Большая грудь, широкий зад Янь Мо
Мюррей расстелил соломенную циновку под утуном33, и матушка пристроила нас там в холодке. Когда она укладывала меня, я стал хватать ртом воздух в поисках соска.
– Ну и ребенок, – подивилась она. – Бездонная бочка какая-то. Скоро всю высосет до костей.
Пастор подгонял ослицу, жернов крутился, размалывая пшеничные зерна, и мука с шуршанием сыпалась в поддон. Матушка уселась под деревом, поставила перед собой корзинку из лозняка и, насыпав муки в мелкое сито, стала ритмично потряхивать его. Белоснежная свежемолотая мука падала в корзину, а отруби оставались в сите. Лучи солнца, пробивающиеся сквозь листву, попадали мне на лицо, освещали матушкины плечи. Мюррей не давал ослице отлынивать, нахлестывая ее по заду веткой. Ослица была наша, пастор этим утром одолжил ее, чтобы помолоть муку. Уклоняясь от ветки, она рысила круг за кругом, и шкура у нее потемнела от пота.
За воротами послышалось блеяние козы, створка распахнулась, и в нее тут же просунулась симпатичная мордашка нашего муленка, который появился на свет в один день со мной. Он нетерпеливо брыкался.
– Впусти его быстрее! – велела матушка.
Подбежавший Мюррей с усилием отпихнул голову муленка назад, чтобы ослабить цепь на засове, снял крюк и отскочил в сторону, потому что муленок ворвался в ворота, подлез под ослицу и ухватил губами сосок. И тут же успокоился.
– Что люди, что скотина – всё одно! – вздохнула матушка. Мюррей кивнул в знак согласия.
Пока наша ослица кормила муленка во дворе пастора, Ша Юэлян и его бойцы старательно мыли своих ослов. Вычесали гривы и редкие хвосты специальными стальными гребнями, насухо вытерли шкуру и покрыли ее слоем воска. Все двадцать восемь ослов сияли как новенькие, двадцать восемь наездников были полны боевого задора, вороненая сталь их двадцати восьми мушкетов отливала синевой. У каждого на поясе было по две тыквы-горлянки: побольше – с порохом, поменьше – с дробью. Покрытые тремя слоями тунгового масла, все пятьдесят шесть тыквочек так и сияли на солнце. Бойцы красовались в брюках цвета хаки, черных куртках и шляпах из гаолянового лыка с восьмиугольной верхушкой. Красная кисточка на шляпе Ша Юэляна отличала его как командира отряда. Он удовлетворенно окинул взглядом ослов и всадников:
– Выше голову, братва! Покажем им, что такое отряд «Черный осел»! – С этими словами он взобрался на своего осла, похлопал его по крупу, и тот понесся вперед, как ветер.
Лошади, конечно, куда быстрее ослов, зато вышагивают ослы идеально. На лошадях всадники смотрятся впечатляюще, а на ослах радуют глаз. Не успели они оглянуться, как уже двигались по главной улице нашего Даланя. Во время уборки урожая, когда всё вокруг покрывала пыль, стоило проехать даже одной лошади, и пыль поднималась целым облаком. Теперь же утрамбованная после летних дождей земля была твердой и гладкой, и отряд Ша Юэляна оставлял за собой лишь отпечатки подков, цоканье которых разносилось далеко вокруг. У Ша Юэляна все ослы были подкованы, как лошади, это он сам придумал. Звонкое цоканье привлекло внимание в первую очередь ребятишек, а потом и деревенского бухгалтера Яо Сы. В длинном, вышедшем из моды чиновничьем халате, с неизменным карандашом в цветочек за ухом он выскочил из дома и остановился перед ослом Ша Юэляна, низко кланяясь и улыбаясь во весь рот:
– Что за отряд под вашим началом, господин офицер? Надолго к нам или проездом? Не могу ли я, недостойный, чем-то услужить?
– Мы – отряд стрелков «Черный осел», – заявил Ша Юэлян, спешившись. – Спецподразделение цзяодунских сил антияпонского сопротивления. По приказу командования располагаемся в Далане для организации отпора японцам. Нас нужно определить на постой, обеспечить фураж для ослов и довольствие. Пища может быть простая, яиц с лепешками будет достаточно. А вот ослов, как оружие борьбы против японцев, нужно кормить хорошо. Сено должно быть мелко порезанное и просеянное, корм готовится из раскрошенных соевых лепешек, поить их надо свежей колодезной водой и уж никак не этой мутной жижей из реки.
– Я, господин офицер, такими важными делами не занимаюсь, – вывернулся Яо Сы. – Мне нужно получить указания от деревенского головы, то бишь почтенного председателя Комитета поддержки, который недавно назначен императорской армией.
Лицо Ша Юэляна потемнело, и он грубо выругался.
– Раз служит японцам, значит, их прихвостень и предатель китайского народа!
– Да наш голова и не собирался в эти председатели, – возразил Яо Сы. – У него сто цинов34 плодородной земли, много мулов и лошадей; сыт, одет и горя не знает, а за это взялся лишь потому, что выбора не было. Да уж если кому и быть председателем, то лучшего, чем наш хозяин, не найти…
– Веди меня к нему! – прервал его Ша Юэлян.
Отряд расположился у ворот управы, а Ша Юэлян вслед за Яо Сы вошел в главные ворота Фушэнтана. Усадьба раскинулась семью анфиладами, по пятнадцать комнат в каждой, с бесчисленными проходными двориками и дверьми тут и там, как в лабиринте. Сыма Тина Ша Юэлян застал во время перебранки с младшим братом. Пятого числа пятого месяца Сыма Ку устроил пожар на мосту, но японцам никакого вреда не причинил, а себе зад обжег. Рана долго не заживала, теперь к ней добавились еще и пролежни, так что он мог лежать лишь на животе, задницей кверху.
