Финист – ясный сокол Рубанов Андрей
– Что тут не понять? Нас дурят. Одевайтесь, берите ножи. Пойдём, должок стребуем.
Для полного расчёта нам полагалось забрать с заказчика ещё две серебряных деньги.
В тех местах, где я вырос, за такую стоимость можно было получить дом, или коня, или железное сажало длиной в полторы руки, или восемь охотничьих ножей с костяными рукоятями, или дюжину новых медвежьих шкур, или четыре дойных козы. Представив себе этих коз и эти ножи, я понял, что мальчик Велибор, любитель грибов-дурогонов, не отвертится.
Возможно, в моих пальцах меньше силы, чем у нелюдя, птицечеловека, – но либо я удавлю мальчика Велибора, либо получу с него полный расчёт.
Мы тщательно перемотали онучи, затянули сапоги, сунули ножи за пояса и пошли.
У городских ворот Митроха снова поднёс стражнику полкуны лысых; нас пропустили.
Чтоб вы знали, в Резане ворот на ночь вообще не закрывали, слишком велик был поток пришлых: бродяг, купцов и нарочитых людей. И ночью, при свете факелов, бурлила суета вокруг башни, пылали костры, ржали кони, ревели быки, лаяли псы, – если вы думаете, что на нас кто-то обратил внимание, вы ошибаетесь.
Перед нами вошли три вора с севера, с белыми бородами, в которые были вплетены серебряные кольца, а после нас вошла гадалка, предсказывающая судьбу по цвету и запаху скверной женской крови.
Ночные улицы не были пусты, по всем направлениям торопливо шли завёрнутые в плащи фигуры, кто-то кому-то что-то нёс, у одного корзина, у другого фляга, у третьего в рукаве только рукописная грамотка.
Мы долго стучали в огромные дубовые ворота.
С той стороны сплошного забора заходилась лаем псина, кашляла слюной от ненависти.
Как хотите, а я цепных собак не люблю.
Цепные псы – самые несчастные звери из всех, кого люди склонили к сожительству.
Чтобы цепной пёс был злее и внимательнее – у него отнимают всё. Его держат на привязи, его мало и плохо кормят, его не случают с самкой. Цепные собаки сходят с ума и превращаются в безжалостных чудовищ. От голода, неволи и тоски нюх у цепного пса двукратно обостряется; такой пёс чует летучих мышей и кротов, вылезающих из нор.
Держат таких собак только самые богатые люди.
Наконец, за воротами показался свет, засов отомкнули со скрипом, и недовольная круглая морда показалась из щели; нижнюю часть лица скрывала густая чёрная борода, из тех, про которые говорят «лопатой».
Митроха выступил вперёд.
– Беда, – объявил он безо всяких предисловий. – Зови Велибора, пусть бегом бежит. Иначе весь город на уши встанет.
Чёрная борода задвигалась, съехала чуть вбок.
– Говори яснее.
Митроха продолжал давить:
– Зови Велибора. Беда будет. Давай, срочно.
– Спит он.
– Да не спит! – крикнул Кирьяк, пальцем тыча в слуховое окошко огромного дома, где, действительно, показался неверный свет. – Вон он! – И Кирьяк громко позвал: – Велибор!
– Не ори! – в свою очередь, закричал чернобородый. – А ну идите отсюда. Собаку спущу.
Но за спиной чернобородого уже появился сам Велибор, заспанный, в домашней шерстяной курточке на голое тело – он хлопнул мужика по спине, и тот замолчал. Велибор подошёл ближе.
Мы трое поклонились, но без большого уважения.
– Здоров будь, Велибор, – сказал Митроха. – А где наш расчёт?
Мальчик задумался и вдруг просиял.
– Расчёт! – крикнул он. – Конечно! Я забыл.
Его глаза скосились к середине, и всё лицо приняло неприятное, заячье выражение, означавшее, видимо, крайнюю досаду, и сожаление, и недовольство собой: скорее всего, он действительно просто забыл о нас.
