Семь камней. Устоять или упасть Гэблдон Диана
Она сидела на деревянном стуле, прижимая халат к голому телу, а ее голова кружилась от выпитого вина. Она закрыла глаза и вздохнула полной грудью, пытаясь настроиться на молитву. Господь, он всюду, заверила она себя, но смутилась при мысли о том, что он сейчас тут с ней, в парижской ванной. Она еще крепче закрыла глаза и решительно начала читать молитвы по четкам, начав с «Тайны радостные».
Она закончила «Посещение Девой Марией святой Елисаветы» и только тогда немного пришла в себя. Первый день в Париже оказался совсем не таким, как она ожидала. Но все же ей надо что-то написать домой маме, непременно. Если в монастыре ей позволят писать письма.
Служанка вернулась с двумя огромными ведрами горячей воды и с чудовищным плеском опрокинула их в ванну. Следом за ней пришла еще одна, тоже с ведрами. Они подхватили Джоан, раздели и поставили в ванну, не успела она сказать первое слово «Воскресения Господа» для третьей декады.
Они говорили ей что-то по-французски, чего она не понимала, и показывали не очень понятные предметы. Она узнала маленький горшочек с мылом и показала на него, и одна из служанок тут же вылила воду ей на голову и принялась мыть ее волосы!
Она прощалась со своими волосами уже несколько месяцев, когда расчесывала их, смирившись с предстоящей потерей; то ли она сразу пожертвует ими, став новициаткой, или позже, уже послушницей, но все равно ясно, что с ними она расстанется. Шок от умелых и ловких пальцев, растиравших кожу на голове, чувственный восторг от теплой воды, лившейся по волосам, мягкая, влажная их тяжесть на груди – может, это Господь спрашивал, хорошо ли она все продумала? Знала ли она, с чем расстается?
Что ж, она знала. И она продумала. С другой стороны… она не могла остановить служанок, правда; это сочли бы за дурные манеры. Тепло воды и выпитое вино заставили кровь быстрее течь по венам; ей казалось, что ее разминают, словно ириску, растягивают, вытягивают, блестящую и падающую упругими петлями. Она закрыла глаза и пыталась припомнить, сколько «Аве Мария» ей надо прочесть в третьей декаде.
Лишь когда служанки подняли ее, розовую и распаренную, из ванны и завернули в удивительно огромное и пушистое полотенце, она резко вынырнула из своего чувственного транса. Холодный воздух напомнил ей, что вся эта роскошь – козни дьявола; наслаждаясь всем этим чревоугодием и грешным купанием, она совсем забыла про молодого мужчину, бедного, отчаявшегося грешника, который бросился в море.
Служанки ушли. Она тут же опустилась на колени на каменный пол и сбросила уютные полотенца, подставив в наказание свою голую кожу холодному воздуху.
– Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa,[32] – шептала она, стуча кулаком в грудь в пароксизме боли и сожаления. Перед глазами был утонувший молодой парень, его тонкие каштановые волосы, прилипшие к щеке, полузакрытые незрячие глаза – о какой ужасной вещи он подумал, перед тем как прыгнуть в море, раз так закричал?
Она подумала о Майкле, о выражении его лица, когда он говорил о своей бедной жене – возможно, тот самоубийца потерял дорогого ему человека и не мог жить без него?
Ей надо было поговорить с ним. В этом была бесспорная, ужасная правда. Не имело значения, что она не знала, что сказать. Она должна была довериться Богу, и он послал бы ей слова, как сделал это, когда она говорила с Майклом.
– Прости меня, Отче! – страстно проговорила она вслух. – Пожалуйста, прости меня, дай мне силы!
Она предала того бедного парня. И себя. И Господа, который дал ей этот ужасный дар предвидения зря. И голоса…
– Почему вы не сказали мне? – воскликнула она. – Вам нечего и сказать в свое оправдание? – Вот, она принимала их за голоса ангелов, а они были лишь клочками тумана, проникавшими в ее голову, бессмысленными, бесполезными… бесполезными, как и она сама, ох, Господи Иисусе…
Она не знала, долго ли стояла так на коленях, голая, полупьяная, в слезах. Она слышала приглушенный, неодобрительный писк французских служанок, которые сунули головы в комнату и так же быстро отпрянули, но не удостоила их внимания. Она не знала, правильно ли молиться за бедного самоубийцу – ведь это смертный грех, конечно же, он попал прямо в ад. Но она не могла оставить его, не могла. Почему-то она чувствовала, что отвечала за него и так беззаботно позволила ему пасть… конечно же, Господь не сочтет его полностью виноватым, раз это она должна была присмотреть за ним.
Так она и молилась, со всей энергией тела, рассудка и духа просила о милосердии. О милосердии к этому парню, к маленькому Ронни и старому пьянице Ангусу, милосердии к бедному Майклу и душе Лили, его дорогой жены, и нерожденному ребенку. И о милосердии к себе самой, недостойному сосуду Божьего промысла.
– Я исправлюсь! – обещала она, шмыгая носом и вытирая его пушистым полотенцем. – Правда, исправлюсь. Я стану храбрее. Правда.
Майкл взял подсвечник у лакея, пожелал спокойной ночи и закрыл дверь. Он надеялся, что почти-сестра-Грегори удобно устроилась; ведь он распорядился, чтобы ее поместили в главной гостевой комнате. Он был уверен, что она хорошенько выспится. Он лукаво улыбнулся: непривыкшая к вину и явно нервничавшая в незнакомой компании, она выпила почти весь графин хереса, прежде чем он заметил, и сидела на углу с рассеянным взглядом и загадочной улыбкой, напомнившей ему картину, недавно увиденную им в Версале, которую дворецкий назвал тогда «Джоконда».
Конечно же, он не мог везти ее в монастырь в таком виде и отдал ее в руки горничных. Они обе глядели на нее с опаской, словно подвыпившая монахиня – особенно опасное существо.
Он и сам выпил немало в течение дня, особенно за обедом. Они с Шарлем беседовали и пили ромовый пунш. Не говорили ни о чем конкретно, просто он не хотел остаться один. Шарль позвал его в игровые комнаты – Шарль был отъявленным игроком, – но кротко принял его отказ и просто составил ему компанию.
Только он подумал о доброте Шарля, как пламя свечи на миг затрепетало и расплылось. Майкл заморгал и тряхнул головой, как оказалось, зря; его желудок взбунтовался, протестуя против такого неожиданного движения. Майкл еле успел донести его содержимое до ночного горшка. Избавившись от выпитого и съеденного, он без сил лег на пол и прижался щекой к холодным доскам.
