Горюч камень Алатырь Туманова Анастасия
– Нынче же напишу Ванде! – обрадовалась Наташа. – Она обрадует родственников этих несчастных!
– Только не переутомляйтесь! – быстро сказал Иверзнев. – Вам вредны долгие занятия… И всё-таки, прошу вас, поосторожнее. Положение Стрежинского и его товарищей очень шатко, они – государственные преступники. Первое же нарекание – и их вернут в рудники.
– Я буду очень осторожна, – пообещала Наташа, глядя на Иверзнева широко открытыми, блестящими глазами. – Кроме того, папа всё равно не читает по-польски! Попрошу Ванду отныне писать мне только на её родном языке – и никто ничего не узнает! А… вы ведь придёте ещё ко мне, Михаил Николаевич? Папа будет очень рад вашим визитам… и я, конечно же… – она смутилась, залившись розовым цветом, неловко откинулась на подушку.
– Конечно же, – ещё больше сконфузился Михаил. – Разумеется, приду, я же вам журналы обещал! Принесу завтра же… если на заводе ничего не стрясётся. Вы сами знаете, как бывает…
– Буду молиться, чтобы ничего не случилось, – Наташа старательно оправила руками разлетевшиеся волосы. – Мне так хотелось бы поскорее встать…
– Рано, рано, Натали, – суровым «докторским» тоном заметил Иверзнев. – Не волнуйте папеньку и меня, выздоравливайте как положено. Через две недели потихонечку можно будет, а пока – лежать! Читать – и писать письма подруге в Варшаву.
– О-о, я вас поняла! – радостным шёпотом заверила его Наташа, и от её восхищённого, полного значительной тайны взгляда Михаилу в который раз сделалось неловко. Он встал, суховато поклонился и, не позволив себе даже улыбнуться, вышел из комнаты. Но, шагая в лазарет по раскисшей дороге, он с невольной радостью думал о том, что всё сложилось как нельзя лучше. Что эта замечательная храбрая девушка выздоравливает, что, возможно, с её помощью и в самом деле удастся получить весточку для поляков из Варшавы, – а есть ли большее счастье для людей, давно оторванных от родины и близких?..
«Удивительная девушка… право, удивительная! – весело думал Иверзнев, выдёргивая сапог из грязи. – Случаются же такие… будто и не своего папеньки дочь! Будто и не Смольный институт над её характером и душой упражнялся шесть лет! Мицкевич, с ума сойти… Польская патриотка в лучших подругах! И всё это под носом болвана Тимаева, благонамеренного до костного мозга! Письма её он читает, иезуит… о нравственности дочери беспокоится! И как, однако, все дураки на свете похожи друг на друга! Свято уверены в том, что никому их не провести и не обмануть! Надо будет Верке о мадемуазель Тимаевой написать, что ли… Она поймёт. Наташа страшно на неё похожа, и…»
– Михайла Николаевич! С ног сбилась, вас искаючи!
– Господи, Меланья! Куда ты несёшься? Тебе нельзя! Что там ещё?!
– С завода татарина Казымку принесли! Брагой обварился!
– Тьфу ты, дьявол… На час отойти нельзя, как дети малые! – Иверзнев разом выбросил из головы возвышенные мысли и, с руганью выдрав, наконец, сапог из липкой грязи, запрыгал по деревянным настилам вслед за Меланьей.
– Антипка! Устька! Вон она – река!
Голос улетел в тёмный, по-осеннему тихий кедровник, эхом заметался среди могучих стволов, вспугнул серую белку, теребившую шишку на поваленном стволе. Зверёк кинулся было на сосну – и тут же с паническим стрёкотом метнулся по кривым ветвям выше: из кедровника с треском выломилась могучая фигура.
Ефим Силин проводил белку взглядом, сделал ещё несколько шагов, пересекая поросшую низкими, молоденькими соснами опушку – и замер.
Река лежала перед ним в каменистых уступах – широкая, почти неподвижная: о течении напоминала лишь чуть заметная рябь у пологого берега. Дальний берег был крутым, отвесным, сплошь заросшим соснами. Порыжелые макушки деревьев отражались в медленной воде. Серое, низкое небо хмуро смотрелось в реку, гнало по ней полосы облаков. Стоял октябрь, и со дня на день должен был упасть первый снег.
За спиной послышались мелкие, тихие шаги. Молодой бурят – невысокий, суховатый, словно вырезанный из соснового сучка, вышел на берег реки и встал рядом с Ефимом.
– Это твоя Аюн-река? – не глядя спросил тот. Бурят закивал головой и, ловко переступая кривыми ногами, пошёл по пологому берегу вниз, к воде.
Подошла Устинья: её узкая, холодная ладонь сжала руку Ефима, хриплое, надсаженное дыхание обожгло щёку. За ней, продравшись сквозь низко нависшие ветви елей, выбрался на берег реки Антип. На плече его сломанной куклой висела Василиса. Антип бережно положил её на палую хвою среди молодых сосенок. Девушка не пошевелилась. Её исхудалое, грязное лицо запрокинулось, потрескавшиеся губы разомкнулись.
– Сомлела, что ль? – подошёл Ефим. – Эй, Васёнка! Жива, аль нет?
– Дышит, – успокоил его брат. – Уморилась просто.
Последним из чащи выдрался Петька – тринадцатилетний, худой как щепка, мальчишка. Его большеглазое лицо осунулось от усталости. На руках у него, издавая недовольное щебетание, сидела семимесячная дочка Устиньи.
– Покормила б ты её, тётка Устя, – сипло посоветовал Петька. – Того гляди, заголосит.
– Ох, сейчас… Давай сюда. – Устинья села где стояла: под серый, поросший мхом валун. Привалилась спиной к каменному боку, выпростала грудь и взяла дочку из рук Петьки. Сердитый писк тут же сменился довольным чмоканьем.
– Ну, хоть кто-то завсегда у нас сыт! – невесело пошутил Ефим. – Братка, что делать-то будем?
– Шалашуху ставить, – помолчав, ответил Антип. – Бабы измаялись вовсе, и Петьку ветром качает.
– Вовсе и нет! – обиженно отозвался мальчишка. Он стоял на коленях у самой воды рядом с бурятом, жадно пил из пригоршни, и голос его звучал невнятно. – Я сейчас напьюсь… да с вами пойду… пособлю…
– Лучше Устьке здесь пособи, – распорядился Ефим. – Валежника вон натягай, костёр гоноши. А то вон Васёна вовсе кулём валяется, никакого проку от неё. А мы пойдём жердей нарубим.