Тем временем за забором снова заскрипела тяжёлая дверь, и появился третий, уже нам знакомый старый дядька, сопровождавший мальчика во время праздника, тот, что перебрал пива и неудачно сиганул через костёр; теперь он был угнетён духом и лохмат, но внешне устойчив. В одной руке он держал факел, а в другой – тяжкую палицу, окованную медной полосой.
– Чего тут? – крикнул он.
Велибор оглянулся на него.
– Я принесу, – сказал он нам и сделал движение, чтоб уйти. Но Кирьяк ухватил его за богатый рукав.
– Погоди, – сказал он. – Побудь с нами. Скажи, чтоб вынесли.
– Две серебряных, – добавил я, одновременно глядя мимо Велибора, на его дядьку, и улыбаясь.
Велибор сообразил, кивнул, и заячье выражение пропало с его лица. Он оглянулся на похмельного, шумно сопящего дядьку и велел принести кошель. Дядька недовольно вздохнул, положил палицу себе под ноги и, не сходя с места, вытащил из-за спины кошель, уже, оказывается, приготовленный, висевший у него сзади на поясе.
Пёс продолжал заходиться ненавистью, клацал зубами и ударялся грудью о забор.
Дядька не отдал весь кошель Велибору. Сам развязал шнур и невесело спросил:
– Сколько надо?
– Две серебряных.
Дядька достал две серебряных деньги и швырнул в нашу сторону, целясь попасть под ноги, чтоб, значит, унизить.
Но Кирьяк быстро сообразил и выскочил вперёд, навстречу летящим деньгам, – и ловко поймал обе у самой земли.
– Удачи вашему дому! – крикнул он так нагло и весело, как только он умел; забросил обе деньги за щёку, поклонился небрежно – и пошёл прочь, не теряя ни мгновения.
Я и старый Митроха коротко кивнули мальчику Велибору и припустили следом, не сказав более ни слова, оставив за спиной и Велибора посередь улицы, и двух его присных в воротах огромного дома, и опасную псину за забором.
Если расчёт получен, уходить лучше сразу.
На половине пути, оглянувшись, я увидел, что человек с чёрной бородой шагает за нами сзади, отставая шагов на пятьдесят.
– Херово дело, – сказал дед Митроха, когда я показал ему соглядатая. – Пошли за мной.
Мы свернули в переулок.
У входа в кружало на утоптанной нечистой земле валялись трое или четверо тех, кому уже хватило.
Дверь болталась на одной петле; Митроха толкнул локтем и вошёл первым.
Внутри – воздух словно спёрли, воняло горелым жиром, колебалось лучинное пламечко; густой многоголосый храп заглушал прочие звуки. На полу вповалку лежали упившиеся, в чувстве и без него; ни один не мог держать спину прямо, кроме самой хозяйки-кабатчицы.
Очаг уже был потушен, в дымник задувало ночным ветром. На стенах висели доски, изрезанные сложными рунными ставами, – я не смог разобрать ни одной надписи.
Здесь мы втроём сели за стол и сдвинули головы.
Кирьяк выплюнул одну из двух монет и отдал мне – я, в свою очередь, точно так же спрятал её во рту.
– С наживой не уйдём, – прошептал Митроха. – За ворота выпустят, но догонят по дороге. Деньги отберут, а самих переломают.
– Убежим, – сказал я.
– Вы-то убежите, – ответил Митроха, – а я куда? Я старый, я за вами не успею.
– Останься тогда здесь, – предложил Кирьяк. – Мы с деньгами убежим, а ты завтра утром пустой выйдешь – и нас догонишь.
– Нет, – возразил я. – Так не можно. Мы – ватага. Мы своих не бросаем. Пересидим тут, завтра спозаранок уйдём все трое.
Мы переглянулись молча.
От длительных раздумий нас избавил наш чернобородый преследователь: он вбежал, широко распахнув перед собой дверь, сощурился, увидел нас, на миг окаменел, затем его глаза сверкнули, и он молча вышел, столь же поспешно. Конечно, он понял, что мы его заметили.
