Часы Каннингем Майкл
Салли проводит пальцами по ткани — на ощупь она нежная, мелкозернистая, немножко похожая на человечью кожу.
— Очень нравится, — говорит Салли. — Чудесная рубашка.
Продавец улыбается благодарно и немного смущенно, словно красота рубашки — его заслуга. В нем абсолютно не чувствуется ни отстраненности, ни высокомерия, которых можно было бы ожидать от красивого юноши, работающего в таком месте. Откуда вообще берутся эти беспорочные красавцы продавцы? На что они рассчитывают?
— Да, — говорит Уолтер. — Потрясающая рубашка, правда?
— До скорого.
— Пока. До скорого.
Салли выходит из магазина и почти бежит к метро на Шестьдесят восьмой. Ей хотелось бы купить Клариссе подарок, но какой? Ей хотелось бы сказать Клариссе что-то важное, но она не может подобрать нужных слов. «Я люблю тебя» — чересчур легковесно. «Я люблю тебя» превратилось в слишком будничную фразу, произносимую не только в день рождения или по случаю какой-нибудь круглой даты, а почти спонтанно в постели, или у кухонной раковины, или даже в такси, в зоне слышимости водителя-иностранца, твердо уверенного, что женщине полагается семенить на три шага позади мужа. Ни Салли, ни Кларисса в принципе не скупятся на нежности, и это, конечно, хорошо, но сейчас Салли хотелось бы, возвратившись домой, сказать что-то особенное, что-то выходящее за пределы не только привычной ласковости, но и самой страсти. То, что ей хотелось бы сказать, как-то связано со всеми теми, кого уже нет в живых; и с ее ощущением невероятного счастья и неминуемой, опустошительной потери. Если что-то случится с Клариссой, она, Салли, не то чтобы умрет, но и не вполне уцелеет. У нее — и уже навсегда — будет все не так. То, что ей хотелось бы сказать, связано не только с радостью, но и с оборотной стороной радости — неотвязным страхом. Со своей собственной смертью она еще кое-как может смириться, с Клариссиной — нет. Их любовь с ее уютным постоянством поставила Салли в зависимость от механизма смертности как такового. Есть потеря, которую невозможно представить. Есть путь, которым можно следовать от настоящего момента, спеша к метро в Верхнем Ист-Сайде, сквозь завтра, послезавтра, послепослезавтра и до самого конца своей и Клариссиной жизни.
Она едет на метро в центр, выходит, останавливается возле корейского рынка на том углу где торгуют цветами. Тут обычный набор: гвоздики и хризантемы, мрачноватые лилии, фрезии, маргаритки, белые, желтые и красные парниковые тюльпаны с кожистыми на кончиках лепестками. Цветы-зомби, думает она, просто товар, как цыплята, которые, с появления на свет и пока им не перережут горло, ни разу не касаются лапками земли. Салли хмуро стоит перед цветами, торчащими из своих разноуровневых деревянных ящичков, отражаясь в зеркальных плитках задней стенки рефрижератора (вот она: седая, бледная, с заострившимися чертами лица — неужели она так состарилась? — ей в самом деле нужно побольше бывать на солнце), сознавая, что ей ничего не хочется покупать ни себе, ни Клариссе — ни рубашек за четыреста долларов, ни этих жалких цветов, ничего. Она уже собирается развернуться и уйти, как вдруг замечает в углу желтые розы в коричневом пластиковом ведре. Они только-только начинают распускаться. У основания лепестки окрашены в более глубокий, почти оранжево-манговый тон, присутствующий в верхней части лишь в виде тончайшей паутинки вен. Они до такой степени похожи на настоящие, выросшие на садовой клумбе, как будто попали сюда случайно. Салли поспешно, даже чуть воровато покупает их, словно боится, что продавщица-кореянка тоже заметит ошибку и суровым голосом сообщит, что эти розы не продаются. Ликующая, с букетом в руке, она идет по Десятой улице и поднимается в квартиру, испытывая легкое возбуждение. Кстати, когда они последний раз занимались любовью?
— Привет, — кричит она, — ты дома?
— Я здесь, — отзывается Кларисса, и по ее голосу Салли сразу же понимает: что-то не так. Уж не стала ли она невольной заложницей одного из Клариссиных «настроений», что время от времени разнообразят их семейную идиллию? Уж не угодила ли она вместе со своим букетом и зарождающимся желанием в тусклую и нездоровую атмосферу недовольства и отчужденности, вызванную тем, что она — в очередной раз расписавшись в своем эгоизме — что-то недомыла, недоубрала, забыла о каком-нибудь важном звонке? Ее радость тает, возбуждение улетучивается. С розами в руке она входит в гостиную.
Кларисса сидит, просто сидит на диване, как в приемной врача.
— Что-то случилось? — спрашивает Салли.
Кларисса смотрит на нее скорее озадаченно, чем удивленно, словно не узнавая. В этом есть мимолетный намек на начало упадка. Если они проживут достаточно долго и не расстанутся (а разве смогут они расстаться после всего, что было), то им придется наблюдать увядание друг друга.
— Ничего не случилось, — отвечает она.
— С тобой все в порядке?
— А? Да. Не знаю. Луи в Нью-Йорке. Он вернулся.
