Горюч камень Алатырь Туманова Анастасия
С большим трудом Закатову удалось выяснить, что перед самым рассветом, в густых потёмках, к болотеевской усадьбе подъехал всадник с кобылой в поводу. Ему пришлось довольно долго громыхать воротным кольцом, пока к нему не вышел заспанный Авдеич. Всадник оказался прохоровским мужиком Степаном, которому барин велел пригнать Наяду в Болотеево и оставить там, поскольку сия Наяда была куплена болотеевским барином.
– Что?.. – растерянно переспросил Никита, которому всё ещё казалось, что он досматривает ночной сон. – Я – купил Наяду?.. Авдеич, воля твоя, вы оба пьяные, что ли, были со Степаном?!
– Вовсе не были, барин! – обиделся конюх. – С самого Спаса себе не дозволяли! И то удивительно, что чуть ли не середь ночи пригнали лошадку-то, – будто и впрямь конокрады какие! Я поначалу и запускать отказывался, потому от вас приказу никакого не было, и не на что нам таковых красавиц покупать… да Стёпка тот пообещал просто под воротами Наяду кинуть! Потому велено ему так было! Да ещё какие-то бумаги за пазухой привёз, велел вашей милости передать…
Закатов молча протянул руку, и Авдеич с почтением вынул из-за ворота зипуна чистый холстинковый свёрток. Внутри оказался дворянский паспорт на имя госпожи Александры Михайловны Влоньской, а также паспорт лошадиный – на кобылу Наяду, чистокровную орловку вороной масти четырёх лет от роду. Последней выпала записка, начертанная неровным мужским почерком, в которой господин Казарин уверял господина Закатова в совершеннейшем к нему почтении и покорнейше просил принять в дар «сию безделицу» со всеми надлежащими документами.
– Принять в дар?.. – спросил Никита у обалдело взиравшей на него дворни… и вдруг разом всё понял. И выругался так, что привыкший ко всему Кузьма даже присел.
– Ах ты… с-с-сукин сын! Да не ты, дурак… Всё-таки додумался! Авдеич! Живо Ворона седлать мне!
Через несколько минут Закатов вылетел со двора верхом, а следом неслась привязанная к седлу Наяда.
Скакать до Прохоровки было неблизко, и, когда Ворон взлетел на последний холм, солнце уже стояло высоко над прозрачным, сквозным лесом и скошенными полями. Внизу была видна покосившаяся казаринская развалюха. Закатов галопом подлетел к имению, осадил коня – и въехал в ворота, мельком удивившись тому, что они с раннего утра распахнуты настежь.
– Позови барина! – велел он выбежавшей навстречу старухе.
– Так нету, кормилец! – удивилась та, щурясь выцветшими, подслеповатыми глазами на Никиту. – Ты, родной, кто будешь-то?
Закатов назвался – и через несколько минут уже знал, что барин и Глафира Прокловна уехали ночью, торопясь «как на пожар», и не сказались куда.
– То есть как – «не сказались»? – растерянно переспросил Закатов. – У господина Казарина это ведь единственное имение, если я не ошибаюсь? Куда же они поехали?
– Не могём знать, ваша милость… Нам никаких распоряжениев дадено не было. Только вот и велели лошадку вам отогнать, так Стёпка мой спозаранку управился… А что, неладное что-то с Наядкой-то?
Закатов ошарашенно молчал. Было очевидно, что Казарин попросту сбежал. «Чёрт, вот ведь положение… Что же теперь делать? Оставить Наяду здесь?»
– С голоду подохнет, ваша милость. – уверенно сказал подошедший Степан, и Закатов, вздрогнув от неожиданности, понял, что размышлял вслух. – Овса не боле трёх четвертей осталось, а нового в этом году и не сажали, потому барин всё едино Наядку продавать собирался. Не ко двору нам такая царица, сами изволите видеть… Коли и вам не надобна, продавайте поскорей. Чем же животная виновата, пошто её голодом морить? Ей у нас и так не мёд был, потому уходу за такой красотой не разумеем. И взять её никто из мужиков не согласится… разве что цыганам продать. Нашим-то рабочие лошадки нужны, а эту нешто можно в соху запрягать? Только ногу сломит в борозде, и всё… И то диво, что ноги целы и хвори никакой не прилипло!
– Ты прав, – задумчиво согласился Закатов. И всю обратную дорогу до Болотеева, пустив лошадей шагом, напряжённо думал, как ему теперь поступить. Принимать взятку от мерзавца Казарина он не собирался. Можно было, разумеется, гордо оставить Наяду на казаринском подворье – какое ему, Закатову, дело до того, что чужое имущество подохнет с голоду? Но, оборачиваясь и глядя на Наяду, легко и спокойно ступающую по вязкой дороге, – словно не было двадцати вёрст бешеной скачки, – он отчётливо понимал: оставить на погибель такое существо нельзя.
«Хороший хозяин и собаку дурную на улицу не выгонит – а тут лошадь, красавица, прекрасной стати и масти… да ведь это будет преступление! А разве не преступление – принимать взятки от последнего подлеца?!»
И тут же, споря сам с собой, Закатов думал о том, что принимают взятки по взаимному согласию, а в его случае о согласии и речи не было.
«Не ты ли нёсся вчера за Казариным чуть не с топором, как пьяный мужик за тёщей? Воможно, и убил бы, если бы не Дунька… Какая тут взятка?! И Казарин знал, что ты не возьмёшь… иначе не прислал бы Стёпку ночью, после своего бегства… Чёрт знает что… вот как теперь выкручиваться?!»
Домой Закатов прибыл далеко за полдень – и в воротах столкнулся со старостой Прокопом Силиным.
– Слава господу, воротился! – с облегчением встретил своего барина Прокоп Матвеевич. – Только сполоху наделал! Дунька твоя прямо ко мне примчалась: давай, кричит, Прокоп Матвеич, поезжай, смертоубийство в Прохоровке будет! А я подумал: чего коней зазря гонять… Мать-Богородица, это откуда же чудо такое?!
Закатов не успел ничего ответить – а Силин уже с молодой прытью нырнул под брюхо Наяде и завозился там, вздыхая от восхищения.
