ЖД Быков Дмитрий

Когда гусарский полк входил в уездный город N, от прочих городов неотличимый, – сам мэр протягивал хлеб-соль и не вставал с колен, не в силах ощутить себя мужчиной. Мужчины – вот! Петров четвертый, Батеньков шестой – ты не сравнишься, как бы ни извелся. Они вставали на постой – и это был постой! Стояло все, включая производство.

«Скажите, как там на фронтах?» – нежнее ранних птах стонали толпы барышень покорных. «Да что ж, мамзели, на фронтах? Все то же – трах-тах-тах!» – им сдержанно ответствовал полковник. «Когда закончится война?» – «Не знаю, не штабной. Боец. Скажи-ка, дядя, ведь недаром? Да что нам, собственно, война? Мы вскормлены войной! И так ли жали нас под Кандагаром!»

Под Кандагаром никогда, как сказано уже, он не бывал. Всегда, в жару и стужу, не отвлекаясь, он на том сражался рубеже, откуда вылез род людской наружу. И весь его гусарский полк – как, в сущности, любой гусарский полк, других полков страшнее, – хотя и двигался вперед, разбуженный трубой, но устремлялся в эти же траншеи.

«А ну-ка, цыпочки, за мной! Повзводно! Те-те-те!» – кричал полковник, бил себя в лампасы – и полк со свитой из девиц шатался в темноте по кабакам и пожирал запасы. Когда же съеден был запас и взяты в сладкий плен все женщины (все женщины рыдали), – полк неохотно покидал уездный город N и устремлялся в глинистые дали. Копыта вязли. Дождь хлестал, и было далеко до города, который обозначим N + 1. И впереди полковник Гребанько качался на коне своем казачьем, Д'Эрве, вальяжный, как Самсон, уставший от Далил, мурлыкал по-французски под сурдинку, а пьяный Муромцев, блондин, с Грузиновым делил последнюю уездную грудинку.

Часть третья

По Моэму

Глава первая

1

Губернатор едет к тете, нежны кремовые брюки. Пристяжная на отлете вытанцовывает штуки. Саша Черный? Губернатор прошел в столовую и сел завтракать. Погода была мерзкая – дождь шестые сутки. Дождь хлестал в стрельчатые, зеленые окна столовой, за ними размывалась зеленая масса сада. Никита, верный слуга, в одном лице официант и камердинер, внес гречневую кашу с грибами в серебряном судке – вместо овсянки, почитаемой многими за символ европеизации, губернатор предпочитал гречку, оно и сытней, и здоровее. Две куриные котлетки, аккуратно округлые, украшенные веточками укропца, лежали себе с краю; соусница с грибным соусом явилась следом. Черный хлеб – любимый, с тмином, выпекаемый по специальному заказу, – был уже разложен на тарелке. Кофию губернатор не признавал – чай, только чай, крепкий, сладкий, иногда с мятой. Нынче был с мятой, по особому, с вечера, распоряжению.

Он завтракал рано, не поздней половины восьмого, чтобы успеть просмотреть почту и к девяти уже быть во всеоружии. В девять он принимал. Прием начинался с выслушивания жалоб населения – многие в своих округах начали подражать ему и пропускали туземцев вперед сановников, но первым это ввел он – демократично и эффектно, туземцы ценят. Жалобы были однообразны, он чувствовал себя в такие минуты немного сельским врачом, к которому обращаются лишь с двумя недугами – «Инда в боку колет» и «Нутре жжет». Рассудить имущественные споры было делом пяти минут, но он выслушивал внимательно, не торопя, не прерывая. Особенно смешны были наивные туземные хитрости, но он и их разоблачал не сразу, давая сторонам проявить невеликие актерские таланты. Иногда ему казалось, что туземцы только притворяются идиотами, разыгрывая перед ним свои спектакли, а на деле отлично зная цену его правосудию и лишь давая ему ощутить себя белым человеком. Но не все туземцы были таковы, как его любовница Аша – девушка редкого ума и проницательности, не той грубой, животной проницательности, какой обладают подчас крестьяне, но глубокой и продуманной деликатности, какая свойственна лишь утонченным натурам. В Аше губернатор души не чаял.

