Сандро из Чегема Искандер Фазиль
– Нет, – говорю я и гоню дальше коз. Все, что она сейчас делает, кажется мне выражением силы и здоровья. В сущности, так оно и есть. Мне это и приятно видеть и в то же время завидно, потому что сам себе я кажусь жалким и бессильным.
Через полчаса, пригнав коз к дому, я вхожу во двор и вижу тетушку, выходящую из кухни. Слух ее привлекло бряканье колокольцев, и она, увидев меня, не знает, что и подумать.
– У него малярия началась! – выпаливает Зина, стараясь опередить меня и первой рассказать новость.
– Малярия? Ай, бедняга, – говорит она, и я чувствую, как сейчас сразу раздвоилось ее внимание: она и жалеет меня и в то же время думает, что же делать с козами, их ведь кто-то должен пасти до вечера.
Тетушка укладывает меня в залу, кладет на меня сразу два одеяла. Меня продолжает колотить озноб, но постепенно я согреваюсь. Мне делается все жарче и жарче, и уже голова наполняется тяжелым огнем, и я боюсь ею шевельнуть, потому что боль усиливается, разгорается от каждого движения.
Я сбрасываю с себя тяжелые одеяла, и меня накрывают простыней. Мне дают градусник, я сую его под мышку. Через некоторое время выясняется, что у меня температура сорок один и пять десятых.
Я слегка горжусь своей температурой, тем более что тетушка и все остальные ее пугаются. Они не знают, что у меня во время малярии всегда бывает очень высокая температура. Они думают, что при температуре сорок два градуса человек умирает. Я-то уверен, что я не умру и при такой температуре: но мне приятно, что они так обеспокоены моей приближенностью к смертельной черте.
На голову мне кладут мокрое полотенце, которое сменяют каждые десять – пятнадцать минут. Старшая девочка Нуцы, моя сверстница Ризико, сидит возле меня и обмахивает меня яблоневой веткой, облегчает мне дыхание, отвеивает духоту.
Часа через два я в каком-то полубредовом состоянии и иногда путаю людей, которые входят и выходят из комнаты, где я лежу. Я вижу в распахнутые двери, как человек входит в наш двор и приближается к дому, потом всходит на крыльцо, проходит веранду и входит в комнату. И пока он проделывает все это, я на него смотрю и вижу, как облик его несколько раз меняется. То он похож на одного человека, то на другого, потом на третьего, и только, пожалуй, когда он входит в комнату, где я лежу, облик его окончательно устанавливается. Так бывает только во сне, и состояние мое похоже на сон, только с открытыми глазами.
Ночью я сильно потею, и мне делается легче. Температура тридцать девять. Я слышу голоса на веранде и узнаю среди них сладкогласую знахарку. Она предлагает: напоить меня мочой козы без единого черного волоска. По ее уверению, эта моча разрушит в моем желудке гнездовье малярии.
Мне дают сменить трусы и майку, меняют насквозь промокшее постельное белье, я выпиваю, приглядевшись, чтобы мне чего не подсунули, большую кружку кислого молока с водой и засыпаю тяжелым сном.
На следующий день приступ не возобновляется, но я, весь разбитый, с чугунной головой, лежу под яблоней на коровьей шкуре. Тетушка предлагает мне выпить мочу козы без единого черного пятнышка (у нас почти все козы такие), но я отказываюсь.
На следующий день снова начинается приступ, и тетушка наконец меня уговорила выпить мочу белой козы. Собственно, меня и не пришлось особенно уговаривать. Предчувствуя ужас позавчерашних страданий, я готов сделать все, чтобы облегчить свою участь.
Меня почему-то занимает технология добычи мочи, и я правильно догадываюсь, что это легче всего сделать в узком загоне, где козы, сгрудившись, близко стоят друг от друга. Скорей всего мочу берут у коз, потому что они, привыкшие к доению, легко подпускают к себе человека.
Тетушка приносит мне примерно половину поллитровой банки, и я, зажав дыхание, выпиваю несколько больших глотков. Таз, заранее приготовленный, стоит у моей постели. Как только я ставлю банку на стул, из желудка у меня подымается со страшной силой рвотная спазма. Я наклоняюсь над тазом, и из меня выхлестывается содержимое желудка.
– Давай-ка еще! Еще! – говорит тетушка радостно, по-видимому уверенная, что я выблевываю свою болезнь. После третьего или четвертого выворота внутренностей из явно опустевшего желудка стала идти какая-то слизь с кровавыми пятнами.
– Ага, – говорит тетушка удовлетворенно и даже злорадно, – добрались наконец до тебя, до дьяволицы! Посмотрите! Посмотрите, какая она! Вот теперь-то еще раз надо выпить…
Она подносит мне банку. Снова, зажав дыханье, я проделываю то же самое. Снова рвотные спазмы. Я совсем обессилел. Из пустого желудка выжимается в капельках крови какая-то слизь, и всем кажется, что это из разрушенного гнездовья самой малярии выливается ядовитая жидкость.
Потом мне дают чистой воды. Я долго ополаскиваю рот и пью чистую, холодную родниковую воду. Я чувствую, как она проходит по горлу и дальше вниз, очищающим холодом прикасаясь к моему желудку.