Нет, конечно, он мог встать и дойти до кровати. Но он не мог смириться с мыслью о холодных, белых простынях, о таких круглых и гладких подушках, словно на них никогда не лежала голова Лили, а кровать никогда не знала тепла ее тела.
Слезы текли по его переносице и капали на пол. Послышался цокот коготков, из-под кровати вылез Плонплон, лизнул его в лицо и заскулил. Майкл сел, прислонившись плечом к кровати, с мопсом на одной руке, и потянулся к графину с портвейном, который оставил дворецкий – по его просьбе – рядом на столике.
Запах был ужасный. Ракоши закрыл нижнюю половину лица шерстяным шарфом, но вонь все равно просачивалась, липла к гортани, ему даже не помогало то, что он дышал ртом. Стараясь вдыхать как можно меньше воздуха, он осторожно пробирался по краю городского кладбища, светя себе под ноги узким лучом темного фонаря. Каменоломня находилась далеко от погоста, но при восточном ветре вонь долетала и туда.
Известняк не добывали здесь уже много лет; ходили слухи, что тут водилась нечистая сила. Так и было. Ракоши знал это точно. Чуждый религии – он был философом и естествоиспытателем, верил в силу разума, – он все-таки невольно перекрестился, ступая на ступени лестницы, которая вела вниз, в шахту, в зловещие недра каменоломни.
Но слухи о призраках, демонах и ходячих мертвецах, по крайней мере, отпугивали всех желающих исследовать странный свет, мерцавший в подземных штольнях каменоломни, если его вообще кто-либо замечал. Хотя на всякий случай… Ракоши раскрыл сумку из мешковины, все еще вонявшую крысами, и вытащил пучок уранинитовых факелов и шелковую клеенку, содержавшую несколько локтей ткани, пропитанной селитрой, солями поташа, голубого купороса, ярь-медянкой, маслом сурьмы и еще несколькими интересными веществами из его лаборатории.
Голубой купорос он нашел по запаху и плотно намотал ткань на головку одного факела, затем – тихонько насвистывая – сделал еще три факела, каждый пропитанный разными солями. Он любил эту часть ритуала, такую простую и удивительно прекрасную.
С минуту он постоял, прислушиваясь, но уже давно стемнело, и единственным шумом были сами звуки ночи – кваканье лягушек в далеких болотах возле кладбища и шелест весенней листвы. Несколько хибарок стояли в полумиле от него, и только в одной из дыры для дыма в крыше тускло мерцал огонь. Даже жаль, что никто, кроме него, не увидит этого. Он достал из упаковочного тряпья маленький глиняный тигель и коснулся углем факела, обмотанного тканью. Замигало крошечное зеленое пламя, словно змеиный язык, и тут же вспыхнул яркий шар призрачного цвета.
Он усмехнулся при виде такого зрелища, но нельзя было терять времени; факелы горят не вечно, надо сделать работу. Он привязал сумку к поясу и, держа в одной руке тихо потрескивавший зеленоватый огонь, стал спускаться в темноту.
Внизу он постоял у лестницы и глубоко вздохнул. Воздух был чистый, пыль осела. Тут давно никого не было. Тусклые белые стены отсвечивали под зеленым пламенем мягким, жутковатым светом; перед ним открылся зев штольни, черный, как душа убийцы. Даже хорошо зная это место, даже с факелом в руке, он все равно с трудом заставил себя войти.
«Может, смерть выглядит именно так?» – подумал он. Черная пустота, в которую ты входишь с крошечной крупицей веры в руке? Он сжал губы. Что ж, он делал это и раньше, хоть и не так долго. Но ему не нравилось, что в эти дни мысль о смерти постоянно сидела в уголках его сознания.
Штольня была широкая, тут могли идти рядом два человека, а кровля достаточно высокая. Грубо вырубленный известняк лежал в тени, и факел едва его касался. Боковые штольни были более узкими. Он стал считать штольни с левой стороны и невольно ускорил шаги, когда проходил четвертую. Там это и лежало, в боковом туннеле, поворот налево, потом еще налево – или это «widdershins», как это называют англичане, движение против часовой стрелки, против солнца? Он вспомнил, что так это называла Мелизанда, когда привела его сюда.
Шестая. Факел уже начал мигать, он вытащил из сумки другой и зажег от первого, а тот бросил на землю у входа в боковой туннель, оставив его гореть и дымиться, от дыма у него запершило в горле. Он знал дорогу, но даже при этом было полезно оставлять заметки тут, в царстве вечной ночи. В шахте были глубокие залы. В одном, дальнем, на стенах были странные рисунки несуществующих животных, изображенных с поразительной живостью, как будто они могли спрыгнуть со стены и убежать в любой момент. Иногда – редко – он проходил весь путь до потрохов земли, просто чтобы посмотреть на них.
Новый факел горел теплым светом природного огня, а белые стены теперь стали розоватыми, как и грубоватый рисунок на сюжет Благовещения в конце этого коридора. Ракоши не знал, чья рука создала рисунки, встречавшиеся в разных местах каменоломни – большинство были на религиозную тему, немногие подчеркнуто нет, – но все были полезными. В стене возле Благовещения было железное кольцо, и он вставил туда факел.
Повернись спиной к Благовещению, потом три шага… Он топнул ногой, вслушиваясь в слабое эхо, и нашел его. В сумке он принес совок и через считаные минуты откопал лист олова, закрывавший его тайник.
Тайник был квадратный, три фута шириной и три глубиной – всякий раз, глядя на этот совершенный куб, Ракоши испытывал удовлетворение, потому что любой алхимик был заодно и нумерологом. Тайник был обшит досками и заполнен наполовину, лежавшие там вещи были завернуты в мешковину или полотно, все они были такие, которые не понесешь открыто по улицам. Ему пришлось немного повозиться, развертывая и завертывая упаковку, пока он искал то, что ему нужно. Мадам Фабьен выставила жесткие, но справедливые условия: по двести экю в месяц сроком на четыре месяца за гарантированное эксклюзивное пользование услугами Мадлен.
Четырех месяцев наверняка хватит, размышлял он, нащупывая сквозь ткань круглые предметы. Вообще, он думал, что и одной ночи будет достаточно, но его мужская гордость отступала перед благоразумием ученого. И если даже… всегда существует шанс раннего выкидыша; он хотел быть уверенным, что ребенок будет, прежде чем выполнять новые эксперименты с пространством между временами. Если он будет знать, что часть его самого – кто-то с его странными способностями – останется, просто на всякий случай, в этом времени…
Он мог чувствовать это тут, где-то в давящей тьме за его спиной. Он понимал, что сейчас не мог это слышать; оно безмолвствовало, кроме дней солнцестояния и равноденствия, когда ты действительно входил в него… но он ощущал звук его своими костями, и поэтому его руки дрожали, когда он возился с тряпьем.
