Рассказчица Пиколт Джоди
Я кликаю куда-то в середину фильма, длящегося пятьдесят семь минут. Понятия не имею, какой лагерь мне показывают, но вижу тела, сложенные штабелями у крематория, зрелище жутчайшее, почти невозможно поверить, что это не голливудская постановка и я вижу реальных людей, у которых кости так сильно выпирают наружу, что можно увидеть весь скелет под кожей; что лицо с выбитым глазом принадлежало человеку, у которого когда-то были жена, семья, другая жизнь. «Это место, где уничтожали трупы», – звучит голос за кадром. В печах сжигали более ста тел в день. Вот носилки, на которых трупы засовывали внутрь, как я пекарской лопатой ставлю крестьянский хлеб в нутро своей дровяной печи. Вижу мелькнувший на экране скелет в топке одной из печей; еще один – превратившийся в кучу фрагментов костей. Вижу табличку с гордым именем производителя печи: «Topf & Shne».
Я думаю о клиентах Адама, которые вытаскивают кости своих любимых из кучки пепла.
Потом вспоминаю бабушку, и к горлу подкатывает тошнота.
Хочется выключить компьютер, но я не могу шевельнуться. А вместо этого смотрю на группы немцев в нарядной воскресной одежде, их приводят в лагерь, они улыбаются, будто пришли на праздник. Потом лица их меняются, мрачнеют, некоторые люди даже начинают плакать, когда им проводят экскурсию по лагерю. Я наблюдаю за веймарскими бизнесменами в костюмах, которых заставили переносить и захоранивать трупы.
Эти люди, вероятно, знали о происходящем, но не признавались в этом самим себе. Или закрывали глаза, лишь бы их самих не принудили участвовать в преступлении. Я была бы такой же, если бы проигнорировала признание Джозефа.
– Так что? – говорит Адам, входя на кухню; волосы у него еще мокрые после душа, галстук уже завязан. Он гладит меня по плечам. – В то же время в среду?
Я захлопываю крышку ноутбука и слышу свой ответ:
– Может быть, нам лучше сделать перерыв.
Адам удивленно смотрит на меня:
– Перерыв?
– Ага. Думаю, мне нужно немного побыть одной.
– Разве ты не просила меня пять минут назад вести себя так, будто мы женаты?
– И ты не сказал мне пять минут назад, что уже женат?
Я обдумываю слова Мэри о том, что связь с Адамом, возможно, беспокоит меня больше, чем я готова признать. А ведь верно: нужно стоять за то, во что веришь, а не отрицать очевидное.
Адам явно потрясен, но быстро справляется с изумлением.
– Не спеши, детка, думай, сколько тебе нужно. – Он целует меня так нежно, что это ощущается как обещание, как мольба. – Только помни, – шепчет он, – никто и никогда не будет любить тебя так, как я.
После ухода Адама меня потрясает мысль, что его слова можно воспринять как клятву верности или как угрозу.
Вдруг я вспоминаю девочку, которая вместе со мной ходила на курс по истории мировых религий в колледже, японку из Осаки. Когда мы изучали буддизм, она говорила о коррупции: сколько денег ее родным пришлось заплатить священнику за каймё – обряд наречения покойника новым именем, под которым тот отправится на Небо. Чем больше вы платите, тем длиннее будет его посмертное имя и тем больше почета обретет ваша семья. «Вы думаете, это важно для буддистов в потусторонней жизни?» – спросил профессор.
«Вероятно, нет, – ответила девушка. – Но новое имя не дает вам возвращаться в этот мир всякий раз, как кто-нибудь произнесет ваше старое».
Запоздалая мысль приходит в голову: надо было рассказать этот анекдот Адаму.
Полагаю, анонимность всегда стоит денег.
Звонок телефона обрывает мой ночной кошмар: стоя на кухне позади меня, Мэри говорит, что я слишком медленно работаю. Я леплю булки и сую их в печь так быстро, что у меня на пальцах появляются кровавые мозоли и кровь запекается в тесто, но каждый раз, вынимая готовый хлеб, я достаю вместо него выбеленные, как паруса корабля, кости. «Вовремя», – с укором говорит Мэри, и не успеваю я остановить ее, как она берет один багет палочками для еды и впивается в него зубами, они ломаются и мелким жемчугом сыплются мне под ноги.