Петька серьёзно кивнул и, поднявшись на ноги, зашагал к лесу.
Полтора месяца пятеро беглецов с Николаевского завода шли через тайгу. Первую неделю двигались без привалов, зная, что непременно будет погоня. Останавливались на ночлег лишь в полной темноте, даже не разжигая костра, и, едва ночная мгла начинала сереть, снова трогались в путь. Иногда с оглядкой пробирались по таёжным просекам, сплошь поросшим молодой сосной и ельником. Несколько раз выходили и на большак, при каждом шорохе ныряя в придорожный лес. Ночами Петька бегал к деревням, где на крыльцах и порогах, по старому сибирскому обычаю, оставляли снедь для «бегунов». Возвращался счастливый, с хлебом, шаньгами, солониной и копчёной рыбой за пазухой.
«Вот пошли Господь людям добрым!.. – радовалась Устинья. – Авось и впрямь выберемся!»
«Погоди дух переводить… – хмуро обрывал её Ефим. – Рано ещё. Ищут нас, осторожность держать надо.»
Устинья только вздыхала: муж был прав.
Однажды им полдня пришлось просидеть в заросшей речной протоке, по пояс в ледяной воде: по тайге, перекликаясь, ходили казаки с ружьями. Устинья крепко прижимала к груди дочку, содрогаясь при мысли о том, что Танюшка пискнет – и их сразу же обнаружат. К счастью, спящая у тёплой груди малышка ни разу не заплакала, а казакам не пришло в голову лезть в протоку. Но гораздо более солдат беглецы опасались бурятов: раскосых «лесных людей». На беглых каторжан буряты охотились с большим азартом, присваивая их небогатые пожитки и, если повезёт, оружие. За поимку беглых полагалась награда, но буряты редко отправляли пойманных «по начальству», не желая тратить время и силы на долгую дорогу. Предпочитали убивать на месте и снимать одежду уже с трупов. Антип и Ефим хорошо понимали, что с женщинами и детьми им не отбиться от «лесных». Не поможет даже старая «дура» – кремнёвое ружьё. Оставалось лишь надеяться на то, что пронесёт, спать по ночам «в очередь» и вздрагивать от каждого шороха.
Дней десять спустя после побега, уже отмахав добрую сотню вёрст по тайге, беглецы нос к носу столкнулись с оборванной и до смерти перепуганной ватагой «забайкальских». Те бежали со страшных серебряных рудников. Убедившись, что встретили «своих», Антип и Ефим поделились с мужиками солью и сухарями, но от предложения двигаться дальше всем вместе вежливо отказались. Отпетые рожи «руднишных» пугали больше, чем полная диких зверей тайга вокруг. «Забайкальские» настаивать не стали и затемно нырнули в тайгу. А несколько дней спустя Антип с Ефимом нашли всех пятерых посреди сосновой гари мёртвыми и раздетыми догола.
– Буряты стрелами порешили, – вздохнул Ефим, осмотрев аккуратные отверстия на трупах. – Бурят – он зря из ружа палить не будет: патрон, вишь, денег стоит! Стрелой нашего брата бьёт! Бьёт да шкурку сымает, как с соболя… Антипка, переждать бы нам, ей-богу! Вдруг эти черти до сих пор где-то рядом крутятся?
– Чего пережидать-то? – резонно возразил Антип. – Эти черти из-за любого куста выскочить могут. Как хочешь, дальше идти надо: двум-то смертям не бывать.
Кое-как схоронив убитых в старой медвежьей яме и воткнув сверху связанный из палок крест, тронулись дальше. Сухари и крупу берегли; ели мучнистые, сладковатые корни саранок, черемшу, грибы, во множестве выглядывавшие из-под хвойного ковра, сбивали палками кедровые шишки, полные маслянистых, вкусных орешков. Поклажи у беглецов было мало: главную тяжесть представляли маленькая Танюшка и ружьё. Кремнёвую «дуру» Антип то и дело порывался бросить где-нибудь в кустах:
– Толку-то от неё, как от быка молока! Охотиться с ней – так шуму на весь лес! И казаки, и буряты враз сбегутся!
Но Ефим выбросить кремнёвку упорно не давал:
– Коль взопрел – отдай мне, сам потащу! Мало ль зачем сгодится! Не ровен час, медведь на нас вылезет!
День шёл за днём. Густые кроны кедров и сосен с утра до ночи натужно гудели над головами. Под ногами хрустел валежник, с треском проламывалась сгнившая кора поваленных деревьев. Бурелом обступал корявыми засеками, топорщился сломанными сучьями. По ночам в глазах мелькали кочки и буераки, болотца и гари, мшистые завалы сухостоя. Погода стояла неласковая. Небо было сплошь затянуто низкими свинцовыми облаками, и путники не могли даже определить путь по звёздам и солнцу. К счастью, вскоре потянулись к югу птицы: несколько дней подряд с болот и озёр поднимались тревожно кричащие вереницы лебедей, гусей, журавлей, уток и прочих птиц, названий которых путники даже не знали. Они кружились над тайгой, кричали, сбивались в стаи, клиньями уносились за вершины деревьев. Некоторые летели так низко, что до них можно было дотронуться рукой; у широкого ручья Антипа сбил с ног заполошный лебедь, догоняющий свой косяк.
– Тьфу, дурная птица! – выругался Антип, поднимаясь на ноги. – И когда уймутся только!
– Скоро перестать должны. – пообещала Устинья. – Ещё день-два – и все унесутся. Ты, Прокопьич, радуйся: они нам хоть путь кажут!
Так и вышло: вскоре берега таёжных озёр опустели. Внезапно очистилось до холодной синевы небо, – и, к полному своему унынию, братья Силины обнаружили, что с пути они всё-таки сбились.
– Не на солнце, а почитай что на луну столько времени шли! – чуть слышно говорил Антип, разглядывая в ночном небе ровно горящий Ковш. – Теперь крюка давать придётся! Будь она неладна, погода эта… А думали-то уж к холодам на Шарташ выйти!
– Стало быть, к снегу выйдем! – с напускной бодростью отозвался Ефим. – Ништо, братка, выберемся! Не в такое попадали небось…
Наутро над тайгой поднялось розовое, дымное от холода солнце, и путники решительно взяли курс на юг, держа солнце слева. Однако, через день пути хвойный лес вокруг начал редеть, могучие кедры и вековые сосны сменились чахлой, поросшей белым мхом порослью, под ногами захлюпало, – и в конце концов путники оказались в болоте.
