Сандро из Чегема Искандер Фазиль

– А вы чего там расселись?! Вы что, не видите, где уже солнце? Солнце упустили, солнце! Да и ты, дармоед, мог бы помахать мотыгой, хотя бы от скуки! Что за чудище выродила мне эта дура!

Мать Камы в это время, сидя на корточках возле кухонной веранды, потрошила над тазиком очищенную курицу, время от времени отбрасывая собакам ненужные внутренности.

– А то не твоя кровь, – вполголоса огрызнулась она ввиду явно истекшего времени своей власти и слишком большой близости ее теперешнего носителя.

Перекинув мотыгу через плечо, отец уже пересекал двор.

– Я же геологов жду, – примирительно крикнул Сандро ему вслед, – неудобно, придут гости, а в доме нет мужчины.

– Чтоб тебя врыли вместе с ними в ту яму, где они копаются и все не докопаются ни до чего! – крикнул отец, толкая ворота и не оборачиваясь. – Можно подумать, что их деды здесь клад зарыли! Пустомели!

Братья, посмеиваясь, неохотно встали и, взяв свои мотыги, отправились вслед за отцом.

– Сам высох, как черт, и детям продыху не дает, – ворчливо, не подымая головы, заметила мать, когда сыновья проходили мимо. Но по голосу ее видно было, что время власти ее надолго, до самого ужина, ушло, и тут ничего не поделаешь. Через мгновение, подняв голову, она засмеялась, глядя в сторону тех, что сидели под яблоней.

– Ты чего, мама? – улыбаясь, спросила у нее Эсма. Из кухни вышел Навей, неся большой котелок, наполненный тюрей из кислого молока и чурека. В другой руке он держал книгу, и в глазах его все еще тлел пламень, зажженный этой же книгой. Мать несколько опасливо, а потом облегченно взглянула, может быть, не столько вслед сыну, сколько вслед удаляющейся книге. Потом она опять рассмеялась и обратилась к тем, что под яблоней.

– Я думаю о божьим провидении, – сказала она, продолжая посмеиваться, – я никогда в жизни не видела такой жирной курицы, как эта. И я вспомнила, что на днях заметила в амбаре много исклеванных кукурузных кочерыжек. А потом увидела, что в плетенье стены прутья в одном месте разъехались. Я тогда подумала, что сойки влетают в амбар, и заделала прореху. А это, оказывается, она влетала туда. Вот она и попала теперь мне в руки.

– Да откуда ты знаешь, что это она влезала? – спросил Сандро, улыбаясь и как бы поощряя мать в сторону смешных подробностей.

Тут мать, продолжая сидеть на корточках, прямо затряслась от смеха и, бросив курицу в таз, стала отмахиваться руками, как бы прося не смешить, учитывая ее неудобную позу.

– Я давно замечала, что она заважничала, не спешит, когда я сзываю кормить кур, – сквозь смех отвечала мать, – а куда ей было спешить, если весь мой амбар был в ее владении. А сегодня первая прибежала. Прореху-то я заделала. Вот и попалась, дуреха.

Подхватив таз с курицей, мать поднялась с корточек и пошла на кухню. По ее спине было видно, что она все еще смеется.

– Вот мама, – сказал Сандро, любуясь матерью и глядя ей вслед, – умеет замечать смешное. Вся в меня!

Через полчаса мать позвала их обедать. Сандро возглавил стол, как-то легко пережив отсутствие геологов. Обед был долгий и веселый.

После обеда Эсма прошлась по комнатам родного дома, слушая знакомый скрип половиц, вдыхая грустный запах отчего жилья и вспоминая детские и юношеские годы. Внезапно, словно пытаясь заново слиться с его жизнью, она бодро засуетилась, распахнула все окна, подмела все комнаты, но потом вдруг как-то сникла, видимо поняв, что прошлого не вернешь. И тогда она заторопилась, ощутив спасительную тягу к своему собственному гнезду, тягу, сдувающую с души ненужную грусть по дому детства.

– Пора, – сказала она мужу, – не забывай, нам долго ехать.

– Куда спешить, – отвечал муж, – времени еще много.

По абхазским понятиям муж, приехав с женой в дом ее родителей, должен был показывать, что не спешит уводить жену из родного дома в свой.

– Нет, нет, – заторопила жена, – седлайте лошадей. Сандро и муж сестры поймали лошадей и оседлали их. С поля пришли прощаться отец и братья. Порывистые объятия сестры, степенные рукопожатия мужа, напутствия, приветствия родственникам и знакомым. Всадникам помогли сесть на лошадей. Кемальчика приодели, и его взял на руки отец. Над головой сестры с треском распахнулся голубой зонт.

– Не держитесь все время большой дороги, как вороны, – сказал Сандро на прощанье и разъяснил, в каких местах можно срезать путь. Всадники тронулись.

– Я провожу вас! – крикнула Кама, когда они выехали за ворота, и, рванувшись, догнала лошадь сестры и ухватилась рукой за стремя. Держась за него и временами переходя на побежку, она не отставала от лошади. Над головой всадницы голубел зонт. Но сейчас он на Каму наводил легкую грусть, как уходящий праздник. Кемальчик поглядывал из-за плеча отца каким-то странным, удаленным взглядом.

– Хватит, возвращайся, Кама, – сказала сестра.

– Я только до ореха! – попросила Кама, еще цепче ухватившись за стремя.

Они доехали до грецкого ореха, росшего у дороги, и сестра остановила лошадь. Муж ее тоже остановил лошадь и слегка повернул ее назад. Сестра пригнулась, и тень зонта упала на Каму. Эсма поцеловала ее и хотела разогнуться, но Кама, обхватив ее шею голыми руками, изо всех сил надолго прижалась к ее губам.

– Ну, хватит! – вздохнула сестра и, оторвавшись от нее, разогнулась.

– До свиданья, Кемальчик! – крикнула Кама, и малыш, улыбнувшись, помахал ей рукой.

Лошади тронулись и зазвякали копытами по каменистой дороге. Каме показалось, что Кемальчик вяло помахал ручкой, и ей от этого стало тоскливо. Вздрагивая и покачиваясь, над белым крупом лошади плыл зонт. За лошадью всадницы Кемальчика не было видно, а он все дальше, и дальше, и дальше уходил от нее.

И вдруг душащий комок подкатил к горлу девочки и перекрыл его.

– Кемальчик! – прозвенел ее крик, словно она пыталась криком вышибить из горла этот комок, и, разрыдавшись, кинулась за всадниками.

Лошади остановились, и Кама, вся в слезах, но стыдливо улыбаясь, подбежала к сестре.

– Что с тобой? – строго спросила сестра, глядя на нее с высоты, как бы ставшей еще выше.

