними сведениями голову не забивали. Земля есть остров посреди таинственного океана, небо покоится на спинах четырех карликов-ивергов, мир богов и мир людей связывает священный ясень, в сосудах которого циркулирует священный мед – источник жизненного обновления и магических сил. Вот вам доподлинная картина мира. А все остальное от лукавого Локи.
Кто-то, правда, работал над проблемами расщепления атомного ядра, изучал принципы реактивного движения, синтезировал новые лекарственные вещества, превращал опилки в спирт, а нефть в каучук, но сослуживцев Репьева это ничуть не касалось.
Они истово молились жесткосердным асам и свято верили в то, что грандиозное побоище, возвещающее о скором конце света – Рагнареке, уже началось, а значит, от доблести и самоотверженности каждого бойца зависит абсолютно все, даже судьбы богов, по воле которых создан мир.
Впрочем, этих простодушных людей можно было понять – обещанная прорицательницами-вельвами великая зима уже наступила, а огненные мечи хтонических великанов, которым предстояло поджечь землю и небо, вспыхивали все чаще.
Лишь в изображенных на иконах сюжетах да в заунывных матросских песнях проскальзывали иногда смутные упоминания о былых победах и поражениях, о походах против немцев, франков, аравитян, свеев и агинян (надо полагать, англичан), о рейдах в Новый Свет, об обороне Камчатки и о гибели всего живого на необозримых пространствах (причем объектом сострадания были вовсе не люди, а вороны и волки – любимцы Одина).
Понимая, что такие, как Репьев, на войне долго не живут, я не собирался задерживаться в его теле. И сейчас момент нашего расставания приближался.
Кроме физической смерти самого хозяина меня могла вышибить из его физической оболочки еще и нестерпимая боль, источник которой в нужный момент нахожу я сам (крутой кипяток, пламя костра, расплющенный палец – без разницы). Однако я не хотел портить Репьеву последние часы жизни и терпеливо дожидался естественного конца.
Никто не в силах усидеть в одиночку ведро спирта, пусть даже пятидесятипроцентного, так называемого полубара, тем более без закуски, а он между тем приканчивал уже первую четверть. Ну прямо былинный Илья Муромец! Даже у меня, связанного с организмом Репьева скорее мистическими, чем физическими узами, начало мутиться сознание.
Впервые за время нашего совместного существования я задал ему вопрос, мысленный, конечно. Пусть расценивает его как привет от пресловутой белой горячки, кстати, хорошо известной в этой реальности.
– Ты доволен своей судьбой?
– Слава асам, приславшим мне сотрапезника! – воскликнул Репьев, зачерпывая из ведра очередную кружку. – Кто ты, приятель?
– Я твоя совесть.
– Покажись!
– Показаться я не могу, поскольку пребываю в тайниках твой души.
– Что же ты, совесть, прежде обо мне не радела? – Похоже, что Репьев был готов пустить пьяную слезу. – А нынче уже поздно… Жизнь не переиначишь. Как говорится, напала совесть и на свинью, когда та полена отведала.
– Прежде ты всегда гнал меня. Разве не помнишь?
– Робка ты, знать, была, коли гонений убоялась. Вот и пропадаю из-за тебя.
– Пропадаешь ты из-за себя. Жил неправедно и пропадаешь глупо.
– А ты меня не суди! Меня уже божий сыск осудил. – Он опять зачерпнул из ведра. – Убирайся прочь и не мешай исполнению приговора.
– Признайся мне хоть напоследок. Ты о чем-нибудь жалеешь?
– Жалею… Жалею, что дураком был и к тебе никогда не прислушивался. Еще жалею, что в поганое время родился… Да что уж говорить, – язык его заплетался. – Прошу тебя, изыди… Не тереби душу… Позволь умереть спокойно…
Даже самый могучий организм не выдержал бы такого количества отравы. Вопрос был только в том, какой орган откажет раньше – сердце или печень. Что касается мозга, то в нем уже не осталось не то что мыслей, а даже здоровых рефлексов.
Ну что же, прощай, Хлодвиг Репьев. Хотя не исключено, что мы свидимся в какой-то иной реальности. Надеюсь, она будет не столь беспросветной.