Блеск серебра, золота. Он выбрал две золотые табакерки, филигранное ожерелье и – после некоторых колебаний – маленький серебряный поднос. «Почему пустота не воздействует на металл?» – удивился он в тысячный раз. Действительно, если с тобой золото или серебро, тебе легче путешествовать во времени – или, по крайней мере, ему так казалось. Мелизанда говорила ему, что это так. Но драгоценные камни всегда разрушались в пути сквозь время, хотя и давали максимальный контроль и защиту.
Отчасти это было понятно; все знали, что самоцветы обладают специфической вибрацией, которая соотносится с небесными сферами, а сами сферы, конечно, влияют на землю. Как наверху, так и внизу. Но все же он не понимал, как вибрации влияли на пространство, портал… на это. Мысли об этом вызвали в нем желание, потребность потрогать их, убедить самого себя, и он отложил в сторону свертки, стал рыть в левом углу тайника, где, если нажать на определенную шляпку гвоздя, одна доска отделялась и плавно поворачивалась на шпинделях. Он сунул руку в темную щель, нащупал маленький замшевый мешочек, и, как только прикоснулся к нему, чувство неуверенности немедленно рассеялось.
Он развязал мешочек и высыпал на ладонь его разноцветное содержимое, сверкавшее в темной тени: яркую белизну бриллиантов, лавандовые и фиолетовые аметисты, золотое сияние топазов и цитринов. Достаточно?
Достаточно, чтобы перенестись назад, – это точно. Достаточно, чтобы с некоторой точностью управлять собой, выбрать, насколько далеко он окажется. Но достаточно ли, чтобы перенестись вперед?
Он взвесил на ладони сверкающую пригоршню и осторожно высыпал их назад. Нет, еще не пора. Но у него пока было время на поиски; он никуда не собирался как минимум четыре месяца. Пока он не убедится, что у Мадлен все хорошо и что она носит в своем чреве его ребенка.
– Джоан, – Майкл взял ее за локоть, удерживая, чтобы она не выпрыгнула из кареты. – Вы уверены? Ну, если вы не вполне чувствуете себя готовой, оставайтесь в моем доме, пока не…
– Я готова. – Она не глядела на него, а ее лицо было бледным, словно брусок свиного жира. – Пожалуйста, позвольте мне уйти.
Он с неохотой отпустил ее руку, но настоял, что пойдет с ней и позвонит в колокольчик у ворот, а там все объяснит привратнице. Но все это время он чувствовал, как она дрожала словно бланманже. Что это, страх или вполне понятные нервы? Он и сам чувствовал себя немного странно, ведь произошли такие перемены, начало новой жизни, так отличающейся от всего, что было прежде.
Привратница ушла за монахиней, отвечающей за новициаток, новеньких, и оставила их в маленьком дворике возле ворот. Оттуда он видел освещенный солнцем двор с аркадой вдоль дальней стороны, а справа обширный сад и огород. Слева высилось здание больницы, которую содержал орден, а за ним другие монастырские постройки. Место красивое, подумал он, надеясь, что ее страхи рассеятся при виде такого благолепия.
Она всхлипнула. Он встревожился, увидев, что по ее щекам текло что-то, похожее на слезы.
– Джоан, – тихо сказал он и протянул ей свой свежий носовой платок. – Не бойтесь. Если я вам понадоблюсь, пошлите за мной в любое время, и я приеду. И насчет писем я говорил серьезно.
Он хотел добавить что-то еще, но тут вернулась привратница с сестрой Евстасией, которая встретила Джоан с материнской добротой. Кажется, это утешило девушку, потому что она всхлипнула, выпрямилась и, сунув руку в карман, вынула маленький, сложенный квадратик, очевидно, заботливо сохраненный во время поездки.
– J’ai une lettre,[33] – сказала она на неуверенном французском. – Pour Madame le… pour… мать-настоятельница? – еле слышно сказала она. – Мать Хильдегарда?
– Oui?[34] – Сестра Евстасия взяла записку с такой же бережностью, с какой она была отдана.
– Это от… нее, – сказала Джоан Майклу. У нее иссяк запас французских слов. Она по-прежнему не смотрела на него. – От папиной… э-э… жены. Ну, вы знаете. Клэр.
– Господи Иисусе! – выпалил Майкл, заставив привратницу и сестру Евстасию с укором посмотреть на него.
– Она сказала, что была подругой матери Хильдегарды. И если она еще жива… – Она бросила взгляд на сестру Евстасию, вероятно, понимавшую ее слова.
– О, мать Хильдегарда, конечно, жива, – заверила она Джоан по-английски. – И ей, несомненно, будет интересно поговорить с вами. – Она сунула записку в свой вместительный карман и протянула руку. – Итак, моя дорогая девочка, если вы готовы…
– Je suis prt,[35] – ответила Джоан дрожащим голосом, но с достоинством. Так Джоан Маккимми из Балриггана вошла в ворота монастыря Ангелов, сжимая в кулаке чистый носовой платок Майкла Мюррея и ощущая запах душистого мыла его уершей жены.
Майкл отпустил карету и беспокойно бродил по городу. Ему не хотелось возвращаться домой. Он надеялся, что монахини будут добры к Джоан, надеялся, что она приняла верное решение.
Конечно, утешал он себя, какое-то время она еще не будет монахиней. Он не знал, сколько проходило времени от поступления в монастырь до пострига в монахини, когда произносился обет бедности, целомудрия и послушания, но уж не меньше нескольких лет. У нее еще будет время убедиться, что она хочет этого. И она была, по крайней мере, в безопасном месте. Взгляд, полный ужаса и огорчения, который она бросила через ворота монастыря, все еще преследовал его. Он шел к реке, где вечерний свет отражался в воде словно в бронзовом зеркале. Рыбаки устали, дневные крики затихли. При таком освещении отражение лодок, скользивших домой, казалось более реальным, чем сами лодки.
Он удивился тому письму и гадал, имело ли оно какое-то отношение к огорченному состоянию Джоан. Он и не знал, что жена его дяди была как-то связана с монастырем Ангелов – хотя теперь он порылся в памяти и вспомнил, как Джаред упоминал, что дядя Джейми недолго, еще до Восстания, работал в Париже в винной торговле. Он предположил, что Клэр тогда, возможно, и познакомилась с матерью Хильдегардой… но все это было еще до его рождения.
При мысли о Клэр он ощутил странное тепло; вообще-то он не мог думать о ней как о своей тетке, хотя она была ею. Он провел с ней в Лаллиброхе не так много времени – но не мог забыть тот момент, когда она встретила его в дверях, одна. Кратко поздоровалась и, повинуясь импульсу, обняла. И он мгновенно почувствовал облегчение, словно она сняла тяжесть с его сердца. Или, может, вскрыла нарыв в его душе, как могла вскрыть на его заднице.