Отправившись полтора года назад в Сибирь с крайнею неохотой, он теперь представить себе не мог, что никогда не встретил бы эту девушку, ставшую для него оправданием чрезмерной ответственности, рутинных обязанностей и удаленности от столиц. Он никогда бы не причислил ее к туземному населению: стройная, бледная, она ничем не напоминала смуглых, приземистых, с сильной китайской примесью крестьян и пролетариев русского Востока. Правда, необыкновенна была ее выносливость и способность ко всякой домашней работе – но она давно уже была необыкновенна и для местных работяг, ни к какой систематической работе не способных. Народ был ленивый и хитрый, и это губернатор первым ввел словцо «туземцы» – нововведение так же прижилось, как и первое, насчет утреннего приема. Преувеличения тут не было: Россия давно уже распалась на крошечный, все сжимающийся центр и обильные, отдаленные колонии, и окружной представитель (округов было теперь восемнадцать, и число их ежегодно росло) вправе был зваться губернатором. «Я хочу, чтобы все было по Моэму», – говаривал губернатор, и это была третья его придумка, пользовавшаяся общей любовью. Он был человек начитанный, гордился библиотекой в три тысячи томов, из которой в Сибирь поехали пятьсот любимейших, и на все случаи жизни подбирал литературную аналогию – отчего-то так было легче. Впрочем, всегда легче, если до нас кто-то прошел по мрачным местам и благополучно выбрался к свету; да ему и было откуда хорошо ориентироваться в словесности – успел посидеть и в минкульте и только оттуда плавно переместился сначала в геополитику, а потом вот и на губернию.

Губернатор не был похож на бессмертный тип самовоспроизводящегося советского человека. В конце советских времен, когда всех уже тошнило, казалось, что все эти типы вымрут – тетки в высоких шапках, тугие, с ногами-тумбочками; секретарши, бесконечно пьющие бесконечный чай и занимающие друг другу очередь, в каком-нибудь «Ядране» или «Балатоне» за сапогами, которые выбросили (только выбрасывать и стоило); старухи на лавках, зорко следящие за жизнью домов – кто к кому входит и во сколько, по неделе кряду пережевывающие беззубыми ртами любое событие так же, как жевали они хлебный мякиш, долгими часами, до полного усвоения (по телевизору сказали, что так здоровее)… Был и тип чиновника, который губернатор встречал на всех сборищах государственной партии, тип, одним своим видом вызывающий ту смесь отвращения со страхом, горестного узнавания с робкой надеждой, которая и называлась в России государственным чувством. Свое государственное чувство есть у каждого народа, он, помнится, защищал диплом именно на эту тему; образ государства у каждой нации строго индивидуален, для кого-то государство – герб и флаг, для кого-то – чистая абстракция, туземцы о государстве вообще понятия не имели (иногда губернатору казалось, что они, отчужденные от Москвы и цивилизации, в самом деле превратились в отдельную нацию, неспособную ни к самодисциплине, ни к самоуправлению). Русский государственный образ как раз и сводился к этому самовоспроизводящемуся чиновнику который был абсолютно недоступен, непостижим, неумолим – и в то же время оставался свойским. Свойскость была в самой его неумолимости: да, он таков, но это наше, нам другого не надо, с нами иначе нельзя. Он был омерзителен – но привычен, любой другой действовал по другим законам, а потому был страшнее. Тип строгого, подтянутого, вежливого, даже доброжелательного чиновника не приживался – вот почему губернатор точно знал, что достиг пика своей карьеры. Губернаторский чин был по нынешним российским временам не особенно престижен: все делалось в Москве, назначение в провинцию рассматривалось как ссылка. Ниша была удобная, даже, пожалуй, и надежная, но далеко не столь почетная, как в приснопамятные сырьевые времена, когда три года административной работы и Сибири – даже и шестеренкой в губернском аппарате – помогали обеспечить внуков и правнуков. Сырьевая эра окончилась, и вероятно, навсегда. Губернатор не мог рассчитывать на место в Москве – именно потому, что не носил кока надо лбом, не хлопал нижестоящих по плечу с великолепной панибратской покровительственностью, не обращался к равным по имени-отчеству и на «ты» – «Что, Фрол Титыч?», – не школил секретарш, не спал с ними, не любил саун и застолий, а дистанцию между собою и туземцами устанавливал не с помощью грозных окриков, а посредством ледяной вежливости, самой осанкой своей давая понять, что они принадлежат к разным цивилизациям. В сущности, губернатор был тут, в Сибири, на своем месте: он по призванию был истинным цивилизатором, далеким от туземных слабостей. Кроме Аши, у него слабостей не было, да и что это за слабость – любовница из туземок? У кого из окружных смотрителей не было такой девушки?