Что касается меня, то, покинув его агонизирующее тело, я отправлюсь в непознаваемое для людей ментальное пространство, где каждый из живущих оставил свой неизгладимый след, сплетение которых образует громадное генеалогическое древо человечества, уходящее своими корнями в бездну прошлого и соприкасающееся там с посмертными следами приматов, грызунов, сумчатых, птиц, рептилий, насекомых и трилобитов.
Но так далеко мне пока не надо, хотя не исключено, что когда-нибудь интереса ради я вселюсь в тело первобытной Евы, праматери всего человеческого рода, якобы обитавшей сто тысяч лет тому назад где-то на северо-востоке Африки, а впоследствии рискну побывать в шкуре кота-махайрода или медведя-креодонта.
Разумный креодонт – это что-то!
Но сейчас у меня совсем другая задача – добраться до кого-нибудь из предков Репьева, живших в конце десятого века, а таковых должно быть не меньше пары тысяч, даже учитывая близкородственные связи.
Добраться и воплотиться, то есть обрести власть над его телом и духом.
В принципе это просто. Трудности начнутся потом.
Добрыня златой пояс
Неглубокая – от силы в пол-локтя – канава, свободная от бурелома и подлеска, прихотливо вилась между кондовыми соснами, и нельзя было в точности сказать, что это такое на самом деле: заброшенная звериная тропа, русло пересохшего ручья или след сказочного змея. Тем не менее верховой конь, выросший в привольных угрских степях и не любивший лесные чащобы, упорно придерживался этого маршрута и даже не пытался срезать самые причудливые петли. Всадник, давно привыкший доверять его чутью, не перечил.
Уже который день он скакал наудачу, полагаясь только на природные приметы да на рассказы купцов, некогда побывавших в этих краях. Спросить дорогу было не у кого – разве что у белок или медведей.
Обычно сюда добирались в санях по зимнику или на стругах по большой воде, но сейчас, в разгар лета, река обмелела и не могла поднять даже самый малый челн. А дело у всадника было срочное, не терпящее отлагательств.
Князю, обретавшемуся в стольном городе, он завидовал всегда, а сейчас в особенности. Вот кому хорошо живется! Едва только пожелает посетить какой-нибудь самый никудышный городишко, так сразу следует повеление: «Править дороги и мостить мосты».
И попробуй только ослушаться! А простому вирнику, пусть и боярского рода, пусть и прославленному своими подвигами от Тмутаракани до Ладоги, приходится странствовать по бездорожью. Верно говорят новгородцы: «Князю служить – каждый день тужить».
Уже под вечер, когда лес наполнился полумраком и мошкарой, канава вывела всадника на опушку.
Огромный, глубоко вросший в землю валун заменял межевой знак, а заодно служил и капищем. Древние языческие символы, которым поклонялись не только кривичи и словене, но и мерь с чудью, были недавно сбиты и заменены руническими письменами, вокруг которых изгибался кольцом мировой змей Ермунганд.
Вера переменилась, да только хрен редьки не слаще. Раньше жертвенная кровь лилась ради Перуна, а теперь того же требовал Один. Зато грядущего спасения не обещали ни тот, ни другой.
Стреножив коня, путник устроился на ночлег возле камня. Диких зверей и лихих людей он не опасался. Звери от летней сытости присмирели, а про разбойников можно было сказать пословицей: «Смелы волки, но медведя стороной обходят».
Ночь выдалась под стать окружающей природе – таинственная и глухая. Прежде чем уснуть, путник долго всматривался во мрак и разглядел-таки далекое тусклое зарево. Наверное, это были сторожевые костры, горевшие у городских стен. Дабы утром не сбиться с пути, он лег ногами в сторону огней.
Проснулся путник еще до рассвета, при всходе поздней луны. Кричали птицы, загодя покидающие гнезда, окрестные поля серебрились от росы, всхрапывал конь, успевший за короткую ночь и отоспаться, и отъесться.
Зарево сторожевых костров исчезло, но как раз в той стороне небо мало-помалу начинало светлеть. Надо было поспешать. В город он намеревался въехать пораньше, пока посадник не подался на охоту, к коей был весьма привержен, а нужные для правды – то есть для сыска, суда и расправы – люди не разбрелись по своим делам.