– Не знаю, – стараясь улыбаться, отвечала Кама, – Кемальчика жалко…

– Чего это тебе его жалко, он к себе домой едет, – строго сказала сестра, – не глупи, ступай!

– Я еще немножко провожу вас, – попросила Кама, все поглядывая на Кемальчика.

Кемальчик тоже смотрел на нее из-за плеча отца своими большими темными глазами, удивляясь ее слезам и как бы стараясь ей внушить: ты же видишь, я с папой и с мамой, и мне от этого хорошо, значит, и тебе от этого должно быть хорошо.

– Бедняжка, привыкла к нашему сыну, – сказал муж сестры, поворачивая лошадь и растроганно глядя на Каму.

– Оставь, ради бога, – сказала сестра, – что ж мне, отдать ей сына своего?

– Нет, – сказала Кама, заикаясь от волнения и стараясь уверить сестру, что она не собирается забирать у нее ребенка, – я еще немножко, вон до той алычи провожу вас.

– Ладно, – согласилась Эсма и тронула лошадь.

Теперь Кама семенила возле нее, не решаясь держаться за стремя, чтобы не раздражать сестру. А Кемальчик удивленно поглядывал из-за плеча отца, как бы силясь осознать, почему Кама не понимает, что, когда ему хорошо, и ей от этого должно быть хорошо.

Но и под алычой Кама не смогла остановиться, кстати сквозь слезы успев заметить, что на алыче еще есть плоды и это надо запомнить, и снова побежала за всадниками.

Дорога круто пошла вниз, и Кама заставила себя остановиться. В лицо ударил далекий шум Кодера, открылась пойма реки, которая, извиваясь серебристыми рукавами, бежала к морю по дымчато-голубоватой лесистой долине, упирающейся в призрачную, как сон, стену моря.

А здесь вблизи по изумрудно-зеленому косогору холма, белея беспорядочными пятнами, подымалось стадо коз, которое гнал домой ее брат Азиз. Он играл на дудке. Сзади плелся Навей. Сквозь далекий шум реки доносился прерывистый от большого расстояния и в то же время назойливо-печальный звук пастушеской дудки. Передние козы уже выходили на гребень холма, куда спускались всадники, а задние только-только вышли из лесу.

– Ну ладно, – обернулся муж к Эсме, – вон ее братья идут. Она вместе с ними и вернется… Кама, беги к нам! И Кама рванулась.

– Кемальчик! – кричит она и бежит. Босоногая девочка в цветастом ситцевом платье, вся в слезах и все-таки счастливая, бежит вслед за всадниками.

Это мама моя!

– Мама! – кричу я сквозь бездну неимоверных лет, но девочка не слышит.

…Старая, старая женщина, седоглавая, с выцветшими глазами сидит на постели в ночной рубашке и покачивается от слабости.

– Ты скоро пойдешь на пенсию? – вдруг спрашивает она у меня после долгого молчания. Она забыла, что до пенсии мне еще далековато. Но мама спрашивает так, потому что сестра больна, а племяннице, присматривающей за ней, трудно, она сбилась с ног между своими детьми и больной бабушкой. Как ей объяснить, что в моем деле, в сущности, нет пенсий и нет отпусков. Впрочем, как и в деле ее жизни.

В тридцать пять лет, оставшись без мужа, она, забыв о собственной судьбе, целиком посвятила свою жизнь детям. С утра она уходила в лавку и поздно вечером возвращалась. И так три десятка лет без отпусков, без выходных, потому что ежедневный заработок давал детям ежедневную еду. И поздней ночью за чаем она, если не слишком уставала, рассказывала нам что-нибудь смешное, случившееся за день. И мы, бывало, покатывались от смеха.

– Сегодня опять приходил этот нищий аристократ. И она, сама смеясь, показывала, как он, надменно вытянув руку, произносит просьбу-приказ:

– Положи что-нибудь.

Или еще:

– А сегодня был такой случай. Подходит к прилавку худющий человек. «Дай, – говорит, – килограмм сухарей!» А я ему: «Зачем тебе сухари? Ты сам, как сухарь!» А сама думаю: «Господи, что я сказала! Сейчас скандал подымет!» Нет, оказался хороший человек: только улыбнулся.

…В этом мире, забывшем о долге, о чести, о совести, она неуклонно вела свою великую, маленькую войну с хаосом эгоизма, отчуждения, осквернения святыни божьего дара – стыда. Она не только стремилась всех нас, детей своих, поставить на ноги, но и старалась всеми средствами весь род наш удержать в теплой роевой связи. А удержать становилось все трудней и трудней.

– Ты уже три дня как приехал из Москвы и не видел своего дядю. Стыдно! Поезжай, пока он не узнал, что ты здесь, – обидится.

– Зять Заиры, ты не забыл ее? В первой городской больнице лежит. Проведай, объясни, что ты родственник, ему будет приятно.

– Поздравь их! У них сын родился!

– Помоги внуку Махаза. Он второй год поступает в институт. Так я и поверю, что его примут без знакомств! Ты же сам всю жизнь учишься, у тебя там должны быть знакомства.

– Ты же знаешь нашу Лену? Порох! У нее опять неприятности. Поговори с начальством.

– Господи, что за время! У семилетней правнучки Таты рак глаза! Устрой ее в хорошую московскую больницу, может, спасут глаз!

– Поздравь их телеграммой! У них дочь родилась. Только не спутай, дочь, а не сын!

– Он пьет каждый день! Он валяется на улицах! И это сын моего самого умного брата?! Такого позора наш род не знал! Неужели ты ничего не можешь сделать? Господи, почему вас не учат ничему такому, что нужно для жизни?!

…Старая, старая женщина, седоглавая, с широко расставленными выцветшими глазами, в длинной ночной рубашке, сидит на постели, покачиваясь от слабости. Искривленные, опухшие ладони прекрасных рук – ежедневное мытье стаканов в течение десятков лет. Ноги задубели от закупорки вен – ежедневное стояние на ногах в течение десятков лет. Изношенное любовью сердце.

Вот я и рассказал, мама, о дне твоего детства, о котором ты так часто любила говорить. Но ведь ты была счастлива, была хотя бы в тот день? Почему ты так любила вспоминать его?

…И уже нет мамы, нет ничего. Есть серое московское небо, а за окном, впиваясь в мозги, визжит возле строящегося дома неугомонный движок. И машинка моя, как безумный дятел, долбит трухлявое древо отечественной словесности, и я, поджав ноги и сгорбившись над столом, вышибаю из клавиш одно и то же слово, твое слово, мама: долг, долг, долг.

Глава 30 Кутеж трех князей в зеленом дворике

Мы прикатили на трех машинах в это уединенное абхазское село по причине, которая сейчас совершенно выветрилась у меня из головы. Точнее всего, никакой причины не было. Один из участников нашей компании был приглашен к своему родственнику, а нас он просто прихватил по дороге.