— Когда-то это должно было случиться.
— Он заходил. Просто позвонил в дверь. Мы немножко поболтали, а потом он заплакал.
— Серьезно?
— Да. Более или менее ни с того ни с сего. Потом пришла Джулия, и он убежал.
— Значит, Луи вернулся. Ну и как он?
— У него новый роман. Со студентом.
— Понятно. Что ж.
— А потом Джулия привела Мэри.
— О Господи. Весь цирк здесь побывал.
— Салли! Ты купила розы!
— Что? А, ну да.
Салли с наигранной торжественностью демонстрирует букет и в тот же самый миг замечает вазу с розами на журнальном столике. Обе хохочут.
— Что-то из О'Генри, да? — говорит Салли.
— Роз не бывает слишком много, — отвечает Кларисса.
Салли протягивает ей букет, и в эту минуту обе они простодушно счастливы. Они присутствуют здесь, сейчас. Они умудрились не разлюбить друг друга за минувшие восемнадцать лет. Этого достаточно. В данный момент этого достаточно.
Миссис Браун
Она возвращается несколько позже, чем собиралась, но не настолько, чтобы нужно было придумывать какие-то оправдания. Уже почти шесть. Она прочитала полкниги и переполнена впечатлениями. Подъезжая к дому миссис Лэтч, она думает о Клариссе и безумном Септимусе, цветах и приеме. Образы из романа, сменяя друг друга, проходят перед ее внутренним взором: человек в машине, аэроплан, рисующий буквы в воздухе. Лора сейчас как бы на границе вымысла и реальности, в мире, где каким-то образом соседствуют Лондон двадцатых, бирюзовый гостиничный номер и эта машина, плывущая по знакомой улице. Она — аристократка, живущая в Лондоне, бледная, очаровательная, слегка фальшивая; она — Вирджиния Вулф; и в то же время она — растерянная и неопределившаяся женщина, мать, водитель, поток чистой энергии наподобие Млечного Пути, подруга Китти (которую она поцеловала и которая, может быть, скоро умрет); ее руки с коралловыми ногтями (один сломан) и с браслетом на запястье сжимают руль «шевроле» в тот самый миг, когда едущий перед ней «плимут» включает тормозные огни, вечернее солнце наливается сочным золотистым светом, а белка, изогнув дымчато-серый хвост в форме знака вопроса, перемахивает через телефонные провода.
Она паркуется возле дома миссис Лэтч, напротив гаража, к козырьку которого приделаны две раскрашенные гипсовые белки; выходит из машины и замирает с ключами в руке, разглядывая фигурки белок. Ее машина производит какой-то странный тикающий звук (это продолжается уже несколько дней, придется заехать в мастерскую). Ее охватывает чувство несуществования. Иначе не скажешь. Стоя рядом с тикающей машиной перед гаражом миссис Лэтч (гипсовые белки отбрасывают длинные тени), она никто и ничто. Побывав в гостинице, она выскользнула из своей жизни и теперь не узнает ни этой подъездной дорожки, ни этого гаража. Она по-прежнему где-то не здесь. По-прежнему с нежностью и вожделением думает о смерти. Стоя перед гаражом миссис Лэтч, она сознает, что давно и страстно мечтает о смерти. Она уехала в гостиницу тайком, как на любовное свидание. Зажав в руке сумочку и ключи, она смотрит на гараж миссис Лэтч. Окошко с зелеными ставнями, проделанное в его белой крашеной двери, придает ему сходство с маленьким домиком, пристроенным к дому побольше. Лора испытывает легкий приступ головокружения, ей становится трудно дышать. Кажется, еще немного, и она рухнет на гладкую бетонную дорожку. У нее мелькает мысль нырнуть обратно в машину и уехать. Но она не позволяет себе этого. Нужно забрать сына, отвезти его домой и доделать праздничный ужин для мужа.
Судорожно вздохнув, она направляется к узкому крыльцу миссис Лэтч. Проблема в необычности ее поступка и в том, что она совершила его тайком. Но ведь ничего дурного она не делала? Она не встречалась с любовником, как какая-нибудь неверная жена из дешевого романа. Она просто уехала из дома на несколько часов, почитала и вернулась назад. А тайной это останется только потому, что невозможно было бы объяснить ни одно из взволновавших ее событий: ни поцелуй, ни торт, ни панику, охватившую ее при подъеме на обрыв Чавес, ни два с половиной часа, проведенные за книгой в гостиничном номере.
Она снова вздыхает и нажимает на прямоугольный звонок, оранжево пылающий в лучах вечернего солнца.
Миссис Лэтч открывает почти сразу — можно подумать, что она стояла за дверью. Миссис Лэтч краснолицая, с огромными бедрами, в шортах, сама доброта. В ее доме всегда царит особый густой запах, что-то вроде аромата жареного мяса, который тотчас наплывает на Лору из распахнутой двери.
— Ну, здравствуйте, — говорит миссис Лэтч.
— Добрый вечер, — отвечает Лора. — Простите, что так поздно.
— Вовсе нет. Мы замечательно проводим время. Заходите.