– Кажись, догулялись, крещёные, – спокойно сказал Антип, стоя в зелёной липкой жиже. – В самое болото влезли. Уже и трясина начинается. Как будем, Ефимка? Нешто поворачивать? Возвращаться – день потеряем… да и куда после-то? Болота тут могут на вёрсты вокруг тянуться. Коль уж заплутали – надобно дале по солнышку идти.
– А как через болото-то?! – вышел из себя Ефим. – Вон, у меня уже нога по колено вязнет, а дальше-то как? Застрянем с дитями посередь трясины – и поминай как звали! Сам, поди, помнишь, каковы болота тут! За минуту человека утянут!
– Назад ходу нет, – тихо возразил Антип. – Коли возвращаться с полпути станем да по тайге кружить – нас волки сожрут. Уж время ихнее начинается!
– Утопнем к едреням, – убеждённо и зло сказал Ефим, окидывая взглядом бескрайнее болото, из которого до самого горизонта торчали страшные, белесые остовы сухих деревьев. Никто ему не возразил.
– Нечего сидеть-то. Пошли, покуда не замёрзли, – наконец, скомандовал Антип. – Коль так – я вперёд, а вы в ниточку за мной. Авось Бог вынесет…
– Отчего ж это ты вперёд? – тут же заспорил Ефим. – Мне надобно!
– Оттого, что я тебя тяжельше, – добродушно отозвался Антип. – И коль проберусь – так и вы за мной пройдёте.
Брат был прав, и Ефиму пришлось согласиться. В молчании выломали себе по палке, выстроились гуськом, пристроив в хвост Василису и Петьку, Устинья крепче привязала к себе Танюшку, – и Антип, ощупав дорогу посохом, первым шагнул на обманчиво весёлую, кудрявую, словно не тронутую осенью болотную травку. И – сразу же провалился выше колена. Выбрался, уцепившись за протянутую руку брата, с изумлением покрутил головой, поудобней перехватил палку – и пошёл дальше.
За полдня они прошли едва ли версту. Страшно устали, перемазались и вымокли насквозь. Болоту, казалось, не было ни конца ни края. Час за часом тянулись мимо поросшие пожухлой травой кочки, оконца чёрно-коричневой торфяной воды, мёртвые, пересохшие стволы с космами мха и слезшей коры, похожие на растопырившихся посреди болота костлявых ведьм. Изредка по кочкам проносился заяц или проплывала по тенетам, пересекая чёрную гладь, ондатра. Ефим с завистью косился на них. «Вот бы и нам тако же, зайцами-то… Хвост задрал – и понёсся!» От усталости темнело в глазах, и Ефим почти всерьёз злился на брата, который преспокойно топал впереди, пробуя палкой дорогу. «Да ведь кончится же это когда-нибудь!» – молился про себя Ефим, понимая при этом, что идти таёжным болотом можно и неделю, и две – если, конечно, повезёт не сделать неосторожный шаг и не уйти в минуту с головой в трясину.
Только он подумал об этом, как сзади раздался пронзительный крик Василисы:
– Богородица!!!
– Что?!. – резко обернулся Ефим. И увидел Василису, стоящую в двух шагах от тропки уже по пояс в воде. Круглыми от страха глазами она смотрела на большую гадюку, неспешно, чёрной лентой, скользящую мимо неё между кочками. Ефим догадался, что девушка, испугавшись змеи, шарахнулась в сторону – и увязла сразу же.
– Васёна, стой где стоишь! Не шевелись! – крикнул он. Василиса застыла. Чуть слышным от страха голосом сказала:
– Тянет меня… Вниз… Ефим Прокопьич… Господи…
– Стой где стоишь! – снова рявкнул Ефим. Обменявшись отчаянным взглядом с братом, осмотрелся – но из мёртвых кочек торчали лишь чахлые стебли прошлогоднего рогоза.
– Палку! Палку держи! – Ефим сунул Василисе свой посох, та ухватилась за него – и от этого движения ушла в болото почти по грудь. Ефим дёрнул – и палка, хрустнув, переломилась.
Чумазое лицо Василисы стало белым, на щеку выбежала крошечная слёзка.
– Не… не надо, – сипло сказала она. – Хуже только тянет. Видно, всё уж… Про… прощайте…
– Ну, ещё чего выдумала, – послышался вдруг из-за спины Ефима голос брата. Антип, подойдя, вдруг лёг на живот прямо в чёрную воду и, вытянув вперёд руки с ружьём, крепко перехваченным поперёк, приказал брату:
– Потянешь нас, как велю. А ты, Васёнка, за ружо держись. Вот здесь, посерёдке, где железо. Взялась? Крепко? Ну – с Богом! Давай, Ефимка!
Ефиму казалось, что прошла целая вечность, прежде чем ему удалось сдвинуть с места тяжеленную цепочку из Антипа с Василисой. Антип, намертво схватив поверх ружья тонкие, скользкие от болотной грязи руки Василисы, больше уж не выпускал их. Его самого спасало то, что, распластавшись по трясине, он не уходил вглубь. Но Васёна засела крепко и, как ни извивалась, освободиться не могла.
– Нет, Васёнка, так только хуже выходит, – голос Антипа по-прежнему был спокойным, словно они с Василисой сажали морковь в огороде, а не стояли одной ногой на том свете. – Ты вот давай не дёргайся, а вовсе замри. И не полошись, не оставлю я тебя тут! Сейчас за милую душу выдернем. Застынь! Ну, братка, давай, что ли! Бабка за дедку, дедка за р-р-репку…
– Устька, Петька… пособите… – прохрипел, надсаживаясь, Ефим. Две пары рук ухватились за него, помогая. Спиной он чувствовал сорванное дыхание жены, ожесточённое сопение Петьки.
– Да что ж вы портки-то с меня тянете, анафемы! За пояс берите! Все разом, ну!!! – заорал Ефим, в полном отчаянии понимая: отпусти он сейчас брата – и останется один посреди тайги с Устькой и детьми, а впереди – зима, волки, голодуха… Он дёрнул во всю мочь, так, что кровь ударила в глаза… и проклятая трясина вдруг чавкнула – звонко и обиженно. Василиса тяжело, как неведомое болотное диво, выползла на кочку – вся в коричневой грязи. Подняла измазанное, перекошенное ужасом лицо. Беззвучно, несколько раз вздохнула, зажмурилась.