Конь, однажды поставленный удилами на верное направление, с пути уже не сбивался, хотя, объезжая болотца и каменные россыпи, порой был вынужден делать изрядный крюк.
Вскоре среди осиновых колков и пустошей стали попадаться возделанные нивы со стожками уже собранной ржи. Обожравшиеся зерном вороны отяжелели до такой степени, что при виде приближающегося всадника не взлетали, а только неуклюже семенили прочь, не забывая при этом гневно каркать.
Спустя недолгое время конь достиг проселка, и его копыта глухо застучали по окаменевшей грязи, должно быть, еще вешней. Где пути-дороги, там, конечно, и переезжие люди. Навстречу всаднику двигался обоз, груженный чем-то непонятным, плотно укутанный в рогожи. Сопровождали его пешие смерды, вооруженные секирами и дрекольем.
При виде одетого в броню всадника они приостановились и скинули шапки, однако глядели недобро, исподлобья. А про то, чтобы поздороваться, никто даже и не вспомнил. Дикари, одним словом.
– Кто среди вас старший? – придержав коня, поинтересовался путник.
– Я, вроде бы, – отозвался один из смердов, но вперед не вышел, а, напротив, схоронился за спинами товарищей.
– Давно в пути?
– Спозаранку.
– Что везете?
– А ты разве ябедник?[40] – Смерд картинно подперся своей рогатиной (да и другие как-то сразу подобрались, словно зверье, учуявшее опасность).
– Уж и полюбопытствовать нельзя. – Всадник не выказывал досады, однако, как бы невзначай, коснулся лука, притороченного к седлу.
– Про то у нашего посадника полюбопытствуй. А мы людишки подневольные. Немы, аки рыбы, и глухи, аки аспиды.
– Посадник ваш, стало быть, в городе?
– Под вечер там был. – Старшина обоза напялил шапку, давая понять, что разговор окончен.
– Ну, езжайте с миром… А ты чего уставился? – это относилось к дюжему смерду, глаз не сводившему со снаряжения всадника.
– Знатный у тебя лук, боярин! – с нескрываемым восхищением молвил он. – Отродясь такого не видывал… Где добыл?
– Сам сделал, – сдержанно похвалился всадник. – Хотя по чужеземному образцу. У нас такого рога и такого дерева не сыскать. Со ста шагов кольчугу пробивает.
Обоз между тем стронулся. Телеги скрипели, грозя вот-вот развалиться, а костлявые одры напрягали все свои скотские силы. Груз, похоже, был тяжелехонький. Соль или железо. А прежде в этих краях иного товара, кроме меда, мехов и невольников, не имелось.
Еще через пару верст стали различимы петушиные крики и собачий лай. Утренний ветерок принес запах свежеиспеченного хлеба. Конь, почуяв близкое жилье, побежал быстрее, и по прошествии некоторого времени впереди открылся бревенчатый тын, за которым виднелись тесовые крыши теремов.
Затем дорога плавно спустилась в широкий ров, где без всякого присмотра паслись коровы и гуси.
Мельком приметив, что тын воздвигнут кое-как, в расчете на смирных соседей, а городские ворота давным-давно не запирались, всадник подъехал к еле тлеющему костру, вокруг которого, завернувшись в епанчи, спали стражники.
Не сходя с коня, он тронул одного из них тупым концом копья. Тот долго ворочался, мычал и протирал глаза, а потом недовольно спросил:
– Кто таков будешь? Что надо?
– Я Добрыня, – ответил всадник. – Княжий вирник. Отведи меня к посаднику.
– Так он спит еще. – Стражник продолжал себе лежать на боку, оскорбляя боярское достоинство гостя. – Раньше полудня не проснется.
Пришлось Добрыне наклониться с седла и приподнять наглеца за шкирку. Тот вел себя кротко, не бранился и не молил о пощаде – ворот, туго захлестнувшийся на горле, не позволял.
Немного подержав быстро синеющего стражника на весу, Добрыня уронил его в кострище. Это заставило проснуться и остальных.
– Чей обоз недавно из города вышел? – осведомился приезжий.
– Кони незнамо чьи, а людишки при них – из дворни посадника.
– Кто над вами стоит?
– Нездила, сотский, – хором ответили стражники. – По-нынешнему Ульф.