– Выследил, – сказал Кирьяк. – Теперь подмогу приведёт.
– Не, – сказал я, – не может быть. Нас – трое. У нас – ножи. Что же они – за половину серебряной гривны устроят резню внутри города?
– Можешь не сомневаться, – сказал Митроха. – Я бы устроил.
– Тут князь есть. Охрана. Порядочек.
Возразил и подумал: зря возражал. Какой князь? Какой порядочек? Князья летом в походах, виру собирают, и охрана вся с ними. А в городах оставляют малый отряд.
– Эх, – сказал я. – Ты, Митроха, просто бздун. Тебя слишком часто били. Тебе везде чудятся сломанные пальцы и отобранные деньги. Никто нам ничего не сделает. В крайнем случае мы с ним вдвоём, – я ткнул пальцем в Кирьяка, – положим любых пятерых.
Под взглядом Митрохи мой друг Кирьяк значительно кивнул и для придания веса своему ответу хлопнул меня по плечу ладонью.
– Здесь, – добавил я, – всяко лучше, чем ночью на пустой дороге.
Порешили остаться в кружале и ждать до утра.
Отдали полкуны лысых за горшок варёной свинины и шесть ковшей яблочной браги. За такую цену в моей родной селитьбе можно было три раза пропить всё родовое хозяйство. Жаль было втридорога платить за скверную еду и выпивку, когда в нашем собственном лесном стане, в двух часах пешего хода, нас дожидалась всевозможная дармовая снедь; но делать было нечего, мы уплатили, поели и выпили.
Вокруг валялись и храпели полуголые, мокрые от пота пьяницы, всхлипывали, вскрикивали, что-то бормотали, стонали; то один, то другой приподнимался и неверной рукой норовил пошарить на ближайшем столе, но ни одна посудина ни на одном столе не стояла прямо, всё было опрокинуто, перевёрнуто, разбито и разлито.
– Посмотри, – я показал Митрохе на стену. – Что за руны такие? Не могу разобрать.
Дед глянул, сощурил глаза.
– Это не руны, – ответил он. – Ромейская грамота. Очень трудно освоить. Каждый знак означает не целое слово, а только его часть. Чтобы собралось одно слово, надо прочитать весь став и понять все знаки подряд.
– Ты умеешь?
– Более-менее.
– И что здесь сказано?
Митроха повторно пригляделся, наморщил бледный, в веснушках, лоб; пошевелил губами.
– Здесь сказано, что бог – един.
Кирьяк, глотнувший сей момент браги, поперхнулся.
– Бог не может быть един, – значительно сказал он. – Никто не может быть един. Так не бывает. Гляди на нас. Сидим – оба-трое! Втроём веселей. А богам ещё веселей, их много!
– Ромеи, – сказал Митроха, – живут за морем, на краю земли. Они – не как мы. Вообще другие. Они верят, что бог един.
– Дурень ты, – печально сказал Кирьяк. – А я думал, серьёзный мужик. Если бог – един, кого он ёт?
– Никого не ёт, – ответил Митроха.
– И как же он без бабы обходится? Вынимает причиндал и сам себя тешит?
– Нет у него причиндала.
– У бога – нет причиндала?
– Нет. Но сын есть.
Кирьяк обвёл меня и Митроху соловыми глазами.
– Хорош бог. Никого не ёт, причиндала нет – а сын есть!
– Да. От целкой бабы. Из смердов.
– Из смердов? Что ж он за бог, если поял простую бабу? А мог бы княжью жену, или дочку! Да кого угодно!
Митроха поднял ладони в мирном жесте.
– Это вера ромеев. Они думают, что бог не сам поял ту бабу. Бог пустил особый ветер, и от того ветра невинная девка понесла божьего сына. Имя его – Крест. Он умер, а потом восстал из мёртвых.
– Восстал из мёртвых? Так он упырь, что ли?