– Господи-и… Ножку дай, но-о-ожку, копытечко… Ты ж раскрасавица моя, голубица ерусалимская… Дай бабочки пощупать… А копытца… А коленочки… Ах ты, яхонт драгоценный… Изумруд, сущий изумруд! Как есть адамант-камень!
Закатов тем временем, сидя рядом на корточках, излагал ситуацию. Силин, казалось, и не слушал своего барина, всецело поглощённый осмотром красавицы-кобылы. Но выбравшись из-под брюха Наяды, он убеждённо заявил:
– Круглым дураком будешь, Никита Владимирыч, коли в Прохоровку её вернёшь. Нешто она виновата, что хозяин – шельма?
– Но, Прокоп Матвеевич… Она же всё-таки не моя!
– Как же не твоя, когда пачпорт ейный у тебя? – на голубом глазу удивился Прокоп. – Но я вовсе не имею права её брать…
– Постой, Никита Владимирыч, – нахмурился староста. – Может, я чего не уразумел, но ты же ведь в суд-то подавать всё едино не намерялся?
– Разумеется, не намерялся… тьфу… не собирался! Госпожа Влоньская прямо запретила мне это, и…
– Ну, и о чём речь тогда? – усмехнулся Силин. – Кабы ты хотел, а опосля сего дарованья передумал, – тогда бы и совеститься можно было. А коли господин Казарин пожелали себе таким макаром соломки подстелить – так вольному воля!
– Ну тебя с твоей соломкой! – выругался Никита… но продолжать не смог, потому что Силин расхохотался – откровенно и весело, блестя белыми, по-молодому крепкими зубами:
– Воистину, Бог дураков любит! Не сомневайся, Никита Владимирыч, бери кобылку да владай! Ибо сказано: просите – и дастся вам, стучите – и отопрётся! Ты поглянь, как она, бесстыдница, к Ворону тянется! Ну, барин, благодари Бога, – быть у тебя лошадиному заводу!
– Не хочу вас пугать, Владимир Ксаверьич, но это всё же дифтерит, – отрывисто сказал Михаил Иверзнев, выйдя из комнаты больной и тщательно прикрыв за собой дверь. – Все симптомы те же, что и в женском остроге. У меня трое ребятишек в лазарете умерло нынешней ночью… Меланья ещё не вернулась? Тьфу, хоть за смертью её посылай… Владимир Ксаверьич, да держите же себя в руках! Ещё ничего не кон…
– Б-боже мой… Боже… – начальник каторжного завода, неловко ухватившись за край стола, опустился в кресло. – Наташа… Это… невозможно, невозможно! Ей ведь и семнадцати ещё нет… Как же я не хотел, как боялся везти её сюда! Я предчувствовал, знал, что… что добром это не… Михаил Николаевич, у меня ведь никого, кроме неё, больше нет!
– Вы ни в чём не виноваты, – сухо сказал Михаил, останавливаясь у окна. – Дифтерит мог начаться где угодно – и в Иркутске, и в Петербурге. Сюда он пришёл с последней партией, и…
– Но неужто нельзя ничего сделать? Я уже послал в Иркутск за врачом… Ведь и у вас не все умирают в лазарете? – отчаянная надежда звенела в голосе господина Тимаева. Иверзнев пожал плечами:
– Ну… Выжило двое… из семнадцати. Дети все до одного перемерли. Эпидемия, куда деваться… Никакие средства профилактики не помогли. Да ещё и Устиньи нет, как на грех…
– Да будь она проклята, эта ваша Устинья! – визгливым, сорванным голосом завопил вдруг Тимаев. Этот вопль был так не похож на обычный, густой и покровительственный бас начальника, что Иверзнев невольно вздрогнул и отвернулся от созерцания растрёпанного можжевельника за окном. – Вы мне ручались за неё головой – а она сбежала! Вместе со своим мужем-убийцей! Мало мне было неприятностей на заводе, мало пожаров, мало бунта…
– Не было никакого бунта!
– Это вы МНЕ говорите? Мне – который неделю трясся за дочь и едва дождался казаков из Иркутска?!
Иверзнев только поморщился. Но Тимаева уже было не остановить:
– Вы, Михаил Николаевич, развели в своём лазарете сущую разбойничью вольницу! Вы и Лазарев, да-с, которого я, между прочим, вправе уволить! А то и подвести под суд за организацию побега каторжан! Четверо сбежали, шутка ли! Четверо – осуждённые за бунт, за убийство, за душегубство! Исчезли, как в воду канули! На виду у охраны, у казаков, у вас! Только не говорите мне, что ничего об этом не знали!
Иверзнев молчал, глядя в стену и сдвинув густые чёрные брови. Было очевидно, что он думает сейчас совсем о других вещах. Но Тимаев ничего не замечал:
– И у вас хватает совести!.. Хватает нахальства говорить мне, что будь здесь Устинья – и эпидемии бы не было! Да кто такая была эта Устинья?! Ваша фаворитка, с которой вы жили, не обращая внимания на её мужа, – и покровительствовали им обоим вовсю! А она плевать хотела и на вашу страсть, и на ваше покровительство!
– Вы напугаете Наталью Владимировну, – ровным голосом сказал Иверзнев. – У вас истерика, возьмите себя в руки!
– Да-с, плевать! И стоило мне проявить строгость – она сбежала! Не захотелось, видите ли, мерзавке, ходить в кандалах, как полагается по закону! И её муженьку тоже! И прочим, которые…
Тр-р-рах! Могучий удар кулака обрушился на столешницу, и по полированной поверхности зазмеилась трещина. Тимаев, икнув, умолк на полуслове, отпрянул. Прямо перед ним оказались сумрачные чёрные глаза. Смуглое, окаменевшее от бешенства лицо.
– Осмелюсь напомнить, МИЛОСТИВЫЙ ГОСУДАРЬ, что побег этот целиком на вашей совести! Что это вам приспичило тискать невесту Антипа! Да-да, ту самую Василису, которую вы заставляли у вас в доме «мыть полы»! Ту самую Василису, которую мы с Устей полгода лечили от тяжёлой болезни, от помешательства! И не смели надеяться на успех!
