Сандро из Чегема Искандер Фазиль
– Никого не видел?
– Нет.
– Ничего не слышал?
– Нет, – отвечал я, – а что?
– Голос отца слышится, – отвечал он, – не пойму, что ему надо… Поминки провели как надо, сороковины устроили хорошие, придет годовщина и годовщину отметим… Не пойму, чем он недоволен…
Вскоре вся деревня узнала, что отец Железного Колена призывает его к себе.
– Наверное, медведь тебя пригрызет или сорвешься с какого-нибудь склона, – говорили ему односельчане.
– Ну что ж, – отвечал он, не переставая сверкать своими совиными глазами, – если пришел мой срок – никуда не денешься…
Я, конечно, кричал далеко не каждый день, а так в неделю раз или два. Нам забавно было смущать этого дикого человека. И я, конечно, никак не ожидал, что он при своей дикости обладает звериной хитростью, о которой никто тогда не подозревал. Оказывается, он заметил некоторую связь между зовом отца и моим через некоторое время появлением со стадом на дороге, проходящей мимо его дома.
И вот однажды, когда я стоял возле могил их семейного кладбища и, поднеся руку ко рту, осторожно прокричал: «О, Гедлач, иди сюда, иди!» – «Ах, это ты, сукин сын!» – услышал я вдруг его голос и увидел его самого, выскочившего из-за чинары, росшей на кладбище. Как он за нею смог притаиться, не могу понять.
В первую секунду я замер от ужаса, увидев его искаженное гневом лицо и желтые глаза разъяренной совы. В руках он держал ружье. В следующую секунду я покатился вниз с обрывистого склона, поросшего кустами сассапариля. Вслед за мной грохнул выстрел, я услышал, как пуля свистнула над моей головой. Я вскочил на ноги и бежал до самого дома. Хотел он меня убить или хотел напугать – до сих пор остается для меня неясным.
В тот день отец мой привел брошенное мной стадо домой и договорился с Железным Коленом, что сам меня накажет. Но отец, зная, что Железное Колено в меня стрелял и я был смертельно перепуган этим выстрелом, не стал меня наказывать.
В один из ближайших дней, когда я возвращался домой со стадом коз и проходил мимо дома Железного Колена, тот окликнул меня.
– Чтой-то отец перестал меня звать, – спросил он, – не знаешь ли отчего?
– Не знаю, – сказал я, опустив голову, чтобы не смотреть в его совиные глаза.
– Не пролети пуля мимо твоей дурной башки, – сказал он, – в самый бы раз тебе спросить у моего отца: не надо ли ему чего от меня?
– Прости, Железное Колено, – ответил я, – я пошутил.
– Вот и я в шутку стрельнул в тебя, – сказал он и повернулся к дому.
Года через два Железное Колено женился и на удивление всем из соседнего села привез очень красивую девушку. Трудно было понять, почему она согласилась выйти замуж за Железное Колено. Ни привлекательной внешности (почти урод), ни особого достатка в доме у него никогда не было. Может, она соблазнилась его охотничьими подвигами или что-то другое – не знаю.
Тем не менее он женился на этой красивой девушке, сыграл свадьбу, а примерно через две недели после женитьбы собрался в горы, потому что начиналось лето. Односельчане в шутку говорили ему, как это он не боится бросать без присмотра молоденькую жену, когда она только-только вошла во вкус. А в доме у него жена оставалась одна. Но он этих шуток не понимал. Он отвечал, что слишком привык проводить лето на альпийских лугах, а в жаркой и потной деревне он никак не может оставаться на лето. Одним словом, он так и уехал в горы. Но он не только летом, он и зимой надолго отлучался, собираясь в многодневные охотничьи походы.
Бог знает, как он там жил со своей молодой женой, но детей у них не было. Года через два-три в деревне стали поговаривать, что жена Железного Колена подживает со своим соседом. Там жил парень лет тридцати, холостяк, красавец, богатырь. Он жил один со своим племянником и работал в сельмаге. Ну, поговаривали, конечно, об этом шепотом, и никому в голову не приходило открыть глаза Железному Колену. Во всяком случае, среди наших родственников.
Однажды мы сидели на кухне перед очажным огнем. Мама готовила обед, а отец, сидя у огня и разговаривая с дядей Михелом, время от времени поглядывал в открытую дверь кухни, где виднелась его лошадь, привязанная уздечкой к всаженному в землю лому. Когда лошадь объедала всю траву вокруг лома на радиусе вытянутой уздечки, он выходил из кухни, подходил к лому и всаживал его в другое место, чтобы лошадь поела свежей травы. Просто пустить ее пастись было нельзя, потому что во дворе росли саженцы фруктовых деревьев.
И вот отец в третий раз вышел во двор, чтобы вынуть из земли лом и всадить его в новое место. Вдруг он остановился посреди двора, прислушиваясь к чему-то.
– Тише! – крикнул он в кухню и застыл, прислушиваясь. Потом обернулся в сторону кухни и крикнул дяде: – Поди-ка сюда, Михел. Сдается мне, что кто-то дурным голосом кричит…
Мы все высыпали во двор и стали слушать. Сначала ничего невозможно было разобрать, а потом я услышал далекое:
– …Кто-нибудь… Беда… Беда…
У дяди Михела слух был острый, как у оленя. Он не только услышал слова, но и определил, кто кричит.
– Это племянник нашего завмага, – сказал он, вслушиваясь…
– Беда, беда… – снова в тишине раздался еле слышный голос, – кто-нибудь, кто-нибудь…
– Там что-то страшное случилось! – крикнул отец и, сняв уздечку с лома, влез на неоседланную лошадь. Он погнал ее к дому завмага.
– А ты, Михел, крикни братьев и приходите туда, – сказал он, обернувшись, и, открыв ворота, выехал на дорогу.
Минут через двадцать мы все подошли к дому завмага, где уже было несколько соседей во главе с моим отцом.