– Не упырь. Божий сын.
– Ты сам-то веришь в такое? Сидит один бог – и воет от тоски! Поять некого! Поговорить – не с кем! Единственный сын – и тот упырь!
– Он не упырь, а сын бога.
– То есть, нелюдь.
– Нет. Человек.
– Ничего не понимаю, – недовольно сказал Кирьяк. – То ли нелюдь, то ли человек, то ли упырь. От ветра зачат. Такое придумать – браги мало, тут чего покрепче надо…
– Это не придумано, – твёрдо сказал Митроха. – Это было на самом деле. Есть много людей, они своими глазами видели. Божьего сына прибили гвоздями к столбу. Он помер, потом восстал и пропал, больше его никто не видел.
– Гвоздями к столбу? За что?
– За разговоры.
– Кто прибил?
– Сами они и прибили. Ромеи.
– Сами прибили – и сами поверили?
Митроха кивнул на стену.
– Так написано. А если написано – нельзя не верить. Люди всякое ненужное записывать не будут. Пишут только самое главное.
– Ладно. А зачем такое писать здесь? В кружале, на стене?
Дед Митроха заулыбался беззубым ртом.
– А где такое писать – на требище? На княжьих воротах? Только в кружале.
На том спор иссяк.
Брага была кислая, но крепкая, меня забрало, и я слушал, как Кирьяк, тоже сильно захмелевший, рассказывает мне, чертя пальцем по липкому столу, как можно безопасно и быстро ограбить дом Велибора и вынести серебро, которого там, судя по всему, столько, что впятером не поднять; я слушал и не понимал ни слова.
Тёмный зал, пропитанный кислой пьяной тоской, вращался вокруг, как будто на мой хребет был насажен весь мир, со всеми его богами, людьми, зверьми, упырями и оборотнями, мавками, ведьмами и лешаками, и я, почувствовав знакомый позыв, стал постукивать ладонью по столу и завёл песню; она сама собой складывалась в груди и в горле.
Кирьяк замолчал, послушал, потом стал хлопать в долю и хрипло помогать с припевом; мы с ним, как нетрудно догадаться, давно спелись.
- Больше мне не наливайте,
- Не трогайте, отстаньте,
- Хотите убить – сначала поймайте,
- Но больше не наливайте.
- Глубже, глубже копайте, ещё глубже копайте,
- Но больше не наливайте.
- Хотите убить – сначала поймайте.
- А теперь не трогайте,
- И больше не наливайте.
- Ничего, ничего не давайте,
- Хотите – бейте, или в рабы продайте,
- Всё равно утеку, так и знайте,
- Хотите – хулой лайте, или стрелой стреляйте,
- Но только больше не наливайте.
- Хотите – байки байте,
- Хотите – сажалом сажайте,
- Хотите – купите, хотите – даром отдайте,
- Но только теперь – не трогайте,
- И больше не наливайте.
Митроха не стал подпевать и подстукивать, но молчал так, что было ясно – он с нами, внутри песни тоже.
Несколько лохматых голов поднялось, мятые мутноглазые морды обратились в нашу сторону, и даже кабатчица вышла из своего закута – убедиться, что гости не бьют друг друга, не режут и не грабят, а только поют.
На рассвете мы ушли из кружала. По сырому прохладному утру дошагали до ворот и беспрепятственно покинули город: никто нас не преследовал и не покушался. Стражник посмотрел с подозрением, как на воров, но в руках у нас ничего не было.
Наш преследователь, чернобородый слуга из дома Велибора, исчез. Может быть, пока мы горланили пьяные песни, он прятался где-нибудь за углом, в ожидании, да и заснул.
Кто сыто ест, тот слишком крепко спит.
В стане мы перевели дух; Митроха предложил немедленно уехать.
– Работу сделали, деньги взяли, – сказал он. – Быстрее уедем – целее будем.