– Скажите ему, что княжий вирник Добрыня велел каждому из вас всыпать по десять плетей. Да не забудьте, я проверю. А ты, холоп, – он вновь ткнул копьем измаравшегося в золе стражника, – веди меня в посадские хоромы.
Городок, поставленный совсем недавно, при князе Святославе Игоревиче, был невелик и даже слободами обрасти не успел. Улочек было всего ничего, а приличных строений и того меньше. Краше и богаче всех других, само собой, смотрелись хоромы посадника, к которым примыкал просторный двор, где он принимал дань от тяглового люда и раз в седмицу творил суд.
Дворовые оказались порасторопней городской стражи и сразу приметили важного гостя.
– Что батюшке угодно? – Какой-то малый жуликоватого вида ухватился за конский повод. – Я здешний приказчик, Страшко Ятвяг.
– Жито есть? – Добрыня спешился.
– Как не быть! Полное гумно.
– Расседлай коня. Напои и накорми житом вволю. Да только не запали. Шкуры лишишься.
– Как можно! Я в Киеве родился и у боярина Засеки одно время в стременных состоял. Тебя, батюшка, хорошо помню… Ты пока в горницу пожалуй, кваску холодного испей. Или велишь фряжского вина подать?
– После… Хозяин где?
– Почивать изволит. – Приказчик кланялся за каждым словом, словно клюющий зерно кочет.
– Так ведь солнце давно встало. Неужто посадникова служба так маятна?
– Прихворнул маленько с вечера. Видно, киселем обкушался… – Приказчик лукаво ухмыльнулся. – Тебе, батюшка, дорогу в покои показать?
– Сам найду… Про то, что в вашем городишке один именитый муж жизни лишился, ты знаешь?
– Много знать мне по холопскому состоянию не положено. А много болтать – и подавно.
– Ступай… С коня моего глаз не своди. Один его хвост дороже всего вашего городишки стоит.
Хоромы были срублены из красной сосны первого разбора от силы пару лет тому назад, однако внутри успели зарасти паутиной и пропахли кухонным чадом. Одно из двух: или посадник был никудышным хозяином, или не ощущал себя здесь постоянным жильцом.
Его самого Добрыня отыскал не сразу – одних горниц и светелок в хоромах было с дюжину, а клетей и того больше.
Посадник спал на медвежьих шкурах, брошенных прямо на пол, а в головах у него стоял запеленутый в бересту горшок с квасом.
Отпив из горшка пару глотков, Добрыня вылил остальное на голову хозяина.
– Кто посмел? – не разлепляя глаз, пробормотал тот. – Запорю…
– Вставай. Супостаты под стенами, а ты почиваешь. Какой ты после этого посадник? Ты лежака.
– Так это ты, Добрынюшка, – голос у посадника был слабый, как перед кончиной. – Вот уж кого не ждал… Хоть бы предупредил нас. Мы бы тебя на меже хлебом-солью встретили.
– Уж не взыщи с меня, непутевого, предупредить не смог… Мобильник за долги отключили, – буркнул Добрыня куда-то в сторону.
– Ты это об чем? Никак заговариваешься? – Посадник сел и сразу застонал, словно его с креста сняли. – В дороге притомился или в опохмелке нуждаешься?
– Ты каждое мое слово во внимание не бери. Шутейные они.
– Вестимо, ты шутник известный. – После нескольких не совсем удачных попыток посадник встал, наконец, на ноги. – Да только шутки твои, случается, добрым людям боком вылазят.
– Боком им вылазят не мои шутки, а собственное воровство и беззаконие… Ты хоть сам как поживаешь?
– Славно живу, не жалуюсь. Княжескую пользу блюду. Дани собираю. Рубежи стерегу… А ты сюда, Добрынюшка, никак по делу послан?
– По делу. Правду буду править, а потом и суд. И для тебя я нынче не Добрынюшка, а боярин Добрыня Златой Пояс, княжий вирник.
– Не обижайся, боярин. – Посадник подтянул повыше порты. – Одичал в этой глухомани. Ты лучше скажи, какая такая напасть в моей земле приключилась, если сюда столь славного мужа прислали.
– Будто бы ты сам не знаешь. В твоей земле с месяц назад княжеский служка Власт Долгий пропал. Слух есть, что погубили его здесь со злым умыслом.