– Всё, всё, всё уж… – загудело у неё над ухом, и Антип – такой же грязный, похожий на встрёпанного речного чёрта, потянул её на себя. – Всё уж, Васёнка, выбрались! Говорил же – выдерну!
«Говорил он… – оглушённо подумал Ефим, опускаясь рядом с братом прямо в грязь и пряча между коленями постыдно дрожавшие руки. Рядом всхлипывал перепуганный Петька. Устинья не плакала, добела закусив губы, но Ефим видел, как трясутся её плечи под грязным каторжанским азямом. А Антип сидел, как ни в чём не бывало, держал на коленях Василису, заходившуюся в сухих, бесслёзных рыданиях, и успокаивающе говорил:
– А вот мы сейчас поплачем да перестанем… А вот дале пойдём и до ночи на сухое выберемся… Шишечку найду, орешков налущим, огонька вздуем… Не судьба нам с тобой, Васёнка, в болоте увязнуть! Видать, другое что-то Господь нам сготовил!
– Да что ж ты с ней, как с дитём-то?!. – не вытерпел Ефим, но кулак жены с силой ткнулся ему в рёбра. Поневоле пришлось умолкнуть.
В конце концов судорожные всхлипы Васёны сошли на нет. Вскоре она, смущённо отстранившись от Антипа, поднялась на ноги – и тут же рухнула на колени.
– Ноги-то… ноги дрожат… проклятые…
– Посиди ещё, успокойся, – посоветовала Устинья. Но Василиса глубоко вздохнула и, сурово сдвинув брови, поднялась снова. На этот раз она устояла на ногах и, посмотрев на Антипа, слабо улыбнулась дрожащими губами:
– Что ж, Антип Прокопьич… Дале трогаться надо! Только вот «коты» утопила я…
– Малым отделалась, – усмехнулся Антип. – Устя Даниловна, дай мне палку хоть твою, – и, приняв из рук Устиньи единственный уцелевший посох, зашагал по кочкам дальше.
Выбраться на сушь в этот день они не успели. Ночевали в болоте, тесно прижавшись друг к другу и стуча зубами от холода: развести костёр было не из чего. К счастью, уже сгинула от холода проклятая мошка и злющие болотные комары. Наутро, едва рассвет тронул мшистые кочки, путники тронулись дальше. И снова впереди топал Антип, время от времени проваливаясь по колено, а то и по пояс, но Ефим всякий раз был начеку и, ругая страшными словами болото, каторгу, Сибирь, Господа Бога и всё небесное воинство, вытаскивал брата на твёрдую тропку. То и дело он оглядывался назад, посмотреть – как там бабы. Те шли – молча, стиснув зубы, перемазанные, мокрые, злые. Замыкал шествие Петька, который тоже молчал: берёг силы. Шагали не останавливаясь – Устинья даже умудрялась на ходу кормить грудью дочку. И после полудня Антип, потыкав палкой в густой мох перед собой, вдруг остановился и удивлённо сказал:
– Кажись, не топко! Ефимка, глянь! Никак, вылезли?
Они прошли ещё несколько шагов, недоверчиво щупая палками почву – но та не проваливалась под ногами, не вязла, не засасывала сапоги. Да и кочки вокруг были уже другими: мягкими, рыжими, без кудрявой, обманчиво яркой зелени. А вдали темнели сизой хвоей великаны-кедры.
«Выбрались!» Ефим рухнул на землю где стоял, прижался щекой к колючей, уже пожухлой траве с запутавшимися в ней ржавыми иголками. Ободрал скулу о жёсткую сосновую шишку – и не заметил этого, сморённый крепким, мгновенным сном. Он не видел, как падали наземь и сразу же засыпали другие, как Петька закатывается под куст можжевельника, как вытягивается на перекопанной кабанами земле Антип и как Василиса, обняв его руку, сворачивается ежом, поджав под себя босые, озябшие ноги. Не легла одна Устинья. С дочкой на руках она уселась на могучий, выпирающий из земли на пол-аршина корень сосны, прислонилась спиной к растрескавшемуся, шершавому, медно-красному стволу, запрокинула голову со сползшим на затылок платком – и не то задремала, не то впала в недолгое забытьё. И первой встала через час, и подняла остальных, настойчиво растрясывая, уговаривая, грозя:
– Вставайте, вставайте! Антип Прокопьич, Ефимка, подымайтесь! Васёна, не смей обратно заваливаться! Петька, маленький, надо, надо… опосля выспитесь… Вечер уж, нельзя на голой земле ночевать! Нутро выстудите, что я тогда с вами делать стану? Чем лечить?! Волки уж запели, поспешать надо!
И сразу же, словно в подтверждение её слов, из сумеречной тайги отчётливо донеслись волчьи завывания. Услышав их, на ноги разом вскочили все – и, бурча сквозь зубы проклятия, снова начали продираться через лес. Ночевали, впервые запалив костёр, под огромным выворотнем, наспех накидав внутрь лапника и дежуря у огня по очереди. А наутро снова тронулись по тусклому осеннему солнцу на юг.
Теперь они шли ещё медленней: Василиса, утопившая казённые «коты» в болоте, сразу немилосердно изранила об острый валежник босые ноги. Она не плакала; упрямо закусив губы, старалась шагать вровень с другими, но все видели, с какой болью ей даётся каждый шаг. В конце концов Антип прекратил эти мучения, перекинув девушку через плечо и зашагав с нею дальше. Через час его сменил Ефим. Поначалу нести худенькую, как ребёнок, Василису казалось парням забавой, но к вечеру ощутимо умаялись оба. На привале Василиса, устав крепиться, тихо всхлипывала в кулак:
– Всё через меня вышло… Всё… С завода ушли… В болоте чуть не утопли… Ноги вот теперь эти проклятые… Хоть бы лапти себе сплела – так не из чего! Цельный день смотрю – ни единой липки не встренулось!
– Не растёт здесь липа-то, Васёна, – тихо сказала Устинья. – Не Расея, чай.
– Да как же? А у нас около завода сколько их было?! И лапти плели, и игрушки дитям вертели…
– То привозные. Кто-то из каторжных, видать, семечко в одёже аль в обувке принёс, липка и прижилась. И всё равно: худо ей здесь, холодно, не цветёт почти… Да не реви ты, глупая! Ишь чего вздумала – из-за неё всё! Ложись да спи, силы береги!