Сам губернатор понимал, что его связь с Ашей давно уже не похожа на обычную любовную историю, заурядный affair чиновника с местной красоткой. Прежде всего – он был разведен, и это могло быть косвенной причиной той призрачной опалы, легчайшего недовольства, которое он ощущал всякий раз, когда вызывался на верха. Может быть, и отправка в Сибирь – при его-то административных способностях и хватке! – была своего рода почетной ссылкой, ибо сколько ни демонстрируй лояльность, сколько ни потакай мелким слабостям начальства – своим можно стать только на генетическом уровне. А с этим были проблемы. Губернатор соображал чуть быстрей, запоминал чуть лучше и прогнозировал чуть точней, чем полагалось чиновнику; к тому же, он давно понял, что из всех объяснений своих неудач лучше выбирать лестное, наименее травматичное. Повинуясь этому рефлексу, он и о губернаторстве своем думал по-моэмовски, по-британски: лестно было представлять себя сыном могучей империи в южных краях, а не сыном бывшей империи в краях северо-восточных. Отсюда был и белый шлем на летних прогулках, и привычка строго одеваться к завтраку, даже когда завтракал один, и отсутствие фамильярности со слугами; коллеги в отдаленных провинциях поразительно быстро опускались, но губернатор был не таков. Страшно было вспомнить, с какой бабой жил Климов… Вот Аша! Он заметил, что его мысли все чаще возвращаются к ней, и понимал причину: уже третью ночь он спал один. Аша ушла, как она выражалась, к своим – ей надо было что-то обсудить; уж эти загадки! Но никакого насилия. Девочка имеет право участвовать в жизни своего социального слоя. Мысль о женитьбе, естественно, не возникала, хотя нет-нет да и появлялось опасение: что, если она слишком привыкнет к своему положению губернаторши? Но она скорее тяготилась этим статусом, нежели гордилась им.

Он видел ее сейчас перед собою так ясно, словно она по обыкновению сидела напротив: рослая, но тонкая, бледная, даже с чертами вырождения, но сколь прелестного вырождения! Пальцы рук и даже ног почти неестественной длины, маленькая грудь, худоба, которая казалась бы болезненной, если бы не природная грация и естественность всех движений, и потом – за время жизни с ним она все же стала хоть немного женщиной: раздалась в бедрах, на хорошей пище набрала килограмма три… Он заметил, что думает о ней, как о дочери, и действительно годился ей в отцы – ему сорок три, ей девятнадцать; вспомнил ее круглые карие глаза, наполнявшиеся слезами так внезапно, – в последнее время она беззвучно плакала по дурацким, необъяснимым поводам: закат… птица… Должно быть, что-то не так. Он никогда не умел заботиться о женщинах, всегда был с ними суховат и холоден – все это от неуверенности, конечно; одна Аша научила его истинной нежности. Надо было, однако, читать почту.

Почта была обильная – две московские газеты, прибывшие с двухнедельным опозданием, пять писем, служебная записка… Записку он отложил и взялся за газеты. У губернатора давно выработалась общая для всех государственных людей привычка выдумывать дополнительные смыслы, будто бы вычитанные между строк, – и на совещаниях окружных смотрителей он обсуждал эти смыслы с коллегами, тонко маневрируя, чтобы показаться проницательным, но не слишком умным; наедине с собой губернатор признавался, что никаких смыслов давно уже вычитать не может и тычется в газету, как щенок в угол. Война странным образом не разрубила ни одного узла, но еще запутала, да и велась небывалыми средствами. Боевые действия ограничивались таинственными маневрами, бессмысленными, как стояние на Калке. Было похоже, что противоборствующие силы готовы схлестнуться намертво в последнем сражении, но предчувствуют его единственный итог – полное взаимное уничтожение, а потому ни у одной из сторон не хватало решимости первой вступить в бой. Подкусывали друг друга по мелочам, отрезали дороги, окружали мелкие группировки, и каждый день гибли три-четыре человека, а иногда сразу двадцать шесть (почему-то это была наиболее частая цифра: то ли ее ляпали куда ни попадя по аналогии с бакинскими комиссарами, то ли каждая из сталкивающихся сторон теряла в бою по тринадцать – несчастливое число). Тлел Кавказ, но оттуда приходили вовсе уж разноречивые сведения – только из репортажей западных радиостанций, трудно ловившихся на его территории, узнавал губернатор о новых взрывах и стычках. В Сибири покуда, слава богу, было тихо, но такая тишина была хуже войны – все медленно, неуклонно осыпалось. Остаточную нефтедобычу давно вели китайцы, свое производство прекратилось вовсе – работала в каждом городе пара китайских же мебельных фабрик, переводивших лес на уродливую, хрупкую мебель, а население жило темной, полуподпольной жизнью, в которой не просматривалось смысла. Губернатору самому было смешно вспоминать, как ожидал он внезапного краха, катастрофы, завоевания страны извне – зачем ее завоевывать? Что тут было ценного – иссякающая нефть, без которой большая часть мира выучилась обходиться? Золото, давным-давно проданное и вывезенное? Земля? Но кому нужна была топкая, заросшая земля в таком количестве, да еще с непредсказуемым населением? Весь внешний мир давно махнул на нас рукой, как на заколдованное место. Губернатор не боялся в кругу коллег высказываться на этот счет – не слишком резко, конечно, дабы не донесли наверх, но ему нравилось поддерживать репутацию западника.