Нас было человек восемь. В общем что-то вроде этого. Точно не помню. Да и какое это имеет значение? Одним словом, нас было больше пяти, но меньше десяти человек. Во всяком случае, толпы не было. Но какова память. Собираюсь рассказать о людях, с которыми кутил, а, сколько их было, не помню. Нет, в процессе рассказа я их, вероятно, всех вспомню, но так сразу собрать их в голове не могу.

Чувствую, что сейчас начну признаваться в своих слабостях. Старый испытанный прием. На нем я в свое время сделал свою литературную карьеру. Я думал, что этот прием уже себя исчерпал. Но, оказывается, нет. Оказывается, этот прием вообще неисчерпаем. Читателю приятно чувствовать себя несколько умнее автора. От этого он испытывает удивительный приток энергии, веселья и в конечном итоге благодарности автору. А автору, в свою очередь, приятно, что ему удалось слегка задурить голову читателя. Он от этого тоже испытывает веселье. Вот так, взаимно взбодрившись, мы, глядишь, скоротаем вечерок.

Я поражаюсь одному факту: как это я довольно прилично дожил до зрелых годов, прилично по нашим условиям, не помня ни одной даты, ни одной цифры, ни одного телефона, ни одного адреса, ни одного имени начальника, кроме Абесаломона Нартовича, с которым меня жизнь неоднократно сталкивала.

Пожалуй, из дат я помню, что в 1812 году была Отечественная война с Наполеоном. А в 1941 году началась Отечественная война с Гитлером. Еще я, конечно, помню, что в 1917 году была Октябрьская революция. Все – больше из дат ничего не помню.

Это может показаться каким-то кривляньем или кощунством, но я редко помню, в каком году я живу. Нет, в какой стране я живу, я всегда помню. А в каком году я живу, я никогда не помню. Когда почтальонша приносит мне денежный перевод, и мне приходится заполнять бланк, я всегда вынужден у нее спрашивать, какое у нас число и какой год. Иногда бывает неудобно. Правда, я всегда даю им на чай, и почтальонши обычно радостно отвечают на мой вопрос. Но иногда приходит новая почтальонша, и ты ей уже задаешь этот глупый вопрос, а она еще не знает, что ты ей дашь на чай, и она отвечает на твой вопрос довольно тускло. Но, ничего не поделаешь, так устроена моя голова.

Я даже придумал теорию, довольно убедительно объясняющую мое беспамятство. Я придумал такую теорию, что у разных людей голова по-разному устроена. У одних в голове большое место занимают складские помещения, а машинное отделение занимает довольно скромное место. А у других якобы, как у меня, сильно разрастается машинное отделение в голове, и оно вытесняет складские помещения. Я думаю, что это вполне солидная теория.

Сейчас я подумал: а что, если эта моя теория беспамятства есть попытка опоэтизировать обыкновенный склероз? Нет, не согласен. Настоящие стихи и кое-что другое приятное моей душе я все еще неплохо запоминаю.

Скорее всего, дело обстоит так. Моя голова – последний бастион защиты от цивилизации. И она пока еще изрыгает и отбрасывает от себя ее назойливых носителей.

В бастионе моей головы последняя дюжина чегемцев (кажется, только там она и осталась) защищает ее от лезущей со всех сторон, карабкающейся, вползающей во все щели нечисти в рогатых антеннах. А я изо всех сил взбадриваю героических защитников.

– Бей их, ребята! – кричу я. – Это враги их насылают на нас! Заливай их кипящей мамалыжной заваркой! Круши им черепа кукурузной колотушкой! Протыкай их ломом! Суй им в морду горящую головешку, выхваченную из костра! Стегай их очажной цепью!

Мне говорят, цивилизация неизбежна, поэтому я ее должен любить. Но смерть тоже неизбежна, что же, я ее поэтому должен любить?! Впрочем, к этому я еще вернусь.

А теперь, поняв, в чем суть дела, и поуспокоившись, пойдем дальше. Что касается всяких там таблиц, карт, диаграмм, расписаний, так это все для меня полный хаос. Ни малейшей возможности взаимопроникновения. Я, например, своими силами никогда не мог использовать расписание пригородных поездов. Это же с ума сойти, сколько цифр идет по горизонтали и по вертикали, и среди сотен этих цифр ты должен найти одну-единственную, означающую время отхода твоего поезда.

Я лучше простою целый час возле расписания и, дождавшись, когда к нему подойдет человек с мягким выражением лица, а дождаться такого человека не всегда просто, но все-таки дождавшись его, я спрошу у него, придав собственному лицу подслеповатое выражение:

– Скажите, пожалуйста, когда отходит такой-то поезд… Я сам не могу разобраться, потому что у меня плохо со зрением…

Что касается всяких там диаграмм, схем или, как это называется, «кривой развития», так это вообще полный абсурд. Да, я ненавижу ваше развитие уже потому, что оно всегда кривое!

Или, скажем, маршрутные карты. Во время заграничных поездок иностранные гиды нарочно каждый день раздают карты, а наши наивные туристы набрасываются на них, радуясь, что все это дается бесплатно. А я думаю: болваны, зачем вам эти карты, ведь все равно и так повезут по нужным местам?

Они не понимают, что эти самые гиды потом идут, куда надо, и докладывают там: «Эти советские туристы, никакие они не туристы. Все они, кроме одного, разведчики, потому что так и набрасываются на карты».

А буржуазия потом на этом строит свою пропаганду. После этого я спрашиваю: кто больше политически развит, я или они? Кого надо чаще посылать за границу – меня или их?

Мне иногда кажется, что здравый смысл, который я унаследовал от своих чегемских предков, предохраняет мою голову от ненужных и даже вредных знаний. Ну, в самом деле, какое значение имеет год, в котором ты живешь, если тебе точно известно, что время в твоей стране давно остановилось и никуда не движется?!

И вот это свойство моей головы, ее полная освобожденность от житейской и схоластической чуши позволяет мне сосредоточить умственные силы на самых важных и главных проблемах. И по этим проблемам я уже сделал ряд выдающихся открытий и, вероятно, еще сделаю, если, конечно, меня не остановят.

Некоторые довольно интеллигентные люди, замечая отдельные недостатки, которые все еще имеют место в нашей стране, думают: а что, если слегка потеснить большевиков, чтобы в дальнейшем, устранив эти недостатки, перестать их теснить? И вот таким людям я говорю:

«Стоп, ребята! Это не только глупо, это хуже, чем глупо – это опасно. Вы что, не знаете, что большевики ужасно не любят, чтобы их кто-нибудь теснил?»

И тут я им выкладываю одно из своих великих открытий. Я один понял, от чего идут беды всей нашей общественной и хозяйственной жизни. Все это идет от того, что на местах и отчасти даже в центре нашим руководителям не хватает чувства юмора.