Ричи, обрадованный, испуганный, весь лучащийся любовью, явно испытывая колоссальное облегчение, выбегает из гостиной. У Лоры возникает впечатление, что она застала его и миссис Лэтч за чем-то не вполне дозволенным и что им пришлось срочно прерваться и впопыхах уничтожать улики. Впрочем, наверное, дело не в них, а в ней самой и ее собственной нечистой совести; видимо, он просто растерялся. Последние несколько часов он провел вне своей привычной жизни. Очутившись — пусть даже ненадолго — у миссис Лэтч, он, возможно, перестал понимать, что происходит, не исключено, что ему стало казаться — и, конечно, особой радости это не вызвало, — что он всегда жил и будет жить среди этой массивной желтой мебели и стен, обитых тканью из волокна рами.
Залившись слезами, Ричи кидается к матери.
— Ну все, все, — говорит Лора, подхватывая его на руки. Она вдыхает его запах, запах какой-то первозданной чистоты и чего-то такого, что не поддается определению. Ей становится лучше.
— Он очень рад вас видеть, — подчеркнуто весело говорит миссис Лэтч с невольной горечью в голосе. Уж не вообразила ли она, что ее общество для него предпочтительнее, уж не решила ли, что ее дом — сказочный дворец? Возможно, решила. Рассердилась ли она на него за то, что он с такой готовностью променял ее на мать? По-видимому, да.
— Привет, клопик, — говорит Лора, придвинув губы почти вплотную к его маленькому розовому ушку. Она испытывает гордость за свою материнскую выдержку и власть над ребенком. Она стыдится его слез. Ей бы не хотелось прослыть сверхтревожной курицей-наседкой. Почему он так часто плачет?
— Вы все свои дела сделали? — спрашивает миссис Лэтч.
— Да. В основном. Большое спасибо, что приглядели за ним.
— О, мы прекрасно пообщались, — отвечает она бодрым тоном, в котором явственно слышится отзвук обиды. — Приводите его в любое время.
— Весело было? — обращается Лора к Ричи. — Угу.
Слезы постепенно высыхают. На лице агония печали и надежды.
— Ты хорошо себя вел? Ричи кивает.
— Соскучился по маме?
— Да! — отвечает он.
— У меня было много дел, — говорит Лора. — Ведь нам же нужно устроить папе настоящий праздник, верно?
Ричи кивает, глядя на нее заплаканными глазами с нескрываемым недоверием, как будто Лора только притворяется его матерью.
Лора расплачивается с миссис Лэтч, принимает амариллис с ее участка. Миссис Лэтч всегда вручает ей что-нибудь — цветок или печенье, словно не сидение с ребенком, а эти вещи — объект Лориной платы. Лора еще раз извиняется за опоздание; сославшись на скорый приезд мужа, обрывает традиционный пятнадцатиминутный разговор, засовывает Ричи в машину и уезжает, махая на прощание с преувеличенной сердечностью. Стукнувшись друг о друга, тенькают три ее браслета из слоновой кости.
Отъехав от дома миссис Лэтч, Лора говорит Ричи:
— Ну и попали мы с тобой в переплет! Придется ехать быстро-быстро. Мы еще час назад должны были вернуться.
Ричи кивает с серьезным видом. Мир снова обретает плотность. Чувство «нездешности» исчезает. Это мгновение — вот сейчас, когда они в центре квартала приближаются к знаку «стоп», — неожиданно оказывается неподвижно-огромным и безмятежным: Лора входит в него, как могла бы войти в храм с шумной улицы. По обеим сторонам дороги над газонами разбрызгиватели извергают перевернутые конусы сверкающей водяной пыли. Низкое солнце золотит алюминиевый навес автостоянки. Все невероятно реально. Она жена и мать, ждущая второго ребенка. Она едет домой между дрожащими вуалями из брызг.
Ричи молча смотрит на нее. Лора тормозит перед знаком «стоп».
— Хорошо, что папа так поздно возвращается с работы, — говорит она. — Успеем. Все будет в порядке, да?
Она встречается взглядом с Ричи и различает в его глазах то, чего никогда еще не видела. Кажется, что его лицо светится изнутри. Впервые в жизни он явно испытывает некое чувство, которое она в силах расшифровать.
— Милый, — говорит она, — что с тобой?
— Мама, я люблю тебя, — говорит он громче, чем нужно.
От его голоса у нее пробегают мурашки по коже. В нем слышна какая-то новая, необычная нота. Неистовая, беспомощная, иммигрантская. Это голос беженца, отчаянно пытающегося передать свою мысль на рудиментарном английском.
— Я тоже люблю тебя, малыш, — отвечает она, и, хотя она говорила эти слова, наверное, тысячу раз, ей с трудом удается справиться с ватным горловым спазмом и произнести их естественно. Она нажимает на акселератор и проскакивает дорожную развязку. Она едет аккуратно, держа руль обеими руками.
Ей кажется, что он вот-вот снова расплачется, но его глаза остаются ясными и сухими. Он глядит на нее не мигая.
— Что-то не так? — спрашивает она.
Он продолжает смотреть застывшими, широко распахнутыми глазами. Он догадывается. Он безусловно обо всем догадывается. Он знает, что она что-то скрывает, чувствует, что она лжет. Он постоянно наблюдает за ней, почти все время, когда не спит. Он видел ее с Китти. Видел, что она сделала второй торт, а первый выбросила в мусорный бак, завалив сверху мусором. Наблюдать за ней, пытаться ее разгадать — главное дело его жизни, потому что без нее мира просто не существует.