– Вот ты про что, боярин… – Похоже, у посадника отлегло от сердца. – Было такое несчастье. Только без всякого умысла. Упился твой Власт хмельным медом, подрался, вот его, болезного, и пришибли.
– Кто пришиб?
– Кабы я знал, так этот лиходей давно бы на суку висел… Мимо нас разный народец шляется. И весь, и меря, и чудь заволочская. Варяги захаживают. Случается, что и печенеги у рубежей трутся.
Посадник хотел сказать еще что-то, но Добрыня нетерпеливо прервал его:
– Покойник где?
– Сожгли по обычаю, а горшок с прахом при дороге выставили. Волхв варяжский при том присутствовал. Хочешь – у него спроси.
– Почему сожгли, разбирательства не дождавшись? Он ведь не смерд какой-нибудь, а княжий служка. Из знатного рода. Вашим лапотникам не чета.
– Опасались, как бы он не протух. Вишь какая жара стоит.
– Квас твой не протух. – Добрыня поддел ногой пустой горшок. – Небось в леднике его держишь. Мог бы и покойника туда до времени определить.
– Не взыщи, боярин. Не сообразил я…
– А почему после смертоубийства гонца в стольный град не отрядил?
– Засуха проклятая реку выпила. Плыть нельзя. А конный до вас не скоро доскачет.
– Я вот доскакал. – Добрыня, звеня тяжелыми бронями, грозно надвинулся на посадника.
– Так это ты! – Посадник, придерживая порты, отступил в угол. – Другого такого скакателя и у степняков не сыщешь. Да и аргамака своего с нашими клячами не равняй.
– Увертлив ты, как ужака… А где барахлишко Власта? Конь? Грамоты?
– Барахлишко вместе с ним спалили. Конь на моей конюшне стоит. А вот грамот при покойнике не имелось, это я тебе, как отцу родному, глаголю.
– Все проверим. Потому я сюда и приехал.
– Если злодея найдешь, как с ним полагаешь поступить? – спросил посадник.
– Как издревле повелось. Выдам его родне убитого на расправу. А коль мстителя не найдется, виру потребую.
– Велика вира?
– Восемьдесят гривен.
– Тебе из них сколько причитается?
– Десятина.
– Я сто гривен дам, только оставь нас, боярин, в покое. Самая страда. Хлеб пора убирать, в гумна возить, молотить. Нынче каждый человек на счету. Даже малые дети к делу приставлены… Твой розыск нам дороже вражьего набега обойдется.
– Что я тогда князю скажу? – Добрыня с недобрым прищуром глянул на посадника.
– Как было, так и скажешь. Дескать, заезжие тати Власта Долгого в хмельной ссоре порешили, а сами неведомо куда скрылись.
– Не на того ты, хозяин, попал. Я кривды сторонюсь и к мздоимству пристрастия не имею. Розыск проведу по справедливости. Людей зря дергать не буду, к вечеру все закончу. Скликай мужей всех сословий на вече. Ежели кто добром не пойдет, того пусть силой ведут. Ворота вели запереть и стражу везде выставь. Да не забудь предупредить, чтобы лучшее платье одели. Мол, киевский боярин на вас полюбоваться хочет…
К полудню все мужское население городка собралось во дворе посадника. Погрязшие в заботах люди, планы которых на нынешний день накрылись медным тазом, хмурились и роптали, тем более что о причинах, побудивших власть созвать вече, никто ничего не знал.
Впрочем, предположения высказывались самые разные – от угрозы моровой лихорадки до новой перемены веры.
Посреди двора поставили большую телегу, предназначенную для перевозки снопов. Вслед за княжеским посланцем на нее взошли: посадник, сотский, с полдюжины наиболее уважаемых граждан и трое волхвов варяжской веры, прежде ревностно служивших Перуну, Хорсу и Велесу.
Подле телеги местный кузнец установил горн, где на жарких углях калилось железо, испытанию которым должны были подвергнуться не только подозреваемые, но и главные свидетели.
Вече, по обычаю, начали с жертвоприношений. Ради Одина зарезали ягненка, ради Тора зарубили петуха, ради Фрейи свернули шею голубке. Омыв руки жертвенной кровью, старший волхв попросил у богов мудрости для судей, раскаяния для злодеев и процветания для всего остального люда.
