Часы Каннингем Майкл
Этот миг на этой кухне.
Нет, Кларисса не станет себя убивать. Разве смогла бы она оставить все это?
Вирджиния готовится изречь что-нибудь мудрое по поводу воспитания детей. Ей еще самой неясно, что именно.
На самом деле ей хочется сказать: «Этого достаточно. Чай, дрозд в саду, проблема с пальто… Этого больше чем достаточно…»
Умрет кто-то другой. Тот, кто глубже и умнее Клариссы; тот, чья печаль и талант позволят отвергнуть соблазны этого мира с его пальто и чашками чая.
— А ты не думаешь, что Анжелика… — начинает Вирджиния, но тут приходит неожиданное спасение в лице вернувшейся из Лондона торжествующей, разъяренной Нелли. Она держит пакет с покупками на отлете, так, словно собирается швырнуть его куда подальше.
— Здравствуйте, миссис Белл, — говорит она подчеркнуто бесстрастным голосом палача.
Вот Нелли с китайским чаем и засахаренным имбирем, вот Вирджиния, необъяснимо счастливая — и больше чем счастливая, живая, на кухне с Ванессой в этот обыкновенный весенний день. В этом мгновении есть что-то от вечности. Нелли с негодующим видом порабощенной амазонки выкладывает перед Вирджинией то, что ее вынудили приобрести.
Когда Нелли отворачивается, Вирджиния наклоняется и — в нарушение всех традиций — целует Ванессу в губы. Это невинный поцелуй, вполне невинный, но сейчас, на этой кухне, за Неллиной спиной, он кажется чем-то невероятно изысканным и запретным. Ванесса возвращает поцелуй.
Миссис Дэллоуэй
— Бедный Луи.
Джулия вздыхает как-то по-старушечьи, сокрушенно и немного осуждающе, и вдруг становится живым олицетворением первозданного материнского начала, продолжательницей многовековой традиции женщин сокрушенно и раздраженно вздыхать по поводу нелепых мужских выходок. Клариссу посещает видение: Джулия в пятьдесят лет. Несомненно, она будет принадлежать к тому типу женщин, которых именуют сильными — духом и телом; она будет из тех, кто не залеживается по утрам в постели, уравновешенной, волевой. Клариссе сейчас хочется превратиться в Луи, не быть с Луи (это чревато всякими неприятностями и неловкостями), а буквально быть им: несчастным, разуверившимся, странным, потерянным человеком без якорей.
— Да, — говорит она. — Бедный Луи. А не получится ли так, что Луи испортит Ричарду вечеринку? И зачем она позвала Уолтера Харди?
— Странный человек, — говорит Джулия.
— Послушай, ты не очень расстроишься, если я тебя обниму?
Джулия смеется и снова превращается в девятнадцатилетнюю девочку. Она невероятно красива. Она ходит на фильмы, о которых Кларисса слыхом не слыхивала; у нее случаются приступы хандры и высокомерия. Она носит шесть колец на левой руке (увы, среди них нет того, которое Кларисса подарила ей на восемнадцатилетие) и серебряное колечко в носу.
— Нисколько, — говорит она. Кларисса крепко обнимает Джулию и быстро отпускает.
— Как ты? — спрашивает она и тут же спохватывается. Это, как она опасается, — одно из ее «приставаний», одна из тех невинных маленьких привычек, которые будят в подрастающем поколении мысли об убийстве. Ее собственная мать постоянно прочищала горло, а любое свое возражение предваряла словами: «Не хочу быть занудой, но…» И Кларисса до сих пор это помнит и по-прежнему раздражается, тогда как память о таких качествах ее матери, как скромность, щедрость, доброта, заметно потускнела. Кларисса слишком часто обращается к дочери с этим «как ты?». Частично виной этому Клариссина тревожность (а разве может она — после всего, что было, — чувствовать себя с Джулией абсолютно расслабленно и спокойно?), а частично — искреннее желание услышать ответ.
Скорее всего, ее прием провалится, думает она. Ричарду будет скучно и неуютно, и не без оснований. Она слишком суетна и придает слишком большое значение подобным вещам. Должно быть, Джулия шутит по этому поводу со своими друзьями.
Но разве можно иметь таких подруг, как Мэри Кралл?
— У меня все нормально, — отзывается Джулия.
— Выглядишь ты роскошно! — замечает Кларисса с бодрым отчаяньем в голосе. По крайней мере, она не скупится на комплименты. Она из тех мам, что хвалят своих детей, вселяют в них уверенность, а не талдычат без конца о собственных проблемах.
— Спасибо, — говорит Джулия. — Слушай, я случайно не оставляла у тебя рюкзак?
— Оставляла. Он висит на вешалке.
— Хорошо. Мы с Мэри хотим пробежаться по магазинам.
— Где вы встречаетесь?
— Она уже здесь. Ждет на улице.
— Вот как.
— Она курит.
— Да? Ну, может, когда докурит, все-таки зайдет поздороваться?
Джулия мрачнеет. На ее лице отображается раскаянье и что-то еще — уж не былая ли ярость, которую она вроде бы переросла? Или это просто чувство вины? В наступившей тишине почти физически ощущается присутствие в мире силы условности, такой же неумолимой, как сила тяжести. Даже если всю жизнь ты вела себя смело и независимо, даже если ты воспитывала дочь так достойно, как только могла в доме без мужчины (отец — всего лишь пронумерованная пробирка, извини, Джулия, нет никакой возможности его отыскать), все равно приходит момент, когда, недовольная и обиженная, ты стоишь на персидском ковре, глядя в глаза девочке, презирающей (да, да, все еще презирающей) тебя зато, что ты лишила ее отца. Может, когда докурит, все-таки зайдет поздороваться?
