Рассказчица Пиколт Джоди
– Это необычная профессия для молодой женщины. Не предполагает общения.
Он что, не заметил, как я выгляжу?
– Она мне подходит.
– Вы отлично справляетесь.
– Хлеб может печь любой, – говорю я.
– Но не каждый сделает это хорошо.
С кухни раздается звонок таймера; он будит Еву, собака гавкает. Почти одновременно с этим витрины пекарни прорезает свет фар, к остановке подъезжает автобус.
– Спасибо, что позволили мне обождать здесь, – благодарит старик.
– Не за что, мистер Вебер.
Лицо его смягчается.
– Прошу вас, зовите меня Джозеф.
Он сует Еву под полу плаща и открывает зонтик.
– Возвращайтесь к нам поскорее, – говорю я, потому что знаю: так сказала бы Мэри.
– Завтра, – объявляет старик, будто мы договариваемся о свидании.
Выходя из пекарни, он прищуривается от яркого света автобусных фар.
Несмотря на сказанное Мэри, я убираю его грязную чашку с тарелкой и при этом замечаю, что мистер Вебер – Джозеф – забыл свой маленький черный блокнот, в котором всегда что-то пишет, когда сидит здесь. Блокнот перехвачен резинкой.
Я хватаю его и выбегаю под ливень. Сразу плюхаюсь ногой в гигантскую лужу, вода наполняет мои сабо.
– Джозеф! – кричу я, волосы мигом облепляют голову. Он оборачивается, круглые глазки Евы выглядывают из-под полы его плаща. – Вы оставили это.
Я тяну вперед черную книжицу и иду к нему.
– Спасибо. – Старик быстро сует блокнот в карман. – Не знаю, что бы я без него делал. – Мистер Вебер наклоняет зонт, чтобы он прикрывал и меня тоже.
– Ваш великий американский роман? – высказываю я догадку.
С тех пор как Мэри установила бесплатный Wi-Fi в «Хлебе нашем насущном», заведение наполнилось людьми, которые мечтают о том, чтобы их писанину опубликовали.
У старика испуганный вид.
– О нет, что вы! Я просто записываю туда все свои мысли. Иначе они от меня ускользают. Если я не запишу, к примеру, что мне понравились ваши кайзеровские рулеты, то в следующий раз, когда приду, обязательно забуду их заказать.
– Думаю, многим людям было бы полезно использовать такие же книжечки.
Водитель автобуса дважды давит на гудок. Мы оба поворачиваемся на звук. Я морщусь, когда по моему лицу пробегают лучи света фар.
Джозеф хлопает себя по карману:
– Важно помнить.
Адам почти сразу сказал мне, что я хорошенькая, и это должно было натолкнуть меня на мысль, что он врун.
Я познакомилась с ним в один из худших дней своей жизни – в день смерти матери. Он был организатором похорон, моя сестра Пеппер нашла его. Смутно помню, как он объяснял нам, что и как будет происходить, и показывал разные гробы. Но впервые я по-настоящему заметила его, когда устроила сцену на церемонии прощания.
Мы с сестрами знали, что любимая песня мамы «Somewhere over the Rainbow». Пеппер и Саффрон хотели нанять профессионального певца, но у меня был другой план. Мама любила не просто эту песню, а конкретное ее исполнение. И я обещала ей, что на ее похоронах споет Джуди Гарленд.
– В новостях сообщали, Сейдж, – сказала Пеппер, – что Джуди Гарленд больше не принимает заказы, если ты не агент.
В конце концов сестры пошли у меня на поводу – в основном из-за того, что я преподнесла им эту идею как последнее желание мамы. Я должна была передать диск с записью организатору похорон – Адаму. Переписала песню с саундтрека к «Волшебнику из страны Оз» на iTunes. Когда церемония началась, Адам запустил ее через громкоговорители.
К несчастью, это оказалась не «Somewhere over the Rainbow», а песня манчкинов: «Дин-дон! Ведьма мертва».