При мысли об этом он невольно улыбнулся. Он не знал, кто она – в Лаллиброхе кто-то считал ее ведьмой, а кто-то ангелом, но в большинстве мнения осторожно склонялись к определениям «фейри» – «фея», поскольку Старый народец был опасным, и все старались не говорить о нем слишком много, – но она ему нравилась. Отцу и Молодому Йену тоже, а это много значило. И дяде Джейми, конечно, – хотя все говорили, что дядя Джейми околдован. Майкл усмехнулся. Эге, если любить собственную жену было следствием колдовства.
Если бы кто-нибудь за пределами их семьи знал, что она им говорила… Он прогнал эту мысль. Этого он не мог забыть, но думать не хотел. Про кровь, текущую по сточным канавам Парижа. Он невольно посмотрел вниз, но канавы были полны обычным ассортиментом отбросов, дохлыми крысами и кусками пищи, слишком испорченными, чтобы на них позарились даже уличные попрошайки.
Он шел, медленно пробираясь по многолюдным улицам, мимо Нотр-Дама и Тюильри. Если он много ходил, то иногда ему удавалось заснуть без дюжины бокалов вина.
Он вздохнул и, работая локтями, пробрался сквозь группу бродячих музыкантов, толпившихся у таверны, потом повернул к рю Тремулен. В иные дни его голова была похожа на тропу среди ежевики: колючки впивались в него, куда бы он ни повернул, и невозможно было выбраться из зарослей.
Париж – небольшой город, но сложный, в нем есть места, где всегда можно погулять. Майкл пересек площадь Согласия, думая о том, что говорила им Клэр, и мысленно видя высокую тень от ужасной машины.
Джоан обедала рядом с матерью Хильдегардой, такой древней и святой, что девушка боялась даже дышать слишком сильно, а то вдруг преподобная мать-настоятельница рассыплется на крошки словно черствый круассан и душа ее полетит на небо прямо у нее на глазах. Впрочем, мать Хильдегарда невероятно обрадовалась письму, которое привезла Джоан, у нее даже слегка порозовело лицо.
– От моей… э-э… – Святые Марфа, Мария и Лазарь, как по-французски «мачеха»? – Э-э… жена моего… – Не знала она и как перевести «отчим»! – Жена моего отца, – нерешительно закончила она.
– Ты дочка моей милой подруги Клэр! – воскликнула монахиня. – И как она поживает?
– Бонни, э-э… то есть bon, когда я видела ее в последний раз, – ответила Джоан и потом попыталась что-то объяснить, но вокруг нее все говорили очень быстро по-французски, и она замолчала и взяла бокал вина, который предложила ей мать Хильдегарда. Так она станет пьяницей задолго до того, как примет постриг, подумала она и, пытаясь спрятать свое покрасневшее лицо, нагнулась и погладила крошечную собачку настоятельницы, пушистое, добродушное существо цвета жженого сахара по кличке Бутон.
Благодаря то ли вину, то ли доброте настоятельницы она немного успокоилась. Мать Хильдегарда приветствовала ее в общине и в конце трапезы поцеловала в лоб, а потом отправила с сестрой Евстасией осматривать монастырь.
И вот она лежала на узкой кровати в дортуаре, слушая дыхание дюжины других новициаток. Ей казалось, что она в коровнике – такой же теплый, влажный воздух, только без запаха навоза. Ее глаза наполнились слезами, когда внезапно и живо ей представился их каменный коровник в Балриггане. Но она прогнала слезы и плотно сжала губы. Несколько девушек тихонько рыдали, тоскуя по дому и семье, но она не хотела быть такой, как они. Она была старше многих из них – некоторым было не больше четырнадцати, – и она обещала Господу, что будет держаться.
День прошел неплохо. Сестра Евстасия была очень добра. Она провела ее и парочку других новеньких по территории монастыря, показала большой сад с лекарственными травами, фруктами и овощами для кухни, храм, где шесть раз в день служили молебны плюс мессу по утрам, хлевы и кухни, где они будут поочередно работать, и большую больницу Ангелов – главное место трудов в монастыре. Они видели больницу только снаружи, внутрь они пойдут завтра, когда сестра Мари-Амадеус объяснит им их обязанности.
Это было нелегко, конечно, – все-таки она понимала только половину того, что ей говорили люди, и была уверена по выражению их лиц, что они понимали еще меньше из того, что она пыталась им сказать, – но замечательно. Ей нравились духовная дисциплина, часы молитвы с ощущением покоя и единения, которое нисходило на сестер, когда они вместе пели и молились. Нравились строгая красота храма, потрясающая элегантностью, тяжелые линии гранита и грация резьбы по дереву, легкий запах ладана в воздухе, словно дыхание ангелов.
Новициатки молились вместе со всеми, только не пели. Их будут учить музыке – как чудесно! В юности мать Хильдегарда была, по слухам, знаменитой музыкантшей и считала музыку одной из самых важных форм молитвы.
Мысль о новых вещах, которые она увидела, и о тех, что еще предстояло увидеть, отвлекли ее – чуточку – от воспоминаний о голосе матери, о ветре с пустоши, о… Она торопливо прогнала такие мысли и взяла в руки новые четки, тяжелые, с гладкими деревянными бусинами, приятные на ощупь и успокаивающие.
Самое главное, тут был покой. Она совсем не слышала голоса, не видела ничего странного или тревожащего. Она была не настолько дурочкой, чтобы поверить, что она избавилась от своего опасного дара, но, по крайней мере, тут ей могли помочь, если… когда… все это вернется.
И по крайней мере, она уже знала достаточно латынь, чтобы правильно произносить святые молитвы. Ее тут научили.
– Ave, Maria, – прошептала она, – gratia plena, Dominus tecum,[36] – и закрыла глаза. Тоска по дому затихла, когда четки медленно и бесшумно заскользили под ее пальцами.
На следующий день
Майкл Мюррей стоял в проходе винного склада, страдая от жестокого похмелья. Он проснулся с ужасной мигренью, потому что выпил накануне много всего на пустой желудок, и хотя головная боль уже отступила и лишь слабо пульсировала в затылке, ему все равно казалось, будто его растоптали и бросили умирать. Его кузен Джаред, владелец «Фрэзер et Cie», поглядел на него холодным взглядом бывалого человека, покачал головой, вздохнул, но ничего не сказал, лишь забрал список из его бесчувственных пальцев и стал считать сам.