Но, в конце концов, есть определенные правила приличия, и на Мэри Кралл они тоже распространяются. Даже если ты пышешь праведным гневом, даже если ты самая что ни на есть гениальная, ты все равно не ждешь у подъезда, а входишь и здороваешься. Ты делаешь над собой это усилие.
— Я сейчас ее приведу, — говорит Джулия.
— Необязательно. Все нормально.
— Нет, серьезно. Она просто курит. Ты же ее знаешь. Покурить для нее — самое первое дело.
— Не затаскивай ее сюда, пожалуйста. Правда. Иди, я тебя отпускаю.
— Нет, я хочу, чтобы вы получше узнали друг друга.
— Мы и так достаточно хорошо знаем друг друга.
— Не бойся, мам. Мэри душка. Она совсем, ну совсем не страшная.
— С чего ты взяла, что я ее боюсь. Вот уж чего нет, того нет.
Джулия понимающе ухмыляется — приводя Клариссу в бешенство, — встряхивает головой и выходит. Кларисса наклоняется к журнальному столику и передвигает вазу на пару сантиметров влево. Ее подмывает спрятать розы! Что же это такое? Ну откуда взялась эта Мэри Кралл?!
Джулия возвращается. Мэри идет следом. Вот она — Мэри-праведная, Мэри-бесстрашная, Мэри-бескомпромиссная, с выбритой головой, на которой начинает проступать черная щетина; в крысиного цвета штанах; с болтающимися, обвислыми грудями (ей, должно быть, за сорок) под поношенным белым топиком. Вот ее тяжелая походка и пронзительно-подозрительный взгляд. Эта парочка — Джулия и Мэри — ассоциируется у Клариссы с образом маленькой девочки, притащившей домой уличного пса: сплошные ребра и желтые зубы — трагическое и неизбежно опасное существо, бесспорно нуждающееся в хорошем уходе, но настолько изголодавшееся, что его уже не могут тронуть никакие проявления любви и щедрости. Он будет есть и есть, без остановки. Он никогда не насытится и никогда не станет вполне домашним.
— Здравствуйте, Мэри, — говорит Кларисса.
— Здрасьте, Кларисса.
Она пересекает комнату и пожимает Клариссе руку. Рука у Мэри маленькая, сильная и — неожиданно — нежная.
— Как поживаете? — спрашивает Мэри.
— Хорошо, спасибо. А вы?
Мэри передергивает плечами. А как, по-вашему, я должна поживать, как вообще можно поживать в этом мире?! Такая простенькая ловушка, а Кларисса все-таки попалась. Она думает о розах. Интересно, кто их срезает? Может быть, заставляют детей?! Может быть, семьи приезжают на плантации еще до рассвета и не разгибаясь трудятся дни напролет — спины ноют, пальцы кровоточат?
— В магазин собрались? — спрашивает Кларисса не без злорадства в голосе.
— Нам нужны новые ботинки, — сообщает Джулия. — А то эти с Мэри уже просто сваливаются.
— Ненавижу ходить по магазинам, — говорит Мэри, и на ее лице мелькает тень виноватой ухмылки. — Это такая потеря времени.
— Короче, мы сегодня идем за ботинками, — обрывает ее Джулия. — Точка.
Клариссина дочь, эта удивительная, яркая девочка напоминает сейчас бодрую жену, помогающую мужу разделаться с бытовыми проблемами. Несколько мелких поправок, и она вполне бы могла сойти за девушку пятидесятых.
— В одиночку мне с этим просто не справиться, — сообщает Мэри Клариссе. — Полицейских со слезоточивым газом я не боюсь, а вот от продавцов предпочитаю держаться подальше.
Потрясенная Кларисса понимает, что Мэри на свой лад старается понравиться.
— Ну, не такие уж они и страшные, — говорит она.
— Когда я захожу в магазины и вижу все это дерьмо, всю эту, с позволения сказать, продукцию, все эти товары, всю эту рекламу, которая вопит со всех сторон: купи-купи-купи-купи, и ко мне подходит какая-нибудь размалеванная длинноволосая девка и спрашивает: «Вам помочь?» — единственное, чего мне хочется, так это крикнуть: «Сука, да ты самой себе помочь не можешь!»
— Мм, — отзывается Кларисса, — это серьезно.
— Пойдем, Мэри, — говорит Джулия.
— Береги ее, — обращается Кларисса к Джулии. Дура, думает Мэри Кралл. Самовлюбленная ведьма.
Нет, поправляет она сама себя. Кларисса Воган не враг. Она просто обманутая. Она искренне верит, что, соблюдая определенные правила, будешь жить не хуже мужчин. Она купила этот билет. Она не виновата. И все же Мэри хочется схватить Клариссу за грудки и крикнуть: «Ты что же, всерьез думаешь, что во время облавы на „отклонившихся“ тебя обойдут? Ты что, правда такая идиотка?»
— Пока, мам, — говорит Джулия.
— Рюкзак не забудь, — напоминает Кларисса.
— Да-да, — смеется Джулия и снимает с вешалки ярко-оранжевый рюкзак из синтетической ткани, одну из тех вещей, которые, казалось бы, совсем ей не подходят.
Интересно, чем же все-таки ее не устроило кольцо?