– Да как вы смеете… щенок! Я вас…
– Смею!!! – загремел Иверзнев. – Неужто вы думаете, что я вас боюсь?! Неужто вы полагаете, что я оказался бы здесь, в Сибири, у чёрта на рогах, если бы боялся вот таких… слуг отечества?! Всё, на что вы способны, – издеваться над беспомощными людьми! Мучить беззащитную девчонку в кандалах! Делать невыносимым положение людей, которым и без вас тяжело! Бунт, вы говорите?! Да ваше счастье, что Лазарев и Кострома мужиков тогда в остроге остановили! Здесь на триста каторжников – полтора десятка казаков! Да рота инвалидов, из которых песок сыплется! К утру от завода остались бы угольки, а от вас – мокрое место! А каторжане рассыпались бы по тайге и – поминай как звали! Люди доведены были вашими «строгостями» до крайности! А ведь здешний народ ко всему привычен! Так что это по вашей милости братья Силины с завода урвались! Вместе со своими бабами! А мне без Устиньи как без рук! Эпидемия, чёрт возьми, дифтерит, дети мрут, а вы… Вы! С-с-сукин вы сын, свинья тупорылая, каналья! Морду бы я вам разбил без всякой субординации, кабы это имело пользу! За Устинью! За Василису! За Силиных! За мужиков в остроге!!!
– Михайла Николаевич, родненький… Помилуйте…
Жалобный писк, раздавшийся с порога, заставил Иверзнева замолчать. Тяжело дыша, он выпрямился. Повернулся. В дверях стояла Меланья – фельдшерица из заводского лазарета. К своему животу, уже заметно округлившемуся в последний месяц, она прижимала полотняную сумку. Карие глаза Меланьи были огромными от ужаса. Из-за плеча фельдшерицы виднелось ошарашенное лицо Лазарева – заводского инженера.
– Мишка, ты рехнулся?.. В виннице было слышно, как ты орёшь!
– У Натальи Владимировны дифтерит, – хриплым голосом отозвался Михаил, растирая разбитый кулак. – Меланья, перестань трястись… мы просто погорячились в разговоре с Владимиром Ксаверьичем. Ты принесла то, что я просил? Очень хорошо. Возьми ещё миску в кухне и водки, скажи – я велел. И – вон отсюда немедленно! Сколько раз я тебе говорил не подходить к дифтеритным? – он шагнул к двери в спальню.
– П-позвольте, что вы намерены делать? – опомнился Тимаев. – Господин Иверзнев, куда вы?
Михаил остановился на пороге. Обернувшись, смерил начальника завода чёрными, ещё не остывшими от ярости глазами.
– Отсасывать плёнки, разумеется! И следует торопиться, иначе Наталья Владимировна начнёт задыхаться – и тогда я уже ни за что не поручусь! Позвольте.
– Но… как же… – Тимаев мучительно искал слова. – Как же вы так рискуете… Ведь вы сами… вы ведь можете заразиться, не так ли?
– До сих пор, как видите, жив, – сухо заметил Михаил. – Попрошу меня не задерживать. Речь идёт о жизни вашей дочери.
– Но… Но… зачем же вам, право, самому трудиться? Пусть хоть вот Меланья… она же обучена?..
– Что?.. – на миг растерялся Иверзнев. – Меланья?..
– Разумеется! Она же ваша фельдшерица! Пусть она удалит у Наташи эти самые плёнки и…
– Осмелюсь напомнить, что врач здесь я, – тихим от бешенства голосом перебил его Иверзнев. – И именно я обязан рисковать в случае лечебной необходимости. А Меланья – молодая женщина, которая ждёт ребёнка, чёрт возьми! Ей вообще нельзя входить к заразным! Господин Тимаев, у вас есть хоть зачаточное представление о совести?! Меланья, отдай инструмент, и – вон отсюда! Вася, уведи её!
Он рывком открыл дверь в спальню и шагнул внутрь. Хлопнула дверь, и наступила тишина.
Время тянулось медленно. Солнечный луч ушёл из комнаты, и потёртые штофные обои сразу потускнели. Меланья никуда не ушла, а села на пороге, нервно перебирая в своей сумке снадобья, – пока не извлекла склянку тёмного стекла. Она держала её наготове, не сводя взгляда с запертой двери. Лазарев стоял рядом с ней, занимая своей огромной фигурой весь проход. Они о чём-то тихо переговаривались, не обращая никакого внимания на Тимаева, который, впрочем, тоже словно не замечал посторонних людей в своём кабинете. Он сидел в кресле, отвернувшись к окну. Рука его судорожно сжимала и разжимала потёртый подлокотник. Когда полчаса спустя дверь открылась и Иверзнев, держа в руках миску, вышел из комнаты, Тимаев хотел вскочить ему навстречу, но получилось неловко, и он сразу же плюхнулся назад.
– Что… там? Что Наташа?.. – севшим от волнения голосом спросил он. Иверзнев, не отвечая, бросил вскочившей Меланье:
– Синюху! – тёмная склянка мгновенно оказалась у него в руках, и Михаил одним духом опрокинул её в рот. Проглотил, поморщился, фыркнул. – Камнеломку! И чашку чистой воды!
Меланья мгновенно вытащила из сумки вторую бутылочку, и вместе с ней Иверзнев вновь исчез в комнате. Тимаев напряжённо, испуганно посмотрел на Лазарева. Инженер только пожал плечами. Вскочив из кресла, начальник завода принялся ходить вдоль стены. Его сухое, птичье лицо исказилось нервной, мучительной гримасой.
Вскоре Иверзнев вернулся, неся пустую чашку, и Тимаев остановился у стены.
– Так что же, Михаил Николаевич? Что Наташа? Всё?..
– Господь с вами… – поморщился Михаил. – Плёнки я удалил, так что асфиксии, по крайней мере, не будет. Посмотрим, как пройдёт ночь. Жар я сбил, Наталью Владимировну необходимо обтереть. А далее… просто будем ждать. И каждый час давать настой камнеломки: это единственное, что может помочь. Разумеется, в том случае, если форма болезни – лёгкая. Дифтерит – штука мерзкая, но я сделал всё, что мог. С вашего позволения, господин Тимаев, я вернусь в лазарет. У меня там дел по горло.