Я так глубоко сплю, что, хотя и тянусь к телефону и говорю: «Алло», роняю его, и он отлетает под кровать.
– Простите, – говорю я, вытащив мобильник. – Алло?
– Сейдж Зингер?
– Да, это я.
– Это Лео Штайн.
Резко пробудившись, я сажусь в постели.
– Простите.
– Вы уже это говорили… Я что… У вас такой голос, будто я вас разбудил.
– Ну да.
– Тогда извиняться нужно мне. Я подумал, раз уже одиннадцать часов…
– Я пекарь, – обрываю я его, – работаю по ночам, а сплю днем.
– Вы можете перезвонить мне в более удобное время…
– Просто скажите мне. Что вы нашли?
– Ничего, – отвечает Лео Штайн. – В реестре членов СС нет никаких сведений о Джозефе Вебере.
– Значит, допущена какая-то ошибка. Вы пробовали разные написания имени?
– Мой историк работает очень тщательно, мисс Зингер. Мне очень жаль, но вы, вероятно, неправильно поняли его слова.
– Я все поняла правильно. – Я убираю волосы с лица. – Вы же сами говорили, что картотека неполна. Или, может, вы просто еще не нашли нужную запись?
– Это возможно, но без подтверждения имени мы действительно ничего больше не сможем предпринять.
– Но вы продолжите розыски?
По голосу слышно, что он мнется, понимает: я прошу его найти иголку в стоге сена.
– Я не знаю, как остановиться, – говорит Лео. – Мы проведем проверку по двум берлинским архивам и по нашей собственной базе данных. Но это будет конечной точкой, если не найдется никакой достоверной информации…
– Дайте мне время до обеда, – молю я.
В конце концов, именно то, как я познакомилась с Джозефом – на группе скорби, – заставляет меня задуматься: а может, Лео Штайн прав и Джозеф действительно обманул меня. Прожил же он с Мартой пятьдесят два года. Хранить тайну столько времени чертовски трудно.
Дождь льет как из ведра, когда я подъезжаю к дому Джозефа, а зонта у меня нет. Успеваю промокнуть насквозь, пока добегаю до крыльца. Ева лает почти полминуты, прежде чем ее хозяин открывает дверь. У меня двоится в глазах. Это не помутнение зрения, а наложение этого старика на более молодого и сильного мужчину, одетого в военную форму, как в фильме на YouTube.
– Ваша жена, – с порога говорю я, – она знала, что вы нацист?
Джозеф открывает дверь шире:
– Входите. Такой разговор не стоит вести на улице.
Я прохожу за ним в гостиную, где на шахматной доске – наша незаконченная партия, единороги и драконы замерли на своих местах после моего последнего хода.
– Я ей никогда не говорил, – признается Джозеф.
– Это невозможно. Она наверняка интересовалась, чем вы занимались во время войны.
– Я сказал, что родители отправили меня в Англию учиться в университете. Марта никогда не сомневалась в этом. Вы удивитесь, как далеко люди готовы зайти, чтобы верить в лучшее о тех, кого по-настоящему любят.
Это, разумеется, наводит меня на мысли об Адаме.
– Должно быть, это нелегко, Джозеф, – холодно говорю я, – не запутаться в собственной лжи.
Мои слова сыплются как удары. Джозеф весь сжимается в своем кресле:
– Именно поэтому я сказал вам правду.
– Но… это неправда, верно?
– О чем вы?
Я не могу сказать, что знаю: он обманул меня, так как охотник за нацистами из Министерства юстиции проверил его вымышленную историю.
– Просто одно с другим не сходится. Жена, которая за пятьдесят два года ни разу не наткнулась на правду. История о том, что вы чудовище, без всяких доказательств. Разумеется, самое несообразное тут то, что больше чем через шестьдесят пять лет вы срываете с себя маску.
– Я же сказал вам. Я хочу умереть.
– Почему сйчас?
– Потому что мне не для кого больше жить. Марта была ангел. Она видела во мне хорошее, когда мне глядеть на себя в зеркало было противно. Я так хотел быть тем мужчиной, за которого, по мнению Марты, она вышла замуж, что стал им. Если бы она знала, что я сотворил…
– То убила бы вас?
