Приказано выжить Семенов Юлиан

Доктор Ниче положил перед Мюллером расшифрованный текст:

«Шелленберг с санкции Гиммлера намерен вести переговоры в Швейцарии с американцами. Мне санкционирована свобода действия, срочно необходима связь, подробное донесение передаст пастор, которого я переправляю в Берн.

Юстас».

Мюллер закрыл глаза, а потом мягко заколыхался в кресле – смех его был беззвучным, он качал головою и хмыкал, словно бы простудился на ветру. А когда ему передали шифровку, отправленную Штирлицем через Пауля Лорха после его бесед с ним, с Мюллером, с Шелленбергом и с Борманом, шеф гестапо ощутил такое удовлетворение, такую сладостную радость, какую он испытывал лишь в детстве, помогая дедушке работать в поле, весною, когда наступала пора ухода за саженцами на их винограднике.

Он имел право на такую радость.

Он добился того, что Штирлиц оказался слепым исполнителем его воли: отныне вопрос возможной конфронтации между Кремлем и Белым домом перестал быть отвлеченной идеей. Случись такое – Мюллер спасен. Впрочем, шансы его и Бормана на спасение увеличились неизмеримо, даже если вооруженной конфронтации между русскими и американцами не произойдет – все равно разведка красных не может не заинтересоваться тем, как будут и дальше реагировать на мирные переговоры Борман и он, Мюллер; от них ведь зависит, прервать их или же содействовать их продолжению…

Опоры будущего реванша

Борман выехал из Берлина на рассвете.

Он отправился в Потсдам; здесь, в лесу, в маленьком особняке, обнесенном высокой оградой, охраняемой пятью ветеранами НСДАП и тремя офицерами СС, выделенными Мюллером, доктор Менгеле оборудовал специальную лабораторию «AE-2». Так закодированно обозначался его госпиталь, высшая тайна Бормана, не доложенная им фюреру.

Именно сюда привозили – ночью, в машинах с зашторенными окнами – тех кандидатов, которых по его личному поручению отобрали для него самые доверенные люди рейхсляйтера.

Менгеле делал здесь пластические операции; первым был прооперирован оберштурмбаннфюрер СС Гросс, сын «старого борца», друга рейхсляйтера, осуществлявшего его защиту на судебном процессе в двадцатых годах. Именно он подсказал адвокатам идею квалифицировать убийство, совершенное Борманом, как акт политической самообороны в борьбе с большевистским терроризмом. Ныне, спустя двадцать два года, Борман сориентировал младшего Гросса на будущую работу в сионистских кругах Америки; парень кончил Итон, его английский был абсолютен, служил под началом Эйхмана, помогал Вальтеру Рауфу, когда тот опробовал свои душегубки, в которых уничтожали еврейских детей.

Менгеле изменил Гроссу форму носа, сделал обрезание и переправил татуированный эсэсовский номер на тот, который накалывали евреям перед удушением в газовых камерах в концентрационных лагерях, – «1.597.842».

Вторым в лабораторию «AE-2» был доставлен Рудольф Витлофф; он воспитывался в России, отец работал в торговой фирме Симменса-Шуккерта, мальчик посещал русскую школу, язык знал в совершенстве; практиковался в группе Мюллера, занимавшейся «Красной капеллой». Менгеле сделал Витлоффу шрам на лбу, наколол – через кусок кожи, вырезанной с левого плеча русского военнопленного, – портрет Сталина и слова «Смерть немецким оккупантам».

Сегодня Менгеле провел третью операцию: к внедрению в ряды радикальных арабских антимонархистов готовился Клаус Нейман.

Борману предстояло поговорить с каждым из трех его людей: по законам конспирации никто из этой тройки не должен был видеть друг друга.

Борман ехал по израненному городу и до сих пор не мог ответить себе, имеет ли он право поставить все точки над «i» в беседе с тремя избранными. Он колебался: просто ли ориентировать людей на глубинное внедрение в тылы врага или же сказать то, что было ясно всем: «Наша битва проиграна, война закончится в ближайшие месяцы, если только не чудо; вам выпала ответственнейшая задача – отдать себя великому делу восстановления национал-социализма. Притягательность нашего движения заключается в том, что мы открыто и недвусмысленно провозглашаем всепозволенность лучшим представителям избранной нации арийцев в борьбе за господство сильных. Да, видимо, мы были в чем-то неправы, выпячивая право одних лишь немцев на абсолютное и непререкаемое лидерство. Надо было разжигать пламя национальной исключительности в тех регионах мира, где только можно зажечь мечту стать первыми. Да, мы учтем эту ошибку на будущее, и вы, именно вы, будете теми хранителями огня, которые обязаны саккумулировать в себе память и мечту. Немцы так или иначе сделаются лидерами, когда пожар национальной идеи заполыхает в мире. Нет классов, это вздор марксистов, одержимых тайной еврейской идеей; нет и не будет никакого «интернационального братства», проповедуемого русскими большевиками, – каждая нация думает только о себе; нет никаких противоречий в обществе, если только это общество одной нации; чистота крови – вот залог благоденствия общества арийцев».