– Но… как же вы уйдёте? – привстав, испуганно спросил Тимаев. – Михаил Николаевич, это же невозможно! Наташе может стать хуже!
– Если станет хуже – пошлёте за мной горничную, и я буду здесь через десять минут! – жёстко перебил его Михаил. – Осмелюсь напомнить, что у меня полный лазарет больных! Тем же самым дифтеритом!
– Но… как же вы можете сравнивать?! – сорвался Тимаев. – Михаил Николаевич, не думайте, что я не благодарен вам… за спасение дочери…
– О спасении, к сожалению, ещё рано говорить.
– Но вы так рисковали… И всё же я не понимаю вас! Никак не могу понять! – на начальника завода отразилась вся мучительность этого непонимания. – Вы – столбовой дворянин, из известной семьи! В университете обучались! И стараетесь убедить меня, что не видите разницы между благородной барышней и каторжным отребьем?!
– Не вижу, право, ни малейшей, – спокойно и холодно ответил Иверзнев. Повернулся и, не прощаясь, вышел. Тимаев проводил его растерянным взглядом. Взявшись пальцами за голову, пробормотал:
– Немыслимо… Все посходили с ума… Все!
Но комнату уже была пуста, и посочувствовать начальнику завода было некому.
– Мишка, ты, ей-богу, с ума сошёл. – взволнованно говорил Лазарев, растапливая самовар в сенях. В крошечной комнате при лазарете, которую занимал доктор Иверзнев, было довольно чисто, пахло сухими травами и камфарой. Сейчас же в этот привычный запах вмешивалась резкая струя спиртного духа. Стакан водки, наполненный доверху, стоял на столе, и Михаил, вешая на гвоздь в стене куртку, с отвращением на него косился. Лазарев перехватил этот взгляд.
– Миша, надо! Давай-давай, пей до дна, водка хорошая… Авось, выжжет в тебе этот дифтерит!
– Если пробрался, подлец, так уже не выжечь, – невнятно отозвался Михаил, с отвращением отпивая водку, как чай, из гранёного стакана. – Ну тебя, Васька… зачем я только согласился? И пить ведь совсем не умею! Сейчас пьяным буду, а у меня ещё дела…
– Как я пойму, если ты всё же заразился? – напряжённо спросил инженер.
– Я раньше тебя пойму, – усмехнулся Иверзнев. – Ничего метафизического. Уже к утру всё будет ясно. Сначала жар поднимется, затем – приступы удушья, а там уже… и всё. От Тимаева не приходили?
– Нет. Малаша пошла туда.
Иверзнев нахмурился, но ничего не сказал. Прошёлся по комнате, посмотрел в окно, распахнутое в чёрную, по-осеннему непроглядную ночь. Вдали, тронутые лунным светом, мутно темнели вершины таёжных кедров. Над ними, чуть подёрнутые седыми прядями ночных облаков, поблёскивали холодные звёзды. Глядя на них, Иверзнев вполголоса спросил:
– Как думаешь, Вася, они ведь уже далеко?
– Конечно, далеко. – сразу же отозвался из-за самовара Лазарев. – Они ведь ушли в августе. А сейчас октябрь на носу. Значит…
– Месяц и семнадцать дней.
– Ну, вот и посчитай сам. Даже если делать в день по двадцать вёрст…
– У них младенец на руках. И Петьке всего тринадцать.
– Ну, пусть даже по пятнадцать. Всё равно они уже вёрст семьсот отмахали. И, если их не поймали сразу, то теперь уж не схватят тем более.
– В тайге уже волки воют, – тихо сказал Иверзнев. – В стаи сбиваются… Скоро зима. Где они собираются её пережидать?
Лазарев не ответил, да Михаил и не ждал ответа. Отойдя от окна, он принялся перебирать бумаги в ящике. Наконец, на стол шлёпнулась разбухшая тетрадь и несколько исписанных листов.
– Вася, я до завтра ведь могу и не дожить. Так что, в случае… летальности вот эту тетрадь и бумаги перешли, пожалуйста, моей сестре. Адрес напишу здесь. Ты – человек вольный, твою корреспонденцию не проверяют, так что…
– Не беспокойся об этом, – как можно сдержаннее ответил Лазарев. Но его светлые, как у волка, глаза с чёрной точкой зрачка всматривались в лицо друга напряжённо, взволнованно. – Ужинать будешь? Нет? Давай хоть чаю… Мне мёду принесли в сотах, выдающаяся штука!
– Чаю выпью, пожалуй, – медленно, словно думая о другом, отозвался Михаил. Он снова отошёл к окну, повернувшись к другу спиной, – и Лазарев не выдержал:
– Миша, ты… что-то чувствуешь? Тебе нехорошо?
– Что?.. Да нет, пока ничего особого, – нехотя отозвался Иверзнев. – И не вижу, извини, смысла всю ночь к себе прислушиваться. Коли помру – не ошибёмся ведь, не так ли? Тьфу, будь проклята эта водка твоя… Я её и на войне-то не пил! С непривычки теперь голова будто чужая.
– Потому что ты ничего не ел целый день! Тут с напёрстка окосеешь… – буркнул Лазарев, копаясь на полках и стараясь ворчливым тоном скрыть своё смятение. – Миша, у тебя же холодная оленина есть! И хлеб вон… Давай поужинаем, а после – чаю с мёдом! И ляжешь, наконец, спать! В палатах храпят давно…
– Не могу, надо приготовить ещё камнеломку. Если Наташа эту ночь переживёт, то ей нужно будет пить отвар. Какое счастье, что Устинья успела научить меня! Вот ты не поверишь, и я сам никогда не знал, – а у нас ведь по деревням этот проклятый дифтерит лечат! Лечат неграмотные бабки своими травками!
– Право? – удивился Лазарев. – Ну, а плёнки-то?..