– Нет, – отвечает Джозеф. – Она убила бы себя. Мне было все равно, что случится со мной, но я не мог вынести мысли, каким ударом это станет для нее – узнать, что ее касались руки, которые никогда не будут по-настоящему чистыми. – Старик глядит на меня. – Я знаю, Марта теперь на Небесах. Я обещал себе, что буду таким, каким она хотела меня видеть, пока она жива. Но вот ее нет, и я пришел к вам. – Джозеф зажимает кисти рук между коленями. – Смею ли я надеяться, это означает, что вы обдумываете мою просьбу?
Он говорит официальным тоном, будто попросил меня составить ему пару на танцевальном вечере или сделал мне какое-то деловое предложение.
Уходя от прямого ответа, я набрасываюсь на него:
– Вы понимаете, что это чистый эгоизм с вашей стороны? Я должна рискнуть своей свободой. Вообще-то, вы хотите, чтобы я загубила свою жизнь ради того, чтобы вы могли свести счеты со своей.
– Не в том дело. Никто ничего не заподозрит, если какой-то старикашка загнется.
– Убийство – это преступление, на случай если вы забыли за прошедшие шестьдесят восемь лет.
– Ах, но, видите ли, именно поэтому я ждал кого-то вроде вас. Если вы сделаете это, то совершите акт милосердия, а не убийство. – Он смотрит мне в глаза. – Знаете, Сейдж, прежде чем вы поможете мне умереть, я хочу попросить вас еще об одном одолжении. Я прошу вас сначала простить меня.
– Простить вас?
– За то, что совершил тогда.
– Не у меня вы должны просить прощения.
– Да, – соглашается он. – Но они все мертвы.
Шестеренки медленно вращаются, пока в голове у меня не складывается четкая картинка. Теперь я понимаю, почему он избрал меня для своей исповеди. Джозеф не знает про мою бабушку, а большей еврейки, чем я, ему в этом городке не найти. Я тут вместо родственников жертвы, ожидающих вынесения смертного приговора преступнику. Есть у них право требовать справедливого суда? Мои прадедушка и прабабушка погибли от рук нацистов. Делает ли это меня, по доверенности, подходящей для роли мстителя?
В голове эхом отдаются слова Лео: «Я не знаю, как остановиться». Его работа – мщение? Или правосудие? Различие между тем и другим минимально, и, когда я пытаюсь сосредоточиться на нем, оно становится все менее четким.
Раскаяние может принести умиротворение убийце, но как насчет жертвы? Я, может, и не считаю себя еврейкой, но неужели я все равно несу ответственность за своих родственников, которые были религиозны и погибли из-за этого?
Джозеф обратился ко мне, так как считает меня другом. Потому что он в меня верит. Но если просьбы Джозефа оправданны, человек, с которым я подружилась и которому доверяла, – кукла из театра теней, игра воображения.
Я чувствую себя глупо, надо было мне лучше разбираться в людях.
В тот момент я даю себе обещание: я узнаю доподлинно, был ли Джозеф Вебер эсэсовцем. И если все-таки был, то, как именно он умрет, решу я сама. Я обману его, как он обманывал других. Я выжму из него информацию и скормлю ее Лео Штайну, так что Джозеф сдохнет в камере.
Но ему об этом знать незачем.
– Я не могу простить вас, – спокойно говорю я, – пока не узнаю, что вы сделали. Прежде чем я соглашусь на что-нибудь, вы должны как-то подтвердить свое прошлое.
На лице Джозефа отображается облегчение, едва ли не осязаемое, почти болезненное. Глаза его наполняются слезами.
– Фотография…
– Ничего не значит. Насколько я могу судить, на ней вообще не вы. Или она куплена на eBay.
– Понимаю. – Джозеф смотрит на меня. – Значит, прежде всего, вам нужно узнать мое настоящее имя.
Если Джозефа удивляет, что я вскакиваю и прошу его показать, где туалет, он не подает виду. Спокойно проводит меня по коридору в маленькую уборную с обоями в крупных розах и маленьким блюдом с несколькими кусками фигурного мыла в прозрачных обертках, так и не снятых.
Я включаю воду в раковине и вынимаю из кармана мобильник.
Лео Штайн отвечает после первого же гудка.
– Его зовут не Джозеф Вебер, – задыхаясь от волнения, говорю я.
– Алло?
– Это я, Сейдж Зингер.