Лучше бы уж Джаред упрекнул его. Все жалели его, ходили вокруг него на цыпочках. И словно мокрая повязка на рану, их забота лишь растравляла боль от потери Лили. Появление Леонии тоже не помогало – да, она была очень похожа на Лили внешне, но по характеру совсем другая. Она говорила, что они должны поддерживать и утешать друг друга, что она будет часто приезжать в его дом. А ему на самом деле хотелось, чтобы она просто исчезла, хотя он и стыдился такой мысли.
– Как там маленькая монахиня? – Голос Джареда, как всегда, сухой и деловитый, вырвал его из терзающих и туманных мыслей. – Ты проводил ее в монастырь? Все нормально?
– Угу. Ну… угу. Более-менее. – Майкл выдавил из себя слабую улыбку. Этим утром ему не слишком хотелось думать и о сестре Грегори.
– Что ты дал ей с собой? – Джаред протянул список Умберто, итальянцу, отвечавшему за этот склад, и пристально посмотрел на Майкла. – Надеюсь, не новую риоху, которая у тебя не пошла?
– А-а… нет. – Майкл старался сфокусировать внимание. У него кружилась голова от фруктовых испарений из бочек, в которых зрело вино. – Я пил мозель. В основном. И чуточку ромового пунша.
– О, понятно. – Старческие губы Джареда скривились. – Разве я не говорил тебе, чтоб ты не мешал вино с ромом?
– Ну, говорил раз двести, не больше. – Джаред шел по узкому проходу, и Майкл волей-неволей поспевал за ним. По обе стороны от них громоздились до потолка бочки.
– Ром – демон. А виски – виртуозное утешение, – изрек Джаред, останавливаясь возле стеллажа с небольшими черными бочонками. – Если виски хорошо сделано, оно никогда тебя не подведет. Кстати… – он постучал по донышку одного бочонка, и он издал резонирующий и глубокий звук «туннк», говоривший, что бочонок полон, – что это? Он прибыл из доков сегодня утром.
– О, ай… – Майкл подавил отрыжку и болезненно улыбнулся. – Это, кузен, uisge baugh, в память о моем отце. Йен Аластер Роберт Маклеод Мюррей и дядя Джейми сделали его зимой. Они решили, что тебе понравится маленький бочонок для твоего персонального употребления.
Джаред поднял брови и бросил искоса быстрый взгляд на Майкла. Потом повернулся и посмотрел на бочонок, нагнулся и понюхал паз между крышкой и клепками.
– Я пробовал, – заверил его Майкл. – Не думаю, что ты отравишься. Но, пожалуй, его не мешает выдержать пару годков.
Джаред издал странный звук горлом, а его рука нежно погладила выпуклый бок бочонка. Так он постоял пару мгновений, словно молился, потом внезапно повернулся и обнял Майкла. Он хрипло дышал, охваченный горем. Он был на годы старше, чем отец Майкла и дядя Джейми, и знал обоих всю их жизнь.
– Мне жалко твоего отца, парень, – буркнул он и отпустил Майкла, похлопав его по плечу. Посмотрел на бочонок и горько вздохнул. – Скажу тебе, что виски получится отменное. – Он замолк, медленно дыша, потом кивнул, словно принял какое-то решение.
– Я тут вот что придумал, a charaid, дружище. После того как ты уехал в Шотландию, я все думал и прикидывал, и теперь, когда у нас родственница в монастыре, так сказать… Пойдем со мной в контору, и я расскажу тебе.
На улице было холодно, но в мастерской ювелира уютно, словно в чреве матери: фарфоровая печь пульсировала от жара, на стенах висели вязаные шерстяные драпировки. Ракоши поскорее развязал шерстяной шарф. Нельзя потеть в помещении: пот охлаждал, но когда ты снова выходил на улицу, то сразу понимал, что в лучшем случае у тебя будет грипп, а в худшем плеврит или пневмония.
Сам Розенвальд был в комфортной рубашке и сюртуке, но даже без парика – его голый череп согревал лиловый тюрбан. Короткие пальцы ювелира гладили изгибы подноса из восьми лепестков, перевернули его – и замерли. Ракоши почувствовал спиной холодок опасности и принял непринужденный, уверенный в себе вид.
– Могу я вас спросить, месье, откуда у вас эта вещь? – Розенвальд поднял на него глаза, но на лице старого ювелира не было и следа обвинения – только осторожный восторг.
– Наследство, – ответил Ракоши с серьезным и невинным видом. – Мне оставила его старая тетка – и еще несколько других вещиц. А что, поднос стоит больше, чем серебро, из которого он сделан?
Ювелир раскрыл рот, потом закрыл и посмотрел на Ракоши. «Интересно, честный ли он? – с интересом подумал Ракоши. – Он уже сказал мне, что это нечто особенное. Объяснит ли он мне почему, в надежде получить и другие предметы? Или солжет, чтобы купить поднос подешевле?» У Розенвальда была хорошая репутация, но ведь он еврей.
– Поль де Ламери, – с пиететом пояснил Розенвальд, проведя указательным пальцем по авторскому клейму. – Это изделие Поля де Ламери.
По позвоночнику Ракоши пробежал ужас. Merde![37] Он принес на продажу не ту вещь!
– Правда? – спросил он, изображая любопытство. – Это что-то означает?
«Это означает, что я идиот», – подумал он и был уже готов выхватить у ювелира поднос и убежать. Но старик унес его под лампу, чтобы рассмотреть внимательнее.
– Де Ламери был одним из лучших ювелиров, работавших в Лондоне – возможно, и в мире, – пробормотал Розенвальд, словно говорил сам с собой.
– В самом деле? – вежливо отозвался Ракоши. Он все-таки вспотел. Nom d’une pipe! Черт побери! Впрочем, постой – Розенвальд сказал «был». Значит, де Ламери умер, слава те господи! Возможно, герцог Сандрингем, у которого я украл поднос, тоже умер? И он с облегчением перевел дух.
Он никогда не продавал что-либо приметное в течение ста лет после его приобретения – таков был его принцип. Он выиграл другой поднос в карты у богатого купца в Нидерландах в 1630 году, а этот украл в 1745 году – слишком недавно, чтобы не волноваться. И все же…
Его размышления прервал звон серебряного колокольчика над дверью: вошел молодой мужчина и снял шляпу, обнажив темно-рыжие волосы. Одет он был la mode и обратился к ювелиру на превосходном французском с парижским акцентом, но на француза он не был похож. Длинноносый, с чуть раскосыми глазами. Лицо казалось знакомым, но все же Ракоши был уверен, что никогда прежде не видел этого человека.
– Пожалуйста, сэр, продолжайте, – сказал с вежливым поклоном молодой человек. – Я не хотел вас прерывать.