Разве его можно обмануть?
— Не волнуйся, солнышко, — говорит она. — Все будет хорошо. Мы устроим сегодня настоящий праздник. Знаешь как папа обрадуется! Ведь мы купили ему столько разных подарков! Испекли чудный торт!
Ричи кивает, покачиваясь туда-сюда. Тихо-тихо, словно желая, чтобы его не столько услышали, сколько подслушали, он говорит: «Да, мы испекли чудный торт», — с не по-детски фальшивой интонацией.
Он всегда будет наблюдать за ней. Всегда будет сразу же чувствовать, если что-то не так. Всегда будет знать, что и в какой степени ей не удалось.
— Я тебя люблю, — говорит она. — Ты мой самый родной мальчик.
На какой-то миг облик ребенка меняется, Кажется, что его окружает мертвенно-бледное сияние. Но Лора не позволяет себе рассердиться. Не забывает улыбнуться, сжимая руль обеими руками.
Миссис Дэллоуэй
Она пришла, чтобы помочь Ричарду собраться. На ее стук никто не отвечает. Она стучит снова, настойчивее, потом торопливо, охваченная дурным предчувствием, отпирает дверь своим ключом и застывает на пороге.
Квартира залита светом. У Клариссы даже дыханье перехватывает. Жалюзи подняты, окна распахнуты. Это обычный солнечный свет, ничего особенного, но в комнатах Ричарда он создает эффект бесшумного взрыва. Вот его картонные ящики, вот его ванна (еще гаже, чем она думала), пыльное зеркало, дорогая кофеварка — все вещи в их подлинной, ничем не прикрытой жалкости. В общем, это квартира психически больного человека.
— Ричард, — зовет Кларисса.
— О, миссис Дэллоуэй! Это ты, миссис Дэллоуэй?!
Она бросается в комнату: Ричард, как был в халате, сидит верхом на подоконнике. Одна тощая нога еще в квартире, другая, невидимая Клариссе, — в воздухе на высоте пятого этажа.
— Ричард, — говорит она решительным голосом, — немедленно слезь оттуда.
— Как чудно на улице! — восклицает он. — Какой удивительный день.
Вид у него совершенно безумный и невероятно возбужденный. Он одновременно похож и на старика, и на мальчика. Всадник-пугало, парковая статуя Джакометти. Волосы не причесаны: одни пряди прилипли к черепу, другие под острыми углами торчат в разные стороны. Остающаяся в комнате синеватая нога обнажена до середины бедра. Клариссу поражает удивительно массивная мышца икры, особенно бросающаяся в глаза на фоне общей скелетообразной худобы.
— Ты меня пугаешь! — говорит Кларисса. — Пожалуйста, слезь. Сейчас же.
Она делает шаг в его сторону, и он быстро отрывает от пола вторую ногу. Теперь контакт с выщербленным деревянным подоконником осуществляют только пятка, рука и тощая ягодица. Ракеты с красными хвостами, которыми разрисован его халат, выбрасывают языки пламени в форме идеальных сосновых шишек. Безликие астронавты в шлемах с темными забралами, белые и толстые, как на рекламных щитах корпорации «Юниройал», салютуют негнущимися руками в белых перчатках.
— Я принял ксенэкс и риталин, — сообщает Ричард. — Эффект потрясающий. Чувствую себя просто великолепно. Поднял все жалюзи, и все равно мало света. Кстати, должен тебе сказать, что забраться сюда было совсем не просто.
— Милый, пожалуйста, спусти ногу на пол. Прошу тебя.
— Мне кажется, я не вынесу этого приема, — говорит он. — Прости.
— Не ходи! Кто тебя заставляет?!
— Какой день! Какой чудный, чудный день.
Кларисса делает глубокий вдох. Потом еще один. Она поразительно спокойна, — она знает, что хорошо держится в трудной ситуации, — и в то же время у нее такое чувство, как будто она существует отдельно и от самой себя, и от этой комнаты и наблюдает за тем, что уже произошло. Словно это ее воспоминание. Что-то в ней, некий голос, который и не голос вовсе, а что-то вроде внутреннего знания, почти неотличимого от сердечного ритма, говорит: «Однажды я пришла к Ричарду, который сидел на самом краю подоконника…»
— Слезь, пожалуйста, — повторяет она.
Ричард морщит лоб, словно Кларисса задала ему чрезвычайно каверзную задачку. Его пустое кресло с разлезшимися швами и торчащим из них поролоном, с тонким желтым полотенцем в ржавых разводах на продавленном сиденье — материализованная метафора нелепости и неприглядности самой смертельной болезни.
— Слезь оттуда, — повторяет Кларисса медленно и громко, будто обращается к иностранцу.
Ричард кивает и не двигается с места. Его голова, залитая дневным светом, похожа на разрушенную геологическую породу. Кожа изрыта глубокими бороздами, как камни в пустыне.
— Я больше не могу, — говорит он. — Понимаешь, сначала прием, потом награждение, потом еще один час после награждения, потом следующий.
— Никто не заставляет тебя присутствовать на приеме. Никто не заставляет тебя идти на церемонию награждения. Ты совершенно свободен.