Несмотря на то, что мы разрушили грозную цитадель малярии в моем желудке, в этот же день все повторяется, как в первом приступе, только я переношу все это гораздо трудней, потому что ослаб. В разгар приступа я слышу, как тетушка в другой комнате разговаривает с дядей. Она говорит, чтобы он поехал в деревню, где тогда жила моя мать, и привез ее сюда. Дядя говорит, что это излишне, что не стоит беспокоить мою маму. Тетушка возражает и говорит, как бы я не умер на их руках. Хотя мне очень плохо, я никак не могу поверить, что могу умереть.
На следующий день дядя уезжает в деревню, где есть доктор и больница, и привозит мне оттуда хинных таблеток. Все-таки через день у меня повторяется третий приступ, и малярия оставляет меня на полгода.
Когда на следующий день после третьего приступа я приковылял под тень яблони, чтобы полежать на прохладном ветерке, там сидело несколько колхозниц, отдыхавших во время обеденного перерыва. Среди них была моя двоюродная сестра, пышущая здоровьем девушка Зарифа. Увидев меня, она сказала, улыбаясь:
– Посмотрите, на что он стал похож… Голова перевешивает туловище…
В самом деле, после каждого приступа малярии я страшно быстро терял силы и превращался в ходячую тень, но, правда, потом почти с такой же быстротой все восстанавливалось.
Удивительно, что до сих пор осталась обида: почему она все-таки так сказала. Ну, ладно, подумала, но ведь могла бы все-таки не говорить…
Осень. Примерно конец сентября. Мы с дядей Кязымом спускаемся в котловину Сабида. У меня в руке большая корзина, а у него закинутый за плечи остроносый топорик, именуемый в наших краях цалдой. Мы идем собирать орехи с молельного дерева.
Мы подходим к подножию ореха. Дядя внимательно оглядывает его, видимо присматривая ветки, наиболее богатые плодами. Потом он спускается вниз, влезает в колючие заросли и вырубает там довольно длинный, метра на четыре, ствол мелкого лесного ореха. Это он готовит палку для сбивания грецких орехов. Я вижу, как он очищает ее от веток, потом, тряхнув в руке, пробует ее на упругость и на крепость. Поднявшись к подножию ореха, он вдруг вытаскивает из кармана бумагу величиной с промокашку школьной тетради.
– А ну, прочти, что тут написано, – говорит он и протягивает мне листик.
– Где ты его взял? – спрашиваю я, уже догадываясь, что это такое.
– Да там в кустах висела, – отвечает он. Я читаю немецкую листовку. В ней написано, что немцы войну уже все равно выиграли, а кавказские народы, угнетенные Советской властью, должны перестать бороться против немцев. В конце листовки нарисовано ружье, упершееся штыком в землю, как бы наглядно показывающее, что надо делать и тем неграмотным, кому придется держать листовку в руках.
– Так что там они пишут? – спрашивает он.
– Они говорят, чтобы наши против них не воевали, – перевожу я листовку, написанную по-русски.
– Ха! – усмехается он и берет у меня из рук листовку. Он пробует ее на ощупь и, видимо, решив, что она на курево не годится, рвет ее на мелкие части и отбрасывает в сторону.
Мне интересно посмотреть, как он будет влезать на молельное дерево. Он подходит к нему, берется за лозу, но, в отличие от меня, он ее ногами не обхватывает, а, упираясь ими в ствол, удивительно быстро достигает первой ветки. Тут он просит меня подать ему палку. Я ее протягиваю и с трудом дотягиваюсь до его ног. Он ее ловит и, зажав между ступнями ног, подтягивает ноги и достает палку руками.
С какой-то необыкновенной великанской быстротой он подымается по дереву, и через несколько минут я слышу удары палки по веткам, усеянным грецкими орехами.
Первые орехи падают на землю. Некоторые, уже очищенные от кожуры, другие, ударившись о землю и сверкнув своей скорлупкой, вылупляются из кожуры. Несмотря на травянистый косогор, где стоит молельное дерево, некоторые орехи катятся вниз, в глубину котловины Сабида. Я стараюсь стоять ниже того места, где падают орехи, чтобы хоть часть из тех, что катятся вниз, успеть остановить.
Когда дядя кончает сбивать орехи с какой-нибудь ветки и перелезает на другую, я использую этот промежуток, чтобы полакомиться вкусными плодами могучего дерева. Я выбираю из корзины самые красивые по форме орехи с самой чистой, еще мокрой от кожуры скорлупой, разбиваю их, вынимаю нежную, покрытую бледно-желтой пленкой сердцевину ореха и съедаю ее. Трудно передать, до чего это вкусно, да еще в те голодноватые времена!
Я уже собрал почти полную корзину, как вдруг прямо над собой услышал голос:
– Хороших вам трудов!
Рядом со мной, повыше на косогоре, стоит незнакомый мне лейтенант с двумя бойцами истребительного батальона. Они стоят чуть подальше от него и одеты в обычную крестьянскую одежду. У всех троих за плечами по карабину.
Один из этих крестьян, человек лет пятидесяти или побольше, наш дальний родственник. Раньше он жил в Чегеме, а потом переехал в другую деревню.
– Здравствуйте, – отвечаю я на чуть насмешливое приветствие, исходящее от лейтенанта. Так здороваются у нас с людьми, застигнутыми за работой. То, что я делаю, трудно назвать работой, тем более у меня полный рот орехов, и приветствие его отчасти звучит, как намек на работу моих челюстей.
– Как жизнь, как мама? – спрашивает у меня бывший чегемец.