– Ну и болван же ты, брат. – Сыма Ку лежал, опершись на локти и высоко подняв голову. Взгляд его сверкал. – Болван последний. Ты понимаешь, что значит быть председателем Комитета поддержки? Это и японцы будут гонять тебя, как собаку, и партизаны пинать, как осла. Как говорится, мышь забралась в кузнечные мехи – дует с обеих сторон, – будут на тебе отыгрываться и те и другие. Никто не согласился, а ты – пожалуйста!
– Чушь! Чушь ты несешь! – возмущался Сыма Тин. – Только круглый идиот будет хвататься за такое назначение. А мне японские солдаты штыки к груди приставили, и офицер через Ма Цзиньлуна, переводчика, говорит: «Твой младший брат Сыма Ку вместе с бандитом Ша Юэляном подожгли мост и устроили засаду, императорская армия понесла большие потери. Мы сначала хотели спалить ваш Фушэнтан, но видим – ты человек честный, и решили тебя помиловать». Так что председателем я стал наполовину благодаря тебе.
– Эта задница, чтоб ее… Когда только заживет! – проворчал уличенный в несправедливости своих обвинений Сыма Ку.
– Лучше бы не заживала. Мне хлопот меньше! – в сердцах бросил Сыма Тин.
Повернувшись, чтобы уйти, он заметил в дверях ухмыляющегося Ша Юэляна. Яо Сы выступил вперед, но не успел он рта раскрыть, как раздался голос Ша Юэляна:
– Председатель Сыма, я и есть Ша Юэлян.
Сыма Тин ничего не ответил, потому что его опередил перевернувшийся в кровати Сыма Ку:
– Так это ты Ша Юэлян по прозвищу Монах Ша?
– В настоящее время ваш покорный слуга – командир партизанского отряда стрелков «Черный осел». Премного благодарен младшему хозяину Сыма за подожженный мост. Действовали мы слаженно, без сучка без задоринки.
– А-а, ты еще жив, негодяй! – продолжал Сыма Ку. – Ну и как же ты, ети его, воюешь?
– Засады устраиваю!
– Засады он устраивает! Да тебя в лепешку растоптали бы, кабы не я с факелом!
– А у меня снадобье от ожогов имеется, могу за ним послать, – расплылся в улыбке Ша Юэлян.
– Собери-ка на стол угощение для командира Ша, – перевел взгляд на Яо Сы Сыма Тин.
– Комитет поддержки только что создан, денег нет совсем, – смутился тот.
– Ну надо быть таким тупым! – вскипел Сыма Тин. – Это же не моей семьи императорская армия, а всех восьмисот жителей. Отряд стрелков тоже не мой личный, а всего народа в деревне. Пусть каждая семья, каждый двор внесет свою долю зерном, мукой или деньгами: гости для всех, всем их и принимать. Вино от нашего дома.
– Председатель Сыма Тин во всем добивается успеха, – ухмыльнулся Ша Юэлян. – И там и там успевает.
– А что делать, – отвечал Сыма Тин. – Как говорит наш пастор Ма, если я не спущусь в ад, то кто же!
Пастор Мюррей открыл крышку котла, засыпал в кипящую воду лапшу из новой пшеничной муки, помешал палочками и снова закрыл.
– Добавь еще немного! – крикнул он матушке.
Кивнув, она запихнула в печь еще одну охапку гибкой золотистой пшеничной соломы, от которой шел приятный дух. Не выпуская груди изо рта, я покосился на бушующие в печке языки пламени, слыша, как с треском загораются стебли, и мне вспомнилось совсем недавнее: меня положили в корзинку на спину, но я тут же перевернулся на живот, чтобы видеть матушку, которая в это время раскатывала лапшу на разделочной доске. Ее тело поднималось и опускалось, и эти ее драгоценные пухлые тыковки ходили ходуном, они манили меня, посылали мне тайную весть. Иногда их красные, как финики, головки сходились вместе, словно целуясь или что-то нашептывая друг другу. Но в основном эти тыковки летали вверх-вниз и ворковали при этом, как парочка счастливых голубков. Я потянулся к ним ручонками, рот наполнился слюной. Они вдруг засмущались, напряглись, зарумянились, и в узкой ложбинке между ними ручейком потянулся пот. На них задвигались светящиеся голубым светом пятнышки: это были глаза пастора. Оттуда протянулись две покрытые светлыми волосками ручки и умыкнули мою пищу. Сердечко у меня воспылало желтыми язычками пламени, я открыл было рот, чтобы закричать, но произошедшее потом было еще досаднее. Маленькие ручки в глазах Мюррея исчезли, а к груди матушки потянулись его громадные ручищи. Он встал у нее за спиной, и эти большие, уродливые руки залапали матушкиных голубков. Своими грубыми пальцами он гладил их перышки, а потом принялся неистово мять их, тискать их головки. Бедные мои драгоценные тыковки! Мои нежные голубки! Они вырывались, хлопая крыльями, сжимались, делаясь все меньше и меньше – казалось, дальше некуда, – а потом вдруг снова набухали, расправляя крылья, словно отчаянно пытались взлететь, умчаться в безбрежные просторы, подняться в голубизну небес и неторопливо плыть вместе с облаками, овеваемые легким ветерком и заласканные солнечными лучами, стонать под этим ветерком и петь от счастья, а в конце концов тихо устремиться вниз и опуститься в бездонные глубины вод. Я громко разревелся, слезы застлали глаза. Тела матушки и Мюррея раскачивались, она постанывала.
– Пусти, ослина этакий, ребенок плачет, – выдохнула матушка.
– Ишь, паршивец маленький, – раздраженно бросил Мюррей.
Матушка схватила меня на руки и стала суетливо качать.