Все началось с Ленина. Великому Ленину, как он в этом признавался Горькому, и это описано в воспоминаниях Горького, и даже наша цензура ему это не вычеркнула, не хватало чувства юмора. Ленин со свойственной ему откровенностью признавался Горькому, что он хорошо чувствует чужой юмор, но сам, к сожалению, юмором не обладает. Но Ленин, благодаря своей гениальности, отчасти восполнял недостаток юмора великолепной организаторской работой.

К сожалению, после Ленина большевики, не обладая его гениальностью, по части юмора решили идти его путем. И это было крупной ошибкой. Они назначили руководителем страны самого неулыбчивого человека, ошибочно решив, что самый неулыбчивый человек и есть самый серьезный человек. И в этом уже проявился трагический недостаток чувства юмора. Нет, потом, после тридцать седьмого года, он с удовольствием улыбался себе в усы, и некоторые партийцы схватились за головы, поняв, какие именно явления жизни вызывают у него улыбку, но было уже поздно.

И вот я предлагаю всеми средствами печати и устного воздействия развивать по всей стране чувство юмора у руководителей всех рангов. Это поистине героическое занятие, вероятно, первое время не обойдется без жертв.

Вероятно, их (или нас? нет, лучше – их), юмористов, в первое время будут преследовать и даже частично сажать в лагеря. Но они (или мы? нет, лучше – они) и там не должны терять чувство юмора, а неустанно прививать его следователям, прокурорам, конвою и другим облеченным властью деятелям. Они должны поступать так, как арестованные Сталиным партийцы, которые и в самых страшных сибирских лагерях продолжали яростные, непримиримые споры по поводу стратегии и тактики мирового пролетариата.

А мы, оставшиеся на воле юмористы (или – они? нет, мы!), должны, ни на минуту не теряя бодрости духа, день и ночь распространять юмор по всей стране. Мы должны учредить кафедры юмора во всех вузах и даже в высшей партшколе. В высшей партшколе заведующим кафедрой юмора можно назначить Аркадия Райкина, если он, конечно, член партии, что само по себе было бы не лишено юмора.

Юмор должен проникнуть на все собрания, на все конференции, на все пленумы, на все съезды. Нет, меня на слове не поймаете, деловая часть не отменяется. Но все доклады, например на съездах, будут пронизаны юмором. Делегаты с нетерпением ждут, какую хохму привезет представитель Одессы, а другие гадают, что скажет докладчик из Еревана. Всем весело, Косыгин улыбается так, как будто его экономическая реформа принята. А что? Вполне возможно, в условиях юмора ее примут обязательно, товарищ Косыгин!

В условиях юмора в стране господствует прекрасное настроение, все равны и все имеют равное право смеяться и быть высмеянными. Партия смеется над интеллигенцией, интеллигенция смеется над партией, а рабочие смеются, глядя на тех и других. Социализм, господа, это хорошая шутка!

И когда наконец юмор овладевает партией, а партия овладевает юмором, мы с легким смехом избавимся от всех недостатков нашей общественной и хозяйственной жизни.

Но стоп! – останавливаю я себя. А не приводят ли мои рассуждения о юморе к некоторой опасной потере чувства юмора?

В таком случае немедленно беру свои слова назад. Или даже лучше – раскрываю карты. Эти страницы на самом деле написаны с одобрения самых высших инстанций для выявления людей, которые своими улыбками или тем более смехом тут же на месте обнаруживают свою диалектическую неблагонадежность.

Нет, так нельзя. Чувствую, что меня все время заносит, а остановиться не могу. Надо сейчас же взять себя в руки и немедленно вернуться в строгие рамки сюжета.

Итак… Мы прикатили на трех машинах в это уединенное абхазское село по причине, которая сейчас совершенно выветрилась у меня из головы. Точнее всего, никакой причины не было. Один из участников нашей компании был приглашен к своему родственнику, а нас он просто прихватил по дороге.

Нас приблизительно было восемь человек. А между прочим, этого рассуждения о юморе не было бы, если бы я точно знал, сколько нас было человек. И теперь вы сами судите, плодотворно ли для автора в тех или иных случаях неточное знание предмета или оно его приводит к сокрушительным идейным провалам?

Сама наша компания образовалась случайно. Я ехал из Гагр в Мухус, чтобы встретиться с товарищем, которому помог выпутаться из очень нехорошей истории. В драке, навязанной ему, он вынужден был убить человека, за что ему присудили двенадцать лет лагерей строгого режима.

Он уже просидел около двух лет, когда я написал – и опубликовал, что было гораздо трудней, – статью об этом случае, где сумел доказать, что свой смертоносный удар он нанес человеку, защищаясь от не менее смертоносных ударов, которые ему наносили двое.

После напечатания статьи дело пересмотрели, и его выпустили из тюрьмы. До меня дошли слухи, что отец убитого, старый уголовник, грозится «пришить» и меня, и выпущенного из тюрьмы невольного убийцу его сына. На меня угрозы этого человека не произвели большого впечатления, он меня никогда не видел, жилимы в разных городах, и я не верил, что он будет пытаться меня разыскать.

Единственная предосторожность, которой я решил придерживаться, – это не ездить в городок, где жил этот старик. Сделать это было нетрудно, хотя в городке этом жило несколько моих родственников, которых я не прочь был увидеть. Но если б и не увидел, не умер бы от тоски. Во всяком случае, я старался помнить об этом старике, чтобы меня в этот городок случайно не занесло.

И вот я ехал в Мухус, чтобы встретиться с другом, которого выпустили из тюрьмы, и, когда такси доехало до окраины города, нам просигналила встречная машина, и мой шофер остановился. Я увидел своего друга, вылезающего из встречной машины. Оказывается, в этот день и в этот час он ехал со своим приятелем ко мне в Гагры, чтобы встретиться со мной. Ни он, ни я не уславливались о дне встречи. Каким образом нам обоим пришло в голову именно в это время ринуться навстречу друг другу?

Мы с товарищем обнялись и, стоя у обочины дороги, стали вместе с его приятелем обсуждать достоинства и недостатки окрестных ресторанов.

Сейчас, отстукивая на машинке эти строки, я вспомнил, что и эту встречу, и всю предыдущую горестную историю моего друга я уже описал в одной повести, где собственный добрый поступок приписал своему герою. И вот я снова к этому поступку возвратился. В чем же дело? Или меня тянет к собственному доброму поступку, как преступника к месту преступления? Или мне жалко, что я приписал его своему герою?

Да, жизнь моя, во всяком случае, так бедна хорошими поступками, что я невольно так высветил этот сюжет, чтобы озарить и свой небогатый подвиг.