– Отсасывают так же, как я делал два часа назад! Риск, конечно, велик, и всякое бывает… Но моя Устя мне когда-то рассказывала о своей бабке… она её вообще часто вспоминала… если судить по Устиным словам, то бабка эта была сущий профессор медицины, и моя Устинья…
– Ты ведь был влюблён в неё, Миша? – вдруг перебил Лазарев. Михаил умолк на полуслове. Повернулся. Чёрные глаза испытующе взглянули в лицо друга.
– Что ж… Нет смысла скрывать, – без улыбки отозвался он.
– Она знала?
– Разумеется.
– А Ефим?
– Полагаю, да.
– Хм-м… Как же ты, однако, жив остался? Ефим ревнивый, как сто чертей!
Иверзнев криво, нехорошо усмехнулся. Лазарев ждал, но друг больше так ничего и не сказал. Он молча глядел в открытое окно, за которым всё так же блестела холодная осенняя луна.
– Если бы только знать… – наконец, вполголоса сказал Иверзнев. – Если бы только знать наверное… что они выбрались, дошли… Что в её жизни не будет больше ни неволи, ни кандалов, ни издевательств и муки… Если бы я мог знать! Клянусь, я со спокойной душой отправился бы на тот свет и ни минуты об этом не пожалел!
– Я уверен, что они выбрались, – как можно убедительней сказал Лазарев. – Чтобы братья Силины – и не прорвались?! Я с ними несколько лет по тайге проходил, знаю, на что эти медведи способны! Бабы у них здоровы, молоды, на ноги легки… Ты же мне сам рассказывал, как твоя… как Устинья шла босиком по лесам из Смоленска в Москву целую осень! Стало быть, не впервой?
– Ну, смоленский лес – это тебе не тайга с буреломом и медведями!
– Послушай, но если бы их взяли, то давным-давно вернули бы на завод! Ты ведь и сам знаешь!
– Знаю. Но они обещали известить, когда…
– Миша! Они до сих пор находятся в тайге! И прячутся! Какие вести?! Напротив, надо радоваться тому, что новостей нет! Стало быть, всё благополучно! Просто надо ждать и…
– Разумеется, – устало перебил его Иверзнев. – Прости, что говорю об этом. Верно, я совсем пьян. Где там эта оленина? И как я мог про неё забыть… Ещё ничем нехорошим не пахнет? Мне только поноса не хватало…
Некоторое время они молча, сосредоточенно жевали. В комнате было тихо, лишь поскрипывал за печью сверчок. Луна ушла из окна, сделалось совсем темно, и Лазарев зажёг свечу.
Иверзнев сходил в лазарет, через полчаса вернулся.
– Тихо, все спят. Знаешь, не хочу радоваться заранее – но, кажется, эпидемия пошла на спад. Будем надеяться, что больше никто не умрёт. И так в женском остроге по детям четвёртый день воют… Меланья не возвращалась?
Лазарев пожал плечами. Вполголоса спросил:
– Как ты думаешь, Наташа не…
– Ничего пока не могу сказать. Завтра будет видно. Будет страшно жаль, если эта девушка умрёт. Она замечательная. И совершенно не похожа на своего папеньку, будь он неладен… Надо было попросту не пускать Наташу в лазарет! Ведь она там эту заразу и подхватила!
– Однако, ты не стеснялся нынче в выражениях, когда с Тимаевым ругался! Он, по-моему, был даже всерьёз напуган…
– Напрасно это было всё, – Иверзнев опустился на старый табурет, жалобно заскрипевший под ним. – Господин Тимаев – существо непробиваемое. Верный слуга закона и «Уложения о наказаниях». Того, что не согласуется с его представлениями о сущем, он попросту не слышит. И во всей моей тираде он обнаружил лишь грубое нарушение субординации. Слава Богу, что мне на него плевать, а терять нечего. Всё уже давным-давно потеряно. Знаешь… даже как- то помирать не страшно. Обидно, право…
– Мишка, не смей! – гневно перебил Лазарев. – Не ты ли совсем недавно громил меня за упадническое настроение и уверял, что у нас на заводе полно таких, которым в тыщу раз хуже приходится, чем нам? Ишь чего – помирать вздумал! А больничку на кого? На мою Малашу? Так ей скоро рожать, знаешь ли!
– Да, ты прав… прав, конечно, – голос Иверзнева звучал всё глуше, голова падала, и он с трудом заставлял себя смотреть на друга. – Просто… чёрт, глупо даже и говорить о таком, но… Я и сам не знал, насколько, оказывается, это было для меня важно. Устинья, понимаешь… Она ведь никогда в жизни меня… Любила этого своего разбойника Ефима – насмерть, как проклятая, непонятно за что! Чёрт, ведь помирать буду – не пойму, что она в нём нашла! Ты его рожу видел?! Впрочем, что ж я спрашиваю… Да даже если и без рожи!.. Атаман с большой дороги, и более ничего! Но Устинья… как приворожённая к нему… Разумеется, мне рассчитывать было не на что. Я и не пытался. Но… Понимаешь, я входил утром в лазарет, – а она уже там возилась. И можно было дальше жить, и работать, и не спать ночами, и ругаться с начальством… Всё можно было! Вечером уже с ног валишься, в глазах – зелень в крапинку, кажется – помрёшь вот-вот… а Устинья сидит за столом, пишет свою «тетрадию», спрашивает, через «есть» или «ять» слово «леший» пишется… а глаза у неё меняют цвет… Я такого никогда раньше не видел: серые-серые – и вдруг синие! И, право, как-то легче делалось! Ложился спать, знал, что наутро снова её увижу – и никакой молитвы не надо было! А теперь… теперь что ж… Теперь впору только…
Договорить Иверзнев не сумел. Невнятная речь сменилась густым, ровным храпом. Лазарев встал. Залпом допил водку из своего стакана, подцепил с тарелки последний кусок оленины. Осторожно ступая по половицам, подошёл к уснувшему доктору, потрогал его лоб. Долго стоял рядом, вслушиваясь в дыхание. Затем вздохнул, дунул на оплывшую свечу и опустился напротив на деревянный, потёртый диван. Мельком подумал: «Надо хоть окно прикрыть…» – и тут же уснул тоже. Через минуту тишину в комнате нарушали только раскаты храпа. Лунный луч стекал по подоконнику, скользил на пол, понемногу таял: близился рассвет.
