Введите обвиняемых Мантел Хилари
Оглядываясь на придворную карьеру Болейна, вы видите: тут Джордж просчитался, а там сплоховал. Здесь подвела гордость, там нежелание обуздать свой норов. Ему еще учиться держать нос по ветру, как умеет его отец, но часы, отпущенные на учение, стремительно истекают. Есть время сохранять достоинство и время забыть о гордости, если хочешь выжить. Время ухмыляться хорошему раскладу и время швырнуть на стол карты и деньги со словами: «Томас Кромвель, ваша взяла».
Джордж Болейн; правая рука.
К тому времени, как он добирается до Фрэнсиса Уэстона (правая нога), семья юноши успевает предложить ему солидную сумму. Он вежливо отказывается. На их месте он поступил бы так же; впрочем, трудно представить, чтобы Грегори или кто-нибудь из его домочадцев свалял бы такого дурака, как этот юнец.
На этом Уэстоны не успокаиваются, обращаются к самому королю, обещая щедрое пожертвование в казну без всяких предварительных условий.
– Я не вправе советовать его величеству, – говорит он Фицуильяму. – Возможно, им удастся добиться смягчения приговора. Зависит от того, насколько задета королевская гордость.
Однако Генрих непреклонен.
– На месте Уэстонов, – заявляет Фицуильям мрачно, – я бы все равно заплатил. На будущее.
Примеру Уэстонов не мешало бы последовать Болейнам (тем, кто выжил) и Говардам. Он еще растрясет древние дубы и каждый год будет получать обильный урожай золотых монет.
Когда он входит в камеру, где содержат Уэстона, тот уже знает, кто арестован, знает или догадывается, что ему грозит. Сведения поступают от надзирателей, потому что он, Кромвель, пресек общение между четырьмя обвиняемыми. Другое дело – болтливый тюремщик: никто лучше не склонит заключенного к откровенности.
Вероятно, Уэстону известно, что идея со взяткой провалилась.
Вы смотрите на Кромвеля и думаете: если не взятка, то что? Бесполезно протестовать, отрицать и упорствовать. Остается унизиться, вдруг повезет?
– Я насмехался над вами, сэр, – говорит Фрэнсис. – Я вас недооценивал. Нижайше прошу у вас прощения. Вы – королевский слуга, и мне следовало отнестись к вам с должным уважением.
– Умная защита, – замечает он. – Впрочем, вам следовало бы просить прощения у Господа и короля.
– Вы ведь знаете, я недавно женился, – говорит Фрэнсис.
– И сейчас ваша жена в деревне. Разумное решение.
– Разрешат ли мне написать ей? Моему сыну не исполнилось и года. – Фрэнсис замолкает. – Я хочу, чтобы за мою душу молились после смерти.
Господь сам разберется, но Фрэнсис верит, что Создателя можно улестить и, возможно, подкупить. Словно в ответ на его мысли, Уэстон говорит:
– Я в долгах. Тысячу фунтов. Теперь я сожалею.
– Странно было бы ждать бережливости от такого щеголя, – замечает он мягко, и Уэстон поднимает глаза. – Разумеется, вы не в состоянии оплатить ваши долги и, даже вступив в права наследства после смерти отца, останетесь должны. Ваша непомерная расточительность заставляет задуматься: на что рассчитывал юный Уэстон?
Мгновение юноша смотрит на него с изумлением и гневом, словно недоумевая: при чем тут его долги? Не сразу до арестанта доходит. Он, Кромвель, протягивает руку и хватает Фрэнсиса за грудки, чтобы не дать тому рухнуть.
– Судьи сразу смекнут, в чем дело. Нам известно, что королева давала вам деньги. Ваше безрассудство легко объяснить. Что для вас тысяча фунтов, раз вы замышляли после смерти короля жениться на вдове.
Почувствовав, что Уэстон может сидеть ровно, он ослабляет хватку. Юноша задумчиво одергивает одежду, расправляет оборки на воротнике.
– Вашу жену не бросят на произвол судьбы, не тревожьтесь за нее. Король не обижает вдов. Осмелюсь предположить, о ней будут заботиться лучше, чем заботились вы.