– Золотце мое, сыночек, – приговаривала она, будто извиняясь. – До чего я довела мою родную кровиночку… – С этими словами она сунула мне под нос своих белых голубков. Я торопливо и яростно заграбастал одного и запихнул в рот. Рот у меня не маленький, но мне бы еще побольше. Хотелось, как гадюке, проглотить этого белого голубка – ведь он только мой! – чтобы никто больше на него не покушался.
– Не спеши, сыночек мой дорогой, – приговаривала матушка, тихонько похлопывая меня по попке. Голубок был у меня во рту, а другого – маленького кролика с красными глазками – я зажал в руках и тискал за ухо, чувствуя, как часто бьется его сердце.
– Вот ведь ублюдок маленький, – вздохнул Мюррей.
– Не смей называть его ублюдком!
– А кто же он еще?
– Хочу попросить тебя окрестить его и дать имя. Сегодня как раз сто дней, как он родился.
– Окрестить? – переспросил Мюррей, уверенно растягивая лапшу, – он явно набил в этом руку. – Я уж и забыл, как крестят. Я тебе лапшу делаю, как научила меня та мусульманка.
– И далеко ли зашли ваши хорошие отношения?
– Да ничего такого, никакой «переплетенной лозы», все чисто и безгрешно.
– Ну да, так я тебе и поверила!
Мюррей рассмеялся, разминая и растягивая мягкое тесто и шлепая его на разделочную доску.
– Расскажи, расскажи! – не отставала матушка.
Тесто снова шлепнулось на доску, потом он опять стал тянуть его – то будто натягивая лук, то словно вытаскивая змею из норы. Даже матушка дивилась, глядя на него: как у этих больших, грубых рук иностранца могут получаться такие чисто китайские движения, требующие навыка и ловкости.
– Может, никакой я и не швед, – сказал он, – и все, что было в прошлом, лишь сон. Как считаешь?
Матушка холодно усмехнулась:
– Я спросила о твоих делах с той темноглазой, ты в сторону-то не уходи.
Мюррей растягивал обеими руками тесто, словно играя в детскую игру; потом стал покачивать его, то натягивая, то отпуская, и, когда он отпускал уже тонкую, как травинка, полоску теста, она тут же скручивалась в узел, а стоило ему потрясти ее, она становилась раскидистой, как лошадиный хвост.
– Если эта женщина умеет так лапшу растягивать, то хозяйка, видать, неплохая, – похвалила матушка ловкость Мюррея.
– Ладно, мамаша, хватит фантазировать, разжигай огонь, сварю тебе лапши на ужин.
– А после ужина?
– После ужина окрестим маленького ублюдка и дадим ему имя.
– Маленькие ублюдки – это те, кого ты с мусульманкой настрогал, – с притворной обидой парировала матушка.
Когда звучали эти ее слова, Ша Юэлян поднимал чарку вина, чтобы чокнуться с Сыма Тином. За вином они сошлись на следующем: все ослы отряда стрелков разместятся на постой и кормежку в церкви; бойцы отряда будут квартировать по крестьянским дворам; местоположение штаба Ша Юэлян после застолья выберет сам.
Когда под охраной четырех бойцов Ша Юэлян вслед за Яо Сы вошел в наш двор, он тут же заприметил мою старшую сестру Лайди. Она стояла у чана с водой и расчесывала волосы, глядя на отражение белых облаков, неторопливо плывущих в синеве небес. После относительно спокойного лета, когда хватало еды и одежды, сестра разительно переменилась: высокая грудь, тонкая гибкая талия, округлившийся зад, а прежде сухие черные волосы теперь маслянисто блестели. За какую-то сотню дней она сбросила блеклую, пожелтевшую кожу девочки-подростка и превратилась в привлекательную, как красавица бабочка, девушку. Белая переносица с горбинкой, как у матушки. Пышной грудью и широкими бедрами она тоже пошла в мать.
С прядью черных волос в руке и с деревянным гребнем у чана с водой стояла застенчивая девушка, «встревоженный дикий гусь»35, и в глазах ее светилась грусть. Увидев ее, Ша Юэлян просто обомлел.
– Штаб отряда стрелков «Черный осел» будет здесь, – решительно заявил он.
– Шангуань Лайди, мать твоя где? – обратился к сестре Яо Сы.
Она не успела ответить, а Ша Юэлян махнул Яо Сы, чтобы тот помолчал. Подойдя к чану, он посмотрел на сестру, а та взглянула на него.
– Не забыла меня еще, сестренка?
Лайди кивнула, и на щеках у нее вспыхнули два красных облачка. Она развернулась и убежала в дом.
После пятого числа пятого месяца сестры перебрались в комнату, которую раньше занимали урожденная Люй и Шангуань Фулу. Помещение в восточной пристройке, где ютились все семеро, переделали под амбар, и там сейчас хранилась пшеница. Войдя в дом вслед за Лайди, Ша Юэлян увидел спящих на кане моих шестерых сестер.
– Не бойся, – дружески улыбнулся он. – Мы – бойцы антияпонского сопротивления, простому народу зла не чиним. Ты видела, как мы сражались. Это была героическая битва и трагическая тоже, сражались мы яростно, покрыв себя славой на все времена, и настанет день, когда о нас напишут оперы и будут играть их на сцене.
Старшая сестра стояла, опустив голову и теребя прядь волос. Она вспомнила тот необычный день, когда стоящий сейчас перед ней человек кусок за куском сдирал с себя превратившуюся в лохмотья одежду.
– Сестренка… Нет, барышня! Нас свела сама судьба! – с глубоким чувством произнес он и вышел во двор.
Сестра последовала за ним до порога и наблюдала, как он сначала зашел в восточную пристройку, а потом в западную. В западной его испугали сверкавшие зеленым светом глаза урожденной Люй, и он попятился оттуда, зажав нос рукой. Потом скомандовал бойцам:
– Расчистите место и устройте мне постель!