— Да, но часы-то все равно остаются, правда? Сначала один, потом другой, и, когда ты кое-как проживаешь один, тут же, бог ты мой, начинается следующий. Я очень болен.
— Но ведь тебе бывает получше. Разве нет?
— В общем-то, нет. Я тебе признателен за то, что ты все это говоришь, но последнее время я чувствую себя так, точно вокруг меня смыкаются челюсти гигантского цветка. Странноватое сравнение, да? Однако оно передает суть дела. В этом есть какая-то растительная неизбежность. Что-то вроде венериной мухоловки или тропического леса. Что-то такое мясистое, зеленое, сочное, и оно утягивает тебя сама понимаешь куда. В зеленое молчание. Смешно, что даже сейчас мне трудно выговорить слово «смерть».
— Ричард, они здесь?
— Кто? А, голоса? Голоса всегда здесь.
— Я хотела спросить, ты их отчетливо слышишь?
— Нет. Сейчас я слышу тебя. Мне всегда приятно слышать тебя, миссис Д. Ничего, что я тебя так называю?
— Конечно. Только, пожалуйста, слезь. Немедленно.
— Ты ее помнишь? Ту, другую себя? Несмотря на все перемены.
— Да. Я — она и есть. И я тебя очень прошу: слезь с подоконника! Пожалуйста, сделай это ради меня.
— Здесь так хорошо. Я чувствую себя таким свободным. Позвони моей матери. Ты ведь знаешь, как ей одиноко.
— Ричард!
— Расскажи мне что-нибудь!
— Что?
— Ну, что-нибудь о своем дне. О том, чем ты сегодня занималась. Что-нибудь самое обыкновенное. Даже лучше, если это будет что-нибудь абсолютно невыдающееся. Самое будничное, что только бывает.
— Ричард!
— Любая ерунда. Не важно что.
— Ну, сегодня утром до того, как зайти к тебе, я ходила за цветами.
— Серьезно?
— Да. Утро было очень красивое.
— Правда?
— Да. Красивое. Оно было такое… свежее. Я купила цветы, отнесла их домой, поставила в вазу с водой. Вот и все. Конец истории. Теперь слезай.
— Свежее, будто нарочно приготовлено для детишек на пляже?
— Можно и так сказать.
— Как утра нашей юности?
— Да.
— Как то утро, когда ты вышла из старого дома? Тебе было восемнадцать, а мне только-только исполнилось девятнадцать. Мне было девятнадцать, и я был влюблен в Луи и в тебя, и когда ты, сонная, в одной ночной рубашке, открыла стеклянную дверь и вышла на улицу, я подумал, что никогда еще не видел ничего более прекрасного. Странно, да?
— Да, — отвечает Кларисса. — Да. Странно.
— Я проиграл.
— Перестань. Это неправда.
— Правда. Я не ищу утешения. Нет. Мне просто очень грустно. Мне казалось, что цель, которую я перед собой поставил, достижима. Мне хотелось создать что-то живое и потрясающее настолько, чтобы в чьей-то жизни оно могло значить то же, что и вот такое утро. Самое обыкновенное утро. Ты только подумай! Я верил, что это реально! Какая глупость!
— Вовсе не глупость.
— Нет, я все-таки не перенесу приема.
— Пожалуйста, прошу тебя, не думай о приеме. Забудь о приеме. Дай мне руку.
— Ты была так добра ко мне, миссис Дэллоуэй.
— Ричард!
— Я люблю тебя. Это звучит банально, да?
— Нет.
Ричард улыбается и качает головой. Потом говорит:
— По-моему, мы с тобой были самыми счастливыми людьми на свете. Он подается вперед, медленно съезжает с подоконника и падает.
— Нет! — кричит Кларисса.
Он держался так уверенно, так спокойно, что какую-то долю секунды Клариссе кажется, что этого вообще не произошло. Она бросается к окну и еще успевает увидеть Ричарда в воздухе, успевает заметить, как вздымаются полы его халата. Несмотря ни на что, она по-прежнему верит, что все еще может обернуться небольшой травмой, чем-то неокончательным. Она видит, как он достигает земли: сначала словно застывает на коленях, потом ударяется об асфальт головой; она слышит звук, которым это сопровождается, и все-таки допускает, по крайней мере на какой-то миг, пока смотрит вниз, перегнувшись через подоконник, что он встанет, пусть с трудом, задохнувшийся, но все-таки оставаясь самим собой, более или менее целый и способный говорить.
Она кричит его имя. Один раз. Получается что-то вроде вопроса и намного тише, чем ей бы хотелось. Он лежит там, где упал, лицом вниз. Голова накрыта полой халата, голые ноги белеют на темном асфальте.
Она выбегает из квартиры, оставив дверь нараспашку. Мчится вниз по лестнице. У нее мелькает мысль позвать на помощь, но она этого не делает. Кажется, что даже воздух стал каким-то другим, словно распался на части, как если бы он был осязательно двухсоставным, включающим что-то вроде своей противоположности. Она бежит вниз по лестнице, сознавая (потом она будет этого стыдиться), что сама жива и невредима.