Уэстон поднимает глаза:
– Я не могу осуждать ваши домыслы и понимаю, как можно истолковать мои поступки. Я вел себя как дурак, а вы были рядом и все видели. Я сам себя погубил. Я также не стану осуждать ваши поступки, в прошлом я делал все, чтобы вам навредить. Я прожил дурно… я прожил… понимаете, я думал, впереди еще лет двадцать или около того, и когда я состарюсь… когда мне будет лет сорок пять – пятьдесят, я стану жертвовать сирым и неимущим, и тогда Господь поймет, как мне совестно…
Он кивает:
– Никто не знает своего часа, верно, Фрэнсис?
– И все же, господин секретарь, в чем я неповинен, так это в прелюбодеянии с королевой. Я вижу по вашему лицу, вы и сами так думаете, и, когда меня поведут на смерть, все увидят, что я невиновен. И король поймет и раскается. Меня будут помнить как невинно убиенного.
Жестоко было бы разрушать эту веру: юноша надеется, что в смерти получит славу, которой не заслужил при жизни. Вряд ли Уэстон намеревался прожить следующие двадцать пять лет лучше, чем предыдущие.
Выросший под крылом суверена, придворный из семьи придворных, ни разу не усомнившийся в своем высоком статусе, ни разу не возблагодаривший Бога за то, что родился Фрэнсисом Уэстоном, везунчик, с колыбели назначенный служить великому королю и великой нации, не оставляет после себя ничего, кроме долгов, запятнанного имени и сына. Любой способен родить сына, говорит он себе, важно помнить, зачем мы здесь и ради чего все устроено.
– Ваша жена писала королю. Просила о милосердии. У вас остались друзья.
– Что мне с того?
– Вряд ли вы сознаете, сколь многих осиротят нынешние события. Пусть это вас утешит. Не горюйте, Фрэнсис. Любой юный искатель приключений знает, что фортуна переменчива. Смиритесь. Берите пример с Норриса, который никого не винит.
– Возможно, Норрису и впрямь некого винить, кроме себя! – восклицает юноша. – Возможно, он и впрямь искренне раскаивается. Возможно, Норрис заслуживает смерти, но я-то нет!
– Норрис с лихвой заплатил за шашни с королевой.
– Он не отходит от нее ни на шаг! И не говорите мне, что они обсуждали Евангелие.
Вероятно, Фрэнсис готов донести на Норриса. Норрис почти признался Уильяму Фицуильяму, но вовремя прикусил язык. Неужели дошло до фактов? Он ждет: арестант прячет лицо в ладонях. Внезапно, сам не зная почему, он встает, извиняется, выходит вон.
Снаружи Ризли и остальные подпирают стены, перекидываясь шутками. Завидев его, молодые люди выпрямляются.
– Мы закончили? – спрашивает Ризли. – Признался?
Он качает головой:
– В чужом глазу соринку видим, в своем бревна не замечаем. Каждый будет твердить о собственной невиновности, но никто не скажет: «Она невинна». Кишка тонка.
Как однажды сказал ему Уайетт: «А хуже всего ее намеки, почти похвальба, что она говорит „нет“ мне и „да“ другим».
– Значит, признаний вы не добились, – говорит Ризли. – Хотите отдать арестантов нам?
Он одаривает Зовите-меня взглядом, от которого тот отшатывается, наступая на ногу Ричарду Ричу.
– Что, Ризли, решили, я слишком мягок к молодым?
Рич спрашивает, потирая ногу:
– Нам составить обвинения?
– И подлиннее.
– Извините, я должен выйти.