Опершись на косяк, сестра не сводила глаз с этого худого, кособокого, смуглого мужчины, напоминающего пораженную молнией софору.
– А отец твой где? – спросил он, обращаясь к Лайди.
Вперед услужливо выскочил притаившийся за углом Яо Сы:
– Ее отца убили пятого числа пятого месяца японские черти, то бишь императорская армия. В этот же день погиб и ее дед Шангуань Фулу.
– Какая еще «императорская армия»? Черти, мелкие черти японские! – взревел Ша Юэлян и, яростно выругавшись, топнул пару раз ногами, чтобы показать, как он ненавидит японцев. – Барышня, твоя ненависть – наша ненависть, она глубока, как море крови, и мы непременно отомстим! Кто сейчас у вас в семье главный?
– Шангуань Лу, – ответил за нее Яо Сы.
В это время в церкви крестили меня и восьмую сестренку. Задняя дверь пасторского дома вела прямо в храм, где на стенах висели выцветшие от времени картины с голенькими младенцами, пухленькими, как клубни красного батата, и крылатыми. Позже я узнал, что их называют ангелочками. В дальнем углу храма над сложенным из кирпичей возвышением висела фигура человека, вырезанная из тяжелого и твердого жужуба. То ли резчику не хватило мастерства, то ли дерево оказалось слишком твердое, но человек этот и на человека-то не походил. Потом мне сказали, что это Иисус Христос, необыкновенный герой, великий праведник. Тут и там стояло с десяток скамей, покрытых толстым слоем пыли и птичьего помета.
Матушка вошла в храм со мной и сестренкой на руках и спугнула стайку воробьев, которые отлетели к окну и ударились о стекло. Главная дверь церкви выходила прямо на улицу, и через щели матушка увидела разгуливающих там черных ослов.
Мюррей нес большую деревянную купель. Она была наполовину наполнена горячей водой, в ней плавала мочалка. От купели шел пар, глаза согнувшегося под ее тяжестью пастора превратились в узкие щелочки, шея напряглась, и он еле переставлял ноги. Один раз даже чуть не свалился, и водой ему обдало лицо. Пастор с трудом доплелся до возвышения и поставил там купель.
Подошла матушка со мной на руках. Мюррей принял меня и стал опускать в воду. Но как только горячая вода коснулась кончиков пальцев, я тут же поджал ноги, и под сводами храма эхом раскатились мои вопли. Птенцы ласточки из большого гнезда на балке, вытянув шеи, разглядывали меня темными глазками, а в это время в разбитое окно впорхнули их родители с пищей в клювах. Мюррей вернул меня матушке, встал на колени и стал помешивать своей ручищей воду в купели. За нами с состраданием наблюдал жужубовый Иисус. Ангелочки со стен гонялись за воробьями – с поперечной балки на опорную, с восточной стены на западную, по деревянной лестнице, поднимающейся спиралью на разрушенную колокольню, а оттуда назад, на стены, чтобы передохнуть. На блестящих попках у них даже выступили капельки пота. Вода в купели ходила по кругу, завихряясь воронкой посередине.
– Годится, – сказал Мюррей, – уже не горячая. Давай, опускай.
Вдвоем они раздели меня. Молока у матушки было много и прекрасного качества, так что я был белокожий и пухлый. Поменялось бы у меня выражение лица с заплаканного на гневное или появилась бы на нем торжествующая усмешка, выросли бы у меня на спине крылья – и я стал бы ангелочком, а эти пухлые младенцы на стенах были бы мне братья. Матушка опустила меня в купель, и я тут же перестал плакать: в теплой воде было приятно. Сидя в купели, я шлепал ручками по воде и радостно гулил. Мюррей вынул из воды свое бронзовое распятие и прижал к моей макушке:
– С сего момента ты есть один из возлюбленных сынов Божиих. Аллилуйя! – Он отжал мочалку у меня над головой.
– Аллилуйя, – повторила матушка, – аллилуйя.
На голову мне лилась святая вода, и я радостно смеялся.
Сияющая матушка опустила в купель восьмую сестренку и, взяв мочалку, стала нежно тереть наши тельца, а пастор Мюррей в это время черпал ковшиком воду и поливал нам головы. С каждым новым потоком звучал мой звонкий смех, сестренка судорожно всхлипывала, а я хватал ее, мою смуглую и тощую двойняшку, руками.
– У них у обоих имен нет, – сказала матушка. – Дал бы ты им имена, что ли.
Мюррей отложил ковшик:
– Это дело серьезное, нужно поразмыслить хорошенько.
– Свекровь говорила, что если рожу мальчика, нужно назвать его Шангуань Гоур – Щенок. Мол, с таким скромным именем его легче вырастить.
– Нехорошо, нехорошо, – покачал головой Мюррей. – Какие еще щенки и котята, это супротив заповедованного Господом. Да и Конфуций не так учил, он говорил: «Если имена неправильны, то слова не несут истины»36.
– Я тут придумала одно, а ты уж гляди – подойдет или нет. Может, назвать его Шангуань Амэнь?37
– Совсем никуда не годится, – хмыкнул Мюррей. – Давай-ка ты помолчи, а я поразмыслю.
Он встал и, сцепив руки за спиной, принялся расхаживать по церкви среди царившей в ней разрухи. Казалось, он места себе не находит, и можно было представить, какой поток мыслей проносился у него в голове, сколько вертелось на языке имен и символов – древних и современных, китайских и иностранных, небесных и земных. Посмотрев на него, матушка улыбнулась мне:
– Глянь на своего крестного. Думаешь, он имя тебе ищет? Больше похоже, что готовится вместо кого-то объявить о смерти. Что называется, сваха говорит – будто майна трещит, о смерти даже и то на бегу скажет. – Она набрала воды в оставленный пастором ковшик и, мурлыкая что-то себе под нос, стала поливать нам головы.