В молчании съели по сухарю, запили водой из ручья и, завернувшись в грязные, сырые азямы, легли спать вокруг костра.
Первым вызвался дежурить Ефим. Собрав охапку валежника чуть не выше себя самого и нарубив с елей смолистого лапника, он решил, что этого будет достаточно, чтобы отогнать волков. Вскоре огромный костёр гудел, взлетая длинными языками к кедровым вершинам, и снопы искр, крутясь, уносились в чёрное небо. Ефим сушил у огня азям и разбитые сапоги, следил, чтоб от случайно прилетевшей искры не затлела ветхая ткань. Твёрдый, как деревяшка, сухарь провалился в нутро, словно в пустой колодец, не дав сытости. В голове против воли бились тоскливые, злые мысли – о том, что в который раз, бросив всё, пришлось пускаться в бега. О том, что скоро зима. Что того гляди падёт снег, а на руках у них с Антипкой – бабы и дети… Ефим знал про себя, что с голодухи всегда начинает звереть, и старался отвлечь себя от нехороших размышлений, но те упрямо, как мотыльки на огонь, возвращались назад.
Рядом в кустах, как назло, завозился какой-то зверёк, испуганный огнём, и Ефим в сердцах запустил в него шишкой:
– Сгинь!..
– Что, Ефим? – послышался взволнованный шёпот. Из-под лапника высунулась голова жены. – Волки?
– Спи, остуда! – огрызнулся он. – Нету никого!
Устинья, однако, больше не легла. Выбралась на четвереньках из шалаша, села возле костра. Ефим, стиснув зубы, упорно смотрел в огонь. Несколько минут они сидели в молчании. Затем Устя, не глядя на мужа, вполголоса сказала:
– Ну – говори, Ефим Прокопьич.
– Чего говорить-то? – прорычал он сквозь зубы. – Сама всё знаешь… Главное, то обидно, что ни за что пропадём.
– Отчего ж пропадём-то? – чуть слышно спросила она.
– Да оттого! – вызверился Ефим. – Ведь права Васёна-то – через неё всё вышло! Через неё с завода сорвались! Через неё нас всех тут волки сожрут! А чего ради? Нешто не видишь, что Антипке она задаром не нужна? Кабы я видел, что она ему люба, что дышать без неё не может, – я бы слова не молвил! До кровавого поту бы через болота топал! А тут что?!
– Да не греши ты! – рассердилась, наконец, и Устинья. – Антип за тобой, небось, на каторгу пошёл – пустого не болтал, а ты…
– Не за мной, а за тобой он пошёл.
– Тьфу, бессовестный…
– Скажешь – нет?! – всем телом развернулся к ней Ефим. Но жена не смотрела на него. Исхудалое лицо её было спокойным, серые глаза безотрывно смотрели в огонь.
Несколько минут оба молчали. Наконец, Ефим буркнул:
– Прости, коль худо сказал. Только сил же нет никаких, Устька… Как почну думать, что на заводе с нас через год железа бы сняли… Что мы с Антипкой у Лазарева в подручных, как у Христа за пазухой, ходили… Ведь мастерами были, сами печи ладили! Даже с других заводов за нами присылали – вспомни! А к тебе за сто вёрст народ лечиться тянулся, даже и господа не брезговали… И ни голодухи, ни притеснениев никаких нам не было! Будто не каторга, а рай небесный! А теперь, стало быть, всё сызнова?.. Да что ж это у меня за планида за такая – по болотам бродяжить? Да грибы сырые, как свинья, жрать?! Давеча в болоте чуть не сгинули! Того гляди, снегом накроет! Да скажешь ты хоть слово, игоша проклятая, аль нет?!
– Да нечего говорить-то, – Устинья повернулась к мужу. Рыжий свет огня лизнул её лицо сбоку. – Я ведь, Ефим, сама про то же самое думаю. И тоска такая по временам навалится, что впору лицом в эти кочки ткнуться да и замереть…Только я, как вовсе худо становится, про другое вспоминаю. Не про грибы эти сырые да не про мокрость… А про то, как я вот так же из нашего Болотеева в Москву шла. Одна-одинёшенька, голодная, босая, и без надёжи никакой. Уж седьмой год тому минул – а до сих пор во сне видится! Сам, поди, знаешь: сколько раз меня ночами расталкивал, будил… Всё видится, как иду по дороге-то… Ноги гудут, обочина вся обмёрзлая, сверху ледяным поливает, нутро с голоду крутит, – а я иду и иду, остановиться боюсь… И одно только меня тогда на ногах держало – что, коли встречусь с тобой сызнова, так только в Москве! Кабы не это – не дошла бы я тогда, Ефимка! Видит Бог – не дошла б… – голос её дрогнул, и Ефим, смущённый и растерянный, не сразу сумел нащупать в темноте руку жены. Устинья ответила ему слабым пожатием. Глубоко вздохнув, продолжила:
– А сейчас – что ж… Сейчас-то ты со мною! Рядом топаешь, ругаешься, меня игошей зовёшь – всё как всегда… Коли ты со мною, душа разбойничья, – так мне ничего на свете не страшно! Куда угодно дойду. На карачках доползу и не пожалуюсь. Вот такое моё бабье помышленье. Жаль, что у тебя не так же.
В чуть слышном голосе её не было упрёка, но Ефим виновато засопел, отвернулся. Лишь минуту спустя смог сказать:
– Дура ты, Устька… Да ведь мне без тебя весь свет не нужен!
– Не ври, – отмахнулась она. Но муж могучим движением сгрёб её в охапку, опрокинул на колючую охапку лапника, оборвал поцелуем испуганный, протестующий вскрик.
– Это я вру?! А из-за кого я на каторгу свалился – не припомнишь? А кто мне всю душу по ниточке вымотал? А с кем я закон принял? У, ведьмища, вру я ей… Устька-а-а, господи-и… Да что ж от тебя даже в болоте мёдом пахнет?!.
– Ефим! С ума сошёл, Ефим! – смеясь, отбивалась Устинья. – Никакого стыда в мужике отродясь… Ведь на самом свету же сидим, охальник! Антип проснётся, Васёнка! Что подумают?!