Рич решает, ему надо в нужник. Он и сам не знает, что заставило его выскочить из комнаты. Возможно, фраза Уэстона, что когда-нибудь ему исполнится сорок пять или пятьдесят. Словно, миновав середину жизни, впадаешь в детство. Его тронули эти слова, их наивность. Или просто захотелось глотнуть свежего воздуха. Представьте, вы в комнате, окна на замке, и вы явственно ощущаете близость других тел и меркнущий свет. В комнате вы строите догадки, играете, двигаете своих слуг: умозрительные фигуры, твердые, словно слоновая кость, черные, как эбеновое дерево, прокладывают путь по квадратам. Затем вы говорите: я больше не вынесу, дайте вдохнуть; выскакиваете в запущенный сад, где виновные свисают с деревьев, больше не слоновая кость, больше не эбеновое дерево, ныне во плоти. Их скорбные языки твердят о вине, пока они испускают дух. Следствие предшествует причине. То, что вы воображаете, уже свершилось. Вы тянетесь к ножу, но кровь пролита. Агнцы забиты и съедены. Сами выложили на стол ножи, сами себя разделали, сами оставили от себя одни кости.
Май цветет даже на городских улицах. Он посылает дамам в Тауэр цветы. Кристофу велено доставить букеты. Юноша растолстел и выглядит словно жертвенный бык, украшенный гирляндами. Интересно, что они делали с мясом, язычники и ветхозаветные евреи? Раздавали бедным?
Анна живет в покоях, отремонтированных к ее коронации. Он лично следил за работами, наблюдая, как богини с черными лучистыми очами расцветают на стенах. Богини нежатся на траве под кронами кипарисов, белая голубка смотрит сквозь листву, охотники направляются на охоту, гончие вприпрыжку несутся впереди, исполняя свою собачью музыку.
При его появлении леди Кингстон встает.
– Сидите, дорогая мадам, – говорит он.
Где Анна? Ее нигде не видать.
– Молится, – отвечает одна из теток Болейн. – Поэтому мы оставили ее одну.
– Это было давно, – говорит другая тетка. – Вы уверены, что она не привела туда мужчину?
Тетушки прыскают, он не поддерживает общего веселья, леди Кингстон бросает на хохотушек тяжелый взгляд.
Из крохотной молельни появляется королева, она слышала голоса. Солнечные лучи падают ей на лицо. Леди Рочфорд права: Анна увядает. Если не знать, что некогда эта женщина держала в ладони королевское сердце, вы не найдете в ее облике ничего примечательного. Вероятно, теперь ей всегда будет свойственно это выражение напускного легкомыслия и деланой робости. Постепенно Анна превратится в одну из тех женщин, которые и в пятьдесят мнят себя красавицами, мастериц напустить туману, что хихикают, словно юные девушки, жеманно касаются вашей руки и при виде красавчиков-простофиль, вроде Тома Сеймура, обмениваются с товарками лукавыми взглядами.
Впрочем, ей никогда не будет пятьдесят. Вероятно, он в последний раз видит Анну-королеву до суда. Она садится в уголке, среди женщин. От реки несет прохладой, и даже в этих нарядных комнатах висит сырость. Он спрашивает, не прислать ли мехов.
– Да. Горностаев. А еще замените этих женщин. Я желаю сама выбрать себе окружение.
– Леди Кингстон здесь, потому что…
– Она для вас шпионит.
– …она ваша хозяйка.
– А я, стало быть, гостья? И как гостья вольна уйти, когда захочу?
– Я полагал, вы не станете возражать против мистрис Орчард, вашей кормилицы. А что до ваших тетушек…
– Они меня ненавидят, все до одной, знай злословят да хихикают.
– Исусе! А вы ожидали аплодисментов?
Болейны все такие: терпеть не могут собственную родню.
– Когда я выйду отсюда, вы не посмеете разговаривать со мной в таком тоне.
– Простите. Я сказал не подумав.
– Не понимаю, что взбрело в голову королю. Зачем он меня тут держит? Испытывает? Это какая-то уловка?
Он так не думает, потому не отвечает.
– Я хочу увидеться с братом, – говорит Анна.
Ее тетя леди Шелтон поднимает глаза от рукоделия и замечает:
– Нельзя придумать просьбы глупее.
– А где мой отец? Не понимаю, почему он меня не защищает.
– Ему повезло, что остался на свободе, – говорит леди Шелтон. – От Томаса Болейна помощи не дождешься, всегда думает только о себе, мне ли не знать.
Анна пропускает слова тетки мимо ушей:
– А мои епископы? Я ли не защищала их, я ли их не поддерживала? Почему они не замолвят за меня словечко перед королем?