– Есть! – повернувшись к нам, вскричал Мюррей, после того как уже в двадцать девятый раз прошелся к крепко запертой главной двери храма.
– И что же ты придумал? – нетерпеливо воскликнула матушка.
Мюррей уже собрался было ответить, но тут в дверь громко забарабанили. С улицы доносился гул голосов, дверь сотрясалась, кто-то громко разговаривал. Охваченная страхом, матушка встала, все еще с ковшиком в руке. Мюррей прильнул к трещине в двери. Мы тогда понятия не имели, что он там увидел, но заметили, как он побагровел – то ли от гнева, то ли от волнения.
– Быстро уходи, – велел он матушке. – Через двор.
Матушка нагнулась, чтобы взять меня на руки, а перед этим, конечно, отшвырнула ковшик, который с кваканьем запрыгал по полу, как самец лягушки в брачный сезон. Оставшаяся в купели сестренка заплакала. В этот момент деревянный засов, треснув пополам, отлетел на пол. Створки дверей с грохотом распахнулись, и в церковь ввалился бритоголовый детина из отряда стрелков. Он ударился головой в грудь Мюррея, и пастора отбросило почти до самой стены. Прямо над ним парила стайка голопузых ангелочков. Когда засов грохнулся на пол, я выскользнул из рук матушки и тяжело шлепнулся обратно в купель, подняв фонтан брызг и чуть не задавив восьмую сестренку.
В церковь вломились еще четверо стрелков. Они огляделись, и их боевой пыл явно поубавился. Тот, что чуть не размазал пастора Мюррея по стене, почесал голову:
– Надо же, а здесь кто-то есть. – Он обвел взглядом остальных. – Вроде говорили, церковь давно заброшена. Откуда же здесь люди?
Держась за грудь, к стрелкам подошел Мюррей. Вид у него был солидный, и на лицах стрелков отразились страх и неловкость. Заговори с ними Мюррей на иностранном языке да еще с отчаянной жестикуляцией, они, возможно, убрались бы вон. Даже если бы он стал говорить по-китайски с сильным иностранным акцентом, они не позволили бы себе никаких вольностей. Но бедный Мюррей обратился к ним на чистейшем диалекте дунбэйского Гаоми:
– Что вам угодно, братья? – И склонился в поклоне.
Под мой рев – восьмая сестренка уже не плакала – стрелки разразились хохотом. Они разглядывали Мюррея с головы до ног, словно потешную обезьяну, а один, с перекошенным ртом, потрогал скрюченным пальцем волоски, торчавшие из ушей пастора.
– Обезьяна, – заржал он, – настоящая обезьяна!
– Гляди-ка, эта обезьяна еще и смазливую бабенку здесь прячет!
– Я протестую! – воскликнул Мюррей. – Протестую! Я иностранец!
– Иностранец, слыхали? – обернулся к приятелям косоротый. – Чтоб иностранец говорил на чистейшем дунбэйском?! По мне так ты помесь человека с обезьяной. Заводи ослов, братва!
Схватив в охапку нас с сестренкой, матушка подошла к пастору и потянула его за руку:
– Пойдем, не зли их.
Мюррей вырвал руку и, бросившись к черным ослам, стал с силой выталкивать их из церкви. Те скалили зубы, как собаки, и громко кричали.
– А ну прочь! – заорал один из стрелков, оттолкнув пастора в сторону.
– Храм – место святое, это чистая земля Господа, как можно держать здесь скотину! – не уступал Мюррей.
– Фальшивый заморский дьявол! – выругался один из бойцов отряда, белолицый, с багровыми губами. – Моя бабуля говорила, что этот человек, – он указал на свисавшего жужубового Иисуса, – родился в конюшне. А осел – близкий родственник лошади. Так что ваш бог перед лошадьми в долгу, а значит, и перед ослами. Если можно рожать в конюшне, так почему бы не держать в церкви ослов?
Он был явно доволен сказанным и со злорадной ухмылкой уставился на Мюррея.
Тот перекрестился и запричитал:
– Господи, накажи этих лихих людей, да поразит их молния, да искусают гады ядовитые, да разорвут снаряды японские…
– Ах ты пес, предатель! – рявкнул косоротый и ударил Мюррея по лицу. Целился он по губам, а попал по орлиному носу пастора, и на грудь сразу закапала кровь. Жалобно взвизгнув, Мюррей воздел руки к распятию и громко воззвал:
– Господи, всемогущий Господи…
Солдаты сначала задрали головы на жужубового Иисуса, которого, как и скамьи, покрывал толстый слой пыли и птичьего помета, потом глянули на окровавленное лицо пастора. В конце концов их взгляды стали шарить по телу матушки, оставляя липкие следы, словно по ней проползла стая улиток. Тот, кто был осведомлен о месте рождения Иисуса, высунул кончик языка, похожий на ногу моллюска, и облизал свои багровые губы.
А все двадцать восемь черных ослов тем временем уже разбрелись по церкви. Они бродили вокруг, справляли нужду, чесали бока о стены и грызли с них известку.
– Боже! – простонал Мюррей, но его бог не внял этим мольбам.
Бойцы вырвали из рук матушки меня и сестренку и швырнули к ослам. Матушка волчицей рванулась к нам, но ей преградили дорогу окружившие ее солдаты. Косоротый первым лапнул ее за грудь. Багровые губы аж вывернулись наизнанку, когда он завладел моими белыми голубками, моими тыквочками. Матушка с воплем вцепилась ему в лицо. Багровые губы скривились в зверской ухмылке, и тут с матушки начали сдирать одежду.