– А пущай завидуют, коли сами дураки… Да не пихай ты меня: я право имею! Устька, мёд ты мой полынный, игоша болотная… На погибель ты мне послана…
– Тьфу, типун тебе на язык… Ирод… Эку бородищу-то варнацкую отрастил, колется… Шишки у тебя, что ль, в ней?.. Господи, хорошо-то как, счастье какое…Ефи-и-имка, ой…
Через полчаса Ефим спал, разметавшись на охапке лапника и запрокинув к чёрному небу обессиленное и счастливое лицо. Устинья сидела рядом, переплетала косу, в которой запутались хвоя и кусочки коры. Морщась, дёргала слипшиеся от засохшей болотной грязи волосы. Изредка, оборачиваясь на спящего мужа, вздыхала, слабо улыбалась. Зябко передёргивала плечами и подбрасывала в притихший костёр валежник.
Ещё несколько дней они шли через тайгу на юг, с опаской посматривая на мглистое, набухшее небо. Антип по-прежнему нёс на плечах Васёнку, время от времени его сменял Ефим. Заканчивались сухари, и на дне котомки Устиньи оставалось лишь несколько горстей крупы. Уже давно никто из беглецов не мог сказать, сколько вёрст они прошли, сколько ещё осталось и выберутся ли они до снега к нужному месту.
Тот день выдался ясным, холодным. Утром трава подёрнулась жёстким искрящимся инеем. Разлапистые ветви кедров были тоже покрыты морозным налётом. Озябшие путники наспех затоптали костровище, похватали котомки и углубились в тайгу. Но они не прошли и полуверсты, как Устинья остановилась и прислушалась.
– Чего ты? – недовольно обернувшись, спросил Ефим. И тут же сам услышал не то вздох, не то стон, донёсшийся из огромного, поросшего мхом бурелома. Невольный страх продрал по спине. «Зверь какой, что ли?»
– Антип… Где дура наша?
Антип не спеша снял с плеча старую кремнёвку. Сделал несколько шагов к бурелому. Прислушался. Ефим взволнованно дышал у него за плечом.
Некоторое время было тихо: лишь постукивал из чащи дятел. Затем вздох повторился, сопровождаемый каким-то горестным бормотанием. Ничего членораздельного в этих звуках Ефим не услышал, и против воли ему стало жутко:
– Устька… Может, нечисть какая? Ты ж с ними умеешь…
– Сдурел, ирод! – шёпотом выругала его Устинья и, нахмурившись, пошла прямо к бурелому. Ефим даже не сразу сообразил догнать её и оттолкнуть назад:
– Да куда ж тебя?.. А ежели зверь?
– Да где зверь-то? – рассердилась Устинья. – Сам слушай! Человек там! Антип Прокопьич, поглядеть бы надо…
Братья Силины переглянулись. Антип вздохнул. Ефим тоскливо выругался. И вдвоём они молча принялись протискиваться сквозь переплетённые, словно насмерть сцепившиеся в схватке ветви.
Вскоре стало понятно, что перед ними глубокая яма, заваленная сверху древним сухостоем, уже схваченным многолетними зарослями мха. На беглый взгляд яму под палыми ветвями было и не заметить, – но провалиться в неё, под острые обломы сучьев, в скользкую сырость, означало верную погибель. И сейчас там, в грубоком, сыром сумраке, под наваленными корягами, кто-то вздыхал и плакал от боли.
– Эй, кто там? Крещёный? Отзовись! – крикнул Ефим. В яме тут же стало тихо.
– Кто там, спрашиваю? Гляди, стрелю!
– Да погоди ты человека стращать, – упрекнул его Антип. – Мы его боимся, а он нас, поди, – втрое. Эй, страдалец, ты хоть голос подай!
«Страдалец» опасливо молчал.
– Уйдём ведь! – припугнул Ефим. В ответ – тишина.
– Может, помер? – без особой надежды предположил Ефим. – Так ему там и оставаться надёжнее… Антипка, да не полезу я туда, хоть убей! Только мне и дела, что бог весть кого из ямин выковыривать!
Но Антип уже молча сгрузил на кочку мешок и ружьё и, вытащив из-за пояса топор, примерился к бурелому. Ефим свирепо посмотрел на брата. Зажмурившись, беззвучно и страшно, от всей души выругался. И принялся помогать.
Они провозились до полудня, растаскивая намертво схватившийся, ощетиненный острыми обломами сухостой, исцарапались до крови и вконец изодрали и без того худую одежду. Устинья и Василиса с детьми держались поодаль и помалкивали, опасаясь подвернуться Ефиму под горячую руку. В конце концов один край бесконечного завала был расчищен, и перед братьями открылся чёрный сырой провал.
– Берлога медвежья, что ль? – заглянул внутрь Антип. – Ефимка, глянь, на дне вон копошится! Живой, значит! Эй, мил-человек, ты кто будешь?
Тот что-то слабо пропищал. Ефим подошёл. Нахмурился. Спокойно сказал:
– Бурят, кажись, там. Ну тогда пошёл я отсюда.
Он развернулся и зашагал к соснам, под которыми ждали женщины. Но на полдороге не вытерпел и оглянулся – уже прекрасно зная, что увидит.
Так и есть: Антип сидел на краю ямы и примеривался половчее спрыгнуть внутрь.
– Антипка! Да что ж ты за… – от бешенства у Ефима даже не нашлось подходящего ругательства. – Ну куда ты лезешь, стоеросина, куда?! Бурятов ещё не хватало по ямам собирать! Провалился – туда ему и дорога! Нам вся каторга спасибо скажет! Они ж на нашего брата, как на зверя, охотятся, а я их из-под земли тащи?! Ну что ж ты за идолище, Антип?!!
– Подержи-ка, – невозмутимо перебило его «идолище», бросая прямо в руки брату свой снятый азям. От неожиданности Ефим поймал его. А Антип, оставшись в одной рваной рубахе, преспокойно съехал в яму. Вскоре оттуда послышался его задумчивый голос:
– И верно: бурят… Живой ещё! Давай, братка, готовься подымать! Бери топор, ёлку какую-нибудь ступеньками подруби – да спущай!
– Тьфу ж, холера… – тоскливо сплюнул Ефим, тоже сбрасывая азям. – Ну вот что стоило на десяток шагов в сторону взять?! Устька! Из-за тебя всё!
Устинья только вздохнула.
От злости Ефим в два счёта снёс топором суковатую ель, обрубил ей ветви, оставив сучки-ступеньки, спустил самодельную лесенку в яму и прыгнул следом.
Бурят оказался маленький, лёгкий и от голода высохший чуть не до мощей. Было очевидно, что в яму он провалился давно и долго старался выбраться: все стены были истыканы его ножом, который в конце концов сломался. Братья, кряхтя и ругаясь, кое-как подняли «страдальца» на поверхность и уложили его на мшистой кочке, подсунув под голову свёрнутый азям.