В подъезде ей требуется сделать над собой усилие, чтобы шагнуть туда, где лежит Ричард, в бетонный колодец двора. У нее возникает мимолетное ощущение, что она в аду. Ад — это затхлая желтая коробка подъезда с искусственным деревом в углу и исцарапанными металлическими дверями (на одной — переводная картинка с символикой «Грейтфул дэд»[16]: череп в венке из роз).
Самая узкая дверь в тени лестницы выходит на выщербленные бетонные ступеньки, ведущие к Ричарду. Еще сбегая по ступенькам, она понимает, что он мертв. На асфальте вокруг того места, где должна быть его голова (накрытая халатом), растекается темная, почти черная лужа крови. Он лежит абсолютно неподвижно, одна рука неестественно вывернута вверх ладонью, голые ноги в серых войлочных туфлях, которые когда-то Кларисса же ему и купила, — бледные, как сама смерть. Она преодолевает последнюю ступеньку, замечает битое стекло и лишь мгновение спустя понимает, что это просто осколки пивной бутылки, которые уже были здесь до падения Ричарда и никак с его падением не связаны. Ей кажется, что правильно было бы убрать его с осколков.
Она опускается рядом с ним на колени, кладет руку на его безжизненное плечо. Бережно-бережно, словно боясь его разбудить, стягивает халат с его головы. Все, что она может разобрать в сверкающем месиве белого и ало-багрового, — это его открытый рот и один распахнутый глаз. Она невольно вскрикивает от боли и ужаса. Потом снова накрывает его голову халатом.
Она продолжает стоять на коленях, не очень понимая, что делать дальше. Потом опять дотрагивается до его плеча. Просто кладет ладонь ему на плечо. Она говорит сама себе, что нужно вызвать полицию, но ей не хочется оставлять Ричарда одного. Она ждет, что кто-то из соседей крикнет ей сверху. Она поднимает глаза на восходящие ряды окон, болтающуюся на веревках одежду, идеальный квадрат неба, рассеченный надвое бело-голубым кинжалообразным облаком, и понимает, что никто ничего не знает. Никто не видел и не слышал, как Ричард упал. Она не двигается с места. Она находит взглядом окно старушки с керамическими фигурками на подоконнике (невидимыми с такого расстояния). Старушка почти наверняка дома — она очень редко куда-нибудь выходит. Клариссу подмывает крикнуть ей, как будто она тоже в некотором роде член семьи и ее нужно немедленно известить. Кларисса медлит еще пару минут перед неизбежным следующим шагом. Она продолжает держать руку у него на плече, с изумлением отмечая, что случившееся вызывает у нее легкое чувство неловкости. Ей странно, что она не плачет. Она слышит звук своего дыхания. Она еще раз фиксирует наличие войлочных туфель и замечает, как в растекающейся луже крови отражается небо. Значит, вот как все заканчивается: на асфальте, под бельевыми веревками, среди битого стекла. Она тихонько проводит рукой вдоль хрупкого изгиба его спины. Потом с виноватым чувством, словно делая что-то запретное, наклоняется и упирается лбом в его позвоночник, пока это в каком-то смысле еще его позвоночник, пока он сам в некотором смысле Ричард Уортингтон Браун. Она чувствует несвежий запах его халата, резкий винный дух его немытой плоти. Она хотела бы заговорить с ним, но не может. Она просто стоит на коленях, уткнувшись головой ему в спину. Если бы могла, она сказала бы — ей хотелось бы это сказать, но она не вполне понимает как именно, — что он находил в себе мужество заниматься творчеством и — что еще важнее — любить так, как умел любить только он, вопреки всему, в течение многих и многих лет. Она сказала бы, что тоже любила его, очень сильно любила, но оставила его тогда — более тридцати лет назад — на углу улицы (а что еще ей было делать?). Она бы призналась, что мечтала о более или менее нормальной жизни (о какой мечтает большинство людей) и что ей ужасно хотелось, чтобы он присутствовал на ее приеме и продемонстрировал свою привязанность к ней перед ее гостями. Она бы попросила у него прощения за то, что не стала — в тот день, который, как выяснилось, был последним днем его жизни, — целовать его в губы, и за то, что объяснила это себе заботой о его здоровье.
Миссис Браун
Свечи зажжены. Песенка исполнена. Задувая свечи, Дэн забрызгивает прозрачными капельками слюны идеально-гладкую поверхность глазури. Сначала Лора, а за ней и Ричи хлопают в ладоши.
— С днем рождения, дорогой, — говорит она.
Внезапно ее охватывает бешенство. Ей даже становится трудно дышать. Какой же он все-таки грубый, тупой, нечуткий. Заплевал торт. Она в ловушке, где ей вовек суждено исполнять роль жены. Ей предстоит провести в этих комнатах сегодняшний вечер, и завтрашнее утро, и следующий вечер. Ей придется продолжать быть.
Наверное, это похоже на сверкающее заснеженное поле. И жутко и прекрасно. Мы и не подозревали, что она так мучилась, не думали, что все так серьезно.
Раздражение проходит. Все в порядке, говорит она сама себе. Все в порядке. Возьми себя в руки.
Дэн обнимает ее за бедра. Он такой сильный, такой наодеколоненно-основательный. Лора испытывает укол раскаянья. Яснее, чем когда-либо, она осознает его надежность и доброту.