Но Кирьяк имел другие планы. Он снова перемотал сапоги, взял флягу с мёдом, увлёк меня в сторону и шёпотом объявил: пойдёт в гости к кузнецовым дочерям, а именно – к старшей: оказалось, он с ней уже договорился, ещё вчера, на гульбище.
Я молча пожал плечами: меня не звали. Остался увязывать поклажу, готовить лодку в обратный путь.
Собственно, груз наш состоял из нескольких больших свёртков с едой и нескольких фляг с выпивкой. Бубны мы обычно грузили перед самым отплытием, а пока я тщательно осмотрел свой, особенно по краям. Кожа бубна от напряжения устаёт, даёт слабину – обычно её над костром нагревают, чтоб натянулась, и от этого по краям появляются трещины. Если вовремя не заметить и не смазать жиром, бубен пропадёт.
Кирьяк вернулся в полдень, довольный, разомлевший, – видать, хорошо ему перепало от щедрот старшей кузнецовой дочери; подозвал меня.
– На гульбище приходил нелюдь. Ты его видел?
– Видел, – сказал я.
– А чего молчал?
– А что надо было делать? Кричать и пальцем тыкать? Портить людям праздник? Я мог обознаться.
– Ты не обознался, – хмуро сказал Кирьяк. – Он в эту ночь приходил в дом кузнеца. Вернее, прилетал. До рассвета сидел у младшей в комнате. Сёстры дырку в стене провертели – и подглядывали. Настоящий нелюдь, матёрый. Ходит бесшумно. Кинулся в окно человеком, а выскочил соколом. Сёстры обе напуганы до смерти.
– Ну и ладно, – сказал я, скрывая печаль. – Какое наше дело? Марья не дура, сама разберётся.
– А если он её утащит?
– Пусть тащит, говорю же, у неё своя голова на плечах.
– Слушай, – сказал Кирьяк. – Ты забыл, где живёшь? Если младшая дочь выйдет замуж вперёд старших – что делать старшим? Всё должно быть по ладу и ряду.
– Конечно. Но мы тут при чём?
– Глафира просит, чтоб мы его поймали.
– Иди, – сказал я. – Поймай. Раз Глафира просит.
– Поймаю, – твёрдо произнёс Кирьяк, – если поможешь. Деда тоже позовём. Втроём управимся. Сёстры заплатят. Если младшая сбежит с оборотнем – старшие замуж никогда не выйдут. Сам подумай. Кто возьмёт девку из семьи, где случилось такое непотребство?
– Нет, – ответил я. – Не пойду, и тебя не пущу.
Кирьяк посмотрел на меня, как на безнадёжного болвана. Он умел так смотреть.
Из нас двоих я был умнее, но он считал, что наоборот. Меж товарищами такое случается часто.
– Марья тебе нравится! – сказал он. – Я же вижу! Давай убьём его, и ты получишь, что хочешь.
– Нет, – сказал я. – Она выбрала его. Не меня.
– Она – молодуха, – горячо возразил Кирьяк. – Ей двенадцать лет. Это её первое взрослое лето. В голове – туман. Сегодня она выбрала его, осенью выберет другого, а на будущий год выйдет замуж за третьего. Почему отступаешься так легко?
– Не хочу причинять боль.
– Она ничего не узнает. Нелюдь прилетает в полночь, улетает на рассвете. Поставим сеть, поймаем, задушим тихо. Потом увезёшь её с собой…
Я хотел сказать «нет» в очередной раз, но тут подошёл Митроха и встрял в разговор.
– Кого душить собрались? – спросил он шёпотом. – Нелюдя?
Вид он имел самый серьёзный, и даже глаз косил как будто меньше, чем обычно.
Кирьяк кивнул. Митроха обвёл пальцем верхушки сосен.
– Они всё слышат и всё видят. И убить их нельзя, слишком сильные. Ни стрелой попасть, ни рогатиной проткнуть. Забудьте про это. Отваливать пора.