– Михайла Николаевич! Доктор, миленький! Да проснитесь же!
– Что… что стряслось? – Иверзнев с трудом поднял тяжёлую, словно чугуном налитую голову со столешницы. В лицо ему ударил сноп солнечного света. В комнате было невыносимо холодно. Доктор зажмурился, передёрнул плечами. Несколько минут сидел неподвижно, приходя в себя. Затем, морщась от ломоты в висках, повернулся. Увидел недоверчивое, радостное лицо Лазарева. Убеждённо сказал:
– Васька, ты просто ирод. Какого чёрта ты меня напоил вчера? Башка пополам раскалывается! Меланья, чего ты вопишь?..
Фельдшерица не успела ответить – а Иверзнев уже вспомнил вчерашний день. И вскочил, опрокинув табурет:
– Что… Господи, что? Наташа?!.
– Живы барышня-то! – Меланья улыбалась во весь рот. – Живы, и жара нет! Лежат спят, и таковы спокойные, будто и не задыхались вчера! Просто радости не хватает! Вы-то, господи, вы-то как себя чуете?!
– Миша, и в самом деле, – как ты? – напряжённо спросил Лазарев. – Я, подлец, даже ни разу за ночь не подошёл к тебе! Спал, как убитый!
– И я спал, – Иверзнев пожал плечами. – Как будто всё благополучно. Голова только трещит… Где вода? Давай сюда… фу-у-у, хорошо… Меланья, ты была в лазарете, как там? Чёрт возьми, который уже час?! Это что же… Мы что – до полудня спали? Ну, знаешь, Васька!..
– Сон – лучшее лекарство, ты сам говорил! – радостно напомнил инженер. – Мишка, ты и впрямь заговорённый! Ничего тебя не берёт, никакая эпидемия и никакой дифтерит! Верно, твоя Устинья перед уходом тебя накрепко зашептала?
– Может, и так, – вздохнув, согласился Иверзнев. – Вася, я вчера, кажется, спьяну много лишнего наговорил?
– В самом деле?.. – Лазарев зевнул, крепко, с хрустом потянулся. – Ничегошеньки, право, не помню… Сам был жестоко пьян. Но ты в самом деле хорошо себя чувствуешь?
– Как видишь, – усмехнулся Михаил, продолжая с жадностью глотать холодную воду из ковша. – Никакая зараза не липнет! Если вернусь в Москву – напишу диссертацию о народных методах лечения дифтерита… А что это за топот в сенях? С завода, что ли, кто-то принёсся? Ведь я же и утренний обход проспал, вот позорище-то… Малаша, будь добра, спроси, кто там…
Но Меланья даже не успела подойти к двери: та распахнулась, с силой ударив по стене, и в комнату ворвался Тимаев – небритый, с красными от недосыпа глазами, в расстёгнутом, кое-как наброшенном кителе:
– Михаил Николаевич! Голубчик вы мой, спасибо! Наташа… Наташа жива! Я вам так благодарен, я… я преклоняюсь перед вашей жертвой! Вы ведь рисковали жизнью, здоровьем! Позвольте вам руку пожать… просто обнять, как благодарный отец! У меня ведь одна дочь, одна Наташа… И если бы не вы…
– Вздор какой! – буркнул Иверзнев, неловко уклоняясь от объятий начальника завода и стараясь дышать в сторону. – Я, разумеется, счастлив, что Наталья Владимировна выдержала кризис… но я просто выполнял свой долг! Как врач и… Владимир Ксаверьич, да что вы, ей-богу! Перестаньте… Сядьте, успокойтесь, я вам сейчас лавровишневых накапаю!
Меланья тем временем ловко и незаметно убрала со стола пустую бутылку и стаканы. Вместо них на скатерти появился пузырёк с успокоительным средством, которое Иверзнев принялся капать в рюмку. Лазарев сосредоточенно наблюдал за его действиями. Тимаев стоял у окна, повернувшись ко всем спиной, и до Михаила доносилось только его прерывистое, тяжёлое дыхание.
– Выпейте, Владимир Ксаверьевич. Это хорошее средство.
– Б-благодарю, – Тимаев неловко принял из рук Иверзнева гранёный стакан с мутноватым содержимым. Медленно, словно капли были горячими, принялся отхлёбывать. Михаил наблюдал за ним со странной для себя самого смесью жалости и отвращения. Понимая, что через несколько минут ему снова нужно будет заговорить с этим человеком, чувствовал, что не знает, как это сделать.
Проблему эту решил сам Тимаев, допив, наконец, успокоительное и с жаром сказав:
– Михаил Николаевич! Прошу вас предать забвению наш последний разговор и всё, что было сказано! Я, со своей стороны, уже всё забыл! В знак глубочайшей моей благодарности я готов написать вам наилестнейшую характеристику и убедить в том же господина полицмейстера! Надеюсь, вам это поможет при возвращении в Москву. Вы ведь этой зимой уже покидаете нас?
– Право, не уверен, – отстранённым голосом сказал Иверзнев.
– Как? – изумился Тимаев. – У вас есть причины оставаться?
– Вы ведь не выгоните меня из заводского лазарета?
– Что вы… Что вы! Как можно, как вы подумать могли?! Я ваш должник до гроба, и если вы намерены остаться… Но, воля ваша, никак не могу вас понять! Ваша ссылка заканчивается, вы можете вернуться в Москву… Я уверен, вам даже позволят восстановиться в университете: фамилия Иверзневых что-нибудь да значит! Я, признаться, не понимаю, как вам вовсе позволили оказаться тут! Безусловно, всю эту студенческую фронду следовало пресечь на корню, но вы… Вы же были тогда слишком молоды, слишком неопытны! Я убеждён, что вас втянули в заговор против вашей воли, как младенца! И неужто ваши братья не могли… Я ведь по долгу службы был знаком с полковником Иверзневым! К нему многие прислушивались в Генеральном штабе! Неужто Александр Николаевич не мог употребить…
– Саша тогда сделал всё возможное, – сухо перебил Иверзнев. – Но, поскольку моё участие в «студенческой фронде» было вовсе не младенческим, то Генеральный штаб умыл руки. И сейчас я очень благодарен ему за это.