Странна жизнь писателя, то есть наблюдателя над жизнью. Кто выдумал эту должность? И почему именно я нахожусь на этой должности? Чувствую, что в один прекрасный день появится некий человек, и он скажет во всеуслышание:

«Снять его с должности наблюдателя над жизнью. Не то, чтобы следить за жизнью, пасти ее на зеленых пастбищах нашей идеологии, он у себя под носом ничего не видит».

Предчувствуя, что это рано или поздно наступит, я заранее признаюсь: да, я действительно очень ненаблюдательный человек. Вот довольно забавный пример моей ненаблюдательности.

Когда я был студентом, я познакомился и подружился с одной очаровательной девушкой. До меня она была влюблена в какого-то неведомого футболиста из ее города и постоянно о нем вспоминала. Горечь ее воспоминаний я старался смягчить влагой нежных поцелуев, и, кажется, мне это удавалось.

Во всяком случае, она давала знать, что, пожалуй, если это все так продолжится, она сумеет забыть про своего футболиста. Я терпеливо дожидался того времени, когда она окончательно забудет про своего футболиста, а она продолжала про него рассказывать. Как только наступала пауза в ее рассказах, я тут же заполнял эту паузу поцелуем. Я старался поцелуями продлить эти паузы в ее рассказах, и она довольно благосклонно разрешала мне это делать.

Правда, переждав поцелуй, она снова принималась рассказывать про своего футболиста и всегда, не сбиваясь, продолжала свой рассказ с того места, на котором я ее прервал. Я все ждал, когда она собьется, чтобы действовать более смелым образом, но она, не сбиваясь, продолжала рассказывать про своего футболиста. Я не терял терпения, потому что она мне очень нравилась, и целовать ее казалось мне громадным достижением. Так мы встречались с ней около двух месяцев, и я был доволен жизнью и судьбой.

В те времена у меня был друг, который жил в одной из комнат общежития напротив меня. Он был посвящен в мои сердечные дела и в горестную историю с ее футболистом.

Однажды я зашел в его комнату и увидел, что моя подружка стоит у электрической плиты и жарит моему другу котлеты. Сначала я был довольно сильно смущен, никак не ожидая ее тут встретить Потом в голове моей возник легкий и благородный вариант ее появления в комнате моего друга. Конечно, она шла ко мне, а он, увидев ее, перехватил по дороге и заставил ее жарить ему котлеты.

Вообще-то ему была свойственна некоторая склонность использовать окружающих людей. Обо всем этом я вспомнил в одно мгновение и даже почувствовал платоническую гордость за кулинарные способности моей подружки. Некоторая тень зависти из-за того, что сам я эти ее способности никогда не использовал, тоже промелькнула у меня в голове. Но я тут же себя успокоил мыслью о том, что мне-то ей предстоит всю жизнь жарить котлеты.

Окончательно успокоенный да еще приглашенный ими за стол, я весело с ними пообедал и, ничего не подозревая, вышел с ней на улицу гулять. Она опять стала рассказывать про своего футболиста, и в ее рассказе на этот раз я заметил более пессимистические нотки, чем обычно. Она выразила сомнение, что навряд ли теперь кто-нибудь в ее жизни заменит ей неудачную первую любовь. Стоит ли говорить, что я ее уверял в обратном.

Прошло недели две, в течение которых мы несколько раз бывали втроем, прежде чем я догадался, что произошла основательная перегруппировка действующих лиц.

Я был потрясен случившимся. Паршивый опыт человечества меня ничему не научил. Я никак не представлял, что между друзьями возможно такое. Мой собственный опыт говорил совсем о другом. Когда я учился в школе, я вместе со своими двумя друзьями влюбился в одну девушку. Мы тогда все втроем помогали друг другу признаваться ей в любви. И хотя каждого из нас она поочередно отвергала, дружба наша никак не распадалась. Нам очень хотелось, чтобы хотя бы одному из нас с ней повезло. Но раз никому не повезло, что ж делать, нас утешала собственная дружба.

(Невозможность осуществления самой изумительной, как правило, первой любви. По-видимому, это так задумано свыше. Что бы делал человек, достигнув счастья? Неутоленной любовью судьба дает нам понюхать счастье и, отбрасывая его в недостижимую даль, говорит как собаке: «Ищи!» И мы ищем. Это и есть путь духовного роста.) …А тут получилось совсем по-другому. Оказывается, он с самого начала влюбился в нее и скрывал это от меня. Оказывается, он уже около двух месяцев ежедневно покупал ей коробку шоколадных конфет. Не застав ее в комнате, он оставлял эти конфеты под подушкой ее постели. Так что она, если надолго куда-нибудь уходила, возвратившись в комнату, прямо шла к своей подушке и, отодвинув ее, доставала коробку. А если коробки не оказывалось, она говорила: «Так он еще не приходил?»

Сначала она, хохоча (так говорили девушки из ее комнаты), ела сама эти конфеты и угощала ими своих подружек. А потом дрогнуло ее провинциальное сердце, и она решила нежной дружбой отблагодарить его за эти конфеты.

Так я думаю. Кроме того, на фоне этих ежедневных шоколадных конфет, я, вероятно, производил довольно невыгодное впечатление. Хотя я ей устраивал несколько скромных студенческих пирушек с пивом, к которому она пристрастилась со времен футболиста, ей, вероятно, все это должно было показаться убогостью.

Вероятно, в ее хорошенькой головке произошла переоценка ценностей. Видно, она решила так: этот меня целует и изредка угощает своим жалким жигулевским пивом. А этот меня еще не целует, а уже угощает, и притом ежедневно, коробкой шоколадных конфет. А что же будет, когда он начнет меня целовать?

Одним словом, поняв, что чаша весов явно перевешивает в его сторону, я потихоньку отделился от них и зажил самостоятельной жизнью. Никаких объяснений ни с ним, ни с ней у меня не было. Мне было ужасно неприятно вступать в какие-то переговоры, и они, слава богу, не пытались со мной объясниться.

Случайно встречаясь с ними на улице или в институте, я сдержанно здоровался и проходил мимо. Отвечая на мой кивок, она смотрела на меня с выражением легкой грусти, как бы стараясь утешить меня, как бы внушая мне, что я сильно ошибаюсь, если думаю, что ее новое положение освободило ее от груза воспоминаний о прекрасном футболисте.

Он же здоровался со мной совсем иначе. Он здоровался со мной, как бы сосредоточенно прислушиваясь к музыке высших сфер и давая этим знать, что ему совершенно невозможно в его состоянии вникать в мелкие земные человеческие отношения.