– Нет-нет, – ответил Ракоши, шагнув вперед, и показал мужчине на стойку ювелира! – Мы с месье Розенвальдом просто обсуждали стоимость этой вещицы. Мне еще надо подумать. – Он протянул руку и схватил поднос, почувствовав себя немного лучше. Он колебался: если он решит, что продавать поднос слишком рискованно, то сможет спокойно уйти, пока Розенвальд будет заниматься с рыжеволосым мужчиной.
Казалось, еврей удивился, но после секундного замешательства кивнул и повернулся к молодому человеку, который представился как Майкл Мюррей, виноторговец, партнер в «Фрэзер et Cie».
– Я полагаю, что вы знакомы с моим кузеном Джаредом Фрэзером?
Круглое лицо Розенвальда немедленно просияло.
– О, разумеется, сэр! Человек с самым изысканным вкусом и острым глазом. Я сделал по его заказу кувшин для вина с мотивом из подсолнухов, еще и года не прошло!
– Я знаю, – улыбнулся молодой человек; от улыбки его глаза прищурились, а на щеках появились морщинки, и в мозгу Ракоши снова зазвенел колокольчик узнавания. Но услышанное имя ничего ему не говорило – только лицо, да и то смутно. – У моего дяди есть еще один заказ, если вы не возражаете.
– Я никогда не отказываюсь от честной работы, месье. – Судя по удовольствию на румяном лице ювелира, честная работа, да еще хорошо оплаченная, его вполне устраивала.
– Что ж, тогда – позвольте? – Молодой человек вынул из кармана сложенный лист бумаги, но при этом посмотрел на Ракоши, вопросительно подняв брови. Ракоши кивнул ему, чтобы тот продолжал, а сам стал разглядывать музыкальный ящик, стоявший в комнате – массивный предмет величиной с коровью голову, украшенный почти обнаженной нимфой, одетой в легчайшую золотую тунику и танцующую на грибах и цветах в компании с большой лягушкой.
– Потир,[38] – объяснял Мюррей, положив бумагу на стойку. Краем глаза Ракоши увидел на нем список имен. – Это дар в храм монастыря Ангелов в память о моем покойном отце. Моя молодая узина только что ушла в этот монастырь, – сообщил он. – Поэтому месье Фрэзер счел это место самым подходящим.
– Превосходный выбор. – Розенвальд взял список. – И вы хотите, чтобы на потире были написаны все эти имена?
– Да, если вы сможете.
– Месье! – Розенвальд обиженно всплеснул руками, ведь была задета его профессиональная честь. – Это дети вашего отца?
– Да, в самом низу. – Мюррей склонился над стойкой и, водя пальцем по строчкам, медленно и внятно прочел иностранные имена. – Наверху имена моих родителей: Йен Аластер Роберт Маклеод Мюррей и Джанет Флора Арабелла Фрэзер Мюррей. А теперь я – то есть мы – хотим вставить еще эти два имени: Джеймс Александер Малкольм Маккензи Фрэзер и Клэр Элизабет Бошан Фрэзер. Это мои дядя и тетя. Дядя был очень дружен с моим отцом, – пояснил он. – Почти как брат.
Он продолжал говорить что-то еще, но Ракоши не слушал. Он схватился за край стойки, в глазах у него все замелькало, даже показалось, что нимфа усмехнулась ему.
Клэр Фрэзер. Так звали ту женщину, а ее муж, Джеймс, был родом из Шотландии. Так вот кого напомнил ему этот молодой мужчина, хотя тот был не таким видным, как… Но La Dame Blanche![39] Это была она, точно она.
И в следующее мгновение ювелир подтвердил это, резко отпрянув от листа с именами, словно одно из них могло выпрыгнуть из строки и укусить его.
– Это имя… принадлежит вашей тетке? А она и ваш дядя жили когда-нибудь в Париже?
– Да, – ответил Мюррей, слегка удивившись. – Может, лет тридцать назад – но совсем недолго. Вы знали ее?
– Э-э, не скажу, что я был лично знаком, – ответил Розенвальд с хитрой улыбкой. – Но она была… известна в городе. Люди называли ее La Dame Blanche.
Мюррей заморгал, явно удивленный.
– Правда? – Он выглядел скорее огорченным.
– Да, но это было очень давно, – поспешно проговорил Розенвальд, явно подумав, что сказал лишнее. Он махнул рукой на заднюю комнату: – Минуточку, месье. Вообще-то, у меня уже есть потир, не желаете ли взглянуть? И еще дискос.[40] Если вы возьмете обе вещи, мы можем договориться о скидке. Они делались для клиента, который неожиданно скончался, я тогда еще не успел закончить потир, так что там почти нет декора – много места для имен. Может, мы напишем хм… ваших дядю и тетю на дискосе?
Мюррей кивнул, заинтересовавшись, и, следуя жесту Розенвальда, обогнул стойку и прошел за стариком в заднюю комнату. Ракоши сунул поднос из восьми лепестков под мышку и тихо вышел. В его голове роились бесчисленные вопросы.
Джаред поглядел на Майкла, покачал головой и склонился над своей тарелкой.
– Я не пьян! – выпалил Майкл и опустил пылающее лицо. Но даже так он чувствовал, как глаза кузена сверлили его макушку.
– Сейчас нет. – Голос Джареда звучал спокойно, почти ласково, в нем не слышалось обвинений. – Но ты напился накануне. Ты не прикоснулся к обеду, да и лицо у тебя будто испорченный воск.
– Я… – Слова застряли в его глотке. Угри под чесночным соусом. Запах от этого кушанья. Он вскочил со стула, не зная, то ли его стошнит, то ли из его глаз хлынут слезы.
– У меня нет аппетита, кузен, – с трудом проговорил он и отвернулся. – Прости.
Он хотел уйти, но колебался слишком долго, ему не хотелось подниматься в спальню, где больше нет Лили, но и не хотелось выбегать на улицу, чтобы не показаться вздорным. Джаред встал и с решительным видом подошел к нему.
– Я и сам не слишком голоден, a charaid, дружище, – сказал Джаред, взяв его под руку. – Пойдем, посиди со мной немного, выпьешь. Это успокоит твою душу.
Ему не очень хотелось, но больше он ничего не мог придумать и через несколько минут уже сидел перед душистым огнем, в котором потрескивали поленья из старых яблонь, с бокалом отцовского виски, и тепло от обеих приятностей растворяло стеснение в его груди и глотке. Он понимал, что это не лечило его горе, но зато позволяло ему дышать.
– Хорошая штука, – сказал Джаред, осторожно, но одобрительно нюхая виски. – Даже в таком виде, без выдержки. А уж через пару лет вообще будет чудо.