Все толпились на кухне. Я заглянул в двери и увидел завмага, лежащего возле кухонной кушетки на спине. Его запрокинутая голова лежала в огромной луже крови, и я вздрогнул от ужаса, увидев черную, зияющую щель перерезанной глотки. Одна рука его сжимала окровавленный нож. Брюки почему-то были расстегнуты, и пряжка пояса лежала в крови. Вот что я успел увидеть. В следующую минуту отец оглянулся и выгнал нас, нескольких детей, стоявших в дверях.
Через некоторое время стали прибывать и другие соседи. Слышно было, как по деревне перекликаются люди, сообщая друг другу страшную весть. Все больше и больше людей приходило во двор завмага, и уже целая толпа стояла во дворе, а племянник его снова и снова рассказывал, как он пришел домой и застал дядю в кухне в луже крови. Так прошло часа два. Вдруг со стороны дома Железного Колена раздался его крик.
– Беда, беда, – кричал он, – на помощь! Голос его был очень хорошо слышен, и все очень удивились его голосу. Все знали, что он сегодня отправился в горы на летние пастбища, а некоторые просто видели, как он часа три тому назад с навьюченной лошадью и ружьем за плечами проходил в сторону гор.
Многие ринулись к его дому, и мы, мальчишки, тоже туда побежали. Дом его был расположен близко, метров двести от дома завмага. Когда мы вошли к нему во двор, он стоял у кухни и развьючивал свою лошадь. Мы подошли к нему. Он снял мешок с лошади и, придерживая его двумя руками, кивнул в сторону кухни:
– Моя хозяйка повесилась…
Все обомлели, а он втащил мешок в кухню. Поставив мешок и утерев со лба пот, он кивнул нам:
– Здесь…
Мы вошли в кухню. Она висела на закопченной кухонной балке, склонив голову и тихо-тихо покачиваясь. Скамейка, которую она, по-видимому, оттолкнула, перевернутая, валялась в нескольких метрах от ее тела.
– Как ты здесь очутился, – спросил один из односельчан, – я же видел, как ты в горы уходил?
– В том-то и дело, что ушел, – сказал Железное Колено, – да по дороге вспомнил, что забыл соль. А что за охота без соли? Убьешь косулю, а мясо-то без соли попортится… Вот я и вернулся, а она тут висит… А чего это люди бегут к дому завмага, чего там стряслось?
– Он горло себе перерезал, – сказал один из соседей.
– До смерти? – спросил Железное Колено.
– Да, мертвый, – отвечали ему.
– Чудно как-то, – вдруг сказал Железное Колено, – эта повесилась, а тот глотку себе перерезал… Вроде чего-то не поделили промеж собой…
Всем стало как-то не по себе. Как-то неловко стало даже нам, детям. Было похоже, что он что-то знал про них и даже как бы слегка насмехался над их участью.
Вот что я тогда почувствовал, а больше ничего не почувствовал.
– Надо же, – вдруг сказал Железное Колено, полыхнув своими совиными глазами, – не вернись я за солью, так бы и не узнал об их смерти до самой осени, пока с гор не спустился бы.
– Отчего же, – сказал один из соседей, – послали бы за тобой горевестника…
– Разве что горевестника, – сказал Железное Колено, – да и то неизвестно, застал бы он меня в балагане или нет… Я ведь на много дней ухожу на охоту…
– Да, – сказал мой отец, – это удачно получилось, что ты соль забыл.
– Вот и я говорю, – отвечал Железное Колено, – не вернись я домой, может, провисела бы здесь до самой осени… Детки-то не плачут, а ближайший сосед, кому бы приметить, что ее не видать и не слыхать, сам глотку себе перерезал…
Помнится, мне тогда очень не понравились его слова, но я сам не знал почему. Мне показалось, что он вроде намекает на их близкие отношения и вроде бы издевается над мертвыми.
– Снять ее или будем ждать судейских? – спросил Железное Колено, обращаясь к отцу как к самому старшему и уважаемому всеми человеку.
– Будем ждать судейских, – ответил отец.
Потом мы все разошлись по домам, дверь на кухне, где жил завмаг, прикрыли, а с мальчиком в доме остались двое родственников.
Вечером братья отца собрались у нас на кухне и обсуждали эти две страшные смерти. Братья принялись было гадать, отчего они покончили самоубийством, но отец сразу же перебил их и сказал, что это убийство.
Он сказал, что Железное Колено, видно заподозрив, что она ему изменяет с завмагом, и сделав вид, что уезжает в горы, скрылся в леске, привязал там лошадь, тайком возвратился к дому завмага и, застукав их там, видно в самое время их близости, подкрался сзади и перерезал ему глотку. Если уж он смог подкрасться к косуле, к этим, да еще занятым любовью, он мог запросто подойти.
– Но она-то ведь повесилась? – сказал один из братьев отца.
– Повесилась, – усмехнулся отец, – а ты видел узел, на котором к балке привязана веревка? Ни одна женщина в мире не знает таких узлов, такие узлы вяжут только бывалые пастухи. Может, она со страху и сама полезла в петлю, но узел-то завязывал он и больше никто. Он убил их обоих, снова тайно ушел в лес, переждал пару часов и вернулся домой. Вот как было, я думаю… Только, чтобы все вы язык за зубами держали, нам ни к чему связываться с этим бесноватым…
На следующий день из города приехал начальник районной милиции, доктор и еще какие-то люди. Во дворе завмага толпились соседи, окружив начальника милиции и его помощников. Вместе с ними был и Железное Колено.
Я стоял на кухонной веранде с полотенцем, перекинутым через плечо, и с кувшинчиком воды в руках. Мне сказали, что доктор после осмотра трупа должен вымыть руки, а я ему буду поливать.
Поэтому я один стоял на кухонной веранде и видел, как доктор возится с трупом. Сначала он щупал, как мне показалось, перерезанное горло завмага, а потом разжал его ладонь, вытащил оттуда кровавый нож, осмотрел его и положил на кухонный столик.