Тетушки Болейн хохочут:
– Чтобы епископы стали защищать блудницу?
Очевидно, этот процесс уже проигран Анной.
– Помогите королю, – советует он. – Если он не проявит милосердие, вам не на что надеяться. Но вы еще можете помочь дочери Елизавете. Чем скромнее и тише вы будете держаться в суде, чем более искренним будет ваше раскаяние, тем с меньшей горечью его величество будет вспоминать о вас впоследствии.
– Ах вот как, в суде… – В Анне просыпается былая резкость. – В каком суде?
– Сейчас джентльмены дают показания.
– Показания? – переспрашивает Анна.
– Вы слышали, – отвечает леди Шелтон. – Ради вас они не станут лгать и изворачиваться.
– Возможно, будут еще аресты и новые обвинения, но в ваших силах сделать процесс менее болезненным для всех. Джентльменов будут судить вместе. Вы и ваш брат, в силу вашего высокого положения, предстанете перед судом пэров.
– У них нет свидетелей. В чем бы меня ни обвиняли, я буду отрицать.
– Пусть так, – говорит он, – хотя относительно свидетелей вы заблуждаетесь. Когда вы были на свободе, ваши фрейлины лгали вам в угоду. Сейчас они осмелели.
– Не сомневаюсь. – Анна выдерживает его взгляд, в тоне – презрение. – Как и эта Сеймур. Передайте ей от меня: Господу ведомы ее уловки.
Он встает, собирается уходить. Присутствие Анны лишает его силы духа, нестерпимо ощущать ее душевную боль, готовую прорваться каждую минуту. Все слова сказаны, пора уходить, но он медлит.
– Если король решит аннулировать ваш брак, я вернусь, чтобы записать ваши показания.
– Еще и это? – спрашивает Анна. – Разве моей смерти недостаточно?
Он кланяется, поворачивает к двери.
– Нет!
Анна вскакивает, робко касается его руки. Словно доброе мнение Кромвеля значит для нее не меньше свободы.
– Вы ведь не поверили всем этим россказням? Я знаю, в глубине души вы им не верите. Кремюэль?
Он медлит на краю чего-то непрошеного: лишнего знания, бесполезных сведений. Поворачивается к ней, подается вперед…
И тут она прижимает руки к груди жестом, который демонстрировала ему леди Рочфорд. Вот как, царица Эсфирь. Она не невинна, а лишь изображает невинность. Его руки падают, он отворачивается. Анне неведомо раскаяние. И нет такого греха и преступления, на которое она не способна. Эта женщина – дочь своего отца и все, чего добивается, уговорами или принуждением, обращает к своей выгоде. Однако довольно одного жеста, чтобы разрушить козни.
Он видит, как меняется ее лицо. Анна отступает, обхватывает горло руками, сжимает, словно душит себя.
– У меня очень тонкая шея, – говорит она. – Они справятся без труда.
Кингстон спешит ему навстречу, коменданту нужно выговориться.
– Она не унимается! Все время держит руки на горле. И смеется.
На честном лице тюремщика смятение.
– Смеется без повода. Говорит всякие глупости. Что дождь не прекратится, пока ее не освободят. Или не начнется. И прочее в том же духе.
За окном шумит летний дождик. Скоро он закончится, и солнце вмиг высушит камни.
– Моя жена пробует ее урезонить, – рассказывает Кингстон. – А она спрашивает меня: мастер Кингстон, дождусь ли я правого суда? Мадам, отвечаю я, самый бедный королевский подданный может рассчитывать на правосудие. Она знай себе смеется, заказывает обед, поглощает его с отменным аппетитом. А еще говорит стихами. Моя жена их не запоминает. По словам королевы, стихи принадлежат Уайетту. Ах, Уайетт, Уайетт, вздыхает она, когда же я увижу тебя рядом?
В Уайтхолле он слышит Уайетта и идет на голос, а сопровождающие вьются вокруг. У него никогда еще не было такой свиты, некоторых он знать не знает. Чарльз Брэндон, герцог Суффолкский, Чарльз Брэндон, громадный, словно дом, нависает над Уайеттом. Эти двое увлеченно орут друг на друга.