Пеппер разрыдалась. Саффрон пришлось уйти, так она была расстроена. А я – я расхохоталась.
Не знаю почему. Смех просто выплеснулся из меня каскадом искр. И все, кто был в зале, вдруг уставились на меня – злые красные линии разделили пополам мое лицо, а изо рта вырывался неуместный хохот.
– Боже мой, Сейдж! – прошипела Пеппер. – Как ты можешь?
В панике, загнанная в угол, я встала с передней скамьи, сделала пару шагов и упала в обморок.
Очухалась я в кабинете Адама. Он стоял на коленях рядом с диваном и держал в руке влажное полотенце, которое прижимал прямо к моему шраму. Я немедленно отвернулась от него, прикрыв рукой левую часть лица.
– Знаешь, – сказал он, будто мы с ним вернулись к прерванной беседе, – в моей работе нет никаких секретов. Я знаю, кто делал пластическую операцию и кто пережил мастэктомию. У кого вырезали аппендикс, а кому оперировали двойную грыжу. У человека может быть шрам, но это означает, что у него есть история. И, кроме того, – добавил он, – я не это заметил, когда впервые тебя увидел.
– Да, верно.
Он положил руку мне на плечо и продолжил:
– Я заметил, что ты хорошенькая.
У Адама песочного цвета волосы и медово-карие глаза. Его ладонь согревала мое плечо. Я никогда не была красавицей, даже до того, как все случилось, и разумеется, после этого тоже. Встряхнув головой, чтобы в мозгах прояснилось, я сказала:
– Я утром ничего не ела… Мне нужно вернуться туда.
– Успокойся. Я предложил сделать перерыв на пятнадцать минут. – Адам замялся. – Может, ты лучше возьмешь что-нибудь из плейлиста с моего айпода.
– Клянусь, я скачала ту песню, что надо. Сестры возненавидят меня.
– В моей практике случались вещи и похуже, – заметил Адам.
– Сомневаюсь.
– Однажды я видел, как пьяная любовница залезла в гроб к покойнику, а его жена вытащила ее и нокаутировала.
Глаза у меня полезли на лоб.
– В самом деле?
– Ага. Так что это… – Он пожал плечами. – Мелочи.
– Но я засмеялась.
– Многие люди хохочут на похоронах, – сказал Адам. – Это оттого, что нам неуютно рядом со смертью, рефлекс срабатывает. Могу поспорить, твоя мама скорее обрадовалась бы тому, что вы провожаете ее со смехом, чем если бы застала тебя в слезах.
– Мама подумала бы, что это забавно, – прошептала я.
– Вот, возьми. – Адам протянул мне диск в конверте.
Я покачала головой:
– Оставь себе. Вдруг твоей клиенткой когда-нибудь станет Наоми Кэмпбелл.
Адам усмехнулся:
– Наверняка твоя мама и это тоже нашла бы забавным.
Через неделю после похорон он позвонил мне, чтобы узнать, как мои дела. Я решила, что это странно по двум причинам: во-первых, я никогда не слышала, чтобы похоронные бюро оказывали такого вида услуги, и во-вторых, нанимала его Пеппер, а не я. Я была так тронута вниманием Адама, что испекла ему по-быстрому рулет и по пути домой с работы отнесла в похоронное бюро. Я надеялась оставить свое приношение там, не встречаясь с Адамом, но он, как назло, оказался на месте.
Он спросил: есть ли у меня время выпить с ним кофе?
Вам следует знать, что даже в тот день у него на пальце было обручальное кольцо. Другими словами, я понимала, во что собираюсь вляпаться. В свою защиту могу сказать одно: после случившегося со мной я не надеялась, что вызову восхищение у какого-нибудь мужчины, и тем не менее появился Адам – привлекательный и успешный – и восхитился. Голос совести твердил мне, что Адам принадлежит другой, но ему противостоял тихий предательский шепоток: «Нищим выбирать не приходится; бери что дают; кто еще полюбит такую, как ты?»