Борман понимал, что если он сейчас не скажет всей правды своим избранникам, то его делу – делу истинного, хоть и необъявленного пока что преемника фюрера – может быть нанесен определенный урон; но он отдавал себе отчет в том, что ему подобрали таких людей, которые воспитаны в слепой, фанатичной вере в Гитлера. Если сказать открыто, что конец рейха неминуем и близок, предугадать реакцию этих людей на слова правды невозможно. Он вправе допустить, что один из них немедленно отправит письмо фюреру, в котором обвинит Бормана в измене, распространении панических слухов и потребует суда над предателем. Уже были зафиксированы несколько доносов мальчиков и девочек на своих отцов: «Они смели говорить, что фюрер проиграл войну»; эти письма детей показывал Борману председатель народного имперского суда Фрейслер, плакал от умиления: «С такими патриотами, вроде этих малышей, мы одолеем любого врага!»

…Борман отгонял от себя мысли о том, что грядет; человек сильной воли, он приучился контролировать не только слова и поступки, но и мысли. Однако, когда в начале марта он выехал на два дня в Австрию в район Линца по делам НСДАП, связанным с вопросом размещения и хранения произведений искусства – как-никак из России, Польши и Франции вывезено картин и скульптур на девятьсот семьдесят миллионов долларов, – и увидел особняки, где разместилось эвакуированное министерство иностранных дел рейха, «правительства в изгнании» Болгарии, Хорватии, Венгрии, Словакии, когда он почувствовал жалкие остатки былого величия, ему стало очевидно: это конец. Не отступление на фронтах, не оперативные сводки Мюллера-гестапо о том, что все рушится, не данные областных организаций НСДАП о голоде и болезнях в рейхе, но именно ощущение малости подкосило его. Покуда он находился в бункере, рядом с фюрером, и заведенный распорядок дня неукоснительно повторялся изо дня в день: бесперебойно работала связь, Гитлер свободно оперировал с картами и сообщениями министерств, – ему, Борману, было спокойно, ибо грохот бомбежек не был слышен в подземной имперской канцелярии, еду подавали отменную, офицеры СС были, как всегда, великолепно одеты, генералы приезжали для докладов по минутам; царствовала иллюзия могущества; рейх продолжал оккупировать Данию, север Италии, Голландию и Норвегию, войска СС стояли в Австрии, по-прежнему держались гарнизоны в Чехословакии и Венгрии; тревожным было положение на Востоке, но ведь нация обязана стоять насмерть, кто захочет пойти на добровольное самоубийство?! Красные вырежут всех, это очевидно; значит, немцы будут защищать каждый дом, перелесок, поле, каждый сарай – речь идет о физическом существовании нации, возобладают скрытые, таинственные пружины крови

Именно тогда, возвращаясь из Линца, Борман впервые отдал себе отчет в том, что произошло. И впервые ему надо было самому принять решение, не дожидаясь указания фюрера. И вот именно тогда в его голове начал трудно и боязливо ворочаться свой план спасения. Поначалу он страшился признаться себе в том, что этот план окончательно созрел в нем; он гнал мысль прочь, он умел это. Однако, когда маршал Жуков начал готовить наступление на Берлин, когда Розенберг прочитал ему подборку передовиц «Правды» и «Красной звезды», Борман понял: время колебаний кончено, настала пора активного действия.

(В чем-то помог Геббельс, с которым он сейчас вошел в тесный блок, окончательно оттерев, таким образом, Геринга, Гиммлера, Риббентропа и Розенберга.

Именно Геббельс в апреле пришел к Борману с переводом статьи, опубликованной в «Красной звезде» начальником управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) Александровым. Статья называлась «Товарищ Эренбург упрощает».

– Русские предлагают немцам тур вальса, – сказал Геббельс ликующе.

Борман внимательно прочитал статью, в которой говорилось про то, что существуют разные немцы, не только враги; пора уже сейчас думать о том, какие отношения между двумя нациями будут после неминуемой победы.

Геббельс продолжал говорить о наивности Сталина, о том, что немцы всегда останутся врагами диких азиатов, а Борман даже похолодел от шальной мысли: «А вдруг Москва действительно протягивает руку ему, Борману? Почему не навязать этой статье именно такой смысл?»

Борман уже к концу марта построил план спасения, базируясь в своих отправных посылках именно на такого рода допуске.)