Тимаев только всплеснул руками и воздел плечи. Лазарев беззвучно смеялся, отвернувшись к окну.
– Впрочем, если вы намерены остаться, то… Неужто вы в самом деле не шутите?! Вам ведь, кажется, тридцать два года? Смешно, пустяк… Похоронить себя, свою молодость в каторжном лазарете?!
– Мне кажется, здесь во мне больше необходимости, – отрывисто сказал Иверзнев. – Господин Тимаев, у меня к вам небольшая просьба.
– Разумеется! Разумеется! Всё, что в моих силах!
– Дело в том, что я сейчас снова оказался без фельдшериц. Устиньи нет, Меланью в лазарет более допускать нельзя. И так во время этой эпидемии мы страшно рисковали…
– Рисковали? – не понял Тимаев.
– Меланья ждёт ребёнка, – сквозь зубы напомнил Иверзнев. – А в лазарете – эпидемия, инфекции… Не хватало только, чтобы она заразилась! Нет, ей более не место у меня – а мне всё же кто-то нужен. На днях, как мне сказали, прибыли с Акатуя какие-то поляки…
– Да, трое, – Тимаев наморщил лоб, вспоминая. – Ячинский, Хлудич и, кажется, Стрежинский. Вы знакомы с ними?
– Не имел чести. Но мне рассказали, что они – студенты медицинской академии. Не могу ли я просить, чтобы их направили ко мне?
– Что ж, забирайте, – пожал плечами Тимаев. – Завтра же пришлю их вам. И, надеюсь, вы зайдёте к нам нынче?
– Разумеется. Нужно осмотреть Наталью Владимировну. Опасность ещё есть, и главное – её не пропустить. Кроме того…
– Так я жду, непременно жду вас этим вечером! Буду очень рад! И не стану более вас задерживать, вижу, что торопитесь, сам спешу… До вечера, Михаил Николаевич!
Иверзнев молча поклонился. Тимаев шагнул мимо него в сени. Следом вышел инженер.
– Вы на завод, Василий Петрович? – любезно спросил Тимаев. – Пойдёмте вместе!
– Позже, – так же любезно отозвался Лазарев. Его загорелое дочерна лицо казалось совершенно безмятежным. Светлые волчьи глаза смотрели через плечо начальника завода на заводские крыши. – Я хотел только предупредить вас об одной безделице.
– Я весь внимание!
– Вы можете сколько угодно забавляться с моей законной супругой, ежели ей и вам это приятно. Мне на это решительно наплевать. Но если вы, сударь, ещё хоть раз заикнётесь о том, что моя беременная Малаша должна входить в дифтеритные палаты – я вас убью.
Начальник завода замер, поражённый. Лазарев аккуратно обошёл его, вежливо поклонился – и, не оглядываясь, сбежал с крыльца в седой осенний туман.
– Ну что ж, Наталья Владимировна… Вы просто молодец! Пульс в порядке, жара нет, гортань и миндалины – выше всяческих похвал… Как наша Меланья говорит – хоть за деньги показывай! Думаю, опасность и в самом деле миновала. Теперь вам только вылежать в постели, побольше чаю и морса ягодного. Настой принесёт Меланья и научит, как пить… А скоро и снег ляжет, будете вовсю на лошадках кататься!
– Я не умею ездить верхом, – со вздохом призналась Наташа Тимаева. Она сидела в постели, опираясь на огромную подушку, и смотрела на Иверзнева ясными, прозрачно-голубыми глазами, под которыми ещё лежали тени. На осунувшемся за время болезни лице явственно обозначилась россыпь веснушек. Светлые, льняные, как у крестьянских ребятишек, волосы Наташи были заплетены в небрежную косу, что окончательно делало мадемуазель Тимаеву похожей на деревенскую девушку. «Колокольчики мои, цветики степные! Что глядите на меня, тёмно-голубые?» – почему-то вспомнилось Иверзневу. Выругав себя мысленно за неуместно романтическое настроение, Михаил сурово сдвинул брови и принялся собирать полупустые склянки со столика возле постели больной.
– Вот это вовсе уже не надобно… И это… А здесь и полпузырька не осталось, только выбросить! Да вовсе можно всё выбросить! Морсу из брусники побольше наварить и… Наталья Владимировна, почему вы так на меня смотрите?
– Михаил Николаевич… Мне ведь можно вам сказать? Я… я восхищаюсь вами! Я никогда прежде не встречала таких… таких… таких людей… вот!
«Только этого не хватало!» – ошеломлённо подумал Иверзнев. Вслух же ворчливо заметил:
– Наташа, вам кто-то обо мне ненужных вещей наговорил. Подозреваю, что папенька ваш.
– Нетрудно было это понять и без папеньки! – слабо улыбнулась Наташа. – Вы спасли меня… и ещё кучу других людей в лазарете! Меланья рассказывала мне, как вы сражались за каждого…
– Ох уж мне Меланья… Натали, поверьте, она сама делала бы то же самое, если бы я её допустил! И Устинья делала, если бы она тут была, и Васёна… Это обычный врачебный долг, а не воинский подвиг во славу отечества! Не о чем и панегирики складывать, право.
– Я могу ошибаться, – задумчиво сказала Наташа, – Но мне кажется, воинские подвиги случаются реже… и пользы от них меньше. Ну подумаешь, со знаменем в руках бежать на врага или стрелять из пушки! Наверное, очень страшно, да… Но знать, что можешь заразиться смертельною болезнью и всё равно каждый день входить к больным, и отсасывать эти плёнки… и каждый миг прислушиваться к себе – не заразился ли ещё? – и на другой день всё то же самое… Ведь со знаменем и пушками не бегают каждый день: иначе какой бы это был подвиг? А вы в лазарете ежечасно рискуете…
– Да отчего же «ежечасно»-то, Наташа?! – взмолился вконец сконфуженный Иверзнев, отчаянно жалея, что не прислал вместо себя Меланью. Решил, болван, светские приличия соблюсти… – Это же первая эпидемия за четыре года! До этого больше с обморожениями, ожогами да надорванными животами возились! Куда какой риск – нашим жиганам пузыри постным маслом смазывать! У вас слишком богатое воображение, честное слово… Скажите лучше, вам не скучно так лежать целыми днями?