– Ничего, – отвечаю я и, распахнув корзину, предлагаю, – пробуйте…
Бойцы истребительного батальона никак не отзываются на мое предложение, они даже садятся на траву, а лейтенант подходит и, взяв несколько горстей орехов, кладет их к себе в карман. Потом он вынимает из кармана два ореха и, зажав их между ладонями, без труда раздавливает один из них, выбирает оттуда нежную мякоть ядрышка, отправляет ее в рот и смотрит вверх, стараясь разглядеть сквозь ветки того, кто там наверху.
– Не Сандро ли там?! – кричит он наверх.
– Так Сандро и загонишь на дерево, – отвечает дядя с усмешкой, – а это ты, Расим?!
– Пока я, – отвечает лейтенант, и новый орех ломает между ладонями, – так это я тебя не узнал, Кязым?! Не боишься, что божество тебя стряхнет с ветки?
– Нет, – смеется дядя, – наше божество своих не трогает… Вот если б ты залез…
– Да я с такого дерева и без божества грохнусь, – отвечает лейтенант, посмеиваясь и продолжая есть орехи.
Я чувствую, что, как только мы покончим со сбором орехов, дядя возьмет их к себе и угостит чем бог послал. Во всяком случае, обед будет гораздо обильней, чем обычно… Это ясно, они будут у нас обедать, и нам, детям, тоже перепадет кое-что от праздничного обеда.
Эта мысль необычайно веселит меня, и у меня уже заранее текут слюнки в предчувствии курятины с ореховой подливой или вяленого мяса, поджаренного на вертеле и капающего жиром в жар огня…
– А что вас привело в наш край? – слышится сверху голос невидимого дяди. Он сейчас перебирается веткой выше.
– Мало ли что, – отвечает лейтенант, – время плохое… Бродят в горах всякие.
– Прячьтесь, – говорит дядя и начинает бить палкой по ветке. Через несколько секунд на землю стали падать орехи как раз на том месте, где стояли я и лейтенант. С шутливой испуганностью он втянул голову в плечи и пробубнил:
– Господи, пронеси! Господи, пронеси!
С первой же минуты своего появления этот лейтенант сразу мне понравился. Он понравился мне своим бравым видом, медалями, позвякивавшими на груди, и своей шутливой настроенностью.
Когда он стал причитать, якобы испугавшись падавших сверху орехов, я улыбнулся и поднял голову, показывая, что понимаю и ценю его шутку.
Подняв голову, я заодно посмотрел на бойцов истребительного батальона, сидевших на косогоре выше того места, куда бы могли долететь сбитые орехи. Оба они, улыбаясь, смотрели на своего командира. Возможность близкого застолья была отмечена и на их лицах блуждающей улыбкой доброжелательности.
И вдруг я увидел, что выше них по гребню горки, справа и слева от которой две котловины, одна Сабида, а другая безымянная, по крайней мере для нас, так вот по гребню этой горки в двадцати – тридцати шагах от нас шли двое в солдатской форме с автоматами за плечами.
Они шли очень быстро, и было странно, что они не заметили или не захотели взглянуть в нашу сторону. Но самое странное, хотя я это не сразу осознал, но сразу почувствовал (осознал я это гораздо позже, но почувствовал сразу), было то, что они идут не туда, куда можно было бы идти солдатам. Они шли по тропинке, ведущей в лес, в глухомань. Туда никто, кроме пастухов, не ходил, и делать там военному человеку решительно нечего, если он не собирается от кого-то прятаться. Вот что я почувствовал, хотя и не осознал, когда увидел двух на тропинке, идущих мимо нас по гребню горки.
Видно, что-то в моих глазах отразилось из того, что я почувствовал, потому что лейтенант вдруг обернулся и замер. Он несколько секунд следил за идущими по тропе бойцами, и рука его, державшая недоеденный орех, разжалась и выпустила то, что было в ней, и карабин медленно, точно сам, без его усилий, сполз с плеча и оказался у него в руках.
А наверху дядя бил палкой по веткам, и орехи падали вниз, но я их уже не собирал. Глядя на своего командира, все еще сидя, обернулись и оба бойца истребительного батальона. Сначала они ничего не увидели, потому что сидели, а потом, встав, увидели и тоже сняли свои карабины.
Лейтенант быстро прошел вперед и, показывая своим следовать за ним, вышел на косогор. Когда все они вышли на гребень горки, тех уже не было видно с того места, где я стоял. Они явно пошли по тропе, которая вела в лес. Больше им некуда было деться.
– Эй, стойте! – раздался зычный голос лейтенанта. Тут орехи перестали падать, видно, дядя заметил наконец, что внизу что-то случилось.
Уже невидимые солдаты, наверное, ничего не ответили. Лейтенант и несколько отстающие от него бойцы истребительного батальона пошли быстрыми шагами по гребню горки, и даже на этом сравнительно небольшом отрезке пути было видно, что бойцы истребительного батальона все больше и больше отстают от своего командира.
– Эй, стойте! – снова раздался голос лейтенанта. Теперь уже никого не было видно.
И вдруг – тра-та-та-та! – отчетливо и дико раздалась автоматная очередь. В ответ ей послышалось несколько одиночных выстрелов из карабина. И снова тра-та-та-та-та! И снова несколько одиночных выстрелов из карабина. И опять сразу две долгие автоматные очереди.