Он решил отныне ни в коем случае не мешать ни Гиммлеру, ни Шелленбергу в налаживании контактов с Западом. Более того, Мюллер обязан будет помогать им в этих контактах, делая все, чтобы ни один волос не упал с головы заговорщиков. Но при этом необходимо добиться, чтобы информация об этих переговорах постоянно и ежечасно уходила в Москву, Сталину. Пусть тот ждет, пусть думает, что в один прекрасный миг Гиммлер сговорится с Даллесом, пусть живет под дамокловым мечом единого фронта европейцев против большевиков. Разве такое невозможно? Надо сделать так, чтобы Гиммлер добился реальных результатов в этих переговорах, пусть его! Надо уговорить фюрера отвести с Западного фронта практически все боевые части на Восток. После этого ударить по генеральному штабу, изгнать Гудериана и привести на его место Кребса – тот говорит по-русски, был в военном атташате в Москве (Кремль быстро просчитывает персональные перестановки, там на это доки). А когда Западный фронт будет открыт американцам, когда их армии устремятся на Берлин, – надо обращаться к Сталину с предложением мира; да, именно к нему, пугая его Гиммлером – с одной стороны, и неуправляемостью вермахта, его высшего командования, типа Гудериана, Кессельринга, Гелена, – с другой, представив ему, Сталину, документы, которые бы свидетельствовали, что Ялтинское соглашение стало листком бумаги; пусть думает, кремлевский руководитель умеет принимать парадоксальные решения: либо американцы в Берлине и, таким образом, во всей практически Европе, либо новая Германия Бормана, да, именно его Германия, которая будет готова отбросить армии американских плутократов и заключить почетный мир с Москвой, признав ее – на этом этапе – лидерство.

«Мало времени, – сказал себе Борман. – Очень мало времени и слишком много стадий, которые мне надо пройти. Очень трудно соблюдать ритм в кризисной ситуации, но, если я все-таки смогу соблюсти ритм, появится шанс, который позволит мне думать не о бегстве, но о продолжении дела моей жизни».

…Именно тогда он и вспомнил Штирлица.

…Именно тогда, вернувшись в Берлин, он позвонил Мюллеру и вызвал его к себе, поручив подготовить материал против Гудериана и Гелена. Именно тогда он и задал ему вопрос, кто сможет сделать так, чтобы информация о новых тайных контактах Гиммлера и его штаба ушла в Кремль.

…Именно поэтому Штирлиц и не был арестован немедленно по возвращении: он оказался тем недостающим звеном в комбинации, которую начинал Борман – на свой страх и риск, без указания того человека, которого обожал и ненавидел одновременно.

Ситуация в Германии была такой, что те функционеры рейха, которые ранее, будучи поставленными в иерархической лестнице на строго определенное место, с точно утвержденными правами и обязанностями, являли собою некие детали одной машины, гарантировали ее слаженную работу, сейчас, накануне краха, изверившись в способности высшей власти гарантировать не пропитание и кров, но самое жизнь, были обуреваемы лишь одной мыслью: как выскочить из вагона, несшегося под откос, в пропасть.

Поскольку людям, лишенным истинной общественной идеи, свойственна некая гуттаперчевость совести, поскольку блага, которые они получали, служа фюреру, были платой за злодейство, беспринципность, покорность, трусость, предательство друзей, впавших в немилость, насилие над здравым смыслом и логикой, ситуация, сложившаяся в рейхе весной сорок пятого, подталкивала их – во имя физического спасения – к некоему фантастическому шабашу внутреннего предательства. Каждый, начиная с Германа Геринга, «наци номер два», был готов заложить обожаемого фюрера, имея хотя бы номинальную гарантию того, что сам не будет уничтожен.

…Мюллер, выслушав Бормана, сразу же понял, что о контактах Штирлица с секретной службой русских говорить рейхсляйтеру нельзя ни в коем случае. У Мюллера был свой план спасения, но он не мог даже представить себе, что его план до такой степени смыкается с задумкой Бормана. Поэтому он заметил:

– Если вы найдете время принять Штирлица, рейхсляйтер, если тот решится вернуться в Германию, если он сможет позвонить вам и ему удастся доехать до того места встречи, которое вы ему назовете, я просил бы вас – ориентируя его на будущую работу – особо подчеркнуть следующее: «Ваша главная задача ныне будет категорическим образом отличаться от той, которая уже выполнена. Ваша задача будет заключаться в том, чтобы оберегать Шелленберга и его людей. Вы должны гарантировать абсолютнейшую секретность их переговоров – не только для того, чтобы попусту не ранить сердце фюрера, но и для того также, чтобы эта информация не смогла достигнуть Кремля. Пока еще не известно, кто по-настоящему воспользуется результатами переговоров в Стокгольме и Швейцарии; важно только, чтобы Москва ни в коем случае не узнала о самом факте их существования».