Когда доктор положил нож на стол и уже хотел выходить из кухни, вдруг туда юркнул Железное Колено и, сверкнув своими желтыми совиными глазами, нагло сунул что-то доктору в карман. Я не знаю, что это было, – золото или деньги. Когда он ему сунул в карман то, что сунул, он бросил снизу вверх на доктора – доктор был солидный, крупный человек – такой взгляд, что мне стало за него страшно. Я уверен, что доктору тоже стало не по себе. Все это произошло в какую-то секунду, а через мгновение Железное Колено уже стоял в толпе перед кухней и слушал одного из соседей, который что-то рассказывал начальнику милиции. Ни один человек не обратил внимания, что Железное Колено вошел в кухню и вышел, хотя он сделал это открыто. Но главное, как он посмотрел на доктора! Это был дикарский взгляд, полный уверенности, что доктор не посмеет его ослушаться.
– Ну как? – спросил начальник милиции, когда доктор с окровавленными руками появился на веранде.
– Самоубийство, – сказал доктор. Он стал мыть руки, а я поливал ему. Потом он снял с моего плеча полотенце и тщательно вытер руки.
Одним словом, так и было решено, что жена Железного Колена и завмаг покончили жизнь самоубийством. Мертвых похоронили как положено, и постепенно в деревне перестали вспоминать об этом случае. Железное Колено больше не женился. Через несколько лет, охотясь на туров, он сорвался со скалы и утонул в горном озере.
Так закончил свой рассказ Абесаломон Нартович. Все его слушали с большим вниманием. Особенно внимательно его слушал космонавт. К сожалению, выслушав рассказ Абесаломона Нартовича, он решил внести в него поправку, которая роковым образом сказалась на судьбе его самой густолиственной ольховой ветки.
– Абесаломон Нартович, – сказал космонавт, – вы знаете, как я вас уважаю, и вы прекрасно изложили нам эту историю. Но я уверен, что наш советский доктор не мог, покрывая убийцу, взять деньги или еще что-то. Вам это просто показалось.
– Я рассказал так, как я видел, – отвечал Абесаломон Нартович миролюбиво, как бы не совсем отказываясь и от своей версии.
– Да, да, – повторил космонавт, – вам это показалось. Там и начальник милиции был, так что ему нечего было бояться…
– Да что он, с неба свалился! – воскликнул по-абхазски молодой хозяин, неимоверно страдая своим взыскующим взглядом.
– Ну, конечно, – шутливо заметил по-абхазски приятель моего друга, – он же космонавт.
– Их так учат! – еще более строго заключил дядя Сандро. И хотя за эту поправку космонавта он как тамада не нес никакой ответственности, но признание ее нелепости, безусловно, могло бросить тень и на тост космонавта, который дяде Сандро раньше удалось нейтрализовать.
Несмотря на разъяснение дяди Сандро, молодой хозяин стал непреклонно пересаживать свою рощицу, якобы повинуясь движению солнца на небе, а на самом деле явно для того, чтобы самую густолиственную ветку ольхи снова воткнуть в землю перед Абесаломоном Нартовичем. Отчасти это выглядело и как вручение пальмы первенства за лучший застольный рассказ. Во всяком случае, движение солнца на небе не играло никакой роли, оно уже настолько приблизилось к закату, что никому не мешало.
Через некоторое время мы поднялись из-за стола и перед уходом разбрелись по двору.
Я стоял у козьего загона, примыкавшего ко двору, и смотрел, как старик, присаживаясь на корточки, доил коз.
Звук молока, струящегося в подойник, внезапно побрякивающий колоколец на шее зачесавшейся козы, топтание и блеяние козлят в соседнем загоне, нежность закатного солнца, зелень двора, далекий дедушкин дом, затухающая печаль примирения.
Мы попрощались с хозяевами и выехали из деревни. Через полчаса мы были в городке, где когда-то мой друг совершил невольное убийство. Наши автомобили остановились для заправки у бензоколонки, и я решил выйти и пройтись.
Я направился в сторону сквера на противоположной стороне улицы, где надеялся найти уборную. Когда я вышел из машины, приятель моего друга стал шутливо кричать мне, что я забываю, где нахожусь, что жизнь моя в опасности и он требует моего немедленного возвращения. Улыбнувшись ему, я махнул рукой, давая знать, что я понимаю всю неправдоподобность такой встречи со стариком, тем более что старик никогда меня не видел в глаза и не мог узнать, что я это я.
Так думал я, переходя дорогу и раздвигая стриженые кусты туи, ограждающие сквер. Когда я углубился в него по песочной дорожке, обсаженной пампаской-травой, деревцами мушмалы, спрутоподобными агавами, напоминание приятеля моего друга показалось мне не столь уж смехотворным. Возможно, я еще был под впечатлением рассказа Абесаломона Нартовича о страшной мести Железного Колена.
Уборная все не попадалась, и я все дальше и дальше отходил от наших автомобилей, а сквер был до удивления пуст. Я уже думал пренебречь общественным порядком и воспользоваться этим малоприятным безлюдьем, но тут я увидел очертания общественной уборной, слегка прикрытой зарослями бамбука и в этом прикрытии напоминающей небольшую заброшенную пагоду.
Я зашел внутрь. В раковине из крана с обломанной ручкой хлестала вода. Раковина, по-видимому, была засорена, потому что вода лилась через край и весь пол был от этого мокрый. В уборной никого не было. В воздухе пахло не только хлоркой, но какой-то непонятной тревогой, запустением, опасностью.
Закончив свое нехитрое дело, я хотел было повернуться и выйти, как вдруг услышал шаги человека, который подошел к уборной. Внезапно шаги заглохли, и я почувствовал, что человек этот остановился в дверях и явно ждет меня.
И сразу же меня заполнил дикий, с каждым мгновеньем возрастающий нечеловеческий страх. Зачем обычному посетителю уборной останавливаться в дверях, когда он ясно видит, что здесь только один человек, а свободных мест много?!