Странно было, что газетчики и телевизионщики во все более скудных и невнятных военных репортажах (как же: секретность!) продолжали на этот прочий мир оглядываться, избегая называть вещи своими именами. ЖД до сих пор именовались ультралиберальными силами, хотя весь мир знал, что войну ведут хазары; почему-то ни в коем случае нельзя было сказать, что русские воюют с Каганатом. Известно было, что Запад держит принципиальный нейтралитет, несмотря на все разговоры об американских винтовках и консервах, которыми якобы пользовались ЖД; американские консервы, положим, были у обеих сторон – равно как, впрочем, и китайские. Русские (которых губернатор наедине с собою принципиально не называл нашими) все время отходили на заранее подготовленные позиции. Губернатор тонко улыбнулся при мысли об этих позициях: ящики с консервами, сауны для командования… ЖД наступали то по двум, то по трем направлениям, и все это медленно, вязко… На юге, ближе к Украине, вокруг одной из крупных деревень образовался загадочный дегунинский котел. К деревне стягивались войска, намечались противостояния, потом все как-то рассасывалось и циклически обострялось. Губернатор читал сводки, изучал карты и ничего не понимал.

На фоне всего этого распада удивителен был буйный рост злаков и небывалые урожаи яблок – земля плодоносила с прощальной страстностью, словно торопясь накормить страну, пока еще есть кого кормить. Казалось, яблони стонут под тяжестью плодов, зерна вытекали из колосьев, природа изнемогала от изобилия, истекала им, переливалась через край – и все это среди полного запустения. Чувствуя, что люди ничего уже не смогут с нею сделать, она радостно захватывала заброшенные заводы, пустые деревни, городские окраины, где редко-редко проглядывали среди травы ржавые рельсы; казалось, еще немного – и брошенные на путях старые паровозы прорастут лианами из проводов и железными цветами – что еще может вырасти на такой экзотической почве, как металл, уголь и машинное масло? Газеты сообщали о фантастических урожаях и приписывали решение продовольственной проблемы исключительно переходу на мобилизационную экономику, однако карточек никто не отменял – на пути у изобилия, как всегда, вставало государство. К счастью – и это было единственным плюсом нараставшего разложения, – никто давно уже никем не управлял, и карточки ходили только в крупных городах.

Губернатор прочел об урожае, о маневрах в районе Дегунина, о переброске войск под Жадруново, о новом массовом отключении воды и газа в Детройте (ах, и у них скоро будет, что у нас!), о землетрясении в Греции, о Новом драматическом театре, где ставили «Русских людей», – и взялся за письма. Инструкции по вакцинации не представляли интереса, требования неукоснительно усиливать патриотическую пропаганду приходили ежедневно, приказ о начале подготовки к осеннему призыву ничем не отличался от аналогичной директивы насчет призыва весеннего, – конечно, норму и тогда недовыполнили, но кто ж ее теперь выполнял? Туземцы покорно являлись на призывные пункты, многие через полгода возвращались, говоря, что получили отпуск, – губернатор прекрасно знал, что это заурядное дезертирство, ибо не может отпуск длиться месяцами, но ловить дезертиров в местной глуши было некому, да и не ему судить людей, уходящих по домам с такой бессмысленной войны. Тем не менее он исправно выставлял оцепления вокруг лесов, где будто бы скрывались дезертиры.

Директива дня состояла на этот раз из предупреждения о начале партизанской войны. Губернаторам и наместникам сообщали, что в последнее время участились нападения партизанских банд на железные дороги. Партизаны перерезали коммуникации и деморализовали население придорожных деревень. В связи с этим предписывалось активизировать розыскную работу «вплоть до прочесывания лесов» – губернатор опять тонко усмехнулся, ибо для прочесывания бескрайних лесов его округа понадобилось бы снять с железнодорожных работ всех туземцев до последнего. Кстати, насчет строительства железной дороги он тоже ничего не понимал. Дорогу строили, сверху торопили, это была единственная работа, которую туземцы выполняли с охотой – потому, вероятно, что за нее полагались пайки. Строительство в его округе контролировала почему-то ФСБ, а вовсе не МПС, но это бы ладно – округ приграничный, неподалеку Китай, – губернатор вообще не понимал, куда ведет эта железная дорога. Одна транспортная артерия, связывавшая его город с центром, тут уже была; какого черта тащить ветку через безлюдные леса, вдоль границы? Этого он не понимал, сколько ни вдумывался. Конечно, в государственных делах доля бессмыслицы необходима – но реальная железная дорога из ниоткуда в никуда? К чему воюющей стране железная дорога через тайгу и какие это партизаны могут на нее напасть? Кто такие вообще партизаны? Если это ЖДовские банды, хоть что-то понятно, – но в его краях никакими ЖДами не пахло. Губернатор перечитал директиву, пожал плечами и набрал мобильный номер начальника областного МВД.