– Что вы здесь делаете?
Уайетт обрывает разговор на полуслове и бросает через герцогское плечо:
– Миримся.
Он смеется. Брэндон грузно отступает в сторону, ухмыляясь в бороду.
– Я умолял его отбросить старую вражду. Смерти он моей, что ли, добивается? – Уайетт с неприязнью смотрит герцогу в спину. – Брэндон не упустит случая. Герцог давно наговаривал королю на меня и Анну.
– Однако, если помните, Генрих отослал его в восточные земли.
– Миновали те времена. Теперь убедить Генриха несложно.
Он тянет Уайетта за руку. Ему удалось сдвинуть с места Чарльза Брэндона, он справится с любым.
– Я не собираюсь обсуждать это на публике. Я пригласил вас не затем, глупец, чтобы вы с дерзким видом разгуливали у всех на виду, заставляя людей спрашивать себя: неужели Уайетт до сих пор на свободе?
Уайетт кладет ладонь поверх его руки, глубоко вдыхает, собирается с духом:
– Отец велел мне не отходить от короля ни днем ни ночью.
– Это невозможно, король никого не принимает. Вам следовало идти ко мне, в здание судебных архивов, а затем…
– Если я войду в ваш дом, скажут, что меня арестовали.
– Никто из моих друзей не пострадает, – говорит он тихо.
– За последний месяц вы обзавелись странными друзьями. Паписты, сторонники леди Марии, Шапюи. Сейчас у вас общие цели, но что потом? Что, если они окажутся проворнее, когда вашей дружбе придет конец?
– Думаете, дом Кромвеля так легко разрушить? – спокойно возражает он. – Верьте мне. Впрочем, выбирать вам не приходится.
Идут из дома Кромвеля в Тауэр, в сопровождении Ричарда Кромвеля. Все проходит так гладко, так по-дружески, словно эти двое собрались поохотиться.
– Просите коменданта принять мастера Уайетта со всевозможным почтением, – инструктирует он Ричарда. – Это единственное безопасное место, – обращается он уже к Уайетту. – В Тауэре никто не посмеет приставать к вам с расспросами без моего ведома.
– Если я туда войду, обратно меня не выпустят, – говорит Уайетт. – Ваши новые друзья этого не допустят.
– Им со мной вовек не расплатиться, – отвечает он просто. – Вы же меня знаете, Уайетт. Мне ведомо, кто чего стоит и кто на что способен. И я говорю не только о деньгах. Я взвесил и оценил ваших врагов. Я знаю, на что они способны и на что не способны. И поверьте, если им случится меня разозлить, они дорого заплатят. Я оберу их до нитки.
Когда Уайетт и Ричард уходят, он, хмурясь, говорит Ризли:
– Когда-то Уайетт называл меня умнейшим человеком в Англии.
– Уайетт вам не льстил, – отвечает Зовите-меня. – Я не устаю учиться у вас.
– По-настоящему умен не я, а сам Уайетт. Мы ему в подметки не годимся. Он выражает себя в том, что написал, и тут же опровергает написанное. Набрасывает стих на обрывке бумаги и сует его вам за обедом или во время службы. А после отдает тот же стих кому-нибудь другому, изменив одно слово. И когда этот кто-то спрашивает, читали ли вы последнее стихотворение Уайетта, вы отвечаете утвердительно, но на деле вы говорите о разном. А если вам удастся припереть Уайетта к стене и поинтересоваться, неужели он и впрямь проделывал то, о чем написал, он улыбнется и скажет, что писал о некоем воображаемом джентльмене. Или что история вовсе не про него, а про вас, хотя вы о ней впервые слышите. Эта женщина, брюнетка, на самом деле светловолосая. Можете верить всему или ничему из написанного, провозглашает он. Тогда вы находите место на странице и тычете пальцем: эта строка, она правдива? Правдива, отвечает он, в поэтическом смысле. А кроме того, я все равно не могу писать так, как бы мне хотелось. Меня ограничивает не король, но ритм. Я и хотел бы выражаться яснее, однако вынужден придерживаться размера.