– Почему вы шепчете?
– Потому что прячусь в уборной у Джозефа.
– Я так и думал, что его зовут не Джозеф…
– Да. Его имя Райнер Хартманн. С двумя «эн» на конце. И еще я знаю дату его рождения. Двадцатое апреля тысяча девятьсот восемнадцатого. «В один день с фюрером», – сказал он.
– Значит, ему девяносто пять, – подсчитывает в уме Лео.
– Кажется, вы говорили, для них не существует срока давности.
– Верно. Девяносто пять – это лучше, чем покойник. Но откуда вы знаете, что он не врет?
– Я этого не знаю. Но вы узнаете. Введите его в базу данных, и посмотрим, что получится.
– Это не так просто…
– Это не может быть так уж сложно. Где ваш историк? Попросите ее.
– Мисс Зингер…
– Слушайте, я сижу в уборной у старика. Вы говорили, что с именем и датой рождения карточку легче найти.
Он вздыхает:
– Посмотрим, что я могу сделать.
В ожидании ответа я спускаю воду. Два раза. Я уверена, что Джозеф, или Райнер, или как там его теперь называть, размышляет, не провалилась ли я в унитаз, а может, он решил, что я мою голову в раковине.
Минут через десять я слышу голос Лео:
– Райнер Хартманн был членом нацистской партии.
Я ощущаю странную эйфорию, понимая, что дело пошло, и в то же время свинцовую тяжесть в груди, ведь слова Лео означают, что стоящий за дверью человек замешан в массовых убийствах. Я испускаю глубокий вздох.
– То есть я была права.
– Его имя нашлось в материалах Берлинского архива, да, но это не означает, что мы можем прижать старика, – говорит Лео. – Это только начало.
– А что будет дальше?
– Там увидим, – отвечает Лео. – Что еще вы можете узнать?
Мне как будто ножом по горлу резанули.
Я услышала, как разрывается моя кожа; ощутила, как кровь, липкая и горячая, капает на грудь. Он снова бросился на меня, нацелившись на голосовые связки. А я могла только ждать следующего укуса острых как бритва клыков, зная, что он непременно будет.
Мне рассказывали легенды про упырей, которые восставали из мертвых и разрывали свои саваны в поисках крови, которая поддержит их существование, потому что своей у них нет. Они были ненасытны. Я знала легенды, но теперь убедилась, что они правдивы.
Он не кусал меня, не пил кровь, а пожирал мою плоть и довел до грани смерти, по которой сам ускользнул в бессмертие. Вот, значит, какой он, ад – протяжный беззвучный крик. Нет сил пошевелиться, нет сил подать голос. Зато другие мои чувства обострились: осязание, обоняние и слух, пока он раздирал мою плоть. Он ударил меня головой оземь: один раз, второй. У меня закатились глаза, и тьма упала, как нож гильотины…
Вдруг я резко проснулась и села, обливаясь потом. Щека у меня в муке, я уснула, положив голову на рабочий стол, в ожидании, пока подойдет тесто. Но этот стук все еще звучал у меня в голове. Я схватилась за горло – о, какое счастье! – оно цело, и снова услышала, как кто-то стучит в дверь дома.
На пороге стоял мужчина с золотистыми глазами, его силуэт вырисовывался в свете луны.
– Я мог бы печь для вас, – сказал он низким мягким голосом. С акцентом.
Мне стало интересно, откуда он родом.
Я не до конца проснулась и не поняла его.
– Меня зовут Александр Лубов, – произнес мужчина. – Я видел вас в деревне. Я знаю о вашем отце. – Он посмотрел поверх моего плеча на багеты, завернутые в полотно, стоящие, как солдаты в строю. – Днем мне нужно следить за братом. У него с головой непорядок, и он может навредить себе, если останется один. Но мне нужна работа, которую я мог бы делать по ночам, пока брат спит.
– А когда будете спать вы? – задала я певый вопрос, который стрелой пронзил туман в моей голове.
Он улыбнулся, и у меня от этого перехватило дыхание.
– А кто говорит, что я сплю?
– Я не могу платить вам…
– Я возьму то, что вы можете мне дать, – ответил он.
Тут я поняла, как сильно устала. Подумала, что сказал бы отец, если бы я пустила в пекарню чужака. Вспомнила Дамиана и Баруха Бейлера и то, чего они оба от меня хотели.