Потом все стало тихо, тихо. И страшная тишина длилась несколько минут, но мне показалось, что прошло полчаса, а, может, и больше. С шумом пронзая листву, сверху, как копье, слетела палка дяди и, ударившись концом о землю, упала. Дядя быстро спускался с дерева. Через минуту он уже был на земле.
– Стой здесь! – сказал он мне, а сам стал быстро подыматься по косогору, прихватив с собой свой остроносый топорик.
Он поднялся на гребень и остановился. Некоторое время он глядел в ту сторону, куда ушли все. Мне показалось, что он туда смотрит бесконечно долго. Потом он вдруг обернулся ко мне бледным лицом и кивнул, чтобы я подымался.
Я не знал, брать мне корзину или нет. Все-таки я взял довольно тяжелую для меня корзину, наполненную сырыми грецкими орехами, и потащил ее наверх. Когда я выбрался наверх и стал рядом с дядей, я увидел, что два бойца истребительного батальона что-то тащат в плащ-палатке. А где же лейтенант, подумал я, неужели погнался за этими солдатами? И только в следующее мгновенье, увидев за плечом одного из бойцов истребительного батальона два карабина, я понял, что это они тащат его.
– Может, жив? – спросил дядя, когда они подошли к нам. Один из них скорбно покачал головой, а другой сказал:
– Чтоб твои враги так были живы, как он…
Оба они были очень бледными. Лица убитого лейтенанта я не видел. Оно было прикрыто фуражкой. Я только заметил, что тело лейтенанта сильно продавливало плащ-палатку, на которой оно лежало. Казалось, смерть внесла в его тело какую-то дополнительную тяжесть.
Мы подымались наверх. Впереди дядя со своим легким топориком за плечом, за ним два бойца истребительного батальона со своей печальной ношей, а сзади я с корзиной, отдавливающей мне то правое, то левое плечо. И хотя мне никто не велел идти, не отставая от остальных, я шел и шел, обливаясь горячим потом и временами раздраженно поглядывая на дядю, который и не подумал помочь мне.
Перед самым выходом из котловины Сабида, где наиболее крутой подъем и где особенно трудно было идти, я вдруг заметил, что впереди меня на тропинку выкатился откуда-то грецкий орех и покатился вниз. Потом другой, потом третий… И вдруг я догадался, что они выпадают из кармана мертвого лейтенанта.
Наверху у самого края котловины стояла тетушка со всеми своими детьми и еще несколько крестьян, оказавшихся поблизости. Они, конечно, слышали выстрелы.
– Что случилось? – спросила тетушка глухим голосом.
– Немцы убили нашего командира, – ответил один из бойцов, и они осторожно положили на землю свою ношу.
– Немцы или какая другая чума, – поправил его дядя, – теперь никто не узнает…
– Это, конечно, были парашютисты, – заметил второй боец, – опытные диверсанты…
– Да, опыта у них хватило, – сказал дядя, словно насмехаясь над бойцами истребительного батальона.
– Несчастная его мать, несчастная его мать, – запричитала тетушка.
– Вы проводите их до сельсовета, – сказал дядя Кунте и еще одному крестьянину. Те кивнули и вместе с бойцами истребительного батальона приподняли плащ-палатку с телом лейтенанта. Срезая путь, они пошли в сторону верхнечегемской дороги.
– Что ж ты не позвал их в дом, – сказала тетушка, – хоть бы воды напились.
– Обойдутся, – жестко отрезал дядя, – я все видел… Оказывается, по его словам, они оба струсили, а преступники и в самом деле оказались опытными людьми. После первого оклика лейтенанта они не остановились, по словам дяди, потому что впереди в десяти шагах была яма. Они дотянули до этой ямы и, когда лейтенант окликнул их второй раз, оба мгновенно прыгнули в эту яму и стали оттуда стрелять из автоматов. Сначала один стрелял, потом оба.
Как только они прыгнули в яму, лейтенант тоже бросился на землю и стал стрелять, но он по сравнению с ними был в невыгодном положении, и они последней автоматной очередью достали его. Видя, что лейтенант убит, а двое остальных бойцов, как упали на землю, так и ни разу не подняли головы, эти двое вышли из ямы и, пятясь, шли по тропе, пока она через десять шагов не углубилась в лес. И только потом, убедившись, что преступники ушли в лес, бойцы истребительного батальона подошли к своему убитому командиру.
Мы уже подходили к дому. Корзину мою несла тетушка.
– Дядя, – спросил я, – я одного никак не пойму, почему он их сразу не окликнул, а дал им уйти?
Я вспомнил, как отчетливо они были видны на гребне горки и как трудно им было бы сражаться с лейтенантом, если бы он залег у молельного ореха.
– Думаю, что из-за тебя, – ответил дядя.
– Почему? – не понял я.
– На всякий случай, – сказал дядя, – он не хотел рисковать лишними людьми.
– А что теперь будет с этими двоими? – спросил я, имея в виду бойцов истребительного батальона.
– Ничего, – ответил дядя, – я думаю, дюжину патронов они выбросят по дороге.
– Почему? – спросил я.
– Ну, чтоб видно было, что они сражались, – сказал дядя насмешливо.
– Оставь этих несчастных, – перебила его тетушка, меняя корзину в руке, – куда им сражаться, они всю жизнь ничего, кроме мотыги, не держали в руке.
– Вот я и говорю об этом, – ответил дядя, вынимая из кармана кусок газеты и отрывая от нее на цигарку, – а ты думала, о чем я говорю?