Я знала, что заводить отношения с женатым мужчиной нехорошо, но это не помешало мне влюбиться в Адама и желать, чтобы он влюбился в меня. Я решила, что буду жить одна, работать одна до конца дней. Даже если бы я нашла кого-то, кто заявил бы, что его не пугает жуткая рябь на левой стороне моего лица, как я узнала бы, любит он меня или просто жалеет? Люди так похожи друг на друга, а я никогда не отличалась особым умением читать мысли. Отношения между мной и Адамом были тайными, хранились за закрытыми дверями. Другими словами, прямо в моей зоне комфорта.
Прежде чем вы отвернетесь с мыслью: какой ужас – позволять человеку, который готовит к похоронам трупы, прикасаться к тебе, – позвольте сказать, как вы ошибаетесь. Любой умерший, включая мою мать, хотел бы, чтобы последнее прикосновение к его телу было таким же нежным, как касание рук Адама. Иногда я думаю, может, это оттого, что он так много времени проводит с мертвецами, Адам – единственный из всех моих знакомых по-настоящему ценит чудо живого тела. Когда мы занимаемся любовью, его пальцы задерживаются на местах, где бьется мой пульс, – на сонной артерии, на запястьях, под коленками.
В те дни, когда Адам приходит ко мне, я жертвую часом или двумя сна, чтобы побыть с ним. Он может ускользнуть в любое время, такая уж у него работа – нужно быть на связи двадцать четыре часа семь дней в неделю. По той же причине у его жены не вызывали подозрений отлучки супруга.
– Думаю, Шэннон знает, – говорит мне сегодня Адам, когда я лежу в его объятиях.
– Правда? – Я пытаюсь не замечать, какие чувства вызвало во мне это откровение, будто я на гребне американской горки и больше не вижу рельсов впереди.
– Утром у меня на бампере появился новый стикер с надписью: «Я… СВОЮ ЖЕНУ».
– Откуда ты знаешь, что это она его прилепила?
– Потому что я этого не делал, – отвечает Адам.
Я обдумываю его слова.
– Может, в этом стикере нет никакого сарказма. Может, это благословенное неведение?
Адам женился на своей подружке из старшей школы, с которой продолжал встречаться в колледже. Похоронное бюро, где он работает, – семейный бизнес, который принадлежит его тестю и существует уже пятьдесят лет. По крайней мере два раза в неделю Адам говорит мне, что собирается уйти от Шэннон, но я знаю: это неправда. Во-первых, в таком случае он бросит свою карьеру. Во-вторых, ему придется бросить не только Шэннон, но и Грейс и Брайана, близнецов. Когда Адам упоминает о них, у него меняется голос. Я надеюсь, что такие же нотки слышатся в нем, когда Адам говорит обо мне.
Хотя, вероятно, он вообще обо мне не говорит. Кому он может поведать о своей любовной интрижке? Я рассказала одной только Мэри, и хотя мы с Адамом оба виноваты в случившемся, она ведет себя так, будто это он меня соблазнил.
– Давай съездим куда-нибудь в выходные, – предлагаю я.
По воскресеньям я не работаю; пекарня по понедельникам закрыта. Мы могли бы исчезнуть на двадцать четыре благословенных часа, вместо того чтобы прятаться в моей спальне, закрывать жалюзи «от солнца» и парковать машину – с новым стикером – за углом у китайского ресторана.
Однажды Шэннон пришла в пекарню. Я увидела ее сквозь окно между кухней и магазином. Это точно была она, я видела ее фотографию на страничке Адама в Facebook. Я была уверена, что Шэннон явилась задать мне жару, но она лишь купила несколько ржаных хлебцев и ушла. После этого Мэри застала меня на полу в кухне, я сидела, размякнув от облегчения. Когда я рассказала ей об Адаме, она задала мне всего один вопрос:
– Ты его любишь?
– Да, – сказала ей я.
– Нет, – возразила Мэри. – Тебе нравится, что он вынужден прятаться так же, как прячешься ты.
Пальцы Адама гладят мой шрам. Прошло много времени, и с точки зрения медицины такое невозможно, но мне щекотно.