То, что произошло потом, я пронесу как тайную боль через всю жизнь: во дворе нашего дома Ша Юэлян обхаживал старшую сестру, Гоу Сань со своей шайкой налаживал постель в восточной пристройке, а пятеро «мушкетеров» – все они были назначены присматривать за ослами – повалили матушку на пол. Мы с сестренкой ревмя ревели среди ослов. Подскочивший Мюррей схватил половинку засова и с силой опустил на голову одному из солдат. Другой тут же наставил на Мюррея мушкет. Прогремел выстрел, дробины вонзились в ноги пастора, брызнула кровь. Засов выскользнул у него из руки, он медленно опустился на колени и, глядя на загаженного птицами Иисуса, что-то тихо забормотал. Слова давно забытого шведского языка вылетали у него изо рта стайками бабочек. Солдаты по очереди терзали матушку. Черные ослы один за другим обнюхивали нас с сестрой. Их крики эхом отскакивали от стен и через купол храма улетали в мрачные небеса. На лице Иисуса жемчужинками выступил пот.
Натешившись, солдаты вышвырнули матушку и нас с сестрой из церкви. Следом, тесня друг друга, потянулись ослы. Они выбрались на улицу и разбежались, привлеченные запахом самок. Пока солдаты собирали их, пастор Мюррей, волоча пробитые дробью ноги, по стершимся под его подошвами ступеням деревянной лестницы, по которой он поднимался бессчетное число раз, забрался на колокольню. Там он встал, опираясь локтями на подоконник, и через разбитый витраж окинул взглядом весь Далань, центр дунбэйского Гаоми, где прожил несколько десятков лет: стройные ряды соломенных крыш, широкие серые проулки, словно подернутые зеленой дымкой кроны деревьев, речки и речушки, бегущие, поблескивая, меж деревнями, зеркальная поверхность озера, густые заросли камыша, пышное разнотравье, окаймляющее камеи прудов, рыжие болота, где устраивают свои игрища дикие птицы, бескрайние просторы, которые разворачиваются, подобно живописному свитку, до самого горизонта, золотистый Вонюлин – гора Лежащего Буйвола, песчаные холмы с раскидистыми софорами… Его взгляд упал вниз, где на улице, словно дохлая рыба, распласталась с оголенным животом Шангуань Лу, а рядом двое орущих младенцев, и душу его охватила превеликая печаль, слезы застлали глаза его.
Макнув палец в сочащуюся из ног кровь, он написал на серой стене четыре больших иероглифа: Цзинь Тун Юй Нюй. Потом громко воскликнул: «Господи! Прости меня грешного!» – и ринулся вниз головой.
Пастор Мюррей падал словно большая птица с перебитыми крыльями; мозги его шлепнулись на твердую почву улицы, как кучка свежего птичьего помета.
Глава 12
Близилась зима, и матушка стала носить отороченную синим бархатом и подбитую ватой куртку свекрови. В ней Шангуань Люй собиралась лечь в гроб, шили ее четыре пожилые женщины. У каждой был полон дом сыновей и внуков, и урожденная Люй пригласила их всех на свой шестидесятый день рождения. Теперь в этой куртке ходила матушка. Спереди она вырезала два круглых отверстия, как раз на месте грудей, чтобы легче было выпростать их, когда я захочу есть. Этой осенью – воспоминание приводит меня в бешенство – разбился, бросившись с колокольни, пастор Мюррей, а матушкины груди подверглись растерзанию. Но эта беда уже отошла в прошлое – ведь они воистину прекрасны, и никто не в силах погубить их. Они как люди, владеющие секретом вечной молодости, как роскошная зелень сосен. Чтобы избежать нахальных взглядов, а главное – чтобы защитить их от холодного ветра и сохранить молоко теплым, матушка нашила на эти отверстия два кусочка красной ткани – этакие занавесочки. Изобретательность матушки переросла в традицию: такая одежда до сей поры в ходу у кормящих матерей в Далане. Только отверстия теперь более круглые, а занавесочки делают из более мягкого материала и расшивают красивыми цветами.
Моя зимняя одежда – «карман» из парусины и плотной хлопчатобумажной ткани надежно затягивался наверху тесемкой, а прочные лямки матушка завязывала под грудью. Когда наступало время кормления, она втягивала живот и поворачивала «карман», пока я не оказывался перед грудью. В «кармане» я мог стоять только на коленках, голова плотно прижималась к груди; стоило повернуть голову вправо, как я тут же находил левый сосок, поверну влево – правый. Вот уж поистине – со всех сторон ждет успех. Но был у этого «кармана» и недостаток: руками не пошевельнуть, и я уже не мог, следуя своей привычке, держать во рту один сосок и защищать рукой другой. Восьмую сестренку я отлучил от материнской груди вовсе. Если сестренка пыталась посягнуть на нее, я тут же начинал царапаться и лягаться, заставляя бедную слепую девочку обливаться слезами. В результате она жила лишь на жидкой каше, и старшие сестры очень расстраивались по этому поводу.
В течение долгих зимних месяцев процесс кормления омрачался для меня страшным беспокойством. Когда я держал во рту левый сосок, все внимание мое было обращено на правый. Мне представлялось, что в круглое отверстие куртки может вдруг проникнуть волосатая рука и утащить временно не занятую грудь. Не в силах отделаться от этой тревоги, я часто менял соски: чуть пососав левый, хватался за правый, а лишь отворив шлюз правого, старался переметнуться к левому. Матушка наблюдала за мной с изумлением, но, заметив, что я сосу левую грудь, а кошусь на правую, быстро догадалась, что меня тревожит. Холодными губами она покрыла мое лицо поцелуями и тихонько проговорила:
– Цзиньтун, сыночек, золотце мое, все мамино молоко для тебя, никто его не отнимет.
Ее слова приуменьшили беспокойство, но полностью страхи не развеялись, потому что эта покрытая густыми волосами рука, казалось, притаилась где-то рядом и лишь ждет удобного момента.