– Ради бога, оставь, – сказала тетушка.
Из колхозного табачного сарая исчез тюк табака. Взял его, по общему мнению, пастух Кунта. И хотя никто не видел, как он его брал оттуда, все решили, что на такое глупое воровство только он и способен.
Во-первых, он украл табак самого низкого сорта «дип», как его именуют по старинке чегемцы. Сорт этого табака получается из самых нижних листьев табачного стебля. Они всегда недоразвиты, в них мало соку и потому, вероятно, после сушки в них мало аромата и других табачных достоинств.
Зато в них есть одно неоспоримое достоинство, с них начинается ломка и сушка табака, они первые. Так что те, у кого кончились прошлогодние запасы, могут начинать курить этот табак.
Обычно крестьяне запасались табаком, когда он еще сушился на рамах. Брали понемногу, чтобы незаметно было. Но воровать табак, когда он уложен в тюки и учтен в сводках, – бессмысленно и глупо. И на такую глупость только Кунта и способен. Так считали чегемцы.
Завтра или послезавтра из правления колхоза приедет арба и надо будет сдавать табак – тут-то и обнаружится пропажа. В те грозные военные годы за такие дела запросто сажали в тюрьму.
В тот день дядя Кязым, бригадир полеводческой бригады, решил во что бы то ни стало разоблачить Кунту и заставить его вернуть табак до того, как этим займутся следственные органы. Дядя Кязым за себя не боялся. Каждый дурак поймет, что ему незачем было воровать этот паршивый тюк с этим паршивым табаком, который разве что чуть получше ольховых листьев. Но эти умники из Кенгура (как бы семейная связь с городом дает нам право называть его то полным именем Кенгурск, то усеченным, простонародным, Кенгур), так вот умники оттуда (кстати, никогда не усекающие название городка) вполне могут засадить человека ни за что ни про что.
Не говоря о простой человеческой жалости, которую дядя Кязым испытывал к этому бедняге, они, эти районные умники, не понимали, что, если арестуют Кунту, некого будет приставить к этим чесоточным козам.
Умникам в чесучовых кителях от этого зарплата не прибавится и не убавится. А может, и прибавится, кто его знает. Может, у них тоже план, который надо выполнять и перевыполнять. Нет, решил дядя Кязым, как хотите обходитесь, но нашего Кунту я вам не дам.
Так думал дядя Кязым, подходя к дому пастуха. Высокий, легкий, он шел, стараясь не задевать ногами мокрой травы, тяжело набрякшей над тропинкой.
Он еще не знал, что будет говорить и как заставит Кунту вернуть табак, пока дело не дошло до правления колхоза, но он знал, что вернуть табак надо, и потому он найдет способ его вернуть.
Вчера он с ним говорил об этом по-хорошему, потом пригрозил ему, но Кунта уперся и твердил одно и то же, мол, не брал, а если кто видел, пусть докажет. Он нарочно повторял одно и то же, потому что чувствовал, дай он волю своему языку, и дядя Кязым его запутает и перехитрит.
Над глупыми и смешными чудачествами Кунты дядя Кязым любил посмеяться за хорошим застольем, и иногда трудно было определить, где фантазия Кязыма, а где истинная правда. Во всяком случае, Кунта давал столько реальной пищи для фантазии, что разобраться, где правда, а где выдумка, было совершенно невозможно.
Так дядя Кязым утверждал, что однажды, когда он уезжал в город и спросил у Кунты, не надо ли ему чего-нибудь привезти, тот попросил дядю Кязыма привезти ему его, Кунты, фотокарточку. Ну, разве такое можно придумать?
Одним из любимых рассказов дяди Кязыма был рассказ о том, как Кунта, работая почтарем, заблудился во время зимней метели в двух шагах от собственного дома. По словам дяди Кязыма, он набрел на его сарай, где он хранил чалу, то есть кукурузную солому, зарылся в ней и пережидал метель чуть ли не сутки.
Когда на следующее утро дядя Кязым пришел взять несколько снопов чалы для скота, он очень удивился, увидев Кунту, зарывшегося в сухие кукурузные стебли. Еще больше удивился Кунта, увидев дядю Кязыма.
– Ты что здесь делаешь? – спросил дядя Кязым у Кунты.
– А ты что, тоже заблудился? – ответил Кунта вопросом на вопрос.
– Кой черт я заблудился, – отвечал ему дядя Кязым, – я в собственном сарае…
Таких историй из жизни Кунты дядя Кязым знал множество. А вот еще одна грустно-комическая история, которую мы узнали помимо дяди Кязыма.
В годовщину десятилетия Советской власти в Абхазии многие участники гражданской войны были награждены грамотами и орденами. Бедняга Кунта пришел в сельсовет и стал просить награду за погибшего на гражданской войне сына.
Через участников знаменитого сражения на Кодере в сельсовете легко установили, что погибший его сын сражался против большевиков, а не наоборот, как думал бедняга Кунта.
Судя по всему, ход его мысли был такой: во главе государства стоит Сталин. Сталин – грузин. Сын Кунты сражался вместе с теми, кто наступал со стороны Грузии. Раз сам Сталин и все его люди, стоящие у власти, себя называют большевиками, значит, те, что наступали со стороны Грузии, и были большевики.
В сельсовете сначала пытались втолковать ему более сложную диалектику гражданской войны, но он так ничего и не понял, и наконец его отпустили домой, высмеяв за темноту, но не наказав.