Он дожидается меня! Это сам старик или один из его людей! И молнией мелькнула догадка, как именно он мог узнать о нас. Во время застолья, когда речь шла о невольном убийстве моего друга, к столу подходил один из соседей хозяина. Тот мог передать другим, те могли оказаться родственниками этого старика, и они могли поехать в городок и все рассказать старику. Я мгновенно вспомнил, что какая-то «Победа» стояла недалеко от поворота, где была расположена бензоколонка. Не нас ли она там дожидалась?
Страшась обернуться и посмотреть в глаза своей смертельной опасности, я продолжал стоять спиной к неведомому человеку, терпеливо дожидавшемуся меня. И чем дальше мы пребывали в этом странном положении, тем страшнее мне становилось, потому что тем более я делался уверенным, что ждет он именно меня и это единственная цель, с которой он стоит в дверях.
Мне очень хотелось обернуться, но какой-то инстинкт самосохранения диктовал мне, что оборачиваться нельзя, что пока я не обернулся, он сам еще может позволить себе мешкать, но как только я обернусь, он должен будет стрелять или идти на меня с ножом.
Нельзя сказать, чтобы мысль об обороне не приходила мне в голову. Я подумал, что если это будет нож, то надо во что бы то ни стало выставить руку вперед и постараться принять удар ножа рукой, а там, если можно, бежать. Но я совершенно не знал, что я могу сделать, если у него в руке пистолет. Я представил себя лежащим здесь, прижавшись щекой к мокрому, грязному, холодному цементу, и это был образ смерти, дополнительно отталкивающий своей оскверненностью. Оказывается, человеку не все равно, где он превратится в труп.
Может быть, отчасти из-за этого я решил обернуться и пойти. Я говорю отчасти, потому что была и другая настойчивая мысль. Кроме того, что раненым или смертельно раненным приятней было вырваться в сквер и упасть на зеленый газон, чем на грязный, мокрый пол общественной уборной, я почувствовал, что дальнейшее мое пребывание здесь как бы утверждает мое согласие с предстоящей карой. Мне подумалось, что человеку, пришедшему казнить меня, показывать свою готовность быть казненным – это морально облегчить его дело. Разумеется, я заботился не о его морали. Просто мне подумалось, что если он не абсолютно готов к убийству, то мои шансы на жизнь должны увеличиться от моей неготовности принять убийство. Ведь моя готовность принять убийство утвердит его, может быть, не совсем окончательное решение убить. Никто не знает, сколько убийств замысливалось в мире, потому что статистики готовившихся, но несовершенных убийств не существует.
Все это промелькнуло у меня в голове, и я решил, что дальше оставаться в уборной слишком опасно. Но легко сказать, а как трудно перейти в другое состояние, как трудно привести в движение оцепеневшее тело, взглянуть в глаза человеку, который собирается отнять у тебя жизнь. И я сделал половинчатое решение.
Я повернулся не к дверям, а к раковине и стал мыть руки, что должно было означать некоторую последовательную естественность моих движений и как бы замаскировать мое слишком долгое пребывание здесь. Я мыл руки, стараясь придать своим движениям бодрую беззаботность. Я как бы кричал ему: «Я совершенно не готов быть убитым, потому что меня незачем убивать!»
Не буду длить этого отрывка описанием того, как я тщательно вытирал руки платком и что я тогда думал. Сам факт, что я об этом пишу, говорит о том, что я остался жив.
Положив в карман платок, я решительно, излишне решительно повернулся к дверям и как бы прямо посмотрел на человека, стоявшего в дверях. Я именно как бы прямо посмотрел. Я видел очертания его фигуры, но мои глаза сознательно не хотели смотреть в его глаза. Преодолевая оцепенение, я прошел мимо него, думая о том, что, если он сейчас вырвет из кармана нож, надо во что бы то ни стало выбросить руку вперед.
Я заметил с некоторым облегчением, что он не спешит сунуть руку в карман и вытащить оттуда оружие, и, стараясь юркнуть в этот просвет надежды, проскользнул мимо него и в то же мгновение почувствовал оголенность своего холодеющего затылка.
Прошло несколько окрыляющих мгновений, я шагал по дорожке сквера, не чувствуя под собою ног, и чем дольше я шел, тем очевидней становилось мое спасение, и я двигался вперед ликующими шагами. Но ведь я чувствовал всей шкурой, что он стоит в дверях и ждет меня, так что же ему было надо?!
Я понял, что только один человек в мире может мне объяснить таинство случившегося. Конечно, этим человеком был дядя Сандро! И я ринулся к машине Абесаломона Нартовича, где сидел дядя Сандро. Я сел в машину, чувствуя в себе неумеренную, постыдную радость жизни. Хотелось прижаться к кому-нибудь и притихнуть. Почему-то больше всего хотелось прижаться к космонавту, не только потому, что он мощный выразитель жизни, но и потому, что в нем чувствовался ясный, безыскусный строй души. Именно к такой душе и хотелось прижаться сейчас. Ведь он, в сущности, отличный парень! Конечно, он слегка придуряется и понятно почему. Он попал в элиту, он счастлив, и ему страшно было бы из-за какой-нибудь случайной глупости выскочить из нее. Вот он и прижимается к идеологии. Мне тоже захотелось прижаться к идеологии, угреться возле нее, помурлыкать.
Я рассказал дяде Сандро о пережитом мною страхе.
– Дуралей, – улыбнулся в ответ дядя Сандро, – так и буду тебя всю жизнь учить. Этот человек был настоящий абхазец, еще не порченый. А настоящий абхазец никогда не покажет свою оголенную плоть другому человеку и не будет смотреть на его оголенную плоть. Это считается оскорблением. Вот он и ждал, покамест ты выйдешь.
Точно! С необыкновенной ясностью я вдруг увидел фигуру этого человека, фигуру абхазского крестьянина в рубашке навыпуск, подпоясанного тонким кавказским поясом, в галифе и азиатских сапогах.