– Ты хочешь уехать, – повторяет он. – Хочешь идти со мной по улице при свете дня, чтобы все видели нас вместе.
Когда он так говорит, я понимаю, что хочу вовсе не этого. Я хочу спрятаться с ним за закрытыми дверями дорогого отеля где-нибудь в Белых горах или коттеджа в Монтане. Но пусть лучше правда не всплывает наружу, а потому я отвечаю:
– Может, и так.
– Ладно. – Адам накручивает на палец завиток моих волос. – Мальдивы.
Приподнявшись на локте, я говорю:
– Я серьезно.
Адам глядит на меня:
– Сейдж, ты не хочешь даже в зеркало смотреть.
– Я поискала в Google перелеты на юго-запад. За сорок девять долларов мы можем добраться до Канзас-Сити.
Адам проводит пальцем по ксилофону из моих ребер:
– Зачем нам ехать в Канзас-Сити?
Я отталкиваю его руку:
– Перестань отвлекать меня! Потому что это не здесь.
Он закатывается на меня:
– Закажи билеты.
– Правда?
– Правда.
– А если тебя вызовут?
– Мертвецы не станут мертвее оттого, что немного подождут, – резонно замечает Адам.
Сердце у меня начинает биться неровно. Как дразняще-мучительна мысль, что мы появимся на людях вместе. Если я пройдусь по улице за руку с красивым мужчиной, который явно хочет быть со мной, сделает ли это меня нормальной по ассоциации?
– Что ты скажешь Шэннон?
– Что я без ума от тебя.
Иногда я задумываюсь, что было бы, если бы мы с Адамом встретились раньше. Мы ходили в одну старшую школу с разницей в десять лет. Оба в конце концов вернулись в родной город. Мы работаем в одиночку, в странное время, занимаемся делами, которые обычные люди не стали бы рассматривать как карьеру.
– Что меня преследуют мысли о тебе, – добавляет Адам и покусывает мочку моего уха. – Что я безнадежно влюблен.
Должна сказать, больше всего в Адаме меня восхищает то, что не дает ему проводить со мной все время: когда он любит, то делает это безупречно, совершенно, умопомрачительно. Так же он относится к своим близнецам, а потому каждый вечер возвращается домой, чтобы услышать, как справилась Грейс с контрольной по биологии, или узнать, что Брайан сделал первый хоум-ран в бейсбольном сезоне.
– Ты знаешь Джозефа Вебера? – спрашиваю я, вдруг вспомнив слова Мэри.
Адам перекатывается на спину и повторяет:
– Я безнадежно влюблен. Ты знаешь Джозефа Вебера? Да, это нормальная реакция…
– Кажется, он работал в старшей школе. Преподавал немецкий.
– Близнецы учат французский… – Вдруг Адам щелкает пальцами. – Он судил матчи Младшей лиги. Думаю, Брайану тогда было лет шесть или семь. Помню, я думал, что этому парню, наверное, уже лет девяносто и ребята из спортивного отдела спятили, но оказалось, он чертовски быстро шевелит ногами.
– Что ты знаешь о нем? – спрашиваю я и переворачиваюсь на бок.
– Вебер? – Адам обнимает меня. – Он был отличный парень. Знал правила вдоль и поперек, никогда не свистел понапрасну. Больше я ничего не помню. А что?
На моем лице играет улыбка.
– Я ухожу от тебя к нему.
Адам целует меня медленно и нежно.
– Как я могу заставить тебя изменить свое решение?
– Уверена, ты что-нибудь придумаешь, – говорю я и обвиваю руками его шею.