– А я не верю! – заявил Кирьяк, в полный голос, развернул плечи и посмотрел на небо, откуда, по мысли старого Митрохи, нас подслушивали невидимые всесильные нелюди. – Убить можно кого угодно. За это сёстры дают нам серебряные серёжки с самоцветами.
– Да хоть золотом, – ответил Митроха, тоже в полный голос.
Кирьяк покраснел от волнения.
– Меня девка умоляет! – крикнул он. – Плачет! Они обе второй день в доме сидят, выйти боятся!
– А кузнец? – спросил я.
– А кузнец – глухой! Он или в кузне, или спит! Как жена померла, он малость умом тронулся. Кстати, можем и его позвать, четвёртым. У него полный дом оружия…
– Забудь, – повторил Митроха. – Я раньше смерти помирать не хочу, и тебе не советую.
– Ну и ладно, – сказал Кирьяк, подумав. – Езжайте восвояси. Я останусь. Меня девка попросила. Что ж я за человек, если откажу?
Дед Митроха вдруг выругался чёрными скотскими словами и сплюнул.
– Не блажи, – сказал он. – Девок тебе мало? В другой селитьбе другую найдёшь, с такими же сиськами…
Но Кирьяк не таков был, чтоб сносить поносную брань.
– А ты когда в последний раз сиську мял? – осведомился он, надвигаясь на старика. – У тебя ж уд не маячит давно! Помереть боишься? – ну и бойся! А я – ничего не боюсь. Сам всё сделаю! Тут наши пути расходятся!
И я тогда не выдержал, тоже ругнулся, гадкими чёрными словами, предназначенными для обращения со скотиной, а никак не с людьми. И хотел толкнуть друга – но сдержался.
Смотрел, как он лезет в лодку и вытаскивает свой чувал.
– Прощайте, скоморошки! – ядовито сказал он, и отдельно посмотрел на меня, прожёг глазами. – И ты особенно прощай, брат лихой. Я думал, ты настоящий глумила, и ничего не боишься.
Он снял с шеи свой оберёг – петушиный клюв – и этим клювом размашисто начертил в воздухе руну удачи, подхватил чувал и ушёл в лес, по пути перепрыгнув затушенный костёр.
Я что-то вслед ему крикнул, и даже в сердцах палкой запустил; очень разозлился.
– Поехали, – сказал Митроха, подождав, пока я успокоюсь. – Он не пропадёт, догонит.
Но успокоиться не получалось, я едва не схватил вторую палку и не бросил в старика.
– Ты его видел? – спросил я. – Этого нелюдя – сокола? У него плечи вдвое против моих. Если он захочет, он их всех перебьёт. И сестёр, и кузнеца, и моего друга.
– Птицечеловеки не делают людям вреда, – сказал Митроха. – Лезь в лодку, мы уходим.
Самую большую нашу ценность – бубны – мы положили поперёк лодки, поверх остальной поклажи, чтобы в плохом случае быстрее всего прочего отвязать и вытащить.
Взяли по веслу, оттолкнулись – и берег резанский остался за моей спиной, вместе с жёлтым песком, кувшинками, вместе с клеверными лугами, цветочными полянами, вместе с громадной человеческой толпой, заключённой в тесный, орущий и опасный город.
Осталась за спиной сбывшаяся мечта.
Остался позади и лучший друг – но я верил, что ненадолго.
Кирьяк, горячий малый, и раньше уходил, и ссорились мы часто и сильно, и дрались до крови, однажды он мне даже выдернул руку (мы тогда сразу побежали к ведуну, и он её легко обратно вставил), и целыми днями не разговаривали, и расходились, бывало, на всю зиму; но каждое лето воссоединялись непременно.
Он был мне больше чем друг – он был напарник.
Но он, Кирьяк, дружила мой, попал в тот же силок, что и я.
Ему понравилась девка, и у него начался гон.
Для успокоения я налегал на весло что есть силы, пока мы не поймали стрежень; тут перевели дух, отложили вёсла, и я смог оглянуться.