Говорят, безопаснее с бесом, которого знаешь, чем с незнакомым. Мне ничего не известно об Александре Лубове. Так зачем соглашаться на его предложение?
– Затем, – сказал он, будто прочел мои мысли, – что я вам нужен.
Джозеф
Я не отзовусь на другое имя. Этот человек – мне хотелось бы думать, что я никогда им не был.
Но это неправда. Внутри каждого из нас сидит чудовище, внутри каждого – святой. Вопрос в том, кого из них мы больше пестуем, который из двух сразит другого.
Чтобы понять, кем я стал, вам нужно знать, откуда я родом. Моя семья, мы жили в Вевельсбурге, это часть города Бюрена в районе Падерборн. Мой отец был механиком, а мать – домохозяйкой. Мое самое раннее воспоминание о том, как отец и мать ссорятся из-за денег. После Первой мировой цены росли не по дням, а по часам. Сбережения, которые они усердно откладывали долгие годы, внезапно обесценились. Отец только что забрал из банка деньги, которые копил десять лет, а теперь этой суммы не хватало даже на то, чтобы купить газету. Чашка кофе стоила пять тысяч марок. Буханка хлеба – двести миллионов марок. Мальчиком, помню, я бегал вместе с матерью встречать отца в день получки, а потом начиналась бешеная скачка по магазинам за продуктами. Часто там было пусто. Тогда нас с Францем, это мой младший брат, посылали в сумерках в сады фермеров трясти яблоки с деревьев или воровать картошку с полей.
Разумеется, не все так пострадали. Кто-то успел вложиться в золото. Кто-то спекулировал тканями, мясом, мылом или продуктами. Но большинство обычных немецких семей, вроде моей, потерпели полный крах. Веймарская республика, воссиявшая после войны, как новая звезда, оказалась катастрофой. Мои родители все делали правильно – упорно трудились, накапливали сбережения, и чего ради? Выборы за выборами, и никто, казалось, не мог дать ответа.
Я рассказываю вам это, потому что все вечно спрашивают: как могли нацисты прийти к власти? Как мог Гитлер так свободно править? Что ж, я скажу вам: отчаявшиеся люди часто совершают такие вещи, которых при обычных условиях не совершили бы. Если вы обратитесь к врачу и он скажет, что у вас неизлечимая болезнь, то вы, вероятно, покинете его кабинет сильно подавленным. Но если вы поделитесь этой новостью с приятелем и он скажет вам: «Знаешь, у меня есть друг, которому поставили такой же диагноз, и доктор Х поднял его на ноги», то я могу поспорить, вы мигом кинетесь звонить ему, хотя, может, он величайший шарлатан, этот доктор Х, или берет по два миллиона долларов за консультацию. Не важно, насколько вы образованны, не важно, какой чушью это кажется, вы ухватитесь за лучик надежды.
Национал-социалистическая немецкая рабочая партия была таким лучиком надежды. Ничто больше не могло исправить положение дел в стране. Так почему бы не попробовать это? Они обещали дать людям работу, избавиться от Версальского договора, вернуть утраченные после войны земли, снова поставить Германию на достойное место.
Когда мне было пять лет, Гитлер попытался захватить власть в пивной – Мюнхенский путч – и с треском провалился, по мнению большинства. Но он понял, что совершить переворот нужно не насильственным путем, а законным. И во время процесса над ним в 1924 году каждое его слово попадало в немецкие газеты, что стало первым пропагандистским натиском Национал-социалистической партии.
Вы заметили, что я ни слова не говорю о евреях? Это потому, что большинство из нас не были знакомы ни с одним. Из шести миллионов жителей Германии только пятьсот тысяч были евреями, и даже они называли себя немцами, а не евреями. Но антисемитизм процветал в Германии задолго до того, как Гитлер обрел влияние. Нас учили в церкви, что две тысячи лет назад евреи убили нашего Господа. Нелюбовь к евреям отражалась и в том, как мы относились к их способности с выгодой для себя вкладывать деньги во время экономического спада, когда ни у кого больше средств на инвестиции не было. Внедрить в головы людей мысль, что во всех бедах Германии виноваты евреи, было нетрудно.