Борман тогда посмотрел на Мюллера по-особому – настороженно и оценивающе, но вопроса задавать не стал: он, как и большинство высших функционеров НСДАП, предпочитал жить по принципу детской игры: «да» и «нет» не говорить, «черное» и «белое» не называть; если бы Мюллер посчитал нужным сказать нечто такое о Штирлице, что понудило бы его, Бормана, принять определенное решение, то это могло бы, в конечном счете, помешать делу; пусть ответственность будет на Мюллере, он ведь понимает, какого уровня комбинация задумана, разве он привлечет к ней человека, в честности которого есть хоть капля сомнения? Конечно же, нет. А если – да? Ну что ж, это его дело, он – профессионал, он отдает себе отчет в том, что его ждет, провали он операцию. Надо уметь отводить от себя лишнее, оставляя в памяти лишь абрис главной идеи; за детали отвечают профессионалы, я, политик Мартин Борман, выдвигаю концепцию, задача моих сотрудников в том и состоит, чтобы сделать ее реальностью; понятно, никто из них не станет действовать против духа и буквы нашей морали и закона; я живу судьбами Европы, пусть тайная полиция думает про то, как помочь мне, Борману, в моем деле. Ответственность за детали лежит на исполнителях, с них и спрос; идея – неподсудна!

…Лишь приехав в лабораторию «AE-2», Борман нашел третью, самую удобную форму беседы с кандидатами – веселую, дружескую, открытое собеседование товарищей по совместной борьбе за светозарные идеалы национал-социализма.

Явки, номера банковских счетов – словом, детали были давно известны его людям, формы связи обговорены; осталось лишь сказать напутствие.

Каждому надлежит пожелать свое: Гроссу, впрочем, и говорить нечего, изумительный специалист в своем деле – Эйхман значительно более компетентен, чем Альфред Розенберг, ибо практики обычно знают дело больше, чем теоретики; Витлофф понимает Россию замечательно, Мюллер и Кальтенбруннер высоко отзывались о его деловых качествах; Нейман рос в Александрии, его отец дружил там с семьей Рудольфа Гесса; беседу с каждым надо построить таким образом, чтобы сфокусировать их внимание на симптомах возрождения идеи национал-социализма в мире. Именно эта проблема должна быть уяснена ими совершенно точно – никаких иллюзий, только трезвый анализ данностей, и ничто другое. Борман даже решил привести слова лауреата Нобелевской премии Карла фон Осецкого, погубленного в концлагере после прихода Гитлера к власти. «Я скажу моим мальчикам, – думал он, – что врага надо знать как «отче наш», ибо никто так не понимает тебя, как открытый, бескомпромиссный враг, не стремящийся к власти и славе (что, впрочем, одно и то же)». Именно Осецкий накануне того дня, когда старый фельдмаршал рейхспрезидент Гинденбург принял фюрера и поручил ему создание правительства «национального единства», сформулировал суть происходившего следующим образом: «Камарилья появляется лишь тогда, когда аграрии ощущают ухудшение своего положения, когда крестьяне начинают искать правду и находят ее в том, что их обирают единокровные юнкеры, а отнюдь не русские марксисты, американские буржуи или безродный еврейский капитал, а крупная промышленность ощущает новую конъюнктуру, которую можно выиграть лишь в том случае, если рабочие будут принуждены твердой рукою к труду, а не к бесконечным дискуссиям и стачкам».

«Ничего, – думал Борман, – я произнесу слова этого паршивца Осецкого о «камарилье», пусть они услышат это из моих уст, им предстоит жить среди врагов, надо учиться не реагировать на обидные политические метафоры. Единство крови, жажда авторитета, слепота масс, его величество случай – на этих китах мы восстанем. А потом я дам им связи с Мюллером, если тот докажет себя окончательно…»

…Менгеле, встретивший Бормана у ворот, сказал:

– У вас сегодня по-настоящему хорошее настроение, рейхсляйтер!

– Именно так, – ответил Борман и потрепал Менгеле по щеке.

Бедные, бедные женщины… – I

– Ах, да при чем здесь руны, былины и мифы? – рассмеялась Дагмар Фрайтаг своим низким басом. – Пейте водку и забудьте вы эту муру!

Она устроилась на стуле, подломив под себя ноги; сидела по-японски, чудом, несмотря на то что действительно была высокой, как и представлялось Штирлицу, только еще более красивой.

– То есть? – спросил Штирлиц с какой-то неведомой для него радостью.

– Все очень просто, – ответила Дагмар. – Девице из хорошей семьи надо иметь профессию: эмансипация и все такое прочее. Я мечтала быть офицером генерального штаба, мне очень нравится планировать битвы, я играла не в кукол, а в оловянных солдатиков, у меня и сейчас хранится лучшая в Европе коллекция, есть даже красноармейцы, потом покажу. Хотите?

– Хочу.

– Вот… А папа с мамой приготовили мне будущее филолога. А что это за наука? Это не наука, это – прикладное, это как оформление ресторана мастером со вкусом, который знает, как использовать мореное дерево, где будут хорошо смотреться рыбачьи сети и каким образом придумать в затаенном уголке зала кусочек Испании – гладко беленные стены, детали старинных экипажей и много темной листовой меди.

– Ну-ну, – улыбнулся Штирлиц. – Только ваша узкая специальность – то есть взаимосвязанность скандинавской и германской литератур – вполне генштабовская профессия. Можете доказать единство корня слов и одинаковость их смысла? Можете! А отсюда недалеко до провозглашения обязательности присоединения Швеции к рейху, нет?