Утром шел мелкий снег. Матушка надела свою сбрую для кормления, закинула на спину меня, свернувшегося в теплом «кармане», и велела сестрам носить в подвал краснокожий турнепс. Откуда взялся этот турнепс, мне было наплевать, привлекала лишь его форма: заостренные кончики и сами пузатые корешки напоминали женские груди. Были уже драгоценные тыквочки – блестящие, маслянистые, – белоснежные голубки с нежным оперением, а теперь и этот краснокожий турнепс. Все они – цветом ли, внешним видом или теплом – были похожи на грудь, и все, независимо от времени года и настроения, были ее символами.
Небо то прояснялось, то темнело. Дул промозглый ветерок с севера, и старшие сестры в своей легкой одежонке втягивали головы в плечи. Самая старшая собирала турнепс в корзины, вторая и третья сестры таскали эти корзины в подвал, четвертая и пятая, сидя там на корточках, выкладывали его на землю. У шестой и седьмой прямых обязанностей не было, но и они старались помочь в меру сил. Восьмая сестра работать вообще не могла; она сидела одна на кане, о чем-то глубоко задумавшись. Шестая сестра носила от кучи до лаза в подвал по четыре турнепса. Седьмая носила на такое же расстояние только два. Матушка со мной на спине курсировала между подвалом и кучей турнепса, раздавая указания, критикуя за оплошности и вздыхая. Указания матушка раздавала, чтобы не снижался темп работы; критиковала, чтобы подсказать, что нужно делать, чтобы турнепс за зиму не испортился. Ну а ее вздохи были об одном: жизнь штука нелегкая, и, чтобы пережить суровую зиму, нужно работать не покладая рук. К матушкиным указаниям сестры относились отрицательно, критикой были недовольны, а вздохи не воспринимали вовсе. До сих пор неясно, как на нашем дворе вдруг оказалось столько турнепса; лишь потом я понял, почему матушка старалась заготовить на ту зиму так много.
Когда перетаскивать турнепс закончили, на земле осталось валяться штук десять – разных по форме, но все же напоминавших женскую грудь. Встав на колени и согнувшись над лазом в подвал, матушка протянула руку и вытащила оттуда Сянди и Паньди. Я при этом дважды накренялся и оказывался вниз головой. Из-под матушкиной подмышки были видны маленькие снежинки, плывущие в бледно-сероватом свете солнца. Завершилось все тем, что матушка передвинула расколотый чан для воды – теперь он был забит клочьями ваты и шелухой – и закрыла им круглый лаз. Сестры выстроились в шеренгу у стены дома, будто в ожидании новых приказаний. Но матушка лишь вздохнула:
– Из чего мне пошить вам всем теплую одежку?
– Из ваты, из ткани, – ответила третья сестра, Линди.
– А я будто не знаю! Деньги я имею в виду, где столько денег взять?
– Продай черную ослицу с муленком, – буркнула вторая сестра, Чжаоди.
– Ну продам я ослицу с муленком. А как будем сеять будущей весной? – парировала матушка.
Самая старшая, Лайди, все это время молчала, а когда матушка повернулась к ней, опустила глаза.
– Завтра ступайте с Чжаоди на рынок и продайте муленка, – сказала матушка, с беспокойством глядя на нее.
– Но он еще мать сосет, – вступила в разговор пятая сестра, Паньди. – Почему бы нам пшеницу не продать? У нас ее много.
Матушка бросила взгляд в сторону восточной пристройки: дверь была не заперта, а перед окном на железной проволоке сушились носки командира отряда стрелков Ша Юэляна.
Во двор вприпрыжку влетел муленок. Он появился на свет в один день со мной, тоже мальчик. Но я мог лишь стоять в «кармане» на спине у матушки, а он уже вымахал ростом со свою мать.
– Так и сделаем, завтра продадим его, – заключила матушка и направилась в дом.
В это время у нас за спиной кто-то громко окликнул ее:
– Названая матушка!
С черным ослом в поводу во двор входил где-то пропадавший три дня Ша Юэлян. На спине осла висели два пузатых ярко-красных тюка, а по швам в них проглядывало что-то пестрое.
– Названая матушка! – с чувством повторил он.
Матушка повернулась и, бросив взгляд на кособокого смуглого молодца, на лице которого светилась неловкая улыбочка, твердо отшила:
– Сколько раз говорить, командир Ша, никакая я тебе не названая мать.
Ничуть не смутившись, с той же улыбкой, он продолжал:
– Ну да, даже больше чем названая мать. Ты вот меня не жалуешь, а я к тебе со всей сыновней почтительностью.
Подозвав двух бойцов, он велел сгрузить тюки, а потом отвести осла в церковь и накормить. Матушка смотрела на черного осла ненавидящим взглядом, зло уставился на него и я. Осел раздувал ноздри, почуяв доносящийся из западной пристройки запах нашей ослицы.
Ша Юэлян развязал один из тюков, вытащил оттуда и встряхнул заблестевшую под снежинками лисью шубу. Сразу повеяло теплом, – казалось, на метр от нее таял снег.
– Названая матушка! – Он приблизился к ней с шубой в руках. – Это тебе в знак моей сыновней любви.
Она шарахнулась в сторону, но увернуться от шубы не успела – та уже повисла у нее на плечах. Свет передо мной померк, а от лисьей вони и резкого запаха камфары я чуть не задохнулся.
Когда я наконец снова смог что-то видеть, то обнаружил, что двор превратился в мир животных. Лайди стояла в соболиной шубе, а с шеи у нее свисала лиса с блестящими глазами. На Чжаоди была шуба из колонка. Линди красовалась в шубе из шкуры черного медведя, а Сянди в шубе из благородного оленя – рыжеватой, в белых пятнышках. У Паньди шуба была из пятнистой собаки, у Няньди – из овчины, а у Цюди – белая заячья. Матушкина лисья лежала на земле.
– А ну скиньте все это! – раздался громкий голос матушки. – Скиньте, кому сказала!