Потом встал сотский Ульф Дырявая Шкура, старый воин, некогда ходивший со Святославом на греков, и кратко изложил суть вопроса, вынесенного на мировую сходку.
Упоминание имени Добрыни Никитича, имевшего также прозвище Златой Пояс, заставило толпу приветственно загудеть. О его подвигах были наслышаны все – и о том, как Владимира Святославовича на княжеский стол сажал, и как на серебряных болгар походом ходил, и как град Полоцк на копье брал, и как с погаными сражался.
Кроме того, досужие люди сказывали о Добрыне много небылиц – про Змея Горыныча, про злую чародейку Маринку и про великую опалу, в коей ныне якобы пребывает боярин.
Весть о том, что сейчас состоится розыск злодеев, погубивших княжеского служку, также не оставила горожан безучастными, поскольку касательно этого события ходило немало слухов.
После сотского наступила очередь Добрыни. Скинув шлем, он приложил руку к сердцу и поклонился на все четыре стороны. Речь его потекла плавно и ритмично – при большом скоплении народа говорить полагалось совсем иначе, чем наедине или в малом обществе.
– Люди добрые, позвольте слово молвить. Простите, что от трудов праведных оторвал вас. Не по своей прихоти усердствую, а по воле князя Владимира Сятославовича. Причина того вам ведома. Причина, прямо скажем, худая. Случилось в вашем городе злое дело. Правду о нем выпало мне вызнать. И я ее вызнаю, если вы всем миром мне пособите. Заведем мы сейчас сокровенную беседу. Ежели кого позову, пусть смело выходит сюда, на лобное место, и говорит честь по чести, не кривит. А который станет путаться или в заблуждение нас умышленно введет, тот будет железом испытан. За это не взыщите. Не мной сей порядок заведен и не на мне кончится. Из всех вас, люди добрые, я знаю только посадника Чурилу Якунича…
– Торвальда, – процедил сквозь зубы посадник. – Торвальда Якунича…
– Торвальда, – едва заметно усмехнувшись, повторил Добрыня. – С него, возблагодарив богов, и начнем… А вы все слушайте и, если что не так, поправляйте. Робеть не надо. Ограждены вы страхом грозы княжьей.
– Князь-то далече, случись какая обида, его не дозовешься, – выкрикнул из толпы какой-то удалец.
– Князь далече, да я близнехонько. – Для пущей убедительности Добрыня повел могучими плечами, после чего поворотился к посаднику. – Отвечай, Торвальд Якунич, когда ты узнал о приезде в город вольного человека Власта Долгого?
– О том пребывал в неведении. Ко мне он на поклон не являлся. Тишком в город пробрался. – Посадник отвечал таким тоном, словно его спрашивали про что-то непристойное.
– А о смерти его что можешь сказать?
– Наутро мне сотский донес. Дескать, лежит в конце Портомоечной улицы мертвец неизвестного звания без сапог и верхнего платья, а поблизости оседланный конь бродит.
– Истинно так было, – кивнул стоящий рядом сотский.
– Как ты, Торвальд Якунич, дальше поступил?
– Велел сотскому сыск учинить.
– Учинил ты его, славный воин? – Добрыня обратился к Ульфу.
– Недосуг мне было. Я ту заботу десятскому Тудору Судимировичу перепоручил. – Сотский пребывал в столь почтенном возрасте, что давно перестал принимать к сердцу такие вещи, как княжеская немилость или осуждение толпы.
– Тудор Судимирович, отзовись! – обратился Добрыня к толпе.
– Вот он я. – Легкой походкой прирожденного охотника десятский приблизился к телеге.
– Так было, как сотский сказал?
– Ей-ей, – подтвердил десятский.
– Тогда доложи нам, что ты разведал?
– Перво-наперво поспешил я на Портомоечную улицу. Глядь, лежит в канаве мертвый человек. Ликом синь-синешенек. Уста разбиты. Из платья на нем только исподнее. Но справное, из поволоки заморской. Подле гнедой конь ходит. Храпит, мертвечину учуяв. В руки не дается. Еле-еле его укротил. От коня и сыск зачал. Животина приметная, добрых кровей. Стража городовая коня признала.