Место, откуда мы отчалили, уже нельзя было различить в сплошной стене леса, подступившего к самой воде, а небо над зелёной стеной распахивалось шире, наливалось янтарным светом и раскатывалось, с востока на запад, длинными полупрозрачными облаками.
Несколько птиц парили в недосягаемой высоте: соколы или ястребы, невозможно было понять.
Возможно, все они были оборотнями, птицечеловеками.
Ласточки атаковали нашу лодку из-под песчаной кручи, длинной трещащей стаей, сделали предупреждающий круг и вернулись в гнезда. Возможно, и они тоже были оборотни.
Возможно, весь мир существовал по правилам, мне неведомым.
Я думал, что я знаю, как устроен мир, и понимаю его лад, как понимаю бубенную игру: четыре доли, потом ещё четыре и так дальше.
Я понимаю Коловрат, понимаю богов, понимаю кровавый обмен с ними, понимаю закон, понимаю четыре стороны света, понимаю счёт и рунные ставы. Я могу легко пересчитать новгородские куны в каширские. Я могу добыть волка, зайца, бобра и россомаху. Я могу почти всё.
Но часто оказывается, что мир устроен гораздо интересней, чем я думаю. И от этого интереса внутри возникает такой подъём, что кажется – взлечу, не хуже нелюдя, без всяких крыльев, одним только восторгом, сердечным трепетом.
Иногда тебе мнится, что ты – это ты, сам себе разумный человек, и точно знаешь, чего хочешь, и идёшь прямо туда, куда решил, – но вдруг происходит что-то, совсем от тебя не зависящее. Кто-то умирает, или кто-то влюбляется. Поистине, мы не хозяева своих судеб: всё решено за нас другими, более могущественными сущностями, а мы всего только горячие земляные дети, свободные так же, как свободны в своей игре щенята, ползающие возле мамки.
Настроенный на раздумья, я хотел было спросить у деда Митрохи, что он думает об этом, – но Митроха, словно почувствовав моё желание, вдруг затянул какую-то очень старую, незнакомую мне глуму, наполовину состоящую из бессвязных подвываний.
- Ишь ты, ишь ты
- Много говоришь ты
- Криво не нассышь ты
- Волчья сыть, травяной мешок
- Ох ты, ох ты
- Главно чтоб не сдох ты
- Волчья сыть, травяной мешок
- Ух ты, ух ты
- Главно чтоб не стух ты
- От большой натуги
- От тугой подпруги
- От худой супруги
- Ох, эх, ух
- Спёртый в доме дух
- Волчья сыть, травяной мешок
- Ах ты, ах ты
- Чтобы не пропах ты
- Ни вонючим страхом
- Ни мертвячьим прахом
- Бей всегда с размахом
- Волчья сыть, травяной мешок!
Надтреснутый, севший голос Митрохи сначала не нравился мне, и я хотел было даже попросить старика заткнуться, но вдруг его унылое камлание забрало меня, – в нём, когда я вслушался, не оказалось никакого уныния, а был вызов и насмешка. Я снова взял весло. Старик продолжал тянуть глуму. Это была, очевидно, очень старая глума, из каких-то мохнатых древних времён его, Митрохи, юности, когда по земле текли медовые реки, а из степей приходили скифы в золотых шлемах, чтоб обменять коней и овец на дёготь и шкуры зверя.
В те времена, как я слышал, за такие дерзкие глумы князья и ярлы отрезали скоморохам языки и губы, или сажали в ямы и травили лесными кошками, а у кого были ручные змеи – отдавали змеям на корм.
Но бывало и по-другому: князь или ярл, вместо жестокой казни, отсыпал наглому глумиле серебра столько, сколько держат две ладони, и отпускал с миром.
Митроха замолчал, но его глума продолжала гудеть в моей голове, как будто я её сочинил, – и до самого вечера я не произнёс ни слова, загребал веслом, глядел, как лосихи выводят к берегу детёнышей – попить тёплой речной воды, на белый свет полюбопытствовать.