– Угу. Дядя Джейми знает в этом толк. Он сказал, что много раз делал виски в Америке.
Джаред засмеялся.
– Твой дядя Джейми всегда знает свое дело, – сказал он. – Вот только это знание не спасает его от неприятностей. – Он поерзал, устраиваясь поудобнее в своем старом кожаном кресле. – Если бы не восстание, он скорее всего остался бы тут, со мной. Да-а… – Старик вздохнул с сожалением и поднял свой бокал, рассматривая его содержимое. Жидкость все еще была почти такая же светлая, как вода – ее выдерживали лишь несколько месяцев, – но у нее был чуть вязкий вид хорошего, крепкого спирта, словно она могла ненароком выползти из бокала.
– Если бы он остался, тогда меня, думаю, тут бы не было, – сухо заметил Майкл.
Джаред удивленно посмотрел на него.
– Ох! Я вовсе не имел в виду, что ты плохая замена для Джейми, парень. – Он лукаво улыбнулся, и у него увлажнились глаза. – Вовсе нет. Ты самое лучшее, что у меня было. Ты и милая малышка Лили и… – Он кашлянул. – Я… ну, я не могу сказать что-либо, что может помочь, ясное дело. Но… так будет не всегда.
– Не всегда? – уныло пробормотал Майкл. – Что ж, посмотрим. – Между ними повисло молчание, нарушавшееся только шипением и потрескиванием огня. Упоминание Лили было для него болезненным, словно когти совы впивались в его грудную клетку, и он сделал большой глоток виски, чтобы заглушить боль. Может, Джаред был прав, посоветовав ему именно виски. Оно помогало, но недостаточно. И его действие длилось недолго. Он устал просыпаться с горем и головной болью.
Прогнав мысли о Лили, он заставил себя переключиться на дядю Джейми. Он тоже потерял жену, и это, судя по всему, что Майкл видел потом, разорвало пополам его душу. Потом она вернулась к нему, и он преобразился. Но в промежутке… он выдержал. Он нашел способ выжить.
Мысль о тете Клэр принесла ему легкое утешение: сейчас он старался не думать о том, что она сказала семье, кем была и где пропадала те двадцать лет, когда исчезла. Братья и сестры говорили потом между собой об этом. Молодой Джейми и Китти не поверили ни одному слову, Мэгги и Дженет сомневались – но Молодой Йен верил всему, и это много значило для Майкла. А она глядела на него – прямо на него, – когда рассказывала, что случится в Париже. И сейчас, вспоминая, он испытывал такой же легкий трепет ужаса. «Террор. Вот как это будет называться и вот что будет. Людей будут арестовывать без вины и обезглавливать на площади Согласия. Улицы обагрятся кровью, и никто – никто – не будет в безопасности».
Он взглянул на кузена. Джаред был старый человек, но все еще достаточно крепкий. Майкл понимал, что он ни за что не сможет убедить Джареда покинуть Париж и продать свой бизнес. Но пока еще остается какое-то время – если тетя Клэр была права. Не нужно сейчас об этом думать. Но она, кажется, так уверенно, словно ясновидящая, говорила обо всем, словно смотрела на все случившееся уже из более позднего, безопасного времени.
И все же она вернулась из того безопасного времени, чтобы снова быть с дядей Джейми.
Тут его посетила безумная фантазия, что Лили не умерла, а лишь улетела в далекое время. Он не мог ее видеть, прикасаться к ней, но знал, что она жива и что-то делает… может, именно такая вера, уверенность и помогли дяде Джейми держаться. Он с трудом сглотнул.
– Джаред, – сказал он, прочистив глотку. – Что ты думаешь о тете Клэр? Когда она жила тут?
Джаред удивился, но опустил бокал на колено и в раздумье выпятил губы.
– Она была красавицей, скажу я тебе, – ответил он. – Очень красивая. А язык как бритва, если она выступала против чего-то. И она умела убеждать. – Он кивнул дважды, словно что-то вспоминая, и внезапно усмехнулся. – Здорово умела убеждать!
– Правда? Ювелир – ну, Розенвальд, ты знаешь – упомянул о ней, когда я пришел заказать потир, и он увидел ее имя на листе бумаги. Он назвал ее La Dame Blanche. – Последняя фраза звучала не как вопрос, но он все же слегка добавил вопросительную интонацию, и Джаред кивнул, а легкая улыбка превратилась в широкую ухмылку.
– О, угу, я помню! Так назвал ее Джейми. Она временами оказывалась без него в опасных местах – ты сам знаешь, какие бывают негодяи и что могло случиться, – и он пустил слух, что она La Dame Blanche. Ты знаешь ведь про Белую Леди, да?
Майкл торопливо перекрестился, Джаред последовал его примеру и кивнул:
– Угу, вот так. Чтобы какой-нибудь мерзавец, задумавший нехорошее, дважды подумал. Белая Леди может лишить зрения или сделать пустой мошонку, да и еще много чего, если захочет. И я буду последним, кто скажет, что Клэр Фрэзер не могла бы это сделать, если бы захотела. – Джаред, задумавшись, поднес к губам бокал, сделал слишком большой глоток и закашлялся, прыснув каплями мемориального виски на пол.
Майкл засмеялся, к собственному ужасу.
Джаред вытер губы, все еще откашливаясь, потом выпрямился и поднял бокал, где еще осталось немного.
– За твоего отца. Slainte mhath! Будем здоровы!
– Slainte! Будем! – эхом отозвался Майкл и допил остаток. Потом решительно поставил пустой бокал и встал. Сегодня он больше не будет пить.
– Oidhche mhath, mo brathair-athar no mathar. Доброй ночи, кузен!
– Доброй ночи, парень, – сказал Джаред. Дрова в камине уже догорали, но все еще отбрасывали теплый, красноватый свет на лицо старика. – До свидания.
На следующий вечер
Майкл несколько раз ронял ключ, прежде чем наконец сумел повернуть его в старинном замке. Он не был пьян, после ужина с бокалом вина он больше не выпил ни капли. Вместо этого он прогулялся по всему городу в обществе лишь своих собственных мыслей. Все его тело дрожало от усталости, но зато он был уверен, что сможет заснуть. По его приказу Жан-Батист не закрыл дверь на засов, но один из лакеев растянулся на кушетке в вестибюле и храпел. Майкл слабо улыбнулся.
– Закрой дверь на засов и ступай к себе, Альфонс, – прошептал он, наклонившись, и потряс парня за плечо. Лакей пошевелился и всхрапнул, но Майкл не стал ждать, когда тот проснется. На лестничной площадке горела крошечная масляная лампа, круглый стеклянный шар в ярких красках Мурано. Лампа стояла там уже много лет, с первого дня, когда он приехал из Шотландии к Джареду, ее вид успокоил его, и он устремил свое усталое тело к широкой, темной лестнице.