Взглянув на спасённого при свете дня, Ефим почувствовал слабую надежду на избавление: бурят был совсем плох. Он тяжело и хрипло дышал, запрокинув лицо, обросшее клочковатой бородёнкой, на смуглом горле ходуном ходил острый кадык. Устинья озабоченно потрогала ему лоб и отдёрнула ладонь:
– Как печь горит! Та-а-ак… Палите костёр, воду ищите! Нет, сама пойду найду… Антип, пошто накрываешь его? Не надобно, коли озноба нет! Так хужей можно сделать! Сидите здесь, сторожите, я – мигом! – и нырнула в тайгу.
– Всё, братка, пропали мы, – тоскливо сказал Ефим, садясь на сырой мох. – Коли Устька за него взялась – не уймётся, коли на ноги не поставит.
Антип спокойным кивком подтвердил его догадку.
– Так времечко-то уходит! Что с нами-то будет? Замёрзнем как есть в лесу! Али волки сожрут!
– Знаю, – невозмутимо отозвался Антип. – Только сам смотри: три-четыре дня нам обедни не спасут. Всё едино ни к Уралу, ни к Шарташу уж не поспеваем. Надо бы к деревням выходить да на постой проситься.
– Начальству сдадут…
– Авось пожалеют с дитями-то. Увидят, что мы не убивцы какие… Да мы ведь и заплатим хорошо! По другому-то уж никак.
Ефим молчал, понимая, что брат прав.
– Я уж и сам думал, что передохнуть хоть денёк надо: Устька с Петькой вконец умаялись. Они ж в череду Танюшку тащат, а она уж вон какая увесистая сделалась.
– Сам, поди, подкис Васёну волочить? – поддел его Ефим.
– С чего «подкис», когда по очереди тащим? – усмехнулся брат. – Да и что там надрываться: она истаяла вся, чисто былинка… Несу – а она мне в шею сопит да всхлипывает…
– А мне – нет, – буркнул Ефим. С отвращением покосился на лежавшего неподвижно бурята и вздохнул, – Связался на свою голову с игошей этой… Всю жисть теперь всякий сброд из-под кустов вытаскивать да на хребет себе сажать!
– Такова уж твоя доля, – без тени насмешки согласился брат – и, взяв топор, отправился рубить сушняк для костра.
Вскоре из леса вынырнула Устинья с котелком воды и охапкой сизоватой травы.
– Слава богу, нужная травка сразу сыскалась! – радостно оповестила она, – Как меня ждала: прямо возле ключика топорщилась!
– Вот радость-то… – хмуро пробурчал Ефим. – Ведь и придёт человеку пора помереть – нипочём не даст!
– Теперь я скоренько… теперь только заварить её, отцедить – и давать помаленьку! Ефим, а вы куда смотрели-то?! Гляньте, он скрючился весь: озноб пробрал! Где азям?! Укрывайте! Васёнка, Васёнка… тьфу ты! Спит! Антип, ты бы хоть веток под неё подстелил!
К сумеркам братья возвели шалаш: высокий, тщательно укрытый плотным еловым лапником. Внутрь накидали того же лапника, и Устинья сама перенесла на него ссохшегося от голода, лёгкого, как ребёнок, бурята. Тот так и не пришёл в себя, но, когда лекарка принялась вливать ему в рот из наспех выструганной ложки сизо-чёрное, невероятно вонючее снадобье, неожиданно принялся с жадностью глотать.
– Голодный, – вздохнула Устинья, – Ефим, дай сухаря! Ну, что смотришь – давай!
– Так последний же, Устька…
– И что – нам на шестерых его делить? Сыт останешься полкрошкой этой?! – рассердилась она. – Давай, говорю! Походите лучше, шишек посмотрите да грибов!
И грибы, и шишки с орехами принёс Петька. Устинья, отлив снадобья в туесок из коры, наспех сварила в котелке остатки крупы с грибами, сдобрив кашу последней щепоткой соли, и путники довольно сносно поужинали. Так и не проснувшуюся Василису отнесли в шалаш, рядом с ней прикорнул уставший Петька. Вскоре уснули и мужчины. Только Устинья просидела до рассвета, поглядывая на бледный месяц, плывущий над кедровыми вершинами. Когда угли гасли, Устинья вставала и подбрасывала в огонь сухие ветви. Сухой смольняк вспыхивал дружно, жарко, окатывая рыжим светом мохнатый край шалаша и угловатое, высохшее лицо бурята. «Выживет аль нет?» – сонно, почти равнодушно думала Устинья, прикидывая, хватит ли на завтра снадобья или придётся снова бежать к ключику, чуть заметному на дне оврага, который она сумела отыскать только по сырому запаху растущего в нём игиря. – «Кабы помер – может, и ему легче бы… Сколько ж он в той яме просидел – страсть подумать!»
Под утро уснула и Устинья и, запрокинув голову, улыбалась во сне: ей виделось далёкое, забытое уже, родное Болотеево, июньское разнотравье на солнечном, ясном косогоре, липа, вся в золотистых рожках, окружённая роями пчёл, высокое синее небо, подёрнутое рябью прозрачных облачков. И даже во сне сладко пахла мёдом липа, веяло с полей душистой пыльцой и жужжали мохнатые шмели в высокой траве, а плечи щекотали розовые метёлки иван-чая… «Быть грозе… – во сне подумала Устя, глядя на громоздящееся друг на друга облака. – Ливню быть…»
Бурят пришёл в себя к вечеру второго дня – и увидел прямо перед собой недовольную фииономию Ефима, приставленного следить за «болезным». Устинья ушла в тайгу за травой, Антип спал, Петька и Василиса, прихватив с собой Танюшку, побрели искать последние грибы. Испуганно залопотав, бурят пополз на локтях в сторону.
– Да лежи ты, басурманина! – попытался успокоить его Ефим, с досадой понимая, что его посечённая шрамами, заросшая лешачьей бородой рожа напугает кого угодно. – Лежи, не тронет тебя никто! Вот сейчас фершалка наша придёт…
Но «басурманина» и слушать ничего не хотела – и вовсю ползла прочь, натыкаясь локтями на корни и брошенные шишки. В конце концов бурят сшиб Устиньин туесок, тот опрокинулся набок, и по рыжей хвое поползла тёмная струйка снадобья.