В городишке размером с Вестербрук, который возник из того, что янки привезли на «Мейфлауэре», то, что мы с сестрами – еврейки, было аномалией, мы отличались от одноклассников так, будто у нас голубая кожа. «Скругляем изгиб колокола», – говорил, бывало, мой отец, когда я спрашивала его, почему мы на неделю перестаем есть хлеб в то самое время, когда все приносят в школу сваренные вкрутую пасхальные яйца в своих коробках для ланча. Меня выбирали как пример, когда наша учительница в начальной школе рассказывала про альтернативные Рождеству праздники, и тогда я превращалась в знаменитость, вместе с Джулиусом, единственным афроамериканским ребенком в моей школе, бабушка которого отмечала кванзу[10]. Я ходила в еврейскую школу вместе с сестрами, но, когда пришло время проходить обряд бат-мицва, я стала умолять родителей, чтобы они позволили мне бросить учебу. Мне этого не разрешили, и тогда я объявила голодовку. Достаточно того, что моя семья не такая, как другие; мне не хотелось привлекать к себе внимание еще больше.
Мои родители были иудеями, но они не соблюдали кашрут и не ходили в синагогу, за исключением лет, предшествовавших посвящению Пеппер и Саффрон в иудаизм, когда это было обязательным. Вечерами по пятницам я сидела в синагоге, слушала, как кантор поет на иврите, и удивлялась, почему еврейская музыка такая грустная. Сочинители песен из Богоизбранного народа явно были не слишком счастливы. Однако мои родители постились на Йом-Кипур и отказывались ставить елку в Рождество.
Я бы сказала, они следовали урезанной версии иудаизма, тогда кто они такие, чтобы указывать мне, как и во что верить? Я так и заявила родителям, добиваясь, чтобы меня не заставляли проходить обряд бат-мицва. Отец помолчал, а потом сказал: «Верить во что-то важно просто потому, что ты это можешь». После чего отправил меня в мою комнату без ужина, что было настоящим шоком, потому как дома нас поощряли отстаивать свое мнение, каким бы спорным оно ни было. Мать прокралась наверх по лестнице, принесла мне сэндвичи с арахисовым маслом и джемом и сказала:
– Твой отец, может, и не раввин, но верит в традицию. Это то, что родители передают своим детям.
– Ладно, – буркнула я. – Обещаю, в июле я куплю все, что нужно для школы, и всегда буду готовить батат с маршмэллоу на День благодарения. У меня нет проблем с традициями, мама. У меня проблемы с хождением в еврейскую школу. Религия не заложена в генах. Никто не верит только потому, что его родители верят.
– Бабушка Минка носит свитеры, – сказала мама. – Все время.
Казалось бы, это замечание не имело отношения к делу. Мать моего отца жила в доме, где жильцам оказывают помощь социальные работники. Она родилась в Польше, и у нее до сих пор сохранился акцент, из-за которого кажется, будто она все время поет. И да, бабушка Минка носит свитеры, даже когда на улице тридцатиградусная жара, но, кроме того, она любит розовый цвет и леопардовый принт.
Многие выжившие удалили свои татуировки хирургическим путем, но бабушка Минка говорит: «Глядя на нее каждое утро, я вспоминаю, что победила».
Мне потребовалось мгновение, чтобы сообразить, о чем говорит мать. Бабушка Минка была в концлагере? Как я дожила до двенадцати лет, не зная этого? Почему родители ничего мне не рассказали?
– Она не любит говорить об этом, – просто ответила мать. – И не любит показывать свою руку людям.
На уроках обществоведения мы изучали Холокост. Трудно было сопоставить фотографии живых скелетов из учебника с пухленькой женщиной, которая пахла сиренью, не пропускала еженедельные визиты к парикмахеру и держала в каждой комнате квартиры яркие трости, чтобы всегда иметь одну под рукой. Она не часть истории. Она просто моя бабушка.
– Минка не ходит в храм, – продолжила мать. – Полагаю, после таких испытаний у человека могут возникнуть очень сложные отношения с Богом. Но твой отец, он начал ходить. Думаю, это его способ осмыслить произошедшее с ней.
И вот я отчаянно пытаюсь сбросить с себя религию, чтобы вписаться в жизнь, а оказывается, что иудейство у меня в крови, что я потомок человека, пережившего Холокост. Раздосадованная, злая, не думая ни о ком, кроме себя, я уткнулась лицом в подушку.