– Михаил Николаевич, – сказал он официально, без тени панибратства. – У меня директива о борьбе с партизанщиной. Я на ближайшем совещании оглашу. Скажите, у нас в области были случаи партизанщины?

– Никак нет, – отозвался Михаил Николаевич, толстяк с милой фамилией Хрюничев. Его основным занятием давно была рыбалка: может, и к лучшему – другой бы со своим рвением давно запорол остатки населения. – Дезертирщина имеется, оцепление в районе Захаровки стоит – там вчера двоих видели, беглых. А партизанщину я не знаю, какая партизанщина?

– Я тоже не знаю, – осторожно сказал губернатор. – Все-таки не усилить ли охрану на строительстве железной дороги?

– А кого там охранять-то, – сказал начальник МВД. – Там и поезда еще не ходят. Я поспрошаю у своих, что за партизаны. Но вы, Алексей Петрович, не берите в голову. Я думаю, директивы давно машина пишет. В области вор на воре, все провода срезали, а они – партизаны. Делать здесь нечего, только партизан ловить.

Губернатор вежливо попрощался и продолжил разбор почты. Московская администрация с двухмесячным опозданием поздравляла его с днем рождения и желала новых свершений. Последнее письмо – отложенное потому, что корявые печатные буквы на конверте выдавали туземную жалобу, наверняка бессмысленную и тупую, как все образцы местного сутяжничества, – содержало в себе, однако, сюрприз столь неприятный, что губернатор встал, прошелся по комнате, закурил, чего давно себе не позволял, и еще раза три перечел отвратительный донос.

Из доноса явствовало, что Ашины участившиеся отлучки связаны с изменами – да, с изменами, хотя само это слово, естественно, в письме отсутствовало. Указывался адрес, по которому она в городе сняла квартиру для свиданий (вот на что уходили деньги, которые он ей давал! Она клялась, что тратит на семью). «Пойди проверь на Чайковского 8 она там будет всяку ночь что не с тобой» – с отвратительной фамильярностью, на «ты», что было мерзее всего, советовал неизвестный доброжелатель. Разумеется, ехать или посылать кого-то по этому адресу было нельзя – мало ли, засада, покушение, да и нельзя же идти на поводу у анонима! Губернатор заметил за собой, что покушение представляется ему вариантом почти идеальным в сравнении с Ашиной изменой. Но если правда? Эта тоска в последнее время, эти внезапные слезы, эти участившиеся отказы от близости под предлогом нездоровья… Впрочем, в ночи, когда близости не было, она как раз казалась трогательно нежной, по-другому, по-детски близкой ему. Да и нельзя было представить… Туземки не умели врать! «Гони ее гони не позорся». Как можно верить хоть единому слову такого доноса? Но Аши рядом не было, и некому было развеять подозрение, которое – анонимный автор знал – застрянет теперь в голове губернатора надолго.

Он был недаром англоман, а потому взял себя в руки и, брезгливо выкинув послание, аккуратно подшил распоряжения в архив (с тех пор, как прекратилась электронная почта, папки этих многословных, паутинистых, ничего не объяснявших распоряжений пухли с каждым днем, и пойди выброси!). Надо было принять туземцев, но он испытывал теперь такую ненависть к ним, что не чувствовал себя в силах выслушивать жалобы. Злоба его душила. Чертова баба, чертов народ! Нет, это, конечно, зависть. Завидуют, что приблизил. Он кликнул Никиту и потребовал воды со льдом.