– А мертвеца? – перебил его Добрыня.
– Опосля и мертвеца. Хотя не сразу. Вельми изувечен был. Да только одному стражнику в память его перстень оловянный запал. Вот этот. – Десятский выставил вперед палец, на котором было надето скромное тусклое колечко. – По перстню только горемыку и признали. В город въезжая, он Властом Долгим назвался, а больше про себя ничего не поведал.
– За смекалку хвалю, – сказал Добрыня. – А перстенек сюда пожалуй. Его надлежит родне покойника вернуть.
– Не подумай, боярин, что я на эту безделушку польстился. – Десятский с поклоном преподнес кольцо Добрыне. – Чуяло сердце, что его сберечь надо. Улика как-никак.
– К тебе, мил человек, упреков нет. Поведай, как дальше дело было.
– Позвал я волхвов и велел поступить с мертвецом пристойно. В помощь своих людишек дал, дабы те погребальный костер сложили. Дымом на небо ушел Власт Долгий.
– Тризну справили?
– Не без того. Пусть и посторонний человек, а дедовские обычаи соблюсти следует.
– За усердие благодарствую. И тебе, Тудор Судимирович, и тебе, посадник, и вам, волхвы. – Добрыня поочередно кивнул всем упомянутым лицам. – Что ты можешь касательно его ран сказать?
– Не имелось ран. Без кровопролития обошлось. Надо полагать, что нутро ему отбили и кости переломали. Весь в синяках да багровинах был. Усердно над ним потрудились, в охотку.
– Как ты сам полагаешь, он хмельное перед смертью употреблял?
– Хоть и мертвый был, а перегаром на сажень разило.
– Бражничают ваши людишки?
– Кто как. Есть такие, что почитай каждый день во хмелю.
– Сделай одолжение, мил человек. Обойди вече и выставь всех пропойц на мои очи.
В толпе сразу раздались недовольные выкрики, но деваться было некуда – высокий тын не позволял, да и стражники зорко следили, чтобы никто не сбежал.
Десятский оказался малый не промах – действовал сурово и расторопно, не давая поблажки ни своим, ни чужим. Скоро перед телегой выстроились два десятка испитых мужиков, одетых преимущественно в отрепье. Присутствовали здесь не только славяне, известные своим пристрастием к горячительным напиткам, но и прижившаяся в городе лесная чудь, союзные степняки-торки и даже варяги.
– Вспоминайте, мошенники, кто с покойником бражничал в канун его смерти? – грозно произнес Добрыня.
Пьянчужки молчали, кто набычившись, кто искательно улыбаясь. Лишь один смельчак выдавил из себя невнятное: «Не-е-а…»
– Нет? – приставив ладонь к уху, переспросил Добрыня. – Онемели с перепуга? Уповаете, что на нет и суда нет? Обманываетесь! Будет вам суд. А пока стойте здесь, пусть на вас честной народ полюбуется… Кто не понял меня, растолкую, – это относилось уже к основной массе присутствующих. – Пусть каждый из вас пройдет мимо сих дармоедов и, если не убоится, плюнет им в рожу. Начинайте слева, становитесь справа. Не робейте и не упирайтесь. Моими устами вам повелевает сейчас сам великий князь.
Нехотя, но пошли. А что остается делать подневольному человеку? Кому охота княжьему вирнику перечить? Попробуй потом оправдайся. С властью сутыжничать, что с волком теля делить.
Горожане тянулись цепочкой между телегой и строем пьяниц, но преимущественно взирали не на своих непутевых земляков, давно всем глаза намозоливших, а на Добрыню, который, несмотря на полуденную жару, не снял с себя ни броней, ни меча, а только голову обнажил.
Да и сам боярин уделял проходящим мимо него людям самое пристальное внимание. Можно сказать, глазами ел.
Таким манером протопала уже не одна сотня, как вдруг Добрыня указал на какого-то ничем не примечательного горожанина.
– Остановись-ка, братец мой!
Тот, словно споткнувшись, замер на месте, застопорив двигавшуюся вслед шеренгу. Внимание знатной особы, похоже, ничуть не льстило ему, а, наоборот, смущало.
– Тебя как кличут? – спросил Добрыня, рассматривая горожанина с ног до головы.