– Кто-то должен напечатать его стихи, – говорит Ризли. – Чтобы сохранить их неизменными.
– Уайетт на это не согласится. Его стихи – не для посторонних.
– На его месте, – замечает Ризли, – я бы не хотел быть неверно истолкованным. И держался бы подальше от цезаревой жены.
– Мудрая тактика, – улыбается он. – Для людей вроде нас с вами, но не для Уайетта.
Строки из-под Уайеттова пера обретают крылья, то взмывая над смыслом, то подныривая под него. В них сказано, что законы власти и законы войны одинаковы, а цель искусства – лгать. Тебе суждено обманывать и обманываться, будь ты дипломат или влюбленный. Ты рассуждаешь о природе обмана и думаешь, что схватил суть, но ты сам будешь обманут, сожмешь ладонь, а там пусто. Закон пишется, чтобы удержать суть, поэма – чтобы ее затемнить. Острое перо колышется и шелестит, словно ангельские крылья. Ангелы – посланники, наделенные разумом и волей. Нам неведомо, похожи ли их крылья на соколиные, вороньи или павлиньи. Нынче ангелы редко удостаивают нас визитами. Впрочем, в Риме он знавал слугу, который поворачивал вертела на папской кухне и однажды столкнулся с ангелом лицом к лицу. В сыром коридоре, сочащемся влагой, в затопленной кладовой Ватикана, куда кардиналы не захаживают. Люди угощали слугу вином, чтобы послушать его рассказ. Слуга утверждал, что на ощупь ангел гладкий и твердый, как мрамор, взгляд его холоден и безжалостен, а крылья вырезаны из стекла.
Когда обвинительный акт попадает к нему в руки, он безошибочно угадывает за рукой судейского почерк короля. Слышит голос Генриха за каждой строкой: королевскую ненависть, ревность, страх. Недостаточно утверждать, что Норриса Анна подстрекала к преступной связи в октябре тысяча пятьсот тридцать третьего, а Брертона – в ноябре того же года, нет, воображению Генриха рисуются «грязные разговоры, поцелуи, прикосновения и подарки». Мало заявить, что она вела себя неподобающе с Фрэнсисом Уэстоном в мае тысяча пятьсот тридцать четвертого, а с Марком Смитоном, простолюдином, прелюбодействовала в апреле прошлого года, нет, королю важно упомянуть о жарких ссорах и бешеной ревности, которую Анна питала ко всем женщинам. Хватило бы простого упоминания, что Анна согрешила с собственным братом, нет, пусть все знают о поцелуях, подарках, драгоценностях и о том, как она «возбуждала его, просовывая свой язык в рот вышеупомянутому Джорджу, а вышеупомянутый Джордж отвечал ей тем же». Это больше похоже на досужую болтовню с леди Рочфорд или другой любительницей сплетен, чем на судебный документ. Впрочем, в подобных формулировках есть смысл: те, кому предстоит выслушать эту душераздирающую историю, не скоро ее забудут.
– Добавьте в каждый пункт «в дни, предшествовавшие, а также последовавшие за преступным деянием», – велит он.
Или другую подобную фразу, пусть все знают: деяния совершались неоднократно, возможно, чаще, чем помнят обвиняемые.
– Даже если окажется, что некое преступление в действительности не имело места, – добавляет он, – оспорить обвинение в целом не удастся.
Только послушайте, что говорит Анна! Если верить документу, она признается, что «никогда не питала к королю искренней привязанности».
Никогда. Ни тогда, ни сейчас.
Он хмурится над бумагами, отдает их клеркам. Слышен ропот. Не следует ли добавить в список обвиняемых Уайетта? Нет, ни в коем случае. Если король зайдет так далеко и Уайетту суждено предстать перед судом, нельзя допустить, чтобы его судили вместе с этой шайкой. С Уайеттом мы начнем с чистого листа, ибо после нынешнего процесса осужденным прямая дорога на плаху.
А если люди, осведомленные о перемещениях двора, заметят противоречия в показаниях? Брертон однажды заявил мне, возражает он, что способен быть в двух местах одновременно. А также и Уэстон. Любовники Анны – иллюзорные джентльмены, вовлекшие королеву в грех. Они приходят и уходят, и никому из них нет отказа. Словно мошкара скользит над рекой, поблескивая во тьме, дублеты расшиты алмазами. Луна взирает на них, воды Темзы отражают их, мерцающих, как рыбы или жемчужины.