Джулия поворачивается, и на какое-то мгновение Кларисса и Мэри оказываются лицом к лицу. Дура, думает Мэри, из последних сил стараясь сохранить если не снисходительность, то самообладание. А впрочем, пошла эта Кларисса к чертовой матери. Все-таки нет ничего отвратительней педерастов и лесбиянок старой школы, одетых по последней моде, буржуазных до мозга костей, живущих как муж с женой. Лучше быть откровенным придурком, лучше быть Джоном, трахающим Уэйна, чем расфуфыренной мразью с респектабельной должностью.
Дешевка, думает Кларисса. Тебе удалось обмануть мою дочь, но я стреляный воробей, и меня на мякине не проведешь. Конечно, если долго шуметь, постепенно соберется толпа — просто посмотреть, что происходит. Так люди устроены. Но если тебе нечего им предложить, то вскоре они разойдутся. Ты ничуть не лучше ненавистных тебе мужиков, такая же агрессивная и тщеславная, и ничего у тебя не выйдет.
— Ладно, — говорит Джулия. — Пошли.
— Не забудь о приеме, — напоминает Кларисса. — В пять.
— Я помню, — отвечает Джулия и забрасывает на плечо свой ярко— оранжевый рюкзачок, заставляя Клариссу и Мэри пережить одинаковое болезненно— острое чувство обожания и восхищения ее бодрой и добродушной уверенностью в своих силах, в том, что впереди целая жизнь.
— До скорого, — говорит Кларисса.
Всё-таки она неисправимо банальна. Она — женщина, придающая слишком большое значение светским раутам. Простит ли ее Джулия когда-нибудь?
— Счастливо, — бросает Мэри и следом за Джулией выходит в холл.
Ну откуда, скажите на милость, взялась эта Мэри Кралл?! Зачем абсолютно «прямой» Джулии эта роль приспешницы? Неужели ей до сих пор настолько не хватает отца?
Мэри позволяет себе немного отстать. Она смотрит на широкую грациозную спину Джулии и идеально симметричные луны ее ягодиц. Мэри испытывает желание и еще что-то более тонкое и болезненное. Вид Джулии возбуждает в ней эротический патриотизм, как если бы Джулия была той далекой страной, где она когда-то родилась и откуда ее выслали.
— Пошли, — весело зовет Джулия, оглянувшись поверх оранжевого рюкзака. Мэри медлит. Ей кажется, что она никогда не видела ничего прекраснее. Если бы ты меня полюбила, думает она, я бы сделала все что угодно. Понимаешь? Все что угодно.
— Пошли, — повторяет Джулия, и Мэри в отчаянье, в агонии (Джулия не любит ее, во всяком случае, не любит ее так, как ей бы хотелось, и никогда не полюбит) бросается вслед за ней — покупать новые ботинки.
Миссис Вульф
Ванесса с детьми уехала обратно в Чарлстон. Загадочно-веселая Нелли, — неужели это следствие ее вынужденной поездки в Лондон, неужели она так смакует эту вопиющую несправедливость? — напевая, готовит внизу ужин. Леонард пишет в своем кабинете; дрозд лежит на травяном ложе, устланном розами. Вирджиния стоит у окна в гостиной, глядя на сгущающиеся сумерки.
Обычный закат обычного дня. На неосвещенном столе в ее комнате — страницы нового романа, с которым у нее связано столько надежд и который, как она опасается (она практически в этом уверена), получится слабым и схематичным, лишенным живого чувства, пустым. Прошло всего несколько часов, а от блаженства, которое она испытала, сидя на кухне с Ванессой, не осталось и следа, как будто его и не было. Сейчас она чувствует только одно: тошнотворный запах вареной говядины (и ей придется ее есть под бдительным надзором Леонарда). Скоро в доме начнут бить часы; ее лицо все четче и четче проступает в оконном стекле; в чернильно-синем воздухе сияют бледно-лимонные фонари. Этого довольно, пытается убедить она саму себя. Мирная жизнь, дом, где ее ждет ночное чтение, сон, потом работа. На деревьях дрожат желтые отсветы фонарей.
Внезапно она с ужасом чувствует приближение головной боли. Нет, это только память о головной боли, но такая живая, что на какой-то миг неотличима от реального приступа. Она цепенеет. Она ждет, что будет дальше. Нет, все в порядке. Все в порядке. Стены не ходят ходуном, никто не бормочет из-под штукатурки. Она по-прежнему она сама в доме с мужем, слугами, коврами, диванными подушками и лампами. Она это она, а не кто-то еще.
Она выйдет пройтись — уверенность, что она это сделает, фактически опережает решение. Она прогуляется, просто прогуляется. Полчасика, не больше. Вирджиния накидывает плащ, надевает шляпу, шарф. Стараясь не шуметь, идет к заднему выходу, осторожно прикрывает за собой дверь. Ей совсем не хочется объяснять, куда она идет и когда вернется.
В саду на фоне живой изгороди темнеет травяной холмик с дроздом. Налетевший порыв восточного ветра заставляет Вирджинию поежиться. Ей кажется, что из дома (где горят лампы и варится говядина) она вышла в царство мертвой птицы. Она думает о покойниках, остающихся лежать в могилах после того, как все те, кто их хоронил, прочитав молитвы и возложив венки, возвратились в деревню. После того как колеса пропылили по утрамбованному тракту, после того как люди поужинали и разобрали постели, — после всего остается могильный холм и цветы, которые ерошит ветер. При всей своей жутковатости эта кладбищенская картина не неприятна. Она реальна, она просто глубоко реальна. И в каком-то смысле, выносимее и достойнее говядины и зажженных ламп. Вирджиния спускается по ступенькам и сходит в траву.