– Ужасно скучно, вы правы, – подтвердила Наташа, спокойно и весело глядя на смущённого доктора. – Папенька не разрешает читать, говорит, что я быстро утомлюсь…
– Напрасно. Я сам поговорю с Владимиром Ксаверьичем. Безусловно, незачем Бунзена штудировать, это чтение ни капли не занимательно… а Загоскина с Ростопчиной отчего бы не почитать? Хотите, принесу вам журналов? У меня, кстати, валяются «Современника» восемь номеров, – старых-престарых, правда, – так в них есть довольно увлекательный роман «Мёртвое озеро»! Вам может понравиться. Вообразите, главная героиня – цыганка, а вы ведь давно проявляли интерес…
– Буду вам очень благодарна, Михаил Николаевич, – улыбнулась Наташа. – И… заходите ко мне, почаще, пожалуйста. Конечно, если найдёте время. Меня папа больше ни за что не отпустит в ваш лазарет. Говорит, что сам чуть не умер в эти дни и половину сердца из-за меня потерял, и, конечно же, теперь…
– Господина Тимаева можно понять, – дипломатично заметил Михаил. – Лазарет во время эпидемии в самом деле поле боя напоминает… и вас вот ранило шальной пулей. Слава Богу, не насмерть. Так что – постельный режим, храбрый боец, брусничный морс, пастила из Иркутска, – и вскоре на ногах будете! Это у вас Мицкевич лежит?
– Что?.. Ах, да. Подарок подруги из Варшавы, – Наташа взяла со столика и протянула Иверзневу тоненькую книжку стихов.
– Вы читаете по-польски?! – изумился Иверзнев, бегло перелистав потёртые страницы.
– Не очень хорошо, – словно извиняясь, сказала Наташа. – Разговаривать мне гораздо легче. Дело в том, что моя бабушка по матери была урождённая Казиньская. Я у неё воспитывалась до института, и мы с нею между собой говорили только по-польски. Папа, помню, страшно сердился: боялся, что я вредных идей нахватаюсь. А у меня, как на грех, отличная память! А потом ещё в институте я познакомилась с Вандой Сливицкой. Она – полячка, из Варшавы, и как только узнала, что я знаю польский и сочувствую… Мы с ней друг в дружку вцепились и до самого выпуска были неразлучны! Эта книжка Мицкевича – подарок от Ванды перед выпуском, её собственная, она ею очень дорожила.
– Так вы, Наталья Владимировна, сочувствуете положению поляков? – Михаил заинтересованно присел на стул у постели. – И как же ваш папенька к этому относится?
– Папенька, слава богу, ничего не знает, – улыбнулась Наташа. – Ему и в голову не приходит, что я настолько неблагонадёжна. Но ведь любой разумный человек в России не может равнодушно смотреть на страдания Польши, – не так ли? А Ванда – настоящая патриотка своей страны! Я знаю, как она мечтает в день восстания быть в первых рядах, под флагом с Белым Орлом, вместе со своими братьями и супругом! Она прислала мне такие стихи, что я ночь не спала – плакала над ними! Вот, послушайте… Только я буду читать шёпотом, потому что всё это ведь запрещено!
Иверзнев невольно улыбнулся, но поспешно погасил усмешку, видя, какими серьёзными стали глаза девушки. Вынув из книжки Мицкевича исписанный мелким почерком листок розовой бумаги, она негромко начала читать:
- – Когда ж ты, о Господи, нашу услышишь мольбу
- И дашь воскресенье из гроба неволи?
- Уж мера страданий исполнилась в нашем гробу,
- И жертвы, и смерть уж не страшны нам боле!
- Мы пойдём на штыки, на ножи палачей, —
- Но только свободу, отдай нам свободу!
- Ведь наши отцы в багрянице из крови своей
- Твой крест защищали в былую невзгоду…
Какие смелые эти польки, как они гордятся своими мужчинами! – серьёзно скала Наташа, закончив читать. – Как жаждут умереть за свободу Отчизны! А мы здесь…
– Натали, вовсе не всегда за Отчизну требуется умирать, – задумчиво возразил Михаил. – Разумеется, если ей угрожают враги или идёт война… или, как в Польше, Отчизна разрезана на части и истекает кровью под чужеродным гнётом. Но у нас, в России, сейчас больше нужно другое. Кстати, я рассказывал вам, что мне удалось устроить судьбу поляков? Тех, что недавно прибыли из Нерчинских рудников?
– В самом деле?! – радостно всплеснула руками Наташа. – Тех самых? Стрежинского и его товарищей? Которые в заговоре против государя четыре года назад…
– Натали, да вы больше меня знаете! – искренне изумился Иверзнев. – Но, помилуйте, откуда? Вы тогда ещё находились в институте!
– От Ванды, разумеется, от кого же ещё? – рассмеялась Наташа, глядя в растерянное лицо Михаила. – Она так страдала, так ужасно плакала… У неё оба брата были арестованы тогда! И, как только я узнала, что на наш завод поляки должны прибыть, я сразу же ей написала!
– Не рискованно ли это, Наталья Владимировна? – осторожно спросил Михаил. – Вы ведь как-то говорили мне, что ваш папенька читает иногда вашу корреспонденцию.
– Да, случается, – Наташа сразу перестала улыбаться, – Но не от Ванды же! Он её прекрасно знает, она гостила у нас в Петербурге сразу после выпуска. Да папенька говорит, что все эти девичьи глупости на двадцати листах читать просто невыносимо!.. Так что я знаю: эти люди были осуждены на серебряные рудники. И пробыли там год, пока их родственники сумели добиться облегчения их участи… И вот, теперь они здесь, у нас!
– Более того: ваш отец был так добр, что отправил их ко мне в лазарет.