– Это проблемы отца. Меня это не касается.
Мать заколебалась:
– Если бы она не выжила, Сейдж, тебя бы не было.
Больше мы прошлое бабушки Минки ни разу не обсуждали, хотя, когда в том году привезли ее к нам домой на Хануку, я вдруг заметила, что невольно приглядываюсь к ней, надеясь увидеть хоть какую-нибудь тень правды на знакомом лице. Но бабушка была такой же, как всегда: тайком от мамы снимала кожу с жареного цыпленка и съедала ее; высыпала из косметички коллекцию пробников духов и косметики, которую собрала для моих сестер; обсуждала героев сериала «Все мои дети», словно это ее приятели и она зашла к ним на чашку кофе. Если бабушка Минка во время Второй мировой войны сидела в концлагере, наверное, в то время она была совершенно другим человеком.
Ночью, после маминого рассказа про бабушку, мне приснился момент, которого я не помнила, из раннего детства. Я сидела на коленях у бабушки Минки, а она читала мне книгу, переворачивая страницу за страницей. Теперь я понимаю, что история была какая-то странная. На картинках в книге я видела Золушку, но бабушка, вероятно, думала о чем-то своем, потому что в ее сказке говорилось о лесной чаще, о чудищах, о дорожке из зерен.
Помню, я не обращала внимания на слова бабушки, потому что была зачарована золотым браслетом на ее запястье. Я все время тянулась к нему и дергала рукав свитера. В какой-то момент рукав задрался достаточно высоко, и я увидела блеклые голубые цифры на внутренней стороне бабушкиного предплечья.
– Что это?
– Мой номер телефона.
В прошлом году, учась в начальной школе, я запомнила свой, чтобы, если потеряюсь, полицейские могли позвонить мне домой.
– А если ты переедешь? – спросила я.
– О, Сейдж, – засмеялась она. – Я всегда буду здесь.
Назавтра Мэри заходит на кухню, пока я пеку.
– Ночью мне приснился сон, – говорит она. – Ты готовила багеты с Адамом. Попросила его поставить их в духовку, но он вместо этого засунул туда твою руку. Я вскрикнула и попыталась вытащить ее из огня, но не успела. Когда ты отошла от печи, у тебя не было правой руки. Она превратилась в батон. «Все в порядке», – сказал Адам, взял нож и отрезал твою кисть, потом от нее – большой палец, мизинец и все остальные пальцы, и каждый сочился кровью.
– Ну что ж, тебе тоже добрый вечер. – Я открываю холодильник и вынимаю из него поднос с булочками.
– И все? Ты даже не хочешь порассуждать, что это значит?
– Что ты выпила кофе перед сном, – предполагаю я. – Помнишь, тебе как-то приснилось, что Рокко отказывается снимать обувь, потому что у него куриные лапы? – Я поворачиваюсь к ней. – Ты хоть раз видела Адама? Знаешь, как он выглядит?
– Даже самые красивые вещи могут быть ядовитыми. Аконит и ландыш растут в саду Моне, который тебе так нравится, наверху Святой лестницы, но я не прикасаюсь к ним без перчаток.
– Это не из-за порядка, заведенного в святилище?
Мэри качает головой:
– Большинство посетителей воздерживаются от поедания пейзажа. Но не в том дело, Сейдж. Главное, что этот сон – знак.
– Ну вот, приехали, – бормочу я.
– Ты не должна прелюбодействовать, – вещает Мэри. – Более ясного указания и представить нельзя. А если продолжишь, случится недоброе. Соседи забросают тебя камнями. Ты станешь парией.
– Руки превращаются в еду. Слушай, Мэри, не веди себя со мной как монахиня. То, чем я занимаюсь в свободное время, – мое личное дело. И тебе известно, я не верю в Бога.
Мэри встает у меня на пути и изрекает:
– Это не значит, что Он не верит в тебя.