…Дядя Кязым подошел к дому Кунты, открыл ворота и вошел во двор. Над крышей кухни подымался клокастый медленный дым, словно с неохотой выползая из теплого помещения в этот мокрый, по-осеннему моросливый день. Давно не заходил дядя Кязым к Кунте и, наверное, не скоро зашел бы, если бы не такое дело.
Навстречу ему с лаем выбежала собака, но он даже не посмотрел в ее сторону. Она полаяла немного и залезла под дом.
Жена пастуха, услыхав лай собаки, вышла из кухни и, стоя в дверях, из-под ладони смотрела на него, словно стараясь разглядеть, кто идет. Она не прикрикнула на собаку, не сделала хотя бы символической попытки отогнать ее, как это испокон положено хозяйке, и дядя Кязым понял, что Кунта успел ей рассказать о вчерашней стычке.
Но все-таки жена Кунты не хотела откровенно ссориться с дядей Кязымом или показывать ему, что она сердится на него, и потому продолжала вглядываться в него из-под ладони, словно не узнавая его и не унимая собаку, как бы опасаясь чужого, незнакомого человека. Дядя Кязым сразу же понял эту наивную хитрость и усмехнулся про себя.
– А где твой хозяин? – спросил он, когда они прошли на кухню. Дядя Кязым уселся у костра на низенькой скамейке.
– Должен подойти, – отвечала жена Кунты, стоя с другой стороны костра и помешивая деревянной лопаточкой завар для мамалыги в котле, висевшем над огнем.
Не обращая внимания на враждебную молчаливость хозяйки, дядя Кязым оглядел кухню.
В углу была навалена горка из кукурузных початков, еще не очищенных от кожуры. Рядом с этой горкой стояла большая корзина с фасолью в стручках. Возле нее стоял мешок с кукурузным зерном. Кухня была захламлена вылущенными кукурузными кочерыжками и пустотелыми стручками фасоли. У изголовья открытого очага стоял мокрый и грязный теленок, покачиваясь и щурясь от дыма.
Может, спрятал на чердаке, подумал дядя Кязым, оглядывая кухню, вроде больше негде. В единственной комнате, примыкавшей к кухне, он спрятать ничего не мог, потому что там все было открыто и, кроме двух кроватей и сундука, ничего не стояло. Или на чердаке, или где-нибудь в лесу в малодоступном месте, подумал дядя Кязым. Но где?
За домом раздался звук колоколец, суетливый шум пригнанных коз.
– Куда ты?! Куда ты, чтоб тебя заготовка! – послышался голос Кунты, кричавшего на козу.
– Эй, теленка не вижу, – крикнул он жене, не меняя интонации в голосе, – чтобы глаза твои повылазили – опять сбежал к коровам!
– Здесь он! Ждет твоих поминок! – спокойно загремела в ответ жена, однако в огонь подбросила кукурузных кочерыжек, чтобы завар мамалыги быстрей вскипел.
Дядя Кязым подумал, что необязательно было пригонять стадо, чтобы пообедать, потому что поля повсюду убраны и можно было не бояться потравы. Но Кунта все делал по привычке, как пригонял стадо летом, когда приходило время обедать, так и сейчас пригоняет его к дому.
Грохнув вязанкой дров у порога, в дверях появился Кунта. Он постоял в дверях несколько мгновений, маленький, длиннорукий, длинноногий, держа топорик на своем горбике и посасывая свою вечно вонючую трубку.
Увидев дядю Кязыма, он замешкался в дверях, словно собирался уходить. Но потом вошел в кухню, прислонил топорик к стене и, похлюпывая трубкой, сел напротив дяди Кязыма. Он сел, растопырив перед огнем руки и помаргивая, молча уставился на огонь своими жидкими голубыми глазами.
Дядя Кязым подумал, что слабый цвет его глаз как-то связан с его слабым умом. Мокрая одежда на нем густо задымилась паром, потому что он слишком близко сидел к огню. Но Кунта и не думал менять позы. Он сидел все так же неподвижно, помаргивая маленькими птичьими веками, посасывая свою похлюпываюшую трубку, огонь которой, словно застеснявшись большого пламени костра, имел намерение полностью погаснуть, чему мешал Кунта своими неустанными хлюпающими затяжками. В конце концов он гребанул трубкой жару от костра, после чего она густо задымилась и завоняла запахом самого низкосортного табака «дип».
– Пришел узнать, не собираешься ли на мельницу, – сказал дядя Кязым, вспомнив про мешок с кукурузой и давая знать пастуху, что он не пытается продолжать вчерашний разговор.
В сущности говоря, у дяди Кязыма так и задумано было: большой план – вернуть украденный табак и послать пастуха на мельницу. Маленький план – просто послать пастуха на мельницу.
– Надо бы… – протянул Кунта и взглянул на дядю Кязыма своими слабыми глазами, стараясь понять, куда он гнет.
– Можешь взять моего ослика, а заодно и мою кукурузу, – сказал дядя Кязым.
– Хорошо, – покорно ответил пастух, даже не радуясь, что ему не придется тащить кукурузу на собственном горбу. Хотя мельница была в трех километрах от деревни на дне ущелья, он не чувствовал большой разницы – что самому тащить, что с осликом топать. И так и так идти.
Раньше Кунта жил рядом со своим братом Омаром, который на правах лесника и участника «дикой дивизии» не только заставлял его работать на себя, но и женой его, по наблюдениям чегемцев, пользовался время от времени.