Тельце дрозда до сих пор на месте (странно, что здешние собаки и кошки им не заинтересовались), удивительно маленькое даже для птицы и какое-то невероятно неодушевленное в темноте, похожее на потерянную перчатку, — горстка смертного праха. Вирджиния стоит не двигаясь. Теперь эта птица — просто грязь, отбросы. Она полностью утеряла свою дневную красоту, так же как Вирджиния — свое недавнее воодушевление чаепитием и детскими пальтишками, а день — свое тепло. Утром Леонард возьмет лопату и выбросит и птицу, и розы, и траву на помойку. Насколько больше места занимают живые по сравнению с мертвыми, думает Вирджиния. Жестикуляция, движение, дыхание создают иллюзию объема. Смерть выявляет наши подлинные размеры, и они удивительно скромны. Разве ее собственная мать не выглядела после смерти так, будто ее подменили, подсунув уменьшенную копию из пепельно-серой стали? Разве она сама не чувствовала лишь маленькую пустоту вместо ожидаемого бурного всплеска эмоций?
Итак, вот этот мир (дом, небо, первая пробная звезда) и вот то, что является его противоположностью: темный комочек в ореоле цветов. Всего лишь отбросы. Красота, благородство были обманом, выдуманным детьми и подхваченным взрослыми.
Она поворачивается и уходит. Ей кажется в этот миг, что где-то есть все-таки место, никак не связанное ни с вареной говядиной, ни с венком из роз. Она проходит через садовые ворота и направляется к городу.
Перейдя Принсес-стрит, она идет по Ватерлоо-плэйс (куда?). Навстречу ей попадается высокий толстяк с портфелем, потом две женщины, на вид служанки, вероятно возвращающиеся к своим обязанностям после короткой дневной передышки: белые ноги мелькают из-под легких пальто, поблескивает дешевый браслет. Вирджиния поднимает ворот плаща, хотя на улице не холодно. Просто ветер и сумерки. Она отправится в город, решает она, хотя что там делать? В магазинах, наверное, уже подметают перед закрытием. Она замечает пару: мужчину и женщину моложе ее. Они идут не торопясь, прижимаясь друг к другу, в мягком бледно-лимонном свете фонарей (она слышит, как мужчина произносит: «…сказал мне — бу-бу-бу-бу — что это предприятие — бу-бу-бу — действительно, н-да…»); на обоих модные шляпы, горчичного цвета шарф с бахромой (интересно, чей?) развевается за ними, как флаг, поднимаясь на холм, они слегка наклоняются вперед, придерживая шляпы от ветра, целеустремленные и вместе с тем неторопливые, возвращающиеся домой (скорее всего) после поездки в Лондон; до Вирджинии доносятся его слова: «И вот я хочу тебя спросить», затем он понижает голос, так что ничего нельзя разобрать, а женщина ликующе вскрикивает — белая вспышка зубов, — и мужчина хохочет, уверенно впечатывая в мостовую сначала одну, потом другую идеально начищенную туфлю.
Я совершенно одна, думает Вирджиния, провожая взглядом удаляющуюся пару, продолжающую взбираться на холм, в то время как сама она спускается вниз. Нет, конечно, в общепринятом смысле этого слова она не одна, но в тот миг, двигаясь против ветра к огням «Квадранта», она ощущает, что дьявол (а как еще это назвать?) где-то рядом, и, явись он сейчас, ее некому будет защитить. Дьявол — это головная боль; дьявол — это голос в стене, дьявол — это спинной плавник, рассекающий темные волны. Дьявол — это мимолетное щебечущее ничто, бывшее жизнью дрозда. Дьявол вытягивает из мира красоту, отбирает надежду, превращая мир в царство живых мертвецов — безрадостных, задыхающихся. Вирджиния чувствует, что в этом есть некое трагическое величие, дьявол — все что угодно, но только не мелкость, только не пустая сентиментальность. В нем прежде всего смертельная, невыносимая правда. Шагая сейчас, свободная от головной боли и голосов, она видит дьявола, но понимает, что нужно двигаться дальше, что поворачивать назад нельзя.
Добравшись до «Квадранта» (мясник и зеленщик уже свернули свои тенты), она сворачивает к железнодорожному вокзалу. Она съездит в Лондон, решает она; просто съездит в Лондон, как Нелли по делу, только делом Вирджинии будет сама поездка, полчаса на поезде до Паддингтона, потом прогулка по улице, впадающей в другую улицу, которая в свою очередь переходит в следующую. Как хорошо! Будто окунаешься! Ей кажется, что, если вокруг будет Лондон, она сможет спастись и все будет хорошо; если прямо сейчас, под этим мирным небом, она хотя бы ненадолго нырнет в стремительную и пронзительную огромность Лондона с его незашторенными окнами (тут — строгий женский профиль, там — спинка резного стула), с его автомобилями и пешеходами в вечерних нарядах, с его запахами воска, духов и бензина, с его гудками и собачьим лаем, с его музыкой (в одном из белых домов с колоннами на широком проспекте играют на фортепьяно), с его непрекращающимся сверканием и галдящим кружением, с его Биг-Беном, отбивающим часы, которые свинцовыми кругами расходятся по воздуху над спешащими на вечеринки прохожими, омнибусами и каменной королевой Викторией, восседающей перед дворцом на своих каскадах герани, и над торжественно-тенистыми парками в обрамлении черных железных оград.