Абесаломон Нартович, сидевший рядом с шофефером, вельможно откинувшись, переждав наш разговор с дядей Сандро, продолжил еще начатую в деревушке, по-видимому бесконечную, тему о свойствах местных сортов винограда.
– Вообще молодое вино из винограда «качич», – сказал он космонавту, – прошу запомнить, очень коварный напиток.
Фраза эта мне показалась необыкновенно уютной и милой, и я, ощущая в своем теле нежные вздроги, повторял про себя: коварный напиток, коварный напиток. И дай нам, господь, не знать другого коварства!
Машины тронулись в обратный путь.
Глава 31 Джамхух – Сын Оленя, или Евангелие по-чегемски
Теперь мы расскажем легенду о Джамхухе – Сыне Оленя, похожую на правду, или правду о жизни Джамхуха, обросшую легендами. Как хотите, так и считайте. Чегемцы, например, считают, что все это было на самом деле. Если даже сейчас, в наше время, говорят они, иногда случаются чудеса, то в те далекие, незлопамятные времена чудеса происходили чуть ли не каждый день.
И в этом есть доля истины. В самом деле, даже в наше время, когда в мире редко что случается, в Абхазии нет-нет да что-нибудь и случится. Говорят, будущему Джамхуху было, вероятно, месяца два-три, когда он очутился в зарослях леса неподалеку от Чегема. Там его нашла олениха. Как он там очутился, никто не знает.
Вот что чегемцы говорили по этому поводу. Они говорили, что, вероятно, какое-то семейство шло по лесной дороге, где на него напали разбойники. Мать ребенка успела отбросить его в заросли, прежде чем разбойники учинили свой кровавый разбой или просто связали путников и продали их в рабство в другие земли.
В Абхазии за рабов тогда не давали никаких денег, потому что держать рабов считалось у абхазов признаком дурного вкуса. Впрочем, некоторые рабов и тогда ухитрялись держать, потому что во все времена находятся люди с дурным вкусом и дурными наклонностями.
Одним словом, так считают чегемцы, а как это было на самом деле – никто не знает.
…Мальчик, к счастью упавший на мягкую траву в зарослях папоротника, проголодавшись, стал плакать. Долго плакал мальчик, пока голос его не услышала олениха, которая вместе с двумя оленятами паслась в этих местах и, пощипывая траву, приближалась к мальчику.
Раздвинув грудью стебли папоротника, олениха увидела плачущего младенца. Она поняла, что ребенок голоден, что собственную мать он почему-то потерял, и стала подставлять ему свое вымя. Но ребенок был так мал, что, конечно, никак не мог достать до вымени. Тогда олениха осторожно легла возле него и приладила свои добрые сосцы к мордочке младенца.
Тут ребенок догадался, что делать, и, поймав ртом добрый сосец оленихи, стал, сладостно причмокивая, высасывать из него вкусное теплое молоко. Ничего, думала олениха, прислушиваясь к своим двум оленятам, пасшимся рядом на лужайке, выкормим младенца, хватит молока на троих. Только придется, думала она, жить в этих местах, потому что мальчик мал и ходить еще не умеет.
Обо всем этом олениха рассказала мальчику, когда он изучил олений язык. Оказывается, олени разговаривают глазами. Ну, а мальчик впоследствии, когда он стал жить с чегемцами, пересказал им то, что узнал от матери-оленихи.
Так олениха стала выкармливать младенца, который быстро рос и набирался сил на добром оленьем молоке. Теперь мальчик умел ходить, и олениха уже не ложилась, чтобы накормить его молоком, а только становилась на колени, чтобы мальчик достал до вымени. По вечерам, когда оленья семья укладывалась спать, мальчик, уютно устроившись на животе оленихи, всегда засыпал, держа во рту один из материнских сосцов, что смешило его молочного братца и особенно сестренку.
Вскоре мальчик стал бегать с оленятами и стал понимать олений язык, что требует необыкновенной чуткости души и сообразительности ума. Ведь олени разговаривают между собой глазами, и только глупые люди думают, что животные лишь мыкают да блеют! Они все понимают и разговаривают между собой глазами, а иногда подают знаки головой или ушами. Особенно хорошо ушами разговаривают ослы.
Прошло шесть лет. Мать-олениха рожала новых оленят, и мальчик вместе с новыми оленятами пил молоко, и, хотя ему давно было пора переходить на траву и листья, он предпочитал молоко или иногда, делая вид, что пасется возле кустов, на самом деле ел ягоды облепихи, черники, малины.
– Забаловала я его, – говаривала иногда олениха, – но что делать, ведь он сирота.
По вечерам, когда мать-олениха со своим найденышем и новыми оленятами укладывалась спать, мальчик просил ее рассказать, как она его кормила, становясь на колени, и он, слушая ее, каждый раз заходился от хохота и говорил:
– Мама-олениха, неужели я был такой маленький?
– Конечно, – отвечала мать-олениха, продолжая жевать жвачку, потому что разговаривали они глазами, – ты тогда был совсем маленький. Только не гогочи, ради бога, а то волки нас услышат.
– Надо же, – говорил мальчик, – я тогда был такой маленький, что бедной маме приходилось на колени становиться, чтобы я доставал до вымени. А теперь я такой большой, что сам становлюсь на колени, чтобы удобнее было пить молоко.
– Баловень, – ворчала мать-олениха, – пора переходить на траву.
– А я сегодня много травы съел, – отвечал мальчик, – у меня от нее даже оскомина на зубах.
– Вот и неправда! – вставляла тут сестричка-оленичка. – Я видела, сколько ты травы съел. Ты делал вид, что кушаешь траву, а сам землянику рвал.
– Правда, правда, – уверял мальчик, – я травы тоже много съел. Просто ты не заметила.
– Да?! Не заметила?! – горячилась сестричка-оленичка. – Тогда почему ты никогда жвачку не жуешь?