Так длилось примерно с месяц. Однажды он зашел ко мне и сказал, что приглашает меня пообедать вместе с ними в его комнате. Я согласился, хотя мне очень не хотелось идти. Но я боялся, что, если я откажусь, мне придется объясняться с ним. А объясняться с ним мне никак не хотелось. Это что же, так в лицо и сказать человеку, с которым дружил два года, что он поступил как негодяй? Да не в том дело, что он оказался с ней, мало ли чего не бывает в жизни. Но ведь я же знал о конфетах, которые он дарил ей, задолго до того, как дрогнуло ее сердце. Надо было делать вид, что ничего не случилось, – это устраивало обе стороны. Кстати, признаюсь в еще большем грехе. Никогда не мог не пожать протянутую руку знакомого мне человека или не ответить на его кивок, даже если уже знал, что этот человек совершил какую-то низость. Иногда, в редких случаях, мог сказать все, что я думаю о нем, но не пожать протянутую руку не мог.

Часто после пожатия такой руки у меня возникало неимоверное желание содрать со своей испакощенной ладони кожу. Однажды такое ощущение длилось два дня. Значит, я чувствовал греховность такого рукопожатия? Да, и все-таки потом снова пожимал руки подобным людям.

После появления «Козлотура» мои родные «Красные субтропики» дали разгромную рецензию о нем. Это был прямой призыв к пролитию крови автора. Кроме всех остальных грехов статья обвиняла меня в оскорблении национальной чести.

Человек, написавший статью, и люди, стоявшие за ним, явно ожидали, что призыв к пролитию крови будет подхвачен центральной прессой. И не совсем напрасно. Позже один работник самого важного нашего органа печати рассказал мне, что вопрос этот обсуждался у них, но тогда победили люди, склонные к умеренности. Повесть не тронули.

Прочитав статью, я пришел в бешенство, которое длилось часа два. Я ходил по комнате, и тогдашний мой гневный монолог против автора статьи можно было уместить в одну фразу: «Зачем, зачем тебе, Гольба, защищать честь абхазцев от меня, абхазца?!»

Потом я махнул рукой на это дело, но на автора статьи все-таки сильно разозлился, тем более что хорошо знал его. Через несколько лет, приехав в Мухус, я случайно на улице столкнулся с ним. Блудливо улыбаясь, он протянул мне руку, и я… и я… и я… пожал ее.

Попробуем спокойно разобраться в этом вопросе. Мне могут сказать: «Ведь от того, что ты не пожмешь руку человеку, совершившему подлость, он не умрет. Но ему это будет очень неприятно и, возможно, в следующий раз остановит его от низкого поступка».

Может быть, так, а, может быть, и не так. Безусловно, что это унижение может привести его к раскаянию и самоочищению. Но, возможно, непожатие руки приведет человека, совершившего гнусность, к еще большему ожесточению и еще большей склонности совершать гнусности.

Как же быть все-таки? Пожимать руку совершившему подлость или не пожимать? Кто вообще придумал этот дурацкий обычай пожимать руку? Может, отменить его? Или, если отменять уже поздно, ввести несколько типов рукопожатий, означающих: одобряю твое существование на земле, не совсем одобряю или совсем не одобряю.

Нет, надо вернуться к самому себе. Почему я все-таки пожимаю протянутую руку, зная, что это рука человека, совершившего гнусность? Конечно, главная причина в том, что я по натуре не могу быть карающим органом. Не могу и все. Я не оправдываю себя, но и не до конца осуждаю.

А теперь рассмотрим психологию людей, которые мужественно не замечают протянутую руку. Конечно, среди них есть просто честные люди с крепкой нервной системой, и они своей рукой, не дрогнувшей навстречу протянутой руке, ясно показывают неодобрение гнусности.

Это так. Это бывает. Но, к сожалению, большинство людей, таким образом осуждающих зло, действуют совсем из других побуждений. И в силу нашей профессии мы довольно четко угадываем мотивы этих побуждений. Мотивы эти таковы: ты совершил гнусность (скажем, продался), а я изо всех сил сдерживаюсь и не совершаю гнусность, так я же должен пожимать тебе руку?! Так вот тебе – не пожму! Пусть видят, что я не совершил гнусность, пусть хоть эта малая выгода заменит мне ту, большую, о которой я скромно, но пламенно мечтаю.

Попробуем этот вопрос рассмотреть в философском плане. По-видимому, существует два типа психологии, два отношения к злу. Один тип людей, замечая зло, стремится тут же на месте с ним расправиться, чтобы восстановить гармонию мира. Другой, видя проявление зла, чувствует его бесконечную связь с мировым злом, и у него опускаются руки от понимания, что вместо отрубленной ветки зла вырастет другая или даже многие.

Первый говорит:

– Ну что ж, будем все время рубить! Второй говорит:

– Нет, это не верно. Надо идти более долгим путем. Надо докопаться до корней и выкорчевать дерево зла целиком.

Первый:

– Да на это уйдут усилия ста поколений!

Второй:

– Хоть тыщи! Другого пути нет.

Первый:

– Надо заставить человека быть человеком!

Второй:

– Надо очеловечивать человека, и тогда он сам станет человеком.

Конечно, мое рассуждение слегка прихрамывает. Нет, я не хочу отрицать пользу тех, кто занимается исключительно отрубанием веток. Они тоже нужны, некоторое количество таких людей мы оставляем, но главные силы все-таки бросаем на раскапывание корней.

Вообще, эти отрубатели веток, то есть прямые борцы со злом, – довольно странный народ. Иногда стоишь в очереди и ждешь, когда она дойдет до тебя. А тут со стороны прут и прут к прилавку. Конечно, мелькает мысль: хорошо бы стать там у прилавка и навести порядок, чтобы очередь быстрей двигалась. Но какая-то душевная лень мешает, да и возможность схлопотать по морде учитывается. И начинаешь глубоко задумываться о том, как бы организовать торговое дело, чтобы очередей не было совсем. И иногда в голове возникают изумительные проекты, но чувствуешь, что тебе не под силу протолкнуть их через соответствующие учреждения.

И ты, тяжело вздохнув, продолжаешь ждать своей очереди, а наглецы со всех сторон прут и прут к прилавку. Ну, ладно, решаешь про себя, подумаешь, простою лишних полчаса или час.

И вдруг из очереди выходит энергичный мужчина, становится у прилавка и никого не пускает, и очередь двигается быстрей, а ему даже по морде никто не дает, до того у него энергичный и самостоятельный вид. Есть же на свете настоящие мужчины, думаешь ты, а сам я байбак. И вдруг у тебя в голове возникает великолепная мысль: надо передать свой прекрасный проект по уничтожению очередей этому энергичному мужчине. Он, только он, этот проект пробьет через все препятствия и воплотит его в жизнь! Но ты тут же угасаешь от ясного понимания того, что не будет этот энергичный мужчина возиться с твоим проектом, ему гораздо приятней здесь, на виду у толпы, наводить порядок. Ему даже отчасти было бы нежелательно жить при таком положении вещей, когда не надо на виду у толпы наводить порядок.