— Фантастика, — говорит он, — просто потрясающе!
Она гладит его по затылку. Его жесткие, как у выдры, волосы смазаны «Виталисом». На слегка лоснящемся лице — начаток щетины, выбившаяся прядь маслянистых волос шириной с травинку нависает над бровями. Он снял галстук, расстегнул ворот рубашки; от него пахнет потом, «Олд Спайс», кожей его туфель и неопределимым, одному ему присущим запахом, отдающим железом, белилами и едва различимым ароматом кухни, как будто внутри у него жарится что-то жирное и сочное.
— Загадал желание? — обращается Лора к Ричи.
Он кивает, хотя ему и в голову не приходила такая возможность. На самом деле он только тем и занят, что загадывает желания, каждую секунду. Впрочем, похоже, что, как и его отец, он главным образом хочет, чтобы продолжалось то, что есть. Как и его отцу, ему сильнее всего хочется, чтобы того, что у него есть уже сейчас, стало еще больше (разумеется, если вы зададите ему прямой вопрос, он замучает вас длинным перечнем игрушек, существующих и несуществующих). Как и его отец, он не может не чувствовать, что такое приращение под большим вопросом.
— Поможешь мне нарезать торт? — спрашивает отец.
— Да, — отвечает Ричи.
Лора приносит из кухни десертные тарелки и вилки. У них все в порядке, она с мужем и сыном стоит сейчас в их скромной столовой, в то время как Китти ожидает вердикта врачей в больничной палате. А они здесь — она и ее семья. На их улице и на всех других улицах города светятся окна. Люди ужинают, рассказывая друг другу о прожитом дне: о своих победах и неудачах.
Лора ставит на стол тарелки, кладет вилки, и когда они с тихим звоном касаются белой крахмальной скатерти, возникает ощущение, что в самый последний момент ей все удалось, — так художник кладет мазок и спасает разваливавшуюся картину или писатель находит фразу, которая внезапно высвечивает скрытые смысловые узоры и придает всей вещи соразмерность и обаяние. Это каким-то образом связано с расположением тарелок и вилок на белой скатерти. Это столь же неожиданно, сколь несомненно.
Прежде чем начать резать торт (направляя руки Ричи), Дэн просит сына вытащить свечки. Их столовая с ее темно-зелеными охотничьими стенами и кленовой шкатулкой с фамильным серебром кажется сейчас непредставимо прекрасной. Сейчас это не просто комната — она одухотворена жизнями ее мужа и сына, их общим будущим. В ней есть какая-то особая наполненность, кажется, что она сияет. Много чего погибло, в том числе целые страны, и все-таки силы добра одолели мрак, и даже Китти, наверное, вылечат благодаря последним открытиям медицинской науки. Скорее всего, вылечат. А если и нет, если ей уже нельзя помочь, то по крайней мере Дэн, Лора, их сын и их второй ребенок, которому еще только предстоит родиться, все равно будут жить в этом доме, где маленький мальчик с такой потешной старательностью вытаскивает свечи из торта, а его отец подносит одну из них ко рту, демонстрируя, что можно слизнуть налипшую глазурь.
Лора наблюдает. Она чувствует, что это мгновение уходит. Одна страница закрывается, открывается новая.
Она спокойно и ласково улыбается сыну. Он улыбается в ответ. Он облизывает кончик догоревшей свечки. Он загадывает очередное желание.
Миссис Вульф
Устроившись в кресле, Вирджиния пытается читать. Пройдет совсем немного времени, и они с Леонардом покинут Хогарт-хаус и переберутся в Лондон. Решение принято. Вирджиния победила. Она пытается сосредоточиться на чтении. Говяжьи объедки выброшены, стол вытерт, посуда вымыта.
Она будет ходить в театры и на концерты, посещать приемы. Она будет бродить по улицам, наблюдать жизнь, набираться впечатлений.
… жизнь; Лондон…
Она будет писать, писать не переставая. Она закончит этот роман, потом напишет новый. Она не превратится в душевнобольную, а будет жить так, как ей и предназначено: яркой, полнокровной жизнью, среди близких по духу людей. Ее талант будет в ее власти.
Неожиданно ей вспоминается, как они поцеловались с Ванессой.
Это был невинный — вполне невинный — поцелуй, но тем не менее в нем чувствовалось что-то особенное. Похожее на то, чего Вирджиния ждет от Лондона и вообще от жизни; в нем была любовь, сложная и ненасытная, древняя и необъяснимая. Он был сегодня главным проявлением самой великой тайны, чье неверное сияние озаряет некоторые сны и тотчас тает, стоит нам проснуться. Но мы все равно надеемся, потому что каждый новый день может принести все, вообще все что угодно. Вирджиния не вполне целомудренно поцеловала сестру за Неллиной широкой сердитой спиной, а теперь сидит в гостиной с книгой на коленях. Скоро она переедет в Лондон.
Да, Кларисса Дэллоуэй полюбит девушку. Они поцелуются, один-единственный раз. И этот поцелуй окажется колдовским, как в сказке. Кларисса будет помнить о нем и о подаренной им какой-то летящей надежде всю жизнь. Она так никогда и не обретет любви, залогом которой, казалось, был тот единственный поцелуй.