Шрам у меня зудит. Из левого глаза катятся слезы, как катились много месяцев после операции. Тогда я как будто оплакивала все грядущие потери, хотя сама еще этого не знала. Может, это архаично и, как ни смешно, по-библейски – верить, что урод и поступает уродливо, что шрам или родимое пятно могут быть знаком внутренней неполноценности, но в моем случае правило подтверждается. Я совершила ужасное; каждый мимолетный взгляд в зеркало – напоминание об этом. Спать с женатым мужчиной – это плохо, с точки зрения большинства женщин? Разумеется, но я не принадлежу к большинству. Вероятно, поэтому, хотя прежняя Я никогда бы не польстилась на Адама, новая Я сделала именно это. Не то что бы я чувствую себя вправе заводить роман с чужим мужем или считаю себя достойной его любви. Просто я не верю, что заслуживаю чего-то лучшего.
Я не социопат. И не горжусь своей связью с женатым мужчиной. Но большую часть времени я нахожу этому оправдания. А сегодня Мэри выбесила меня своими проповедями, и это сигнализирует о моей усталости, или о какой-то особой уязвимости, или о том и другом вместе.
– А как насчет той бедной женщины, Сейдж?
Бедная женщина – это жена Адама. У этой бедняжки есть мужчина, которого я люблю, двое прекрасных детей и лицо без шрамов. Этой несчастной всё преподнесли на блюдечке с голубой каемочкой.
Я беру острый нож и принимаюсь надрезать им горячие булочки в форме крестов.
– Если хочешь жалеть себя, – продолжает Мэри, – делай это так, чтобы не разрушать жизни других людей.
Я указываю кончиком ножа на свой шрам и спрашиваю:
– Думаешь, я на это напрашивалась? Думаешь, мне не хочется жить, как все нормальные люди: работать с девяти до пяти; гулять по улицам, чтобы дети не пялились на меня; иметь мужчину, который считал бы меня красавицей?
– У тебя могло бы быть все это, – заявляет Мэри, заключая меня в объятия. – Ты единственная, кто говорит, что это невозможно. Ты хороший человек, Сейдж.
Мне хочется верить ей. Так сильно хочется.
– Значит, хорошие люди иногда совершают плохие поступки. – Я отстраняюсь от нее.
Из магазина доносится голос Джозефа Вебера, я узнаю его по акценту и отрывистой манере говорить. Старик спрашивает меня. Я вытираю руки краем фартука, беру отложенный хлеб и маленький пакетик и оставляю Мэри на кухне одну.
– Привет! – радостно произношу я.
Слишком радостно. Джозеф как будто испуган моим чрезмерным радушием. Я сую ему в руки пакетик с домашним собачьим печеньем для Евы и хлеб. Рокко, не привыкший к тому, что я братаюсь с посетителями, замирает с чистой кружкой в руке, которую собирался поставить на полку.
– Чудесам нет краю. / Из глубоких недр земных / Появляется отшельник, – говорит он.
– Перебрал со слогами, – огрызаюсь я и веду Джозефа к свободному столику. Колебания по поводу того, смогу ли я первой завести разговор с ним, приводят к выводу: это меньшее из двух зол. Лучше уж я побуду здесь, чем на допросе у Мэри. – Я оставила вам лучший за ночь хлеб.
– Btard, – произносит Джозеф.
Я поражена. Большинству людей неизвестно французское название этого хлеба.
– Вы знаете, почему он так называется? – спрашиваю я, отрезая несколько кусков и пытаясь не думать о Мэр и ее сне. – Потому что это не буль и не багет. Буквально – это бастард, внебрачный ребенок.
– Неужели даже в мире выпечки есть своя классовая структура? – задумчиво произносит Джозеф.
Я знаю, что это хороший хлеб. Чувствуется по запаху. Когда вынимаешь крестьянский хлеб из печи, тебя всегда обдает каким-то землистым темным ароматом, будто ты в чаще леса. Я с гордостью смотрю на пористый мякиш. Джозеф от удовольствия закрывает глаза.
– Мне повезло иметь личное знакомство с пекарем.
– Кстати… вы судили игру в Младшей лиге сына одного моего приятеля. Брайана Ланкастера?