– Бог мой, я это уже доказала давным-давно, но ведь до сих пор не присоединили! Да и потом я высчитала, что множество русских былин тоже рождены нами, поскольку княжеско-дружинный слой общества у русских был в первую пору нашим, скандинаво-германским, они-то, предки, и занесли туда эпическое творчество, а когда славяне дали нам коленом под зад – привезли сюда, на Запад, их былины…

– Это – по науке? Или снова ваш оловянный генеральный штаб, чтоб легче обосновать присоединение к нам России?

– И так и этак, но обосновывать присоединение Германии к России будет генеральный штаб красных, – засмеялась своим странным, внезапным смехом женщина, – а уж никак не наш.

– Налейте мне еще, а?

– Бутерброд хотите? У меня сыр есть.

– Черт его знает… Все-таки, наверное, хочу…

Дагмар легко и грациозно, как-то совершенно неожиданно поднялась со стула; юбка у нее была коротенькая, спортивная, и Штирлиц увидел, какие красивые ноги у женщины. Он вывел странную, в высшей мере досадную закономерность: красивое лицо обязательно соединялось с плохой фигурой; нежные руки были почему-то у женщин с тонкими ногами-спичками; пышные красивые волосы – и вдруг толстая, бесформенная шея.

«А здесь все в порядке, – подумал Штирлиц. – Природа наделила ее всем по законам доброты, а не обычной жестокой логики: «каждому – понемногу».

И бутерброд Дагмар сделала вкусный, маргарина намазала не бритвенный слой, а видимый, жирный; сыр хоть и был наструган тоненькими, чуть ли не прозрачными дольками, но был положен горкой.

– Пейте и ешьте, – сказала она, снова легко и грациозно устроившись на стуле. – Я очень люблю смотреть, как едят мужчины, не так страшно жить.

– Вы мне расскажите про скандинавско-русские былины, – попросил Штирлиц.

– Вы зовете женщину в постель только после интеллектуального собеседования? С вами я готова лечь сразу.

– Правда?

– Будто сами не знаете… В мужчин вашего типа женщины влюбляются немедленно.

– Почему?

– В вас есть надежность.

– Это – все, что надо?

– Можете предложить большее? Тогда купите мне ошейник, я стану вашей собакой.

– Любите собак?

– Вопрос итальянца. – Дагмар пожала плечами. – Или испанца… Но никак не немца. Разве есть хоть один немец, который не любит собак?

– Я вам дам новый псевдоним – «бритва». Согласны?

– Да хоть какой угодно.

– Итак, о былинах…

– У вас есть сигареты?

– Конечно.

– Я хочу закурить.

– Но вообще-то вы не курите?

– Я бросила. В гимназии курила, еще как курила. И пила водку. И все остальное…

– Молодец. Трудно в учении – легко в бою.

– Так говорил русский генерал Суворов.

– Совершенно верно. Только он был фельдмаршалом, если мне не изменяет память.

– Изменяет. Он был генералиссимусом.

– Слушайте, а мне просто-напросто приятно быть у вас в гостях.

– Так вы же не в гостях… Вы, как я понимаю, по делу…

– Черт с ним, с этим делом… Все равно вы его прекрасно проведете, я теперь в этом не сомневаюсь… С кем из моих коллег вы раньше были на связи?

– По-моему, об этом нельзя говорить никому? Меня предупреждал мой куратор…

– Мне – можно.

– Можно так можно, – улыбнулась Дагмар. – Он представился мне как Эгон Лоренс.

– Он действительно Эгон Лоренс. Как он вам показался?

– Славный человек, старался помочь мужу… Или делал вид, что старался… Во всяком случае, его отличал такт…

– Почему вы говорите о нем в прошедшем времени?

– Он в госпитале. Попал под бомбежку, контузило.

– Расскажите все-таки про скандинаво-германо-русский эпос, это дьявольски интересно. И давайте еще раз выпьем.

– Любите пьяных женщин?

– Черт его знает… Не чувствуешь себя скованным… Это как на корте играть с партнером одного с тобою класса.

– Почему вас заинтересовали эпосы? – Дагмар пожала острыми плечами.

– Потому что вы мне приятны. А человек познается по-настоящему, когда он говорит о своем деле.

– Это вы про мужчин. Женщина познается, когда она любит, кормит дитя, делает мужчине обед и смотрит, как он тревожно спит… Нет, я не психопатка, правда… Что вы на меня так смотрите?

– Я смотрю на вас хорошо.

– Поэтому и спрашиваю.

– Рассказывайте…

– Вы говорите по-русски?

– Читаю. Со словарем.

– Знакомы с финским эпосом? Или с эстонским? С карельским? Очень красивое название «Калевипоэг». Знаете?

– Нет, не знаю… Слыхал краем уха… У нас есть перевод?