Вирджиния в волнении откладывает книгу и встает.
— Ты уже ложишься? — спрашивает Леонард из своего кресла.
— Еще рано, разве нет?
Леонард, нахмурив брови, смотрит на часы.
— Уже почти пол-одиннадцатого, — говорит он.
— Просто надоело сидеть. Я еще не устала.
— Мне хотелось бы, чтобы ты легла не позже одиннадцати, — говорит он. Вирджиния кивает. Теперь, когда переезд в Лондон — дело ближайшего будущего, ей придется побыть пай-девочкой. Она покидает гостиную и, миновав холл, входит в неосвещенную столовую. Полосы лунного света и отсветы уличных фонарей то ложатся, то вновь исчезают со столешницы, как бы смахиваемые тенями веток, качающихся под ветром. Вирджиния разглядывает переменчивые узоры, как могла бы следить за волнами, набегающими на песок. Да, Кларисса полюбит девушку. Кларисса поцелует ее. Всего один раз. Клариссе будет одиноко, но она не умрет. Для этого она будет слишком любить жизнь и Лондон. Вирджинии мерещится кто-то еще, да, кто-то с крепким телом, но непрочной психикой; поэт с печатью гениальности, раздавленный колесами истории: войнами, правительствами, врачами; строго говоря, ненормальный, поскольку для него все исполнено смысла: деревья думают, воробьи поют по-гречески. Да, вот такой человек. С уравновешенной, обыкновенной, веселой Клариссой ничего не случится, она так и будет любить Лондон и всякие простые радости жизни. Умрет не она, а тот, другой, безумный поэт и мечтатель.
Миссис Браун
Она заканчивает чистить зубы. Посуда вымыта и убрана в шкаф, Ричи уложен, муж ждет ее в спальне. Она промывает щетку под струей воды, полощет рот, сплевывает в раковину. Дэн будет лежать на своей половине кровати, заложив руки за голову, уставясь в потолок. Когда она войдет, он взглянет на нее так, словно не ожидал ее тут увидеть, словно он приятно удивлен, что не кто-нибудь, а именно его жена сейчас скинет халат, перебросит его через спинку стула и заберется к нему под одеяло. Вот такой он человек: умеющий по-детски удивляться и испытывать нежный, слегка застенчивый восторг, обладающий неподдельным, как бы немного несфокусированным целомудрием, внутри которого сжата тугая пружина секса. Иногда ей невольно вспоминаются продающиеся в сувенирных лавочках банки из-под арахиса, куда запрятаны бумажные змеи, выскакивающие, если снять крышку. Нет, сегодня почитать не удастся.
Она засовывает зубную щетку обратно в прорезь фарфоровой подставки.
Когда она смотрится в зеркало, ей — на миг — кажется, что кто-то прячется у нее за спиной. Нет, разумеется, никого. Просто игра светотени. Но на какую-то долю секунды ей померещилось, что — наблюдая за ней — сзади стоит ее призрачный двойник, ее alter ego. Чепуха. Она убирает зубную пасту в стенной шкафчик. На его стеклянных полках — всякие лосьоны, дезодоранты, кремы, лекарства, бинты. Вот недавно купленный пузырек со снотворным, почти полный — ей, конечно, нельзя принимать снотворное во время беременности.
Она берет пузырек, подносит его к свету. В нем таблеток тридцать, а может и больше. Она ставит пузырек обратно на полку.
Это было бы так же просто, как зарегистрироваться в гостинице. Не сложнее. А как замечательно было бы просто исчезнуть. Как замечательно было бы навсегда перестать волноваться, сражаться, терпеть поражения.
Может быть, этого мгновения за ужином, этого краткого ощущения душевного равновесия и совершенства достаточно? Может быть, не нужно больше ничего хотеть? Она закрывает дверцу шкафчика, которая при соприкосновении с рамой издает четкий металлический щелчок. Она представляет себе баночки и пузырьки, стоящие на полках в полной темноте. Она идет в спальню. Снимает халат.
— Привет, — говорит Дэн ровным, ласковым голосом со своей половины кровати.
— Как тебе день рождения? — спрашивает она.
— Отлично!
Он откидывает одеяло с ее стороны, но она в своей полупрозрачной ночной рубашке застывает в нерешительности. Ей кажется, что она не чувствует своего тела.
— Вот и хорошо, — говорит она. — Я рада, что тебе понравилось.
— Ты ложишься? — спрашивает он.
— Да, — отвечает она, не двигаясь.
Ее сейчас нет, есть только ее сознание, причем сознание не как мозг в черепной коробке, а как чистое восприятие, мироощущение призрака. Да, думает она, примерно так, наверное, и чувствуют себя привидения. Кстати, похожее ощущение приходит во время чтения, когда ты тоже знакомишься с людьми, обстановкой, событиями, никак на них не влияя и выступая в одной-единственной роли: добровольного наблюдателя.
— Так ты ложишься? — немного погодя повторяет Дэн.
— Да, — отвечает она.
Она слышит, что где-то далеко-далеко лает собака.
Миссис Браун
Кларисса кладет руку на плечо старой женщины, словно готовя ее к новому потрясению. Салли, которая шла впереди, отпирает дверь.
— Ну вот, проходите, пожалуйста, — говорит Кларисса.