Его новые союзники, Куртенэ и Поли, делают вид, будто не удивлены обвинениями против Анны. Эта женщина – еретичка, а равно и ее братец. А еретикам, как известно, неведомы приличия, их не сдерживают законы, ни человеческие, ни Божественные. Они ничем не брезгуют, берут все, что идет в руки. А те, кто (по глупости) потакал еретикам из лени или жалости, теперь могут лицезреть их истинную натуру.
Поделом Генриху Тюдору, приговаривают старые семейства, будет ему хороший урок. Может быть, Рим протянет королю руку помощи? Теперь, когда Анна почитай что мертва, если Генрих приползет к папскому престолу на коленях, возможно, папа простит его и примет в свои объятия?
А как же я, спрашивает он. Вы, Кромвель? Новые хозяева взирают на него с рассеянным отвращением.
– Я стану вашим блудным сыном, – улыбается он. – Вашей заблудшей овцой.
В Уайтхолле придворные сбиваются в тесные группки, что-то приглушенно обсуждают, ощетинившись локтями, сжимая кинжалы на поясе. Хмурые судейские шепчутся по углам.
А нельзя ли освободить короля малой кровью, сэр, спрашивает Рейф.
Однажды, говорит он, когда ты устанешь торговаться и договариваться и решишь идти до конца, действуй быстро и безукоризненно. Враг не успеет и глазом моргнуть, а ты уже занес его имя в список арестантов, блокировал порты, подкупил жену и детей. Его наследники – под твоей опекой, его деньги – в твоих сундуках, его собака отзывается на твой свист. Прежде чем враг проснется, ты должен стоять у его изголовья с топором наготове.
Когда он, Томас Кромвель, приходит навестить Уайетта в тюрьме, комендант Кингстон спешит уверить его, что к арестованному относятся со всевозможным почтением.
– А королева, как она?
– Места себе не находит, – отвечает расстроенный Кингстон. – Я повидал немало заключенных, но она беспокойней всех. То говорит, я знаю, что должна умереть, то обратное. Думает, король приплывет за ней и заберет ее обратно во дворец. Надеется, что произошла ошибка и скоро все разъяснится. Что король Франции вмешается и защитит ее.
Тюремщик огорченно качает головой.
Он застает Томаса Уайетта за игрой в кости – занятием, которое старый сэр Генри Уайетт не одобрил бы.
– И кто в выигрыше?
Уайетт поднимает глаза:
– Этот горланящий идиот, мое лучшее «я», играет против того ноющего дурака, моего худшего «я». Догадайтесь, кто в выигрыше. Впрочем, всегда есть вероятность, что роли поменяются.
– Вам здесь удобно?
– Телу или духу?
– Моя забота – тела.
– Вас ничем не смутишь, – говорит Уайетт, в голосе невольное восхищение напополам со страхом.
Еще как смутишь, думает он, Кромвель, только об этом не пишут в депешах. Уайетт не видел, как я выходил от Уэстона. Не видел, как Анна робко коснулась моей руки и спросила, неужели я верю во все эти россказни.
Он садится, не сводя глаз с заключенного, говорит:
– Я всю жизнь к этому шел. Учился сам у себя.
Его карьера построена на лицемерии. В глазах, что некогда смотрели с презрением, нынче лишь уважение, впрочем поддельное. Руки, что тянулись сбить с него шляпу, теперь простерты для дружеского объятия, грозящего обернуться сломанными ребрами. Он развернул врагов к себе лицом, словно в танце, а теперь намерен развернуть в обратную сторону: позволить им оглянуться на долгие холодные годы, ощутить дуновение холодного ветра, что пробирает до кости. Чтобы враги ложились спать, выбившись из сил, а поутру вставали, ежась от холода.
– Я запишу все, что вы скажете, но даю вам слово: как только дело завершится успешно, я уничтожу записи.