– Мы не умеем переводить. Мастерски переводят только русские.

– Отчего это им такая привилегия?

– Стык Европы и Азии… Смешение языков, караваны в Персию, Индию, Китай, хазары, скифы, Византия, великолепное варево…

– Итак, «Калевипоэг»…

– А у русских есть былина о богатыре Колыване. Я проводила аналитическое сравнение, все очень близко. А еще ближе к нам их прекрасная былина об Илье Муромце.

Произношение у женщины было абсолютным, русское имя она называла без акцента. Штирлиц заставил себя не отрывать глаз от своей сигареты, которую он аккуратно разминал пальцами, чтобы не взглянуть на ее лицо еще раз, наново.

– Вообще былины – это любопытная штука, – вздохнула Дагмар. – Они подталкивают к выводу, что в жизни во все времена обязательно надо выжить, и не просто выжить, а победить, пробиться вверх, к славе, – только тогда не страшна смерть, ибо лишь тогда твое имя сохранится для потомства. Чем ты поднялся выше, тем надежнее гарантия неисчезновения… Нет, правда! Почему вы улыбаетесь?

– Потому что мне приятно слушать вас.

– Пейте.

– Выхлещу всю вашу водку.

– Я покупаю ее на боны в шведском посольстве, там очень дешево.

– Дальше.

– А что – «дальше»? У русских был князь Владимир, он крестил свой народ, стал святым, получил прозвище Красное Солнышко. Чем князь был знаменитее, тем больше его надо было славить, тем красивее о нем слагали былины, в лучах его известности оказывались близкие – был у него дядя, Добрыня, друг и соратник Муромца… Когда сложат эпос об этой войне, вы окажетесь в фокусе славы рейхсфюрера… Замечательно, да?

– Совершенно замечательно… Только где логика? Князь Владимир, дядя Добрыня и богатырь Муромец?

– Все-таки я женщина… Мы – чувство, вы, мужчины, – логика… Так вот, есть русская былина про то, как Муромец сражался со своим сыном Бориской… Хотя иногда его называли Збутом, порою Сокольником, а в поздние времена – Жидовином… Илья, сражаясь с сыном, узнает, что этот самый Жидовин приходится ему сыном, отпустил его, а тот решил извести отца, когда богатырь уснул… Не вышло. Муромца спас его волшебный крест. Сила в старце седьмого возраста была невероятной…

– Что значит «старец седьмого возраста»?

– По старым славянским исчислениям это возраст мудрости, с сорока до пятидесяти пяти лет… А теперь сравните Муромца с нижнегерманской сказкой о Гильдебранде и его сыне Алебранде, когда они сошлись на битву возле Берна. Похоже? Очень. Отец тоже сражался с сыном, но помирился с ним в тот миг, когда старик занес нож, чтобы поразить свое дитя… Молодой богатырь успел сказать старцу то, что знал от матери… А она рассказала сыну, кто его отец… Слезы, радость, взаимное прощение… А кельтская сага об ирском богатыре Кизаморе и его сыне Картоне? Она еще ближе к русскому варианту, путь-то пролегал из варяг в греки, а не из немцев к персам. В битве отец, как и Муромец, убивает сына, но, узнав, кого он убил, плачет над телом три дня, а потом умирает сам… Видите, как мы все близки друг другу?

Штирлиц пожал плечами:

– Что ж, пора объединяться…

– Знаете, отчего я хочу, чтобы вы остались у меня?

– Догадываюсь.

– Скажите.

– Вам страшно. Наверно, поэтому вы и хотите, чтобы я был сегодня рядом.

– И это тоже… Но по-настоящему дело в другом… Не только мужчины живут мечтами о придуманных ими прекрасных женщинах, которые все понимают, хороши в беседе, а не только в кровати. Настоящий друг нужен всем… Мы, женщины, придумщицы более изощренные, чем вы… Знаете, если б мы умели писать, как мужчины, мы б таких книг насочиняли… И, между прочим, это были б прекрасные книги… Вот мне и кажется, что я вас очень давно сочинила, а вы взяли и пришли…

Он проснулся оттого, что чувствовал на себе взгляд, тяжелый и неотрывный.

Дагмар сидела на краешке кровати и смотрела в его лицо.

– Вы разговариваете во сне, – шепнула она. – И это очень плохо…

– Я жаловался на жизнь?

Она вздохнула, осторожно погладила его лоб, спросила:

– Закурить вам сигарету?

– Я же немец, – ответил он. – Я не имею права курить, не сделав глоток кофе.

– Кофе давно готов…

– Дагмар, что вам говорил о нашей предстоящей работе Шелленберг?

По тому, как она удивленно на него посмотрела, он понял, что Шелленберг с ней не встречался.

– Кто вам сказал, что я должен был увидеться с вами? – помог он ей.

– Тот человек не представился…

– Он лысый, с сединой, левая часть лица порою дергается?

– Да, – ответила женщина. – Хотя, по-моему, я этого тоже не должна была говорить вам.