2

Жалобы в этот день были самые рутинные, и он слушал вполуха. Надо было утвердить несколько порок, и он утвердил порки. Это ввели недавно, в Москве сомневались, как он сможет, – он смог, не возразил, хотя недоброжелатели ожидали демарша. Он был не так глуп, чтобы подставляться по мелочам. Лучше он два раза в месяц выпорет явных тунеядцев и алкоголиков, нежели его сместят из-за идиотского конфликта и новый губернатор будет сечь уже всех поголовно. Он знал, такое бывало. Секомые орали вовсю, но это входило в ритуал. Губернатор знал, что Никита или его подручный Артем наказывают скорее символически. У Рякиных и Стрешиных тянулась бесконечная тяжба за дом. Перед губернатором на специально отведенном серебряном подносе выросла гора обтерханных справок. Губернатор давно отчаялся разобраться в этой коллизии, иррациональной, извилистой, как все хитрости темных людей. Младший Рякин женился на Стрешиной, отписал ей полдома и пропал без вести, но у Стрешиной осталось трое детей, которым требовалось все больше места, – обратно же и Рякиным требовалось больше, нежели полдома, а распоряжение свое младший Рякин сделал в помрачении ума, в котором находился все последнее время и от которого, собственно, пропал без вести. Человек в нормальном уме (Рякины говорили: в уму) нешто без вести пропадет? «Вот квитанция от его пальта, он сдал пальту в ломбард, нешто в здравом уме под осень стал бы сдавать пальту?» И Стрешина, конечно, от него гуляла, дети не его, вот справка, у детей искривление носовой перегородки, у двух из трех, а у него нешто было когда искривление перегородки? Вся деревня любовалась, какой справный. И с этими справными справками они ездили в город из деревни через день, когда он принимал, и занимали очередь, и он выслушивал их сагу с самого начала, хотя иногда умудрялся запомнить, на чем прервал их в прошлый раз, и просил: вот с этого места, пожалуйста. С отравы, с зеленых соплей… с пятого такта…

– А и то поди пойми, от кого она прижила, – говорил представитель Рякиных, бабообразный, приземистый, беспрестанно прижимавший к груди пухлые ручки. – Пригуляла, не погнушалась. Никого не пропускала. А ён знал, ён все как есть знал.

– Тю! Ты что?! – визгливо негодовал представитель Стрешиных, такой же маленький, круглый, но с раскосыми бурятскими глазами, и пухлые ручонки он не прижимал груди, а хлопал себя ими по ляжкам. – Никогда она ни с кем не гуляла, она думать не думала про тако! Про тако как можно думать?! Полдома отписать, кому! Яму все говорили: кому ты отписывать? А он говорил: то не ваши полдома, то мои.

– А что с того, что полдома? Кому толку, что полдома? У меня около Талдома тож было полдома, так там и солома едома…

– А что солома, так против лома нет приема.

– Около-то кокола, да Вукола-то сокола…

– А что у Вукола-то буркала, да кыркала-то экала…

В какой-то момент губернатор перестал понимать, что за действо перед ним разыгрывается. Тяжба Стрешиных и Рякиных постепенно перешла в песню и танец, коронный номер фольклорного коллектива: один бил себя по груди, второй по ляжкам, один подпрыгивал, второй приседал, и оба по-бабьи взвизгивали, тошно кружась. Наконец Рякин вынул платочек, а Стрешин стремительно переобулся в шитые сапожки, и они пошли друг на друга, выкрикивая странные слова. «Тьфу!» – «Тьфу!» – крикнули они друг на друга и вновь пошли кругами, и каждый кланялся губернатору и немного подшаркивал перед ним ножкою. Наконец, утомясь ходьбой, прыжками и взвизгами, оба одновременно низко поклонились и, отдуваясь, замерли.

– Народный танец «Тяжба»! – прохладным голосом ведущей консерваторского концерта объявила личная секретарша губернатора, появившись из-за портьеры. – Сказанного достаточно!

– Не понял, – осторожно улыбаясь, сказал губернатор. Он долго откладывал рассмотрение тяжбы, опасаясь, что придется принимать непопулярное решение, но настоящего туземного имущественного спора не видывал еще никогда. Он и не знал, что это заканчивается так забавно. – Спасибо, конечно, за танец, но чего вам нужно все-таки?

– Мне нужно? Тю! – воскликнул Стрешин (или Рякин) и ткнул Рякина (или Стрешина, в общем, того, который остался) в круглое плечо. – Это ему нужно!

– Да не мне, ему!

– Тю! Ничего не нужно.

– А что нужно? Ничего не нужно. Все есть.

– Вот ей-богу, все есть!

– Как есть ей-богу, все есть!

– Народный танец «Божба»! – прохладно и звучно объявила секретарша.

– Довольно, – властно сказал губернатор. – Я вас жалую и милую. Ты возьми этого, – он указал Рякину на Стрешина, – а ты этого, – и показал Стрешину на Рякина. – И оба пошли отсюда, живо.

– Спасибо, губернатор, – сказал один и поклонился.

– Аи, пасибо, бубернатор.

– Пасиб, гублинатор.

– Паси, блинатор…

И, кланяясь, повизгивая, похлопывая себя по груди и ляжкам, просители удалились.

– Народный танец «Дружба»! – вслед им объявила секретарша.

– Что это было? – спросил губернатор.

– Это у них, Алексей Петрович, главное развлечение. Тяжба, народный ритуал. Иногда годами длится. Как добьются приема, так празднуют.