Мистер Вебер хмурится, качает головой:
– Это было давным-давно. Я не знал их всех по именам.
Мы болтаем – о погоде, о Еве, о моих любимых рецептах. Мы болтаем, а Мэри закрывает пекарню, предварительно обняв меня и сказав, что не только Бог любит меня, но и она тоже. Мы болтаем, хотя я то и дело убегаю на кухню, чтобы отреагировать на звонки разных таймеров. Для меня это что-то сверхъестественное, потому что я не умею болтать. В процессе разговора я иногда даже забываю прятать изувеченную сторону своего лица, наклоняя голову или стряхивая набок волосы. Но Джозеф то ли слишком вежлив, то ли слишком стеснителен, чтобы упомянуть об этом. Или может быть, просто может быть, он находит другие вещи во мне более привлекательными. Вот почему, наверное, он был у всех детей любимым учителем, судьей, приемным дедушкой – он ведет себя так, будто нет другого места на земле, где ему хотелось бы сейчас оказаться. И никого другого на свете, с кем он предпочел бы беседовать. Это такая головокружительная лихорадка – быть объектом чьего-то внимания в хорошем смысле, не как уродина, что я даже забываю прятаться.
– Давно вы здесь живете? – спрашиваю я, когда мы проговорили уже больше часа.
– Двадцать два года, – отвечает Джозеф. – Раньше я жил в Канаде.
– Ну если вы искали место, где ничего не происходит, то попали в самую точку.
Старик улыбается:
– Думаю, да.
– У вас здесь есть родные?
Рука его дрожит, когда он тянется за своей чашкой с кофе.
– У меня никого нет, – отвечает Джозеф и начинает вставать. – Мне нужно идти.
Какая же я глупая, сунула нос куда не надо и смутила старика, сама ведь прекрасно знаю, каково это.
– Простите! – выпаливаю я. – За бестактность. Я редко разговариваю с людьми. – С беззащитной улыбкой пытаюсь исправить ситуацию единственным известным мне способом: приоткрываю дверь в свою душу, которую обычно держу под замком, чтобы мы оказались на равных, и признаюсь: – У меня тоже никого нет. Мне двадцать пять. Мои родители умерли. Они не дожили до моей свадьбы. Я не приготовлю им обед в День благодарения и не приду к ним в гости с внуками. С сестрами мы чужие – у них есть минивэны, тренировки по футболу, карьеры с бонусами, и они ненавидят меня, хотя и говорят, что любят. – Слова потоком выливаются из меня; уже произнося их, я тону. – Но в основном у меня никого нет из-за этого.
Дрожащей рукой убираю с лица волосы.
Я знаю в мельчайших подробностях, что видит Джозеф. Стянутая, будто продернутым сквозь нее шнурком, рябая кожа налезает на угол левого глаза. Серебристые зарубки на брови. Лоскутное одеяло из кусочков пересаженной кожи – подобие пазла, фрагменты которого плохо подходят друг к другу. Рот подтянут кверху из-за того, как заживала скула. Проплешина на голове, где больше не растут волосы; ее я закрываю, аккуратно зачесывая набок челку. Лицо монстра.
Не могу понять, отчего я выбрала Джозефа, по сути незнакомого человека, чтобы открыться ему. Может, потому что одиночество – это зеркало и оно узнает себя в других. Руки мои падают, завеса волос вновь скрывает шрамы. Хотелось бы мне, чтобы так же просто было закамуфлировать шрамы, которые остались у меня в душе.
К чести Джозефа, он не ахает и не отшатывается, а спокойно встречается со мной взглядом.
– Может быть, теперь, – произносит он, – друг у друга будем мы.
На следующее утро по пути с работы я проезжаю мимо дома Адама. Паркуюсь на улице, опускаю окно и смотрю на футбольные ворота с сеткой, установленные на лужайке, на коврик с надписью: «Добро пожаловать!», на перевернутый набок зеленый велосипед, который загорает на подъездной дорожке.