– Ни в коем случае. Пошли пить кофе. А потом поработаем, нет?

– В Швеции у меня была няня… Русская… Она мне рассказывала, что у них во время обряда крещения священник закатывал волос младенца в воск и бросал в серебряную купель. Если катышек не тонул, значит младенцу уготована долгая и счастливая жизнь… Ваша мама вам наверняка говорила, что ваш шарик не утонул, да?

– Я никогда не видел мамы, Дагмар.

– Бедненький… Как это, наверное, ужасно жить без мамы… А папа? Вы хорошо его помните?

– Да.

– Он женился второй раз?

– Нет.

– А кто же вам готовил обед?

– Папа прекрасно с этим справлялся. А потом и я научился. А после я разбогател и стал держать служанку.

– Молодую?

– Да.

– Ее звали Александрин? Саша?

– Нет. Так звали ту женщину, к которой я привязан.

– Вы говорили о ней сегодня ночью…

– Видимо, не только сегодня…

– Я на вас гадала… Поэтому, пожалуйста, не встречайтесь сегодня до вечера с человеком, у которого пронзительные маленькие глаза и черные волосы… Это король пик, и у него на вас зло.

Женщина ушла на кухню – аккуратную, отделанную деревом, – а Штирлиц, поднявшись, поглядел в окно, на пустую мертвую улицу и подумал: «Я – объект игры, это – точно. И я не могу понять, как она окончится. Я принял условия, предложенные мне Мюллером и Шелленбергом, и, видимо, я поступил правильно. Но я слишком для них мал, чтобы сейчас, в такие дни, они играли одного меня. Они очень умны, их комбинации отличает дальнобойность, а я не могу уразуметь, куда они намерены бить, из каких орудий и по кому именно. Мог ли я быть ими расшифрован? Не знаю. Но думаю, если бы они до конца высчитали меня, то не стали бы затевать долговременную операцию – бьет двенадцатый час, им отпущены минуты. Когда я пошел напролом с Шелленбергом, я верно ощутил единственно допустимую в тот миг манеру поведения. А если и это мое решение Шелленберг предусмотрел заранее? Но самое непонятное сокрыто в том, отчего имя Дагмар назвал Шелленберг, а предупреждал ее обо мне Мюллер? Вот в чем вопрос!..»

Необходимость, как правило, жестока

У Эйхмана действительно были пронзительные маленькие, запавшие глаза и иссиня-черные волосы на висках – вылитый король пик. К далеким взрывам – бомбили заводы в районе Веддинга – он прислушивался, чуть втягивая голову, словно бы кланялся невидимому, но очень важному собеседнику.

– Я ждал вас с самого утра, Штирлиц, – сказал он, – рад вас видеть, садитесь, пожалуйста.

– Спасибо. Кто вам сказал, что я должен быть у вас утром?

– Шелленберг.

– Странно, я никому не говорил, что намерен прийти к вам первому.

Эйхман вздохнул:

– А интуиция?

– Верите?

– Только потому и жив до сих пор… Я подобрал вам пару кандидатов, Штирлиц…

– Только пару?

– Остальные улетучились. – Эйхман рассмеялся. – Ушли с крематорским дымом в небо; слава богу, остались хоть эти.

Он передал Штирлицу две папки, включил плитку, достал из шкафа кофе, поинтересовался, пьет ли Штирлиц с сахаром или предпочитает горький, удивленно пожал плечами: «Сахарин бьет по почкам, напрасно». Приготовил две чашечки и, закурив, посоветовал:

– Я не знаю, для какой цели вам потребны эти выродки, но рекомендовал бы особенно приглядеться к Вальтеру Рубенау – пройдоха, каких не видел свет.

– А отчего не Герман Мергель?

– Этот – с заумью.

– То есть?

– Слишком неожидан, труднопредсказуем… Он технолог, изобрел с братом какое-то мудреное приспособление для очистки авиационного бензина, а был конкурс, и как-то все проглядели, что они полукровки, и их допустили к участию. Их проект оказался самым лучшим, мировое открытие, но рейхсмаршал насторожился по поводу их внешности – в личном деле были фотографии – и высказал опасение, не евреи ли они. А фюрер сказал, что такое блестящее изобретение могли сделать только арийцы. Евреи не способны столь дерзостно думать. Герман – младший брат, он в их тандеме занимался коммивояжированием, очень шустр, лишь поэтому я вам его и назвал, о других качествах не осведомлен… Желтую звезду, понятно, не носит, ему выписали венесуэльский паспорт, так что особой работы от него не ждите, он из нераздавленных… Изобрели еще что-то, совершенно новое, но, думаю, придерживают, мерзавцы, ждут…

– Чего?

Эйхман разлил кофе по чашечкам и ответил:

– Нашей окончательной победы над врагами, Штирлиц, чего же еще?

– Шелленберг не проинформировал вас, зачем мне нужны эти люди?