Не в этой ли роковой невозможности соединить прекрасный проект с действиями энергичного мужчины трагедия мировой истории?!

И бывает, такой энергичный мужчина так и стоит у прилавка, отбрасывая нахалов, до самого того мгновения, когда подходит его очередь. Тут он покупает свои продукты и удаляется, сопровождаемый взглядами толпы, как бы говоря: «Не надо никаких цветов, никаких благодарностей, мне достаточно вашего молчаливого обожания».

Это так. Это бывает. Но бывает, что этот энергичный мужчина некоторое время отбрасывает нахалов, а потом вдруг, не дождавшись своей очереди, сует деньги продавщице, берет свои продукты и удаляется быстрыми шагами, как бы пораженный какой-то мыслью, которая тут его осенила, и в результате чего ему немедленно необходимо, бросив все дела, уйти в направлении этой мысли.

И вот что интересно. И продавщица знает, что он не дождался своей очереди, и очередь знает, что ему рано было отовариваться, но все уверены, что так и надо, что он должен был иметь какую-то выгоду за свой временный героизм. И очередь смотрит ему вслед долгим взглядом, одновременно и оправдывающим его поступок, и слегка тоскующим по бескорыстному кумиру, и как бы понимающим, что сама она не вполне достойна такого кумира.

Но я залез в какие-то дебри. А между тем человек, совершивший гнусность, стоит с терпеливо протянутой рукой, а я никак не могу решить, надо ее пожимать или не надо.

Ну, вот – пожал. После этого я чувствую к себе и к своей ладони омерзение. Но все-таки я пожал эту руку. Значит, если бы я не пожал ее, я бы чувствовал себя еще хуже? Из двух зол я выбираю меньшее? Почему оно меньшее?

Потому что, не пожав эту руку, я как бы полностью отрицаю, что передо мной стоит человек, а не животное. Но такая кара все-таки не соответствует его проступку? Как же быть? Но может быть, пожимая эту руку, я признаю свою согреховность той гнусности, которую совершил этот человек? Безусловно, в этом есть правда. Ведь перед тем как совершать свою гнусность, он, подсознательно или даже сознательно, представил всех своих близких и знакомых и почувствовал, что, в общем, все они, скорее всего, проглотят эту гнусность. А раз он так решил, значит, мы давали какой-то повод надеяться, что гнусность пройдет, значит, что-то такое в нас было? Конечно, не мы главные виновники, но и мы давали повод надеяться, что гнусность пройдет, а теперь, не подавая ему руки, всю вину сваливаем на него, хотя часть вины лежит на нас самих. Но, с другой стороны, подав ему руку, мы тем самым полностью оправдываем его надежду, что гнусность пройдет. Нет, раньше надо было быть такими, чтобы он не посмел делать гнусность. Вот где правда! Но ведь когда-нибудь надо становиться такими? И вот, не пожав ему руку, мы всем показываем, что мы в дальнейшем будем такими, чтобы никто не смел делать гнусности. Но ведь он может воскликнуть: «Это несправедливо! Почему именно с меня надо начинать? Может, я бы не решился сделать гнусность, если бы знал, что вы с меня будете начинать наказывать?!»

Господи, как же быть? И подавать руку неправильно, и не подавать руку неправильно! Может, это вообще неразрешимый вопрос? Может, всякое бегство из человеческого общества вызвано его неразрешимостью? Идея отшельничества не отсюда ли? Бежать, бежать в пещеру, в скит, там никому не придется пожимать руку!

Может, Лев Толстой именно по этой причине бежал из Ясной Поляны? Приезжают со всего мира. Знаменитый писатель. Граф. Русское хлебосольство. Надо пожимать руки. Разговаривать. А он, великий психолог, видит, сколько среди этих гостей пакостников. А Софья Андреевна радуется и ничего не понимает. И взрыв последнего решения: бежать! бежать!

И я бегу от этого вопроса к моим очаровательным в своей ясности изменникам, о которых читатель, наверное, подзабыл.

Придется коротко напомнить. Вообще с читателем лучше всего разговаривать коротко и громко, как с глуховатым. Громко-то у меня получается, вот коротко не всегда.

Значит, напоминаю. Во времена студенчества у меня была подружка, но ее у меня отбил мой друг. Шоколадными конфетами соблазнил. Но я с ними не стал ссориться, отчасти из ложной гордости. Надо было делать вид, что ничего не случилось. Как в песенке поется:

«Отряд не заметил потери бойца».

Вот и я должен был делать такой вид. И этот мой друг пригласил меня в свою комнату пообедать с ними. Мне ужасно не хотелось идти, но я вынужден был пойти, чтобы не объясняться с ним. И вот в этом месте я отвлекся на эту проклятую руку.

Когда я вошел в комнату, она жарила картошку на электрической плите. Я поздоровался с ней и сел на стул. Она сказала ему, чтобы он пошел за пивом. Он неохотно согласился с ней и, надев пиджак, ушел. Я не знал о чем с ней говорить, но она знала. Она начала издалека, то есть со своего футболиста, терпеть воспоминания о котором у меня не было ни малейших оснований.

Из ее слов получалось, что она сейчас сильнее, чем раньше, грустит по своему футболисту. Из ее слов получалось, что она хочет вернуться ко мне и попробовать вместе со мной перебороть свои воспоминания о первой любви.

Но я уже не хотел, чтобы она вернулась ко мне. Я не хотел помогать ей забывать своего футболиста, хотя надо сказать честно, она мне все еще нравилась. Одним словом, я не поддерживал разговора. Я только понял, что конфетная осада ни к чему не привела.

(Цепкий взгляд благотворителя, рассеянность ублаготворенного.) Внезапно распахнулась дверь, и в дверях стоял мой друг-предатель (через четверть века с трудом соединяю эти слова), глядя на нас вытаращенными глазами. Шагов его не было слышно. Он явно подкрался к дверям, чтобы застукать нас за злодейским поцелуем. Поняв, что поцелуями явно дело не пахнет, он радостно поставил бутылки с пивом на стол. Но я-то уже знал, что радоваться ему, бедняге, нечего.

Так оно и получилось. Вскоре она стала появляться в институте в обществе студента-венгра. Судя по всему, тут роман развивался стремительно. Теперь она здоровалась со мной без всякого намека на футболиста. Венгры, они церемониться не любят. Впрочем, мы с ними тоже не церемонились.

Вот так и закончилась эта история. Никогда не думал, что о ней вспомню. По-видимому, песчинка боли, застрявшая в душе, нарастила вокруг себя эту сомнительную жемчужину. (Учредить клинику по иглоукалыванию писателей для получения искусственного жемчуга.) Но к чему я это все вспомнил? Да, речь зашла о наблюдательности. Из этого рассказа видно, что я очень ненаблюдательный человек. Но в свое оправдание я хочу сказать пару слов.