Вирджиния спускается по ступенькам к Ричмондскому вокзалу, представляющему собой одновременно и отправной пункт, и станцию назначения. Под его сводчатым порталом с колоннами неизменно витает слабый запах гари. Это место всегда кажется немного заброшенным, несмотря на то что там часто (сейчас, например) толпится уйма народу; желтые деревянные скамьи также не располагают к долгому сидению. Она смотрит на часы. Поезд только что отошел, следующий — через двадцать пять минут. Она замирает в нерешительности. Почему-то ей казалось (глупость!), что она либо сразу же сядет в отходящий поезд, либо подождет от силы минут пять-десять. Немножко постояв под часами, она делает несколько медленных шагов по платформе. Если она все-таки осуществит свой план и сядет в поезд, отправляющийся через — сколько? — теперь уже двадцать три минуты, и погуляет по Лондону, а потом вернется в Ричмонд на последнем поезде (который прибывает в десять минут двенадцатого), Леонард сойдет с ума от волнения. Если она ему сейчас позвонит (недавно на вокзале установили телефонную будку), он ужасно рассердится и потребует, чтобы она немедленно возвращалась домой, из страха (хотя он никогда не скажет этого прямо), что усталость и перевозбуждение могут спровоцировать рецидив болезни. И непонятно, что делать, потому что, с одной стороны, он абсолютно прав, с другой — чудовищно не прав. Да, казалось бы, ей полезнее сидеть в Ричмонде, поменьше говорить, поменьше писать, поменьше переживать, не совершать импульсивных поездок в Лондон, но на самом деле, отказываясь от всего этого, она умирает, тихо умирает на ложе из роз. Лучше оказаться один на один с плавником, режущим волны, чем прятаться, как будто война все еще не кончилась (странно, но первое, что вспоминается после всего, что было, это именно бесконечное совместное сидение в подвале, необходимость проводить часы в обществе Нелли и Лотти). Жизнь уходит (ей уже за сорок!), и экипаж, увозящий Ванессу и всю ее полнокровную жизнь с детьми и любовниками, всю ее веселую, шумную семью, скрылся в ночи, оставив в воздухе отзвук тарелок и аккордеона. Нет, она не будет звонить со станции, она позвонит из Лондона, когда ничего уже нельзя будет изменить. Она добровольно примет наказание.
Вирджиния покупает билет у краснолицего служащего в зарешеченном окошке. Идет и садится (с очень прямой спиной) на лавку. До отхода поезда еще восемнадцать минут. Она сидит, уставившись прямо перед собой (эх, если бы у нее было что-нибудь почитать), и вдруг понимает, что больше не выдержит (остается еще пятнадцать минут). Она встает и покидает здание вокзала. Если она пройдется один квартал по Кью-роуд — туда и обратно, — то вернется как раз вовремя.
Она проходит мясную лавку, мимолетно отразившись в стекле среди золотых букв (под вывеской — скелет ягненка с приставшим клочком сероватой шерсти на лодыжке), и вдруг замечает идущего навстречу Леонарда. У нее мелькает мысль развернуться и побежать на вокзал, дабы избежать катастрофы. Но она продолжает идти вперед. На Леонарде кожаные домашние туфли — ясно, что он ужасно спешил, — жилетка и вельветовая куртка с открытым воротом, в которой он выглядит страшно худым и изможденным. Даже взятая им на себя роль надсмотрщика не может замаскировать то, что есть: он кажется невероятно невзрачным и маленьким в своих домашних туфлях на Кью-роуд; уже далеко не юным. На мгновение она видит его так, как если бы они были незнакомы и он был бы просто очередным прохожим на улице. Ей вдруг становится его очень жалко. Она выдавливает из себя ироническую улыбку.
— Мистер Вулф, — говорит она, — какая приятная неожиданность.
— Ты не могла бы мне объяснить, что происходит? — спрашивает он.
— Я вышла прогуляться. Что тут загадочного?
— Ты исчезла перед самым ужином, не сказав никому ни слова.
— Мне не хотелось тебя беспокоить. Я знала, что ты работаешь.
— Да, я работал.
— Ну вот.
— Ты не должна была так поступать. Мне это не нравится.
— Леонард, ты как-то странно держишься.
— Я? — Он бросает на нее злобный взгляд. — Я просто хочу понять, в чем дело. Я зашел в твою комнату, а тебя нет. Я подумал, что-то случилось.
Она представляет себе, как он ищет ее по всему дому, потом в саду. Потом бежит мимо мертвого дрозда к воротам, спускается с холма. Он вызывает у нее чувство острого сострадания. Она знает: следовало бы признаться, что его тревога была не напрасна, что она действительно инсценировала что-то вроде побега, что ей на самом деле хотелось исчезнуть, пусть всего лишь на несколько часов.
— Ничего не случилось, — говорит она. — Я гуляла, дышала свежим воздухом. Хороший вечер.
— Я так испугался, — говорит он. — Сам не знаю почему.
Какое-то время они стоят в непривычном молчании, отражаясь в золотой вывеске мясной лавки.
— Нелли все приготовила. Если через пятнадцать минут нас не будет, она спалит дом от ярости.
Вирджиния колеблется. А как же Лондон? Ей по-прежнему отчаянно хочется сесть в поезд.
— Ты, наверное, проголодался? — говорит она.
— Да, немного. Надеюсь, ты тоже.