– Он говорил об одном человеке…

– Но он объяснил вам, зачем мне нужен такого рода человек?

– Нет.

– И вы рекомендуете мне Вальтера Рубенау?

– Да.

– Полагаете, ему можно верить?

– Еврею нельзя верить никогда, ни в чем и нигде, Штирлиц. Но его можно использовать. Не отправь рейхсфюрер в концлагеря всю мою агентуру, я бы показал, на что способен.

– Да мы и так наслышаны о ваших делах, – усмехнулся Штирлиц, подумав: «Ну, сволочь, и выродок же ты, мерзкий, черный расист, лишивший Германию таких прекрасных умов, как Альберт Эйнштейн и Оскар Кокошка, Анна Зегерс и Сигизмунд Фрейд, Энрико Ферми и Бертольд Брехт; грязный антисемит, инквизитор, а в общем-то – серый, малообразованный выродок, приведенный всеми этими гитлерами и гиммлерами к власти; как же страшно и душно мне сидеть с тобой рядом!..»

– Что вы имеете в виду? – насторожился Эйхман.

– Я имею в виду вашу работу. Ведь концлагеря с печками – ваше дело, как не восторгаться механикой такого предприятия…

– Чувствую аллюзию…

– Вы же не в аппарате рейхсминистерства пропаганды, Эйхман, это они аллюзии ищут, вам надо смотреть в глаза фактам. Как и мне, чтобы не напортачить в деле, а уж аллюзии – бог с ними, право, не так они страшны, как кажутся.

До своего первого ареста Вальтер Рубенау был адвокатом. Когда указом рейхсляйтера Гесса всем врачам, ювелирам, адвокатам, а также фармацевтам, кондитерам, сестрам милосердия, булочникам, массажистам, колбасникам, режиссерам, журналистам и актерам еврейской национальности было запрещено заниматься своей работой под страхом ареста или даже смертной казни, Рубенау решил изловчиться и начал нелегальную правозаступную практику.

Через семь дней он был схвачен и брошен в тюрьму; имперский народный суд приговорил его к десяти годам концентрационных лагерей.

В сорок первом, в Дахау, он оказался в одном бараке с группой коммунистов и социал-демократов, руководителей подпольных организаций Берлина и Кельна. Он тогда доходил, и Вольдемар Гиршфельд спас его от голодной смерти, делясь своим пайком. В отличие от шестиконечной звезды, пришитой на лагерный бушлат Рубенау, Гиршфельд носил на спине и груди красную мишень, знак коммуниста. Шестиконечную звезду с него сорвал унтершарфюрер Боде, сказав при этом:

– Хоть по крови ты паршивый еврей, Гиршфельд, но, как коммунист, ты вообще не имеешь права на национальность. Мы будем целить в красную мишень, она больше размером, чем желтая.

Его застрелили «при попытке к бегству» во время работ по осушению болота. Он и ходил-то с трудом, бегать не мог, ноги распухли, особенно в голенях, страшно выперли ребра, и плечи сделались птичьими, словно у ребенка, занимающегося в гимнастическом кружке.

Шефство над Рубенау взял Абрам Шор, член подпольного бюро кельнского областного комитета социал-демократической партии. Он, как и покойный Гиршфельд, понимал, что человек, подобный Рубенау, лишенный твердой социальной идеи, попавший в лагерь случайно, сломается, сдастся, если его не поддерживать, не влиять на него. Поэтому через коммуниста Грубера, работавшего в канцелярии, товарищи смогли перевести Рубенау с самых тяжелых работ на более легкие – по обслуживанию больничного барака.

С Шора тоже была сорвана шестиконечная звезда; как и большинство политических «хефтлингов», он был обречен на пулю, однако гестапо получило сведения, что его жена, коммунистка Фаина Шор, смогла уйти в Чехословакию, начала работу в пражской «Красной помощи заключенным гитлеровских концлагерей», установила контакты с Международным Красным Крестом в Женеве, дважды ездила в Москву, в МОПР, посетила Стокгольм, встретилась с Брехтом, Пабло Пикассо, Элюаром и Арагоном, заручилась их согласием на помощь и поддержку ее работы, дала несколько разоблачительных интервью в британской и французской прессе. Гестапо поручило своему человеку в Дахау проанализировать возможность использования Шора для возвращения его жены в рейх.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Уинстон, его любимая Одетта и вся семья Киры отправились за город, чтобы отпраздновать важное и радо...
Эриол — правительница Карильского королевства. Она заняла трон всего в семнадцать лет, долгие годы к...
После встречи с Алексией тан де Кобург жизнь пошла совсем не так, как рассчитывал Алекс. Наживать вр...
Принадлежность к благородному роду не делает человека исключительной личностью. Одно лишь право кров...
Легко ли темному властелину совладать со светлой магией? Особенно когда заговорщики плетут вокруг се...
Когда-то я влюбилась с первого взгляда, а он надругался надо мной, и ему это сошло с рук. Сейчас мне...