По ночам, как это водится во всех старых домах, их дом потрескивал и разговаривал сам с собой. Хотя сегодня он молчал: тяжелая крыша с медными швами остыла, массивные стропила уснули.
Майкл снял с себя одежду и голый забрался в постель. Кружилась голова. Несмотря на усталость, его тело пульсировало, ноги дергались как у насаженной на вертел лягушки. Наконец он расслабился и нырнул в кипящий котел ожидавших его сновидений.
Конечно, она была там. Смеялась, играла со своей смешной собачкой. Гладила его по лицу, шее, ладонью, полной желания, прижималась всем телом ближе и ближе. Потом они оказались в постели, холодный ветер шевелил легкие занавески, слишком холодный, он замерз, но потом ее тепло приблизилось, прижалось к нему. Он страшно хотел ее, но одновременно боялся. Она была ужасно знакомой и ужасно чужой – и такая смесь вызывала в нем восторг.
Он потянулся к ней, но понял, что не мог поднять руку, не мог пошевелиться. И все-таки она была рядом, медленно извиваясь от желания, жадная и соблазнительная. Как водится в снах, он был одновременно перед ней, за ней, дотрагивался до нее и смотрел издали. Отсвет свечи на обнаженной груди, тени на пышных ягодицах, на откинутой белой простыне, одна нога, округлая и крепкая, выдвинулась вперед, мягко раздвинув его ноги. Мягко и требовательно.
Она свернулась за его спиной, целовала затылок, шею, и он потянулся, желая потрогать ее, но руки были тяжелые, неловкие, они беспомощно скользили по ней. Зато ее руки были решительные, более чем решительные – она взяла его за член и ласкала его. Ее рука работала быстро и жестко. Он брыкался, выгибал спину и внезапно освободился из трясины сна. Она ослабила хватку, пыталась отодвинуться, но он накрыл своей рукой ее руку и с радостной свирепостью быстро двигал их вверх и вниз, исходя конвульсиями, выбрасывая горячие, густые струи на свой живот, на сцепленные пальцы.
Она фыркнула от отвращения, он открыл глаза и увидел жуткую, как у горгульи, пасть, полную крошечных, острых зубов, и пару огромных выпученных глаз. Он взвизгнул.
Мопс соскочил на пол и стал с истеричным лаем носиться по комнате. За ним лежало чье-то тело. Майкл соскочил с кровати, запутался во влажных, липких простынях, споткнулся и в панике упал.
– Господи, господи, господи!
Стоя на коленях, он задыхался, тер ладонями лицо, тряс головой. И никак не мог понять, что все это значило. Не мог.
– Лили, – причитал он. – Лили!
Но заливавшаяся слезами женщина в его постели была не Лили. Он понял это и застонал от мучительного страдания новой потери.
– О, господи!
– Майкл, Майкл, пожалуйста, пожалуйста, прости меня!
– Ты… что… ради бога…
Леония бурно рыдала, протягивая к нему руки.
– Я не могла сдержаться. Я так одинока. Я так хотела тебя!
Плонплон перестал лаять и теперь подбежал к Майклу и нюхал его голую спину, обдавая ее взрывами горячего, влажного дыхания.
– Va-t’en! Уходи!
Песик попятился и снова залаял, выпучив глаза от обиды.
Не в силах найти слова, подходящие к ситуации, он схватил Плонплона и закутал его в простыню, чтобы не слышать его лая. Потом, пошатываясь, встал на ноги, все еще держа извивавшуюся собаку.
– Я… – начал он. – Ты… я имел в виду… о Господи Иисусе! – Он наклонился и осторожно поставил собачку на кровать. Плонплон мгновенно выпутался из простыни, бросился к Леонии и трепетно лизнул ее. Майкл уже думал о том, что надо отдать ей песика после смерти Лили, но почему-то это казалось ему предательством по отношению к прежней его хозяйке. При мысли об этом он был готов разрыдаться.
– Я не могу, – сказал он просто. – Никак не могу. Ты ступай спать, дева. Мы поговорим об этом позже, ладно?
Он вышел, осторожно ступая, словно очень пьяный, и осторожно закрыл за собой дверь. Прошел по коридору к главной лестнице и лишь там сообразил, что он голый. Он остановился там, ничего не соображая, и глядел, как меркли цвета муранской лампы с наступлением рассвета. Наконец его увидел Роберт и, прибежав, закутал в плащ и уложил в постель в одной из гостевых комнат.
Любимым игорным клубом Ракоши был «Золотой Петушок». Стена в главном салоне была покрыта гобеленом с изображением петуха. Вытканный золотой нитью, с распростертыми крыльями и распушенным горлом, он с триумфом кукарекал над разложенными перед ним выигрышными картами. Место было веселое, там встречались богатые торговцы и аристократы средней руки, а воздух был пряным от запахов свечного воска, пудры, парфюма и денег.
Ракоши собирался зайти в контору «Фрэзер et Cie», поговорить под каким-нибудь предлогом с Майклом Мюрреем и как-нибудь вывести разговор на тетку молодого человека. Впрочем, поразмыслив, решил, что это может насторожить Мюррея – и, не исключено, как-нибудь дойдет до женщины, если она где-то здесь, в Париже. А этого ему хотелось меньше всего.
Пожалуй, лучше было начать расспросы с более безопасного расстояния. Он узнал, что Мюррей время от времени появлялся в «Петушке», хотя сам он никогда не видел его там. Но если так говорят…
Прошло несколько вечеров с игрой, вином и беседами, прежде чем он познакомился с Шарлем Пепеном. Пепен был щеголем, безрассудным игроком и любителем поболтать. И выпить. Еще он был близким другом молодого виноторговца.
– О, та монахиня! – сказал он, когда Ракоши – после второй бутылки – упомянул, что слышал, будто у Мюррея есть молодая родственница, которая недавно ушла в монастырь. Пепен засмеялся, его красивое лицо зарделось.
– Я еще никогда не видел девицы, которая бы так не годилась в монахини – попка такая, что сам парижский архиепископ забудет про свои обеты, а ему уже восемьдесят шесть. Почти не говорит по-французски, бедняжка, – девица, не архиепископ. Впрочем, я бы и не стал вести с ней долгие беседы, если бы она была со мной, ну, вы понимаете… Она из Шотландии, ужасный акцент…
– Говорите, из Шотландии? – Ракоши задумчиво подержал в руке карту, потом положил ее. – Она кузина Мюррея – так, может, она дочь его дяди Джеймса?
Пепен за миг задумался.