Губернатор работал в регионе второй год, но всех туземных обычаев не знал – не потому, что они были так уж сложны или многочисленны, а потому, что совершенно бессмысленны. Все туземные драки заканчивались примирениями, а жалобы друг на друга здесь подавали, кажется, только для того, чтобы лишний раз повидаться с начальством. К начальству относились с благоговением, словно само прикосновение к нему служило залогом процветания.

Губернатор выслушал и разобрал еще жалобу Семеновны на местного врача, который не желал определять ее болезнь и вообще не уделял должного внимания, а главное, сообщила Семеновна, стыдясь, он на нее льстился, ластился. Семеновне было восемьдесят пять. Губернатор не понимал, почему он должен был выслушивать этот бред. В другое время Семеновна была бы даже забавна, но сегодня его скребло подозрение. Он еще не виделся с Ашей, с этими отлучками определенно пора было кончать. Дождь усиливался. Губернатор встал и прошел к себе: с двенадцати до обеда полагалось работать с документами. Он набрал Ашин мобильный – она не отвечала. Черт-те что делалось в регионах с мобильной связью. Позвонил ей домой – лично распорядился провести телефон в их гнилой барак, – перепуганный отец пролепетал, что ушла еще вчера утром. Губернатор никогда не понимал, откуда в такой семье Аша: отец огромный, топорный, корявый, мать крошечная, забитая, с бесцветными волосами. Один раз он даже заставил себя у них отобедать – все было невкусно, нечисто, Аше кусок в горло не лез от стыда… И все-таки – куда она делась? Он написал полстраницы доклада, дважды разложил пасьянс «Косынка» в самом жестком варианте – на деньги, по три карты, – оба раза не вышли даже тузы, что вовсе уж никуда не годилось. Посмотрел в окно: пожалуй, сад в резиденции был единственным ухоженным местом в городе. Губернатор лично заботился о гравиевых дорожках, выписывал дорогую рассаду, следил, чтобы не протухала в бассейне вода и чтобы вовремя вычерпывали оттуда листья. Ежели бы каждый из туземцев делал для своего дома и огорода половину того, что глава региона делал для собственного сада и кабинета, можно было бы жить. Кроме Аши, в этой провинции вообще не было ничего, что стоило бы губернаторского внимания. Он посмотрел на себя в зеркало: залысины, да, и морщины, но неужели можно было предпочесть ему хоть кого-то в этой глуши? Конечно, он был у нее не первым, – какой-то из дядьев или шурьев растлил ее, четырнадцатилетнюю, в бане; но ведь это не в счет, это ни при чем. Она ждала одного его, и то, что было между ними, нельзя было сыграть. Он уже знал, что не сразу, пусть ругая себя, пусть ненавидя за недоверие к ней и доверие к неизвестному мерзавцу, – но поедет на Чайковского, 8. В конце концов ее могли держать где-то в плену и теперь шантажировать судьбой главного государственного человека в регионе. Кавказцы пошаливали и тут, хотя диаспора была минимальна – китайцы не терпели конкуренции.

3

– Чайковского, восемь, – сказал он шоферу. Тот глянул вопросительно:

– А что там? Вроде не ездили…

– Дом аварийный, – неохотно пояснил губернатор.

Шофер с фамильярностью прислуги, которой многое позволено, заворчал: вот, из-за каждого аварийного дома лично ездим черт-те куда… время позднее, другой бы давно почивал. Губернатор посматривал в окно. В городе сохранилось кое-что советское, а ничего нового не построилось; был Дом культуры, был кинотеатр, впоследствии ярмарка, впоследствии опять кинотеатр и потом сразу ночлежка, как будто в кинотеатре так и крутили закольцованный ролик про жизнь дна, с современными технологиями, включая запах. Афиши в фойе еще висели, хотя и их постепенно скуривали на самокрутки. Странное дело: он выстроил для васек ночлежку, но васьки в ней ночевали неохотно и только в самые ледяные холода: в прочее время бродили по городу и спали где попало. Он пробовал распоряжаться насчет отлова – распоряжения на их счет ужесточались, – но и отлов ничего не давал: численность их не убывала. То ли выпускали, брезгуя возиться, то ли их место тотчас заполнялось новыми, словно для поддержания какой-никакой жизни города васек должно было в нем оставаться строго определенное количество.