– Сам не пойму, – отвечал будущий Джамхух, – у меня почему-то никогда не получается жвачка из травы, которую съел.
– Из молока нельзя сделать жвачку, – не унималась сестричка.
– Молоко в желудке превращается в сыр, – важно изрек в этом месте олень-отец, – от теплоты внутренностей. Я сам видел, как пастухи ставили на огонь котел с молоком, а после вытаскивали оттуда большой белый ком, который они называют сыром, потому что он сырой. Так что и выпитое молоко можно прожевать, если его вовремя вернуть в рот, когда оно уже превратилось в сыр, но еще не ушло в тело. И на этом хватит болтать… А ты, дочурка-оленьчурка, никогда не выдавай своего братца. Это у нас, оленей, не принято, это принято у плохих людей.
Так или немножко по-другому они разговаривали по вечерам, а потом укладывались спать, и оленята вместе с мальчиком засыпали, прижавшись к животу матери-оленихи. Об этих днях Джамхух нежно вспоминал и охотно рассказывал о них друзьям.
…Однажды старый охотник Беслан из села Чегем увидел на лесной лужайке удивительную картину. Он увидел, что на ней пасутся олень-самец, олениха, два олененка и голый загорелый мальчик.
Охотник так обомлел, что в первое мгновение не мог дрожащими пальцами вытащить стрелу из колчана, чтобы поразить самца, потому что в те далекие времена настоящие охотники никогда не убивали самок.
А в следующее мгновение самец его почуял, семейство сгрудилось, и стрелять уже было невозможно, потому что охотник мог попасть в олениху, в оленят или мальчика.
А еще через миг странное оленье семейство рванулось в лес, и мальчик, почти не отставая, бежал за оленятами. Охотник, пораженный увиденным, как бы очнувшись, бросился вслед и, конечно, никогда бы не догнал мальчика, но тот, споткнувшись о лиану, упал на землю, и, пока выпрастывал ногу из лианы, подбежавший охотник схватил его.
Мальчик изо всех сил стал вырываться из рук охотника, он даже укусил его, но старый Беслан крепко держал его в своих объятиях. И тогда мальчик, поняв, что навсегда расстается с матерью-оленихой, закричал с невыразимой тоской, и этот крик расставания был первым звуком его человеческого голоса. Мать-олениха издали ответила ему трубным рыданием, ведь она любила его, как собственного олененка и даже сильней, потому что дольше, чем любого из своих оленят, кормила его молоком.
Старый Беслан принес мальчика к себе домой, крепко привязал его веревкой к тяжелой кухонной скамье, чтобы он не сбежал, но поближе к очагу, чтобы он не зябнул. Стояла осень, а мальчик был голым, и старому Беслану казалось, что мальчик может замерзнуть.
Со всего Чегема приходили люди полюбоваться ребенком, жившим с оленями. Мальчик ужасно тосковал по своей оленьей семье и ничего не ел целых пять дней. Старый Беслан давал ему хлеб, мед, сыр. Он приносил ему свежей травы, просяной соломы, но мальчик ничего не ел – ни человеческой еды, ни еды травоядных.
А люди приходили, рассаживались на скамьях вокруг него, гадали, откуда он, кто он и что все это предзнаменует. К вечеру пятого дня старый Беслан принес ему охапку ореховых веток, шелестящую желтеющими листьями, и бросил ее у ног мальчика, надеясь, что, может быть, он соблазнится этим козьим лакомством. И тут мальчик вдруг заговорил человеческим голосом, потому что человек ко всему привыкает, он привыкает даже к людям.
– Ты бы мне еще охапку папоротников принес, – сказал он старому охотнику. – Лучше дай мне молока… козьего, раз у вас нет оленьего…
Тут чегемцы страшно удивились, что мальчик заговорил по-человечьи, хотя до этого не уставали удивляться, что он ничего не говорит человеческим языком.
Старый охотник дал ему большую глиняную кружку молока, мальчик выпил его и стал говорить с людьми.
– Сначала отвяжите меня, – сказал мальчик, – я теперь никуда не убегу. Видно, судьба мне жить с вами, с людьми.
– Чей ты сын? – спросили чегемцы. – Давно ли ты попал в лес?
– Не знаю, – сказал мальчик, – я людей никогда не видел. Меня мать-олениха ребенком нашла в кустах и выкормила.
– Как?! – удивились чегемцы. – Ты никогда не видел человека, а сам разговариваешь с нами, да еще на нашем, абхазском языке? Разве такое слыхано?
– Слыхано, раз слышите, – сказал мальчик. – Вы за пять дней мне здесь все уши прожужжали. К концу второго дня я уже все понимал, что вы говорите. Дело в том, что олени говорят глазами. И я понимаю язык глаз. И вы, люди, когда говорите ртом, одновременно говорите глазами. И хотя не все то, что вы говорите ртом, совпадает с тем, что вы говорите глазами, я, сравнивая то и другое, научился понимать значение слов, которые вы говорите.
– Чудо-мальчик! – воскликнули чегемцы. – Божий сын!
– Придется мне наказать своего пастуха-грека, – вдруг сказал один из чегемцев. – Он у меня целый год пастушит и до сих пор не может говорить по-абхазски!
– Глупец, – мальчик поглядел на него своими большими оленьими глазами, – он же не знает языка глаз, потому ему трудно быстро заговорить на чужом языке.
– Откуда ты узнал, что он глупец?! – поразились чегемцы, переглядываясь. Они в самом деле считали этого своего земляка самым глупым человеком Чегема.
– Сначала по глазам, – пожал плечами мальчик, – а потом и по его словам.
И тут вдруг старый охотник Беслан расплакался.
– Чегемцы, – сказал он, – вы знаете, как погибли трое моих сыновей. Жена моя умерла от горя, оплакивая их. Наш бог, Великий Весовщик Нашей Совести, послал мне этого мальчика в утешение, чтобы было кому радовать меня на старости лет и было кому закрыть мне глаза в смертный час.