Кунта несколько раз в жизни отделялся от него, чтобы зажить с окончательной самостоятельностью, но потом судьба его смывала с места и подволакивала его к дому брата, и все начиналось снова.
По уверению дяди Кязыма Кунта на этот раз зажил в полукилометре от их выселка, чтобы быть поближе к мельнице, при этом забыв, что он стал слишком далеко жить от родника, единственного источника чистой воды.
Таким образом, сократив свой ежемесячный путь на мельницу, он в несколько раз удлинил своей жене ее ежедневный путь за водой, за что она, в свою очередь, ровно настолько удлинила проклятья в адрес своего мужа, особенно когда она с кувшином на плече, из-под которого торчал пучок папоротника, возвращалась с родника.
…Сейчас Кунта настороженно ожидал, не начнет ли дядя Кязым спрашивать про табак, но тот все молчал, и Кунта в конце концов решил, что все это обошлось как-нибудь, хотя как-нибудь обойтись ничего не могло.
На самом деле дядя Кязым решил сначала пообедать с пастухом, а потом поговорить. Он почувствовал, что сладить с мокрым и голодным, а потому упрямым пастухом будет гораздо трудней. Дядя Кязым чувствовал, что ему надо кое-что обдумать, прежде чем начинать разговор.
Жена Кунты, худая горбоносая женщина, сейчас, напрягаясь изо всей силы, месила лопаточкой крутой замес мамалыги. Дядя Кязым сам их когда-то женил, но они оба давно забыли об этом. Да и хорошего, видно, было слишком мало, чтобы помнить.
В другое время дядя Кязым навряд ли бы сел за стол в этом доме, потому что жена Кунты была грязнуха и готовила хуже нельзя. Но сейчас это надо было для дела, и он решил пообедать с Кунтой.
Вымыв руки, они сели за низенький столик, поставленный прямо у огня. Они ели мамалыгу, макая ее в соус из фасоли. Дядя Кязым сразу же заметил, что мамалыга недодержана на огне, а фасоль слегка пригорела.
Голодный Кунта ел со спокойной жадностью. Почти не жуя, он проглатывал огромные куски мамалыги с медленным, трудным удовольствием. Чувствовалось, что ему дополнительное удовольствие доставляет именно то, что еда с трудом проходит в горле.
– Принесла бы вина, – вдруг вспомнил он среди обеда, неуверенно взглянув на жену. Жена молча вышла и принесла вина в замызганном чайнике. Потом она откуда-то достала два стакана, тоже довольно грязные, правда догадавшись тот, что почище, поставить рядом с дядей Кязымом, разлила вино.
Много ли нужно ума, подумал дядя Кязым неприязненно, чтобы вымыть стаканы… Все зависит от корня, от которого идет человек… Нет, не только от корня…
Дядя Кязым почувствовал, что он не совсем прав, хотя и от корня много зависит, но тут еще чго-то. Они сами привыкли на себя так смотреть, потому что на них так смотрят…
Он не дал себе додумать эту мысль, потому что она мешала ему думать о главном. Он взял в руки стакан, стараясь не думать о том, какая в нем кислятина.
– Благодати вашему дому, – сказал он обычный в таких случаях первый тост.
– Спасибо, – сказал Кунта, стараясь изобразить бывалого хлебосола и, выждав, когда выпьет дядя Кязым, выпил сам.
Вино оказалось еще более кислым, чем ожидал дядя Кязым. Никакая новая власть и никакое равенство не заставят Кунту делать хорошее вино, какое делает его отец или некоторые другие крестьяне, подумал дядя Кязым, поставив на столик свой стакан. А если кто-нибудь один будет делать за всех? Тогда оно будет лучше, чем у Кунты, но хуже, чем хорошее вино, и люди в конце концов забудут о хорошем вине. Так подумал дядя Кязым.
– Что слышно про вашего парня? – спросил он, вяло закусывая.
– Пока ничего, – отвечал Кунта, вздыхая. Горб его горестно приподнялся.
– Еще не прошел срок, – вмешалась его жена в разговор.
Кроме одного сына, погибшего в гражданскую войну, у Кунты не было своих детей. Дважды он брал ребенка на воспитание и оба раза неудачно. Первый, еще будучи несовершеннолетним, украл у него корову и сгинул на веки вечные. Последние семь-восемь лет он воспитывал мальчика, родственника жены.
С месяц назад мальчик удрал из дому, выкрав у Кунты деньги, которые тот получил за продажу свиней. Узнав о краже, Кунта был потрясен. Деньги он прятал у себя в матрасе. Больше всего его огорчило то, что собирался прятать их в лесу, но потом каким-то образом передумал и сунул их в свой матрас. Он всегда лесу доверял больше, чем своему дому. Но вот смягчился к своему дому и потерял деньги.
Кунта давно охладел к своему воспитаннику, потому что тот часто на людях смеялся над ним, чтобы показать людям, что он Кунту не считает своим отцом, и раз он смеется над ним, то ему не обидно, когда другие смеются.
Конечно, думал Кунта, если бы малого отдубасить как следует, то, вероятно, можно было бы сделать из него человека, да кто отдубасит такого верзилу.
И вот теперь он удрал из дому, прихватив восемьсот рублей денег, которые Кунта прятал в матрасе.