– Успешно? – переспрашивает Уайетт, изумленный выбором слова.
– Король узнал, что его жена изменяла ему с несколькими мужчинами: один из них – ее брат, другой – лучший друг, третий – слуга, которого, по ее словам, она едва знала. Зеркало правды разбито, говорит Генрих. Собрать осколки – это ли не успех?
– Что значит – узнал? Откуда? Никто, кроме Марка, не признался. А что, если Марк солгал?
– Но он признался, так почему мы должны сомневаться? Наше ли дело убеждать его в собственной неправоте? Для чего тогда существуют суды?
– Но где доказательства? – настаивает Уайетт.
Он улыбается:
– Правда постучалась у дверей, закутавшись в плащ с капюшоном. И Генрих впустил ее, потому что давно знал. Правда не пришла незваной гостьей. Томас, я думаю, король знал всегда. Знал, что она изменяла ему если не телом, то словами, если не делом, то в мечтах. Она никогда его не любила, а он бросил к ее ногам весь мир. Генрих уверен, что никогда не удовлетворял ее и, даже когда лежал рядом, она воображала на его месте другого.
– Нашли чем удивить, – говорит Уайетт. – Этим кончается любой брак. Не знал, что это преступление перед законом. Помилуй бог! Да половину Англии следовало бы бросить в темницу!
– Одни обвинения пишутся на бумаге, другие мы не доверяем перу.
– Если чувство есть преступление, то я признаюсь…
– Ни в чем вы не признаетесь. Норрис признался, что любит ее. Если от вас потребуют признания, не признавайтесь ни за что в жизни.
– Но чего хочет Генрих? У меня голова идет кругом.
– Король мечется. Ему хочется прожить жизнь заново. Никогда не встречать Анну. Встретить ее, но пройти мимо. А больше всего ему хочется, чтобы она умерла.
– Хотеть – еще не значит мочь.
– Значит, если мы говорим о Генрихе.
– Насколько я сведущ в законах, прелюбодеяние – не государственная измена.
– Да, но те, кто принудил королеву к прелюбодеянию, изменники.
– Вы думаете, они брали ее силой? – спрашивает Уайетт сухо.
– Нет, это всего лишь юридический термин. Предлог думать лучше о королеве, навлекшей на себя позор. Впрочем, Анна тоже изменница, она сама призналась, собственными устами. Желать королю смерти – измена.
– И снова прошу простить мою непонятливость, – говорит Уайетт. – Полагаю, Анна сказала нечто вроде «если король умрет». Позвольте мне порассуждать. Выходит, если я скажу: «Все люди смертны», то напророчу Генриху смерть?
– На вашем месте я не увлекался бы рассуждениями, – произносит он мягко. – Томаса Мора сгубили именно они. А теперь займемся вами. Мне может понадобиться ваше свидетельство против королевы. Достаточно, если оно будет на бумаге, незачем произносить его в суде. Давным-давно, у меня в гостях, вы обмолвились, что Анна говорит мужчинам: «Да, да, да, да, нет».
Уайетт кивает, узнавая свои слова, жалея, что произнес их.
– Вам нужно переставить в вашем свидетельстве лишь одно слово. Да, да, да, нет, да.
Уайетт не отвечает. Молчание длится, оседая вокруг, усыпляющее молчание: на деревьях раскрываются листья, благоухают цветы, вода журчит в фонтанах, в садах слышен молодой смех.
Когда Уайетт подает голос, в нем слышна натянутость:
– Это не доказательство.
– Какая разница? – Он подается вперед. – Я здесь не для того, чтобы переливать из пустого в порожнее. Я не могу расколоться надвое, быть вашим другом и королевским слугой. Поэтому ответьте: вы готовы подписать признание и, если потребуется, произнести одно слово? – Он откидывается назад. – И тогда, если вы убедите меня в своей лояльности, я напишу вашему отцу. Скажу ему, что его сын выбрался живым из этой передряги. – Он замолкает. – Так я напишу ему?
Уайетт кивает. Самый скупой из жестов, кивок будущему.
– Вот и хорошо. А после в качестве компенсации за ваше пребывание здесь я позабочусь снабдить вас некой суммой.