– Не плачь, – сказал мальчик и, подойдя к старому охотнику, прижался к нему, отчего тот еще сильней расплакался. – В прошлом году, – добавил мальчик, – когда волк зарезал моего брата-олененка, мама-олениха долго плакала. Мне ужасно больно, когда кто-нибудь плачет. Я буду утешать твою старость, но дай мне слово никогда не охотиться на оленей!
– Клянусь моими погибшими сыновьями, – воскликнул старый охотник, – я никогда не буду больше охотиться на оленей!
– Хорошо, – сказал мальчик, – я всегда буду жить с тобой… Дайте мне одно из человеческих имен, раз вы без этого не можете.
– Нарекаю тебя Джамхухом, – произнес старый охотник, – в честь моего младшего сына.
– Джамхух – Сын Оленя, – сказали чегемцы, – так будет лучше.
Они еще долго сидели в доме старого охотника, а потом разошлись, разнося весть о мальчике, воспитанном оленихой и овладевшем человеческой речью в пять дней. На самом деле он овладел ею в два дня.
Так Джамхух – Сын Оленя зажил в доме старого охотника, и не было сына добрей и мальчика понятливей и сообразительней. Он в один месяц усвоил все обычаи абхазов, а обычаев этих так много, что абхазы и сами иногда путаются в них.
В первое время ему трудно было привыкнуть к одежде, и он все норовил бегать голым, но потом и к одежде приучился. Играть он тоже в первое время любил с козлятами и телятами, а с детьми не играл. Он с ними начинал говорить о разных мудрых вещах, которых дети не понимали. Но потом, поняв, что дети его не понимают, он стал с ними играть, как с телятами и козлятами.
Мальчик только долго еще не мог привыкнуть к виду человека, сидящего верхом на лошади. Сначала он принял верхового человека за какое-то диковинное животное, но потом и к этому постепенно привык.
Однажды, когда чегемцы стали разбегаться перед взбесившейся буйволицей, он спокойно подошел к ней и вынул у нее из глаза кусочек коры, разъяривший буйволицу.
– Откуда ты узнал, – спрашивали чегемцы, – что она разъярилась из-за этого?
– Язык буйволов очень похож на олений, – сказал мальчик, – примерно так, как язык убыхов похож на абхазский.
Через десять лет о Джамхухе – Сыне Оленя уже знала вся Абхазия. Он жил со своим старым отцом, хорошо хозяйствовал, щедро давал людям мудрые советы и довольно точно предсказывал погоду и разные события. К этому времени он уже, кроме абхазского языка, знал язык греков, картвелов, лазов, черкесов, скифов. Кто к нему ни обратится, он всякому давал совет независимо от его происхождения.
Хотя советы его иногда оказывались не самыми правильными, а предсказания порой не сбывались, люди не слишком унывали. Люди, обдумывая и обсуждая советы и прорицания Джамхуха, всегда убеждались, что ошибки Сына Оленя бывали следствием его излишнего благородства…
Например, если он, рассчитывая поступки подлеца, предсказывал его дальнейшие подлости, то они нередко оказывались подлее, чем думал Джамхух. А если он предсказывал поведение доброго человека, то и доброта этого человека, увы, оказывалась ниже той зарубки, которую сделал Джамхух.
– Постепенно люди, приходящие за советом или предсказанием Джамхуха, стали подправлять его слова.
– Если Сын Оленя, – говорили они, – предсказывает, какую подлость учинит подлец, подбавь от себя немного подлости и попадешь в самую точку.
– Если Сын Оленя, – говорили другие, – предсказывает доброе дело добряка, убавь от себя доброты и попадешь в самую точку.
Однако скоро выяснилось, что от этого прибавления и убавления предсказания Джамхуха стали еще реже сбываться. Дело в том, что люди, прибавляя подлости подлецу и убавляя доброту добряка, очень уж усердствовали, и получалась полная неразбериха.
– Этот Джамхух – Сын Оленя совсем нас запутал, – злились самые глупые. – Уж лучше бы он сам нам ничего не предсказывал.
– Нет, – говорили более благоразумные, – лучше будем делать так, как он говорит, ничего не прибавляя и не убавляя.
И люди в большинстве своем стали придерживаться советов и предсказаний Сына Оленя, чувствуя, что к его советам и предсказаниям не мешало бы немного прибавить огорчения или убавить надежды. Однако, боясь запутаться, не решались.
– Ох, и разорит меня этот Джамхух, – бывало, говорил какой-нибудь скупердяй, получив от него хозяйственный совет. Все же он поступал так, как велел Джамхух, боясь, что иначе будет еще хуже.
До двадцати лет, несмотря на всякие мелкие огорчения, вызванные хронической глупостью многих людей, Джамхух жил счастливо. Он был хорош собой, силен, ловок, имел легкую оленью походку и был мудр, как сто мудрецов, собранных в одном месте и согласных друг с другом. Но так как сто мудрецов, собранных в одно место, начинают спорить и отрицать друг друга, Джамхух был мудрее, чем сто мудрецов.
Порой, когда Джамхух слишком уставал от человеческой глупости и жестокости, он уходил в лес, разыскивал там маму-олениху и садился рядом с ней, припав к ее груди и обняв ее за шею.
– Мама, – говорил Джамхух, – я так устал от них. Люди мешают любить себя.
Если он не находил маму-олениху, он находил других оленей и спрашивал у них о том, как живет мать-олениха и как она себя чувствует. Другие олени ему рассказывали, что мать-олениха жива-здорова, и Джамхух, утешенный, возвращался в Чегем.
К этому времени чегемцы в благодарность за мудрость Джамхуха отказались от охоты на оленей, и олени очень близко подходили к селу. Так что Джамхух, отправляясь в лес, если не встречал маму-олениху, все равно встречал какого-нибудь оленя и передавал ему весточку для нее.
Отец Джамхуха, старый Беслан, не мог нагордиться своим сыном, и закатные дни его старости были озарены тихим счастьем. Но всему приходит срок, и пришел срок жизни старому Беслану.