– Вот сейчас башку-то отверчу! – вконец рассвирепел Ефим, вскакивая на ноги и хватая щуплого бурята поперёк живота. – Куда тебя, вражина, несёт?! Гляди, лекарствие своротил! А Устька его вчера полдня варила! Вот как дам сейчас промеж…
– Ефимка, Ефимка, ты куда его волочишь-то? – раздался взволнованный голос, и из сосняка появилась Устинья. – Что стряслось? Очуялся?! Ты его не придушить вздумал ли?
– Не успел малость, – буркнул Ефим, без особой нежности бросая бурята на слежавшийся лапник.
Устинья подошла, села рядом с испуганным раскосым человечком и, спокойно улыбаясь, принялась шёпотом внушать ему что-то. Бурят слушал, напряжённо всматриваясь в её лицо. Постепенно его искажённые страхом черты разглаживались. Наконец, Устинья с улыбкой повернулась к мужу:
– Ефимка, да он по-русски знает! Смотри – разумеет меня!
Бурят действительно немного понимал по-русски. Довольно быстро выяснилось, что зовут его Гамбо, что он охотник, что его род никогда в жизни не занимался поимкой беглых и что он провалился в яму «много-много день» назад, преследуя косулю и не сумев вслед за ней перелететь столетний бурелом.
– Откуда по-русски знаешь? – недоверчиво поинтересовался Ефим.
В ответ Гамбо похвастался, что у него есть русская жена, которую он несколько лет назад нашёл в тайге по разносящимся на весь лес воплям и причитаниям: баба выла над умершим мужем. Судя по всему, это была беглая каторжанка, мужик которой не вынес тягот пути через тайгу. Гамбо забрал красивую русскую в своё стойбище, и она родила ему четверых ребят. Женой бурят был вполне доволен: его огорчало лишь то, что Анна напрочь отказывалась мазать кровью и жиром бурятских божков, упорно молясь своей ладанке на груди и крестясь на восток.
– Ещё не хватало: истуканов салом кормить! – содрогнулся Ефим. – Идолище ты лесное и есть, Гамбо! За это тебя бог и в яму сбросил!
– Оставь человека в покое, – тихо велела Устинья. – Каждый со своим богом живёт как умеет. Дай-ка лучше послушаю я его.
Она развязала кожаную рубаху бурята и битый час выслушивала его, прижимаясь ухом к впалой груди. Выпрямилась с недоверчивой улыбкой:
– Ты глянь… и впрямь человек лесной! Столько дён в стылой яме провалялся – а грудь не выстудил! Ровненько дышит, спокойно! Стало быть, скорёхонько на ноги поставлю!
– Давай уж поживей, Устька… – уныло попросил Ефим. – Как есть снегом нас в лесу накроет…
Но Устинья не слышала: она вдохновенно хлопотала над котелком.
– Сейчас, сейчас, Гамбо… как по батюшке-то? Как?! Нипочём мне не выговорить… Ну и ладно, молодой ты ещё! Сейчас травки заварю, отцежу, выпьешь – и через день здоровым домой побежишь, к Анне своей! Уревелась, поди, вся… А что голодный – так сейчас тюри с сухариком дам! Только потихоньку, не то кишки в узел завяжутся – и там уж лечи не лечи… Ефим! Что встал-то – неси полсухаря наши! Да шалаш подправить надо – не дай бог ветер подует! С утра-то уж потягивало!
Словно только этого и дожидаясь, из леса выбежал встревоженный Петька:
– Дядя Ефи-им! Дядя Анти-ип!!! Погляньте! Туча с гор идёт – такова чёрная, страшная!
– Этого недоставало! – от души выругался Ефим, хватаясь за топор и устремляясь к высоким елям, – Вставай, Антипка, поспешай! Сейчас ещё и снежком завалит!
Когда братья, наспех нарубив нового лапника и жердей, вернулись с ними к шалашу, ветер усилился. Ледяные порывы сбивали с ног, заставляли крениться и жалобно трещать толстые кедры. Где-то в тайге с глухим, почти человеческим стоном обрушилось дерево, и стая птиц, испуганно гомоня, взметнулась над хмурыми вершинами. Туча, выпершая из-за гор сизым, набухшим хребтом, уже загородила собой половину неба. В воздухе вертелись редкие снежинки. Беспокойно косясь на вздыбившуюся в небе черноту, Антип и Ефим унесли в шалаш Гамбо, затоптали, опасаясь пожара, костёр, начали торопливо укреплять кренящийся под ветром шалаш. Женщины и Петька помогали как могли: держали жерди, помогали стягивать их, подтаскивали ветки. Танюшка, оставленная матерью на охапке лапника, голосила во всю мочь, но Устинье некогда было подойти к ней. Налетевший ветер разметал ветви, поволок истошно вопящую малышку по земле. Устинья едва успела догнать и подхватить на руки дочку.
– Живо давайте! – окликнул их сердитый голос Ефима. Устинья, одной рукой прижимая к себе Танюшку, а другой кое-как придерживая рвущийся на ветру подол юбки, нырнула в шалаш, – и тут же повалил снег. Он обрушился сплошной стеной, в одно мгновение выбелив прибрежный песок. Ветер выл и визжал как живой. Ефим представил себе, что было бы, окажись они в эту минуту в тайге или посреди болота, – и по спине пробежал мороз. «Схоронил Господь…» Они сидели в кромешной темноте тесного шалаша, крепко прижавшись друг к другу. Под мышку к Ефиму забилась Устинья, и он чувствовал на груди её взволнованное, горячее дыхание. Между ними копошилась, слабо попискивая в поисках материнской груди, Танюшка. Рядом хрипло дышал Гамбо. А совсем рядом слышалось сопение Антипа, у которого в охапке оказались Петька и Васёна.
– Ништо, ништо, – донеслось до Ефима успокаивающее бормотание брата. – Нечего бояться: не посредь леса, чай. Все вместе не замёрзнем, ведь эдак и охотники в лесу снег пережидают, слыхал я. Гамбо, верно ль говорю? Ну вот… А снег этот ненадолго, растает ещё… Васёнка, удобно тебе этак? Ну и спи с Богом, и ты, Петруха, тож. Завтра день придёт – он покажет… Ефимка, как мыслишь, не задохнемся мы так-то под снегом?
«Не должны…» – хотел было сказать Ефим, но душное, влажное тепло обволокло голову, темнота смежила веки, и он, так и не сумев ответить брату, заснул – как провалился.