До чего все-таки хрупки мужчины, думает она вдруг, сколько в них живет всяких страхов. Она вспоминает, как Квентин бросился в ванную смывать с ладоней смерть дрозда. На какой-то миг ей кажется, что она стоит на невидимой черте. По одну сторону — суровый, тревожный Леонард, ряд закрытых магазинов, темная дорога на холм к Хогарт-хаус, где их ждет не дождется Нелли, с ликованием предвкушающая новый повод для обиды и раздражения. По другую сторону — поезд, Лондон и все, что с ним связано: свобода, поцелуи, искусство, темный блеск безумия. Миссис Дэллоуэй, думает она, — это дом на холме, где должна вот-вот начаться вечеринка; смерть — это город внизу, который миссис Дэллоуэй любит и которого боится; куда ей хочется убежать и забрести так далеко, чтобы уже никогда оттуда не выбраться.
— По-моему, — говорит Вирджиния, — нам пора перебираться в Лондон. Как ты считаешь?
— Не уверен, — отвечает Леонард.
— Я уже давно чувствую себя совершенно нормально. Не можем же мы вечно сидеть в пригороде.
— Давай обсудим это за ужином.
— Хорошо.
— Тебе правда так нужен Лондон? — спрашивает он.
— Да, — отвечает она. — Мне бы самой хотелось, чтобы было иначе и я могла бы спокойно наслаждаться тихой жизнью.
— Мне бы тоже хотелось.
— Ладно, пошли, — говорит она.
Билет лежит у нее в сумке. Она не скажет Леонарду, что планировала побег, пусть на несколько часов. С чувством, что не ей, а ему нужны забота и комфорт, ему, а не ей угрожает опасность, Вирджиния продевает свою руку в его и нежно сжимает его локоть. Они начинают подниматься на холм к Хогарт-хаус, обычная немолодая супружеская пара, возвращающаяся домой.
Миссис Дэллоуэй
— Еще кофе? — предлагает Оливер.
— Спасибо.
Салли протягивает чашку ассистенту Оливера, удивительно необаятельному молодому человеку, белобрысому, с впалыми щеками, который — хотя его представили как ассистента, — похоже, заведует исключительно разливанием кофе. Салли ожидала увидеть безупречного племенного жеребца с тяжелой челюстью и рельефной мускулатурой, а представший перед ней костлявый напряженный юноша мог бы вполне сойти за продавца парфюмерного отдела супермаркета.
— Ну, что скажете? — спрашивает Оливер.
Чтобы не смотреть на Оливера, Салли внимательно следит за струйкой льющегося кофе. Потом, когда чашку ставят на стол, переводит взгляд на Уолтера Харди, сидящего с совершенно непроницаемым видом. Это особый талант его взгляд кажется внимательным и в то же время ничего не выражает, как у ящерицы, вскарабкавшейся на нагретый солнцем камень.
— Интересно, — говорит Салли.
— Угу, — отзывается Оливер.
Салли задумчиво кивает и делает глоток кофе.
— Но насколько все это реально?
— Я думаю, абсолютно реально, — отвечает Оливер, — по-моему, люди готовы.
— Вы в самом деле так думаете?
Салли снова с надеждой смотрит на Уолтера. Да скажи же что-нибудь, кретин. Но разомлевший Уолтер только моргает и кивает. С одной стороны, он настороже и готов ко всяким неожиданностям, с другой — почти загипнотизирован аурой Оливера Сент-Ива, элегантного, небрежно одетого человека лет сорока пяти с проницательными глазами за стеклами очков в скромной золотой оправе, которого (правда, в кино) столько раз пытались убить, обмануть, очернить, лишить семьи; который с одинаково застенчивым пылом, будто сам не веря своему счастью, занимался любовью с богинями.
— Да, — говорит Оливер с нарастающим нетерпением в голосе.
— Да, это, как бы сказать, ээ… действительно интересно, — говорит Салли и сама невольно смеется.
— Мне кажется, Уолтер бы справился, — говорит Оливер. — Уолтер мог бы сдвинуть это с мертвой точки. Я уверен.
При упоминании своего имени Уолтер вздрагивает, начинает мигать еще чаще прежнего, подается вперед, разве что не меняет цвет.
— Я бы хотел попробовать, — говорит он.
Оливер улыбается своей знаменитой улыбкой. Салли до сих пор удивляется иногда, насколько Оливер в жизни похож на себя экранного. Разве кинозвездам не положено быть низенькими, некрасивыми, с дурным характером? Разве не в этом их долг перед нами? А Оливер Сент-Ив, наверное, и в детстве выглядел как кинозвезда. Он ослепителен а-ля Поль Баньян[14]. В нем около метра девяноста пяти росту, у него крупные черты лица, идеальной лепки руки, покрытые светлыми волосками, а ладони такие, что в них легко уместятся головы большинства мужчин. И пусть живьем он не так хорош, как на экране, нечто загадочное и особенное несомненно остается при нем, некая уникальность, причем не только души, но и тела, приводящая к тому, что все остальные крепкие, цветущие, решительные американцы мужского пола смотрятся его копиями, удачными или не очень.
— Попробуйте, — говорит Оливер Уолтеру. — Я верю в ваши силы. Да и как мне не верить, когда одной маленькой историей вы разрушили мою карьеру.
Уолтер пытается изобразить понимающую улыбку, но выходит подобострастно-злобная гримаса. Салли вдруг ясно представляет себе, каким он был лет в десять. Толстый, отчаянно дружелюбный мальчик, безошибочно вычисляющий уровень популярности своих сверстников, готовый в случае чего на любое предательство.
— Я здесь ни при чем, — осклабясь, отзывается Уолтер. — Наоборот, я всячески пытался отговорить вас от этого. Вспомните, сколько раз я звонил!