Но сестры будто не слышали, они вертели головами, пряча лица в воротники, поглаживали мех, и было видно, что они исполнены приятного удивления от объявшего их тепла и что уже само это удивление греет. Матушку аж затрясло.
– Оглохли все, что ли? – бессильно проговорила она.
Ша Юэлян достал из тюков оставшиеся две меховые куртки. Бережно погладив бархатистый, желтоватый с черными пятнышками мех, он с чувством произнес:
– Названая матушка, это мех рысей, единственной пары в дунбэйском Гаоми, на сто ли в округе. Старый охотник Гэн с сыном три года не могли до них добраться. Вот шкура самца, а это – самки. Рысь когда-нибудь видели? – Он окинул взглядом блистающих мехами сестер. Все молчали, и он, сам отвечая на свой вопрос, стал рассказывать, как учитель младших классов ученицам. – Рысь – это кошка, но покрупнее, походит на леопарда, но поменьше его. Умеет лазать по деревьям, прекрасно плавает, прыгает в высоту на целый чжан, может даже поймать пролетающую мимо дерева птицу. Они, эти рыси, как духи. Эта парочка обитала на заброшенном кладбище, и добраться до них было не легче, чем до неба, но и они в конце концов попались. Названая матушка, эти две курточки подношу в подарок Цзиньтуну и Юйнюй. – С этими словами он положил курточки из меха рысей из Гаоми, умевших лазать по деревьям, плавать и прыгать на целый чжан в высоту, на руку матушке. Потом нагнулся, поднял с земли огненно-красную лисью шубу, отряхнул и тоже положил ей на руку, проникновенно добавив:
– Названая матушка, уважь хоть немного.
Вечером того же дня матушка заперла двери дома на засов и позвала в нашу комнату Лайди. Меня она положила на кан рядом с Юйнюй. Я тут же протянул руку и расцарапал ей лицо. Она захныкала и забилась в самый угол. Матушке было не до нас, она в это время закрывала двери. Старшая сестра стояла перед каном в своей соболиной шубе, с лисой на плечах, скромная и в то же время гордая. Матушка забралась на кан, вынула из волос шпильку и поправила фитиль в лампе, чтобы горела ярче. Потом выпрямилась и произнесла с иронией:
– Садитесь, барышня, не бойтесь шубу замарать.
Сестра вспыхнула и, поджав губы, плюхнулась на квадратную табуретку возле кана. Лиса у нее на шее подняла хитрую морду, и глаза у нее сверкнули зеленоватым огнем.
Наш двор стал вотчиной Ша Юэляна. С тех пор как он поселился у нас, все время приходили какие-то люди. В тот вечер у восточной пристройки было больше суеты, чем обычно. Через оконную бумагу проникал яркий свет газовой лампы – она освещала весь двор, и в ее отсветах кружились снежинки. Во дворе раздавался топот ног, со скрипом открывались и закрывались ворота, из проулка то и дело доносился звонкий перестук ослиных копыт. В восточной пристройке гремел грубый мужской смех и раздавались выкрики: «Три персиковых сада!», «Пять вожаков!», «Семь цветков сливы!», «Восемь скакунов!». Шла застольная игра, когда выбрасывают определенное число пальцев. Привлеченные ароматами рыбы и мяса, шестеро сестер сгрудились у окна пристройки, глотая слюнки.
Матушка не сводила сверкающих глаз со старшей сестры. Та упрямо смотрела на мать, и, когда их взгляды сталкивались, казалось, в стороны разлетаются синие искорки.
– Ну и о чем ты думаешь своей головой? – грозно спросила матушка.
– Что ты имеешь в виду? – парировала сестра, поглаживая пушистый лисий хвост.
– Ты из себя дурочку-то не строй.
– Мама, я не понимаю, о чем ты.
– Эх, Лайди!.. – Голос матушки погрустнел. – Ты же из девятерых самая старшая. Случись что с тобой, матери и опереться будет не на кого.
Сестра вскочила как ужаленная.
– А что еще ты от меня хочешь, мама? – В таком негодовании ее еще никто не видывал. – У тебя душа об одном Цзиньтуне болит, а мы, девочки, похоже, тут хуже дерьма собачьего!
– Ты, Лайди, мне зубы не заговаривай. Почему это вдруг «хуже дерьма собачьего»? Если Цзиньтун золото, то вы по меньшей мере серебро. Давай сегодня поговорим откровенно, как мать с дочерью. Этот Ша та самая ласка, что пришла к курам с новогодними поздравлениями, – ничего доброго за душой. А на тебя, как я вижу, он глаз положил.
Опустив голову, сестра продолжала поглаживать лисий хвост. В глазах у нее стояли слезы.
– Мама, мне бы выйти за такого человека, больше ничего и не надо.
Матушку будто передернуло:
– Ты, Лайди, выходи за кого хочешь, я не против, но не за этого Ша.
– Ну почему?
– А вот нипочему.
– Надоело горбатиться на вашу семейку, хватит! – с неожиданной злобой выпалила сестра.
Голос ее звучал так пронзительно, что матушка аж замерла, вглядываясь в покрасневшее от злости лицо и вцепившиеся в лисий хвост руки. Она пошарила рядом со мной, нащупала сметку для кана и, высоко подняв ее, возмущенно воскликнула:
– Ах вот как ты со мной разговариваешь! Смотри, как бы я тебя до смерти не запорола!
Она соскочила с кана и занесла сметку над головой сестры. Лайди даже не попыталась защититься – наоборот, с вызовом подняла голову. Рука матушки замерла в воздухе, а опустилась уже расслабленно, бессильно. Отшвырнув сметку, она обняла сестру за шею и со слезами запричитала:
– Лайди, нам с этим Ша не по пути… Разве я могу спокойно смотреть, как моя собственная дочка бросается в пучину несчастий…
Сестра тоже начала всхлипывать.