В сущности, ненаблюдательных людей нет. Просто те люди, которых считают ненаблюдательными, наблюдают за каким-то невидимым для нас объектом. И самое опасное в них то, что никогда не понятно, за чем именно они в данное время наблюдают. Поэтому мой дружеский совет всем – избегать делать подлости, надеясь на ненаблюдательность ваших знакомых. Они могут вас разоблачить в самом неожиданном месте.

…О, хроническая нечистоплотность человеческого племени! И стыдно отворачиваться от тебя, и не хватает такта терпеть твое смрадное дыхание!

Этим летом один наш археолог показал мне пучок стрел, найденный им в высокогорной пещере. По его расчетам, стрелам было около тысячи лет. Я долго рассматривал этот бесценный дар нашего далекого предка, этот хорошо сохранившийся, но слегка ссохшийся букет смерти. Особенно хорошо сохранились наконечники стрел, так сказать самая идейная часть: сердцевидные, ромбовидные, серповидные, клешневидные, зубчатые… Какое изобретательное многообразие форм при строгом единстве содержания – мечта пропагандиста. Глядя на эти стрелы, я почувствовал неудержимый позыв выблевать на историю человечества.

Чтобы выжить, человеку слишком долго важнее было развивать в себе изворотливость ума, нежели божественную энергию стыда. Так и пошло, что выработался большелобый ублюдок с хилой сердечной мышцей, образовалась дурная автономия ума, оргия тупоголовой цивилизации, не слушавшая и не слышавшая тревожных окриков культуры и только сейчас, на краю бездны, слегка очнувшись, обалдело озирающая замученную местность Земли.

Где выход? Культура должна опередить цивилизацию и возглавить племя людей. Возможно ли? Не будем унывать. Дон Кихоты всего мира, по коням!

Как бы мы жили, если бы время от времени на наших дорогах не появлялся знаменитый испанский кабальеро на своем героическом коне и, обдавая нас ободряющими клубами пыли, с выражением величавой важности на лице и беспредельной уверенности в победе добра, не выезжал вперед?!

Вот он остановился у киоска и, протянув продавщице монету, снимает со своей потной головы помятый шлем, а потом наклоняется за кружкой и пьет русский квас.

Воспользуемся его передышкой, как пользуется ею этот мальчик, сующий в рот его лошади огрызок яблока. Посмотрите, как великолепен этот лысеющий шишковатый череп. Что? Среди многих шишек вы не видите шишки мудрости? А разве вы не знаете, что одна шишка, полученная за неукротимую веру, стоит десяти шишек мудрости?! А у него все шишки получены за неукротимую веру!

Как жадно припали его губы к остужающей влаге, как отчетливо ходит в горле его рыцарский кадык, как вольно откинут его худой корпус, одетый в пыльные, потрепанные доспехи, как беззаботно расслаблена нога, отдыхающая в стремени! И каждая прореха на его старом плаще гордится собой, она счастлива грядущей наградой – латкой, пришитой ласковыми пальцами Дульсинеи. И чем больше прореха, тем она счастливей, потому что тем дольше будут возиться с ней пальцы Дульсинеи!

Но главное – глаза! В глаза поглядите! Они сейчас устремлены в кружку с квасом с такой целенаправленной зачарованностью, словно видят в ней первый оазис грядущего счастья. Да, мечта так же реальна, как эта кружка с квасом, и так же утоляет душу, как этот напиток ссохшуюся глотку.

И вот он, напившись, едет дальше. И мальчик, о чем-то догадываясь, долго смотрит ему вслед. До свидания, великий кабальеро! Но скажите, неужели и он выходец из нашего чахлого племени? Да, и он! Значит, племя еще способно на что-то? Да, выходит, способно! Значит, нежность, самоотверженность, доверчивость, доброта, мужество – не пустой звук? Да, клянусь всеми четырьмя копытами его коня, не стертыми мировой пошлостью, – не пустой звук!

…Но я слишком далеко отошел от своего сюжета. Я никак не могу его сдвинуть с места. Мой сюжет буксует, как русская история. И все-таки мы его сдвинем и пойдем дальше, ибо единственный вид власти, которую мы приняли на земле, – это власть над словом.

Итак, я отпустил свое такси (если читатель помнит, я приехал на такси), и мы с другом и его приятелем, стоя на обочине дороги, неторопливо обсуждали достоинства и недостатки окрестных ресторанов. Не правда ли, великолепное занятие – стоять на обочине дороги рядом с ожидающей тебя машиной и неторопливо обсуждать достоинства и недостатки окрестных ресторанов?

Покамест мы этим занимались, рядом с нами остановилась черная «Волга», и оттуда выглянуло монументальное лицо Абесаломона Нартовича. Последняя, самая высокая должность, которую он занимал, – это председатель местного совета министров. Сейчас его сняли с этой должности, и он работает директором научно-исследовательского животноводческого института. Но лицо Абесаломона Нартовича, особенно в машине, выглядит так, как будто он все еще возглавляет местный совмин. Абесаломон Нартович вышел из машины и подробно поздоровался со всеми, как бы по инерции возвышая людей, с которыми он здоровался, до своего бывшего министерского уровня.

Вместе с ним вышли еще два человека. Один из них был дядя Сандро. Представлять его, кажется, нет необходимости. Взглянув на него, я почувствовал, что он мне порядочно надоел. Я даже мысленно сказал ему:

«Ты мне надоел, дядя Сандро. Я чувствую, что мне еще попадет за тебя…»

И надо же – старый черт почуял дуновение моего робкого бунта.

– Ты мне что-то хотел сказать? – спросил он у меня с вызовом.

– Нет, нет, дядя Сандро, – сказал я, опуская глаза. Второй спутник Абесаломона Нартовича, высокий, стройный, красивый, как бы весь хрустящий от свежести, оказался космонавтом. Он бодро пожал всем руки, словно вкладывая в рукопожатие избыток сил, которые в нем накопились в свободное от космоса время.

Страницы: «« ... 5657585960616263 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Волею неведомых сил он был заброшен в другой мир, в котором смог адаптироваться, найти друзей, любов...
События книги разворачиваются вокруг мальчика, которого отдали в приют. Он быстро понимает, что спра...
Молодой аристократ Николас Дю Вилль наслаждался холостяцкой жизнью в веселом Лондоне эпохи Регентств...
Эта книга – удивительная и правдивая история молодой Бриды О`Ферн, молодой ирландки, будущей наставн...
Война окончена? Возможно. Но… не для тех, по чьим судьбам она прошлась тяжело и беспощадно. Германия...
Пошла четвёртая неделя лета, а юные сыщики только и делают, что прячутся от жары в тени деревьев и м...