— О, не беспокойтесь, дорогуша, — говорит Оливер. — Я просто шучу. На самом деле я ни о чем не жалею, абсолютно. Так вы напишете сценарий?
— Я никогда не занимался триллерами, — говорит Уолтер.
— Ну, это легче легкого. Возьмите в прокате пяток кассовых фильмов, и вам все станет ясно.
— Но ведь этот фильм должен быть не совсем обычным, — замечает Салли.
— Отнюдь, — отвечает Оливер капризно-смиренным тоном. — Он должен быть точно таким же, как все остальные. Его главный герой — голубой, вот и вся разница. Причем его никто не будет за это преследовать. Он не будет болеть СПИДом. Просто делать свою работу. Спасать мир тем или иным способом.
— Мм, — говорит Уолтер. — Наверное, я смог бы что-нибудь придумать. Мне было бы интересно попробовать.
— Хорошо. Отлично.
Салли потягивает кофе. Ей хочется уйти и хочется остаться; хочется заслужить восхищение Оливера Сент-Ива и хочется, чтобы ей этого не хотелось. В мире нет ничего могущественнее славы, думает она. Чтобы восстановить душевное равновесие, она обводит взглядом комнату, фотография которой украшала обложку «Аркитекчерэл дайджест» за год до того, как Оливер обнародовал свои сексуальные пристрастия. По-видимому, больше эта фотография никогда там не появится, учитывая то, что сексуальная ориентация должна говорить о вкусах хозяина. Парадокс в том, думает Салли, что чудовищность этой квартиры — вычурная чудовищность типичного дома мачо; стеклянные кофейные столики, коричневые лакированные стены, ниши с азиатскими и африканскими реликвиями (специальным образом подсвеченными; Оливер наверняка считает, что подсветка делает их особенно эффектными), гораздо больше похожими — несмотря на все проявленное к ним почтение — не на экспонаты из коллекции ценителя древностей, а на награбленное добро, Салли, которая здесь уже в третий раз, так и хочется экспроприировать сокровища и вернуть их законным владельцам. Имитируя интерес к тому, что говорит Оливер, она воображает, как под радостные приветственные клики входит в далекую горную деревушку, держа в руках потемневшую от времени маску антилопы или слегка фосфоресцирующую нежно-зеленую фарфоровую вазу, в которой вот уже десять веков подряд гоняются друг за другом два нарисованных карпа.
— Я чувствую, Сал, вы сомневаетесь, — говорит Оливер.
— Мм?
— Похоже, я вас не убедил.
— Убедили — не убедили, дело не в этом. Просто это чужое поле. Я ничего не знаю о Голливуде.
— Вы гораздо осведомленнее большинства «голливудских». Вы одна из немногих, так или иначе связанных с этим бизнесом, кого я действительно уважаю.
— Я совсем не «связана с этим бизнесом». Вы же знаете, чем я занимаюсь.
— В общем, вы сомневаетесь.
— Ну, если угодно, да, сомневаюсь, — говорит она. — Но какое это имеет значение?
Оливер со вздохом поправляет очки на переносице — жест, который Салли прекрасно помнит по одной из его картин, где он изображал скромного адвоката (бухгалтера? телепродюсера?), который по ходу фильма, спасая похищенную дочь, превращается в брутального супермена и в одиночку уничтожает небольшую армию наркодельцов.
— Конечно, здесь нужно действовать предельно аккуратно, — медленно говорит Оливер. — Я не утверждаю, что успех гарантирован.
— А любовник у него будет?
— Скорее напарник Друг. Как Робин у Бэтмена.
— Они будут заниматься любовью?
— В триллерах никогда не занимаются любовью. Во-первых, это слишком замедляет действие, во-вторых, вы теряете детскую аудиторию. Самое большее — поцелуй в финале.
— Значит, в финале они будут целоваться?
— Ну это уж как Уолтер решит.
— Уолтер? Уолтер моргает.
— Подождите, подождите, — говорит он, — я только три минуты назад согласился попробовать. Не требуйте от меня слишком многого.
— Наполеоновских планов лучше не строить, — говорит Оливер. — Сколько раз на моей памяти люди принимались за верный хит, а заканчивалось все полным провалом. Можно сглазить.
— А вы уверены, — спрашивает Салли, — что публике это будет интересно? Я имею в виду — широкой публике?
Оливер снова вздыхает, но этот вздох по тону уже совсем не похож на предыдущий. Это выпроваживающий, финальный вздох, восходящий к носовому регистру, знаменательный именно отсутствием в нем всякого драматизма. Он как первый равнодушный вздох одного из любовников в телефонном разговоре, сигнализирующий начало конца. Использовал ли Оливер этот вздох в каком-нибудь из своих фильмов? Или давным-давно кто-то вздыхал так, беседуя с Салли?
— Ну что ж, — говорит Оливер, опуская ладони на скатерть. — Уолтер, вы все обдумайте, и давайте созвонимся через пару дней.
— Хорошо, — говорит Уолтер. — Обязательно.
Салли допивает кофе. Все правильно. Это мужские игры, мужские иллюзии. На самом деле она им не нужна. Побывав на ее шоу, Оливер по непонятной причине решил (а Оливер, будем смотреть правде в глаза, не Эйнштейн), что Салли его муза и наставница, этакая Сафо, изрекающая проникновенные мудрости со своего острова. Лучше прекратить все прямо сейчас.
Но как это ни дико, ей все равно хочется нравиться Оливеру Сент-Иву. Все равно страшно остаться за бортом.