Две недели он ожидал от него вестей, но, так и не дождавшись, отправился в соседнее село, где жил мулла, давно уже почти безработный. Сначала он хотел отправиться в Кенгурск и пожаловаться в суд. Но потом вспомнил, сколько всяких бумаг нужно для суда, вспомнил, что дорога туда во много раз длинней, чем в соседнее село, и отправился к мулле.
Так как жена его родом из той самой деревни, где жил мулла, она отправилась вместе с ним, чтобы легче было сторговаться с муллой.
Немного поторговавшись с муллой, они сговорились, что мулла проклянет бывшего воспитанника за три пуда кукурузы нового урожая.
Условия проклятия были такими: если в течение двух месяцев мальчик не возвратит денег или, в крайнем случае, не пришлет их почтой, у него отсохнет та самая рука, которая вынула деньги из матраса. Мулла предлагал накинуть еще пуд кукурузы и сделать клятву более жестокой, то есть наслать усыхание на обе руки.
Но Кунта не согласился, и не потому, что ему было жалко кукурузы. Он считал, что лишать парня двух рук будет многовато. Кунта не был злым, он хотел только справедливости.
Мулла положил руку на священный камень, похожий на обыкновенное точило, и пробормотал заклятие на арабском языке. Кунта хотел, чтобы он перевел заклятие на абхазский язык, но потом догадался, что этого делать нельзя, потому что так каждый проникнет в тайну его ремесла.
Все же ему хотелось, чтобы заклятие было подлинней. Он смутно чувствовал, что на три пуда кукурузы оно не тянет. Все же он и здесь промолчал, а на обратном пути жена его совсем успокоила. Мулла был из ее деревни, и она считала своим долгом хвалить все, что связано с ее деревней.
– А вы не отдавайте кукурузу, если не сбудется проклятье, – сказал дядя Кязым, делая вид, что верит в эту затею.
– Он уже напоминал через человека, – вздохнул Кунта.
– А сколько дней осталось? – спросил дядя Кязым, продолжая делать вид, что верит в эту затею.
– Еще две недели и понедельник, – сразу же ответила жена Кунты. Видно, что она подсчитывала каждый день.
– А как вы узнаете, что проклятие настигло его, если вы не знаете, где он? – спросил дядя Кязым.
– Я думаю так, – сказал Кунта, – что он вернется, как только рука начнет усыхать… Кому он нужен с усыхающей рукой…
– Не скажи, – заметил дядя Кязым, – вон Колчерукий и с усыхающей рукой живет себе покрикивая…
– Все в руках аллаха, – вздохнул Кунта.
– Уже немного осталось, потерпите, – сказал дядя Кязым.
Он повеселел. Только сейчас он понял, что пастух после такого случая не стал бы держать табак у себя дома, а, видно, спрятал его где-то в лесу. Где же он мог его спрятать? Конечно, где-то в тех местах, где он пасет коз. Скорее всего, в котловине Сабида, в каком-нибудь недоступном месте.
Он чувствовал, что доходит до какой-то точки, какой-то мысли, скорей всего вопроса, при помощи которого он прихлопнет пастуха и вынудит его открыть это место.
На скалистой вершине горы за котловиной Сабида много пещер. Наверное, в одну из них он и сунул этот тюк. Или все-таки на чердаке? Так или иначе, табак он держит в малодоступном и сухом месте… В малодоступном и сухом… Дядя Кязым чувствовал, что нужен еще один толчок, чтобы капкан защелкнул этого простачка.
Дядя Кязым еще больше повеселел, и они выпили еще по два стакана вина, которое теперь ему не казалось таким уж кислым.
Кунта тоже повеселел. Он согрелся у огня, от выпитого вина кровь его задвигалась в теле легко и свободно. Он решил, что и вправду, если не сбудется проклятие, мулле можно не отдавать кукурузу.
Жена Кунты убрала столик и выбросила остатки мамалыги собаке, которая, стоя в дверях, терпеливо и молча дожидалась своего часа.
Кунта достал трубку из кармана, куда он ее сунул перед обедом. Он пересел на свое старое место, вытряхнул пепел из трубки, набил ее табаком и, приподняв дымящуюся головешку, прикурил.
Дяде Кязыму тоже захотелось покурить. Он достал из кармана кусок газеты, аккуратно оторвал от нее на цигарку, промял бумагу на пальцах, чтобы она стала помягче, и протянул ее Кунте, чтобы тот насыпал ему табака. Кунта вынул из кармана щепотку и сыпанул дяде Кязыму на цигарку. Дядя Кязым никогда не курил такой табак, но он почувствовал, что так сейчас будет лучше. Действие его должно было означать для Кунты: раз он просит у меня табак, значит, он примирился с потерей и больше не будет разговаривать на эту тему и уговаривать Кунту.
Насыпая ему табаку, Кунта искоса следил за его глазами: не смеется ли над ним дядя Кязым? Но нет, он вроде не смеялся.
Они оба курили, сидя друг против друга, разделенные уютным огнем домашнего очага и как бы объединенные единым табаком, который они курили.
Кунта окончательно успокоился. Он все время ждал, что дядя Кязым начнет вчерашний разговор, но тот все не начинал и, видимо, не собирался говорить об этом. Он решил, что все это уладилось само собой, и ему теперь захотелось узнать, как все это уладилось.
– Ну как, нашли табак? – спросил он после особенно хорошей, успокоительной затяжки.
– Да, нашли, – неожиданно ответил дядя Кязым и посмотрел на Кунту смеющимися глазами.