Любой военный скажет вам, что объединить разобщенную группу людей можно, указав им на общего врага. Именно это и сделал Гитлер, придя к власти в 1933 году в качестве канцлера. Он вплел свою философию в идеологию Нацистской партии, направляя обличительную критику на тех, кто склонялся влево в политике. Нацисты указывали на связь евреев с левыми, евреев – с преступностью, евреев – с отсутствием патриотизма. Если люди и без того уже ненавидели евреев по религиозным или экономическим причинам, подкинуть им еще один повод для нетерпимости не составляло труда. Так что, когда Гитлер сказал, что наибольшая угроза немецкому государству – это покушение на чистоту крови немцев, что ж, это дало нам новый повод для гордости. Угроза со стороны евреев просчитывалась математически. Они смешаются с этническими немцами, чтобы повысить свой статус, и, делая это, подточат доминирование германской нации. Нам, немцам, было необходимо Lebensraum – жизненное пространство, чтобы остаться великим народом. А как расширить территории? Выбор невелик: вы либо начинаете войну, чтобы захватить новые земли, либо избавляетесь от людей, угрожающих Германии и не являющихся этническими немцами.
К 1935 году, когда я уже был молодым человеком, Германия вышла из Лиги Наций. Гитлер заявил, что Германия будет воссоздавать армию, хотя это было ей запрещено после Первой мировой войны. Конечно, если бы какая-нибудь другая страна – Франция, Англия – вмешалась и остановила его, того, что случилось, могло бы не произойти. Но кому хотелось так скоро снова ввязываться в войну? Проще было объяснить события рационально, сказать, мол, Гитлер возвращает себе то, что раньше принадлежало Германии. А тем временем в моей стране снова появилась работа – на фабриках военного снаряжения, оружейных и авиационных заводах. Люди зарабатывали не так много денег, как раньше, и трудились дольше, но они могли содержать свои семьи. К 1939 году немецкое Lebensraum распространилось за Саар, в Рейнскую область, Австрию, Судеты и Чехию. И наконец, когда немцы вошли в польский Данциг, Англия и Франция объявили войну.
Я расскажу вам немного о своем детстве. Мои родители отчаянно хотели, чтобы их дети жили лучше, чем они сами, и полагали, что путь к этому открывает образование. Разумеется, люди, обученные тому, как лучше вкладывать деньги, не окажутся в отчаянном финансовом положении. Хотя я не был особенно умным, родители хотели, чтобы я поступил в гимназию и получил самое академическое образование из всех возможных в Германии, так как выпускники гимназии, как правило, поступали в университет. Само собой, оказавшись в гимназии, я все время либо дрался, либо паясничал, лишь бы скрыть тот факт, что мне эта учеба была не по зубам. Родителей каждую неделю вызывали к директору, потому что я проваливал очередную контрольную или доходил до кулаков в споре по мельчайшему поводу с кем-нибудь из учеников.
К счастью, у родителей была другая звезда, на которую они могли возлагать надежды, – мой брат Франц. Двумя годами моложе меня, он отличался усердием в учебе, вечно сидел, уткнувшись носом в книгу, да калякал что-то в блокнотах, которые прятал под матрасом, а я вытаскивал их и дразнил его. Блокноты эти полнились образами, которых я не понимал: тело девушки, утопившейся в пруду от несчастной любви; изголодавшийся олень роется в снегу в поисках желудя; огонь, загоревшийся в душе и поглощающий тело; постель и окружающий ее дом. Он мечтал изучать поэзию в Гейдельберге, и родители грезили о том же.
А потом начались перемены. В гимназии устроили конкурс: какой класс первым – до последнего ученика – запишется в Гитлерюгенд. Заметьте, в 1934 году членство в Гитлерюгенде еще не было обязательным. Это был общественный клуб, как бойскауты, за исключением того, что мы приносили клятву верности Гитлеру как его будущие солдаты. Под руководством взрослых мы встречались после уроков и ходили в походы на выходных. Мы носили форму, похожую на эсэсовскую, с руной «Зиг» на лацкане. В пятнадцать лет мне трудно было усидеть за партой, а бегать по улице я любил и весьма успешно выступал на спортивных соревнованиях. У меня сложилась репутация хулигана, не всегда оправданная, – в половине случаев я расквашивал кому-нибудь нос за то, что он обзывал Франца девчонкой.