— Спасибо, что зашли, — говорит Оливер, и Салли едва сдерживается, чтобы не залепетать, перегнувшись через стол с неубранными остатками обеда: «Я еще раз подумала и поняла, что триллер с голубым главным героем действительно может сработать».
До свидания. Пора по домам.
Салли с Уолтером стоят на углу Мэдисон и Семидесятой. Они не говорят об Оливере. Им обоим ясно, что Уолтер преуспел, а Салли проиграла, хотя — если взглянуть на это дело с другой стороны — проиграл как раз Уолтер, а Салли, наоборот, вышла победительницей. Они находят новую тему для беседы.
— Значит, вечером увидимся, — говорит Уолтер.
— Мм, — отвечает Салли. Кто же его позвал?
— Как Ричард? — спрашивает Уолтер и почтительно наклоняет голову, неуклюже тыча козырьком кепки в сторону сигаретных окурков, серых клякс жвачки и скомканной обертки от «Квотер Паундер»[15]. Между прочим, думает Салли, я никогда не пробовала «Квотер Паундер».
Загорается зеленый свет. Они переходят.
— Нормально, — отвечает Салли. — Да. Он очень плох.
— Ну и времена, — говорит Уолтер. — Бог ты мой, ну и времена.
Волна дикого раздражения, поднявшись откуда-то из-под живота, жарким туманом заволакивает Салли зрение. Все-таки Уолтер невыносимый пошляк. Чувствуется, что, даже говоря вполне разумные и правильные слова и — весьма вероятно — не кривя при этом душой, он в то же время думает о себе, о том, как славно быть полуизвестным романистом Уолтером Харди, приятелем поэтов и кинозвезд, здоровым и мускулистым в свои сорок с лишним. Не будь он таким влиятельным, он, возможно, был бы просто смешон.
— Ну вот, — говорит Салли, когда они доходят до угла, но, прежде чем она успевает попрощаться, Уолтер устремляется к витрине и замирает в нескольких сантиметрах от стекла.
— Ты смотри, — говорит он, — какая красота!
В витрине три шелковые рубашки, надетые на гипсовые копии античных статуй. Одна — бледно-абрикосовая, другая — изумрудная, третья — глубокого синего цвета. На всех трех вдоль воротника и спереди — тонкий паутинообразный узор, вышитый серебряной нитью. Все три струятся и переливаются на изящных торсах статуй; из воротников торчат безмятежные белые головы с полными губами, прямыми носами и незрячими белыми глазами.
— Мм, — говорит Салли. — Да. Красиво.
— Может, купить в подарок Эвану? Вот сегодня, кстати, он бы ее и надел. Зайдем?
Салли колеблется, но потом все-таки входит в магазин вслед за Уолтером, пронзенная внезапным уколом раскаянья. Да, Уолтер мелок, но наряду с презрением Салли неожиданно испытывает острую жалость и даже нежность к этому бездарному педику, который все последние годы ожидал, что его юный безмозглый друг, его трофей вот-вот умрет, а теперь вдруг очутился перед перспективой, что тот выживет (уж не испытывает ли он смешанные чувства по этому поводу?). Смерть и воскресение, думает Салли, всегда зачаровывают, и не важно, кто тут оказывается главным действующим лицом: герой, злодей или шут.
Магазин — сплошь черный гранит и лакированный клен. Слегка — непонятно, как они этого добились, — пахнет эвкалиптом. Рубашки разложены на черных блестящих прилавках.
— Мне кажется, синяя, — говорит Уолтер. — Эвану идет синий.
Пока Уолтер беседует с красивым молодым продавцом с зачесанными назад волосами, Салли задумчиво бродит по магазину среди рубашек, нагибается к ценнику, прицепленному к кремовой с перламутровыми пуговицами, — четыреста долларов. Что это, глупая сентиментальность или героическая щедрость — покупать своему выздоравливающему (гипотетически) любовнику вот такую невероятную, фантастически дорогую рубашку? Или и то и другое вместе? Сама Салли так и не научилась выбирать подарки Клариссе. Прошло уже столько лет, а Салли так до сих пор и не знает, одобрит Кларисса ее выбор или нет. Иногда ей случалось угадать — кашемировый шарф шоколадного цвета на прошлое Рождество, лакированная шкатулка, в которой Кларисса хранит письма. Но еще чаще она промахивалась: необычные ручные часы от Тиффани (слишком официальные?), желтый джемпер (цвет? вырез?), черная кожаная сумочка (просто неправильная, и все). При этом Кларисса никогда не скажет прямо, что подарок ей не нравится, несмотря на все Саллины старания. Послушать Клариссу, любой подарок — как раз то, о чем она мечтала, и поэтому злополучному дарителю остается только ждать, что будет дальше: часы, например, были признаны «слишком хорошими, чтобы таскать их каждый день», а джемпер надет ровно один раз на какую-то дурацкую вечеринку, после чего засунут в шкаф навсегда. Салли начинает было злиться на Клариссу, Уолтера Харди и Оливера Сент-Ива, на всех этих фальшивых оптимистов, но, взглянув на Уолтера, как раз находящегося в процессе приобретения ослепительной синей рубашки для своего любовника, неожиданно возбуждается. Кларисса, наверное, сейчас дома.
Салли вдруг страшно хочется поскорее попасть домой.
— Мне нужно бежать, — говорит она Уолтеру. — Я не думала, что уже так поздно.
— Я сейчас, — говорит Уолтер.
— Прости. До скорого.
— Тебе нравится рубашка?