Он стал умирать. Чегемцы вызвали лекаря из Диоскурии, и тот, важно осмотрев старика, сказал, что у него слишком сгустилась кровь и ему надо отворить жилы.
– Глупец, – вздохнул старый Беслан, – зачем мне отворять жилы? Я же умираю не от болезни, а от старости. Разве от старости есть лекарство?
– Ну, знаете! – оскорбился лекарь из Диоскурии, в свое время отворявший жилы константинопольским купцам и гордившийся этим. – Тогда зачем вы меня позвали?
– Для людей, – объяснили чегемцы, дежурившие у постели больного. – Люди скажут, что Джамхух загордился и даже лекаря не вызвал к умирающему отцу. Лучше волоки в Диоскурию причитающихся тебе трех баранов и там отворяй им жилы.
– Ну, знаете! – повторил лекарь, однако, сев на ослика, поволок на веревке в Диоскурию трех заработанных баранов.
Перед самой смертью старый Беслан велел всем выйти из комнаты и, оставшись один на один с Джамхухом, сказал:
– Сын мой, я тебе должен открыть одну тайну, потому что покидаю этот мир, как и положено всякому отжившему человеку. Я хочу уберечь тебя, сын мой, от страшной опасности. В нашем доме есть комната, закрытая на три замка. Я никогда ее не открывал, и ты, зная, что я не хочу тебе о ней говорить, никогда не спрашивал. Теперь пришло время рассказать о тайне закрытой комнаты. Множество лет тому назад, на мою беду, в дом ко мне пришел бродячий художник и стал умирать от лихорадки. И он мне сказал перед смертью: «Я нарисовал портрет самой красивой девушки, которая когда-либо жила на свете. Это заколдованная, вечно юная красавица Гунда, сестра знаменитых семи братьев-великанов. Они живут на самом западном краю Абхазии, недалеко от села Пшада. Я прошу тебя, сохрани этот портрет и никому никогда не показывай его, потому что каждый, кто увидит портрет, влюбится в красавицу и попытается жениться на ней. А свирепые братья-великаны каждому жениху обещают отдать свою сестру только в том случае, если он выполнит все испытания по сноровке ума и тела, которые они придумали. А если жених не справится со всеми испытаниями, они его убивают. Такие у них условия. Черепа неудачливых женихов нахлобучены на колья изгороди вокруг двора великанов. Два неудачливых жениха погибли, пока я рисовал портрет юной красавицы. Я в нее не влюбился, потому что перенес влюбленность на портрет, который рисовал. Этот портрет должен остаться в веках, чтобы люди видели, как красива может быть девушка и каким божественным мастером был я, художник Нахар. Клянись нашим богом, Великим Весовщиком Нашей Совести, что ты навсегда сохранишь мой портрет, чтобы он дошел до потомков!» – «Клянусь!» – сказал я ему. И художник умер. Я его предал земле со всеми полагающимися почестями. Потом, перебирая его бедные пожитки, нашел портрет, завернутый в леопардовую шкуру, и, не разворачивая шкуры, отнес его в комнату и запер дверь на три замка. С этого начались мои беды. Оказывается, все три мои сына, поочередно выкрадывая у меня ключи, проникали в запертую комнату, смотрели на портрет, влюблялись в красавицу и тайно уходили из дому попытать счастья. Трое моих сыновей в одну неделю были убиты братьями-великанами. Но я тогда об этом не знал, я думал, что они погибли на охоте. Пытаясь найти их следы, я ходил по всей Абхазии. В конце концов, расспрашивая людей, встречавшихся с ними, я понял, что все они шли в сторону дома братьев-великанов. Жена моя умерла от горя, оплакивая своих детей. Но вот на старости лет Великий Весовщик Нашей Совести сжалился надо мной и послал мне тебя. Я молю тебя никогда не входить в комнату, где лежит портрет этой красавицы. После гибели сыновей я его развернул и снова завернул уже в три шкуры. Пусть он там лежит, пока не умрут великаны или пока не найдется джигит, который выполнит все их условия, и пока она наконец не выйдет замуж.
– Значит, отец, ты видел портрет? – спросил Джамхух. Ведь ему было двадцать лет и он уже мечтал о необыкновенной девушке.
– Да, – ответил старый Беслан.
– Ну и как она? – не удержался Джамхух.
– Не знаю, сынок, – вздохнул старый охотник, – я не заметил ее красоты, потому что на ней была кровь моих сыновей.
Джамхух дал слово отцу никогда не входить в комнату с портретом красавицы, и старик умер. Джамхух помог ему унять последние судороги тела, мучающегося от необходимости расстаться с душой, как помогают роженице. И когда душа ушла из тела, Джамхух прикрыл веками опустевшие глаза отца.
Джамхух похоронил старого Беслана со всеми почестями и стал жить один в своем доме. День и ночь он думал о портрете красавицы, но не смел открыть комнату, где он хранился.
Сердце Джамхуха разрывалось. Его жгло любопытство, но он не мог нарушить слово, данное отцу. Может быть, Джамхух и нарушил бы данное слово, но боялся, что, если влюбится и его попытка жениться на красавице Гунде кончится неудачей, он не сможет справить годовщину смерти отца. Джамхух был благочестивый сын и хотел, чтобы мертвый отец получил все, что положено по абхазским обычаям.
Через год, справив годовщину смерти отца, Джамхух открыл комнату, где лежал портрет. Запах затхлости и гнили от плохо обработанной кожи ударил ему в ноздри.
Портрет, завернутый в леопардовую шкуру, лежал на столе в пустой комнате. Джамхух развернул леопардовую шкуру и увидел, что под ней шкура дикой свиньи. Джамхух развернул шкуру дикой свиньи и увидел, что под ней шкура осла. Джамхух развернул шкуру осла и увидел портрет. Он повернул его к окну и, пронзенный нежной красотой золотоголовой девушки, потеряв сознание, упал.