В начале улицы Чайковского губернатор приказал остановиться. Дом восемь ничем не отличался от других – это был старый двухэтажный купеческий особняк, каких полно в Сибири, явно конца позапрошлого века, уже с трещиной сверху донизу, давно не крашенный и не ремонтированный. Судя по забитым окнам, тут было пусто. Дверь, однако, оказалась не заперта. Шофер вызвался сопровождать – губернатор был неумолим: в случае, если все подтвердится, он не желал свидетелей своего позора. Что делать с Ашей, коль скоро… неважно, он все равно уже придумал. Он ее посадит, докажет антигосударственный умысел и посадит. Классическая месть государственного человека; все остальное недостаточно. Семьей она не дорожит, ссылать некуда – дальше Сибири не сошлют; но пусть она, разбаловавшись с ним на всем дорогом и готовом, окунется в иную среду и что-нибудь, возможно, поймет. Он просто забыл, что она туземка, а мягкость с туземным населением никого еще не доводила до добра – хоть в Британии, хоть в Алжире…

Он толкнул дверь. Света не было. Хорошо, в машине нашелся аварийный фонарь. Губернатор вошел в помещение, пропахшее затхлостью и древесной гнилью. Прежде тут, верно, был обычный барак – но расселили ввиду аварийности (эк он предугадал! – а впрочем, половина домов в центре города выглядела еще и похуже). Внизу никого. Он прислушался. Что могло ее заставить ездить сюда, в пустой гнилой дом, к грязному туземцу? Только голос крови, самый страшный из голосов. Так Марокка у Мопассана, что ли, уходила от красавца француза к грязному бедуину. Дитя пустыни. Потом возвращалась тощая и потасканная. Думать о чем угодно, кроме того, что он может сейчас увидеть. Осмотрелся: пусто, туземцы редко бросают вещи. Ужас, какая им свойственна жадность, в сочетании с тупостью: полная деменция. Подбирают старые газетки, тряпочки, никогда не выбрасывают детские игрушки. Он попытался как-то спросить об этом Ашу, но она обиделась: «Жалко же!» Проще новое купить, сказал он. Глупый, ответила она, не в том смысле жалко. Сама подбирала даже его записки, которые он шутя писал; нет, тут не скопидомство, тут странная сентиментальность, которой вроде неоткуда взяться в народе, лишенном интеллекта и воли. Все они словно раз навсегда загрустили и от грусти не были способны ни к какой деятельности. Губернатор обошел первый этаж, пустые комнаты с выцветшими квадратами на стенах – фотографии, само собой, сняли и увезли; на треснувших стеклах виднелись дождевые потоки. Никого. Розыгрыш, конечно. Он поднялся на второй этаж и зашел в пустую квартиру. Фонарем обшарил стены. Что-то было не то. Здесь явно был след чужого пребывания – не пустота нижнего этажа, где подобрана каждая щепочка, а остаток темной, жалкой, потаенной жизнедеятельности. Снова с фонарем осмотрел пол – и точно, в углу валялась консервная банка с остатками еды. Почувствовал странную скованность в движениях: что это, боюсь я, что ли?

– Эй, кто здесь? – позвал он негромко.

Ничего. Половицы поскрипывали, когда он прошел в соседнюю комнату. Что-то пошевелилось сзади: даже не звук, а колебание воздуха насторожило его. Он стремительно развернулся. В коридоре, высоко подняв топор, стоял длинный бледный мужик с вытаращенными глазами.

Губернатор выронил фонарь, и мужик внезапно завыл – тонким, жалобным голосом, как старый волк. В ту же секунду губернатор выстрелил. Он редко выходил в город без оружия – мало ли, к тому же по военному времени носить с собою пистолет предписывал регламент. Вой оборвался. Губернатор стремительно нагнулся за фонарем, поднял, направил перед собой. Мужик сидел на корточках, по-прежнему держа над головой топор и упираясь спиной в стену. На лице его застыл тупой ужас.

– Ты кто? – резко спросил губернатор осипшим от напряжения голосом. Он явно промазал, да и не целился толком, – мужик не был ранен, он просто перепугался. По лестнице уже топотал шофер, услышавший выстрел.

– Кто тут?! – заорал он, распахивая дверь.

– Ничего, Васильич, я справлюсь, – сказал губернатор уже спокойнее. – Кто такой? Чего задумал?

Мужик промычал что-то невнятное.

– Ну! – шофер пнул его.

Тот наконец выронил топор и опустил руки. Он был почти комичен – у стены, на корточках, с вытаращенными глазами; но губернатор понимал, что, если бы не его осторожность да еще реакция, лежать бы ему сейчас на втором этаже аварийного дома с раскроенным черепом. Впрочем, в мужике с самого начала было что-то странное: хотел бы убить – убил бы. Передвигался он бесшумно, как настоящий васька, и пахло от него соответственно. Пощадил он губернатора не по своей воле. Он хотел его убить – и почему-то не мог.

Отвечать, судя по всему, он не был способен тоже. Сидел, с мольбой глядя на губернатора, и выл непонятное.

– Да что ты воешь-то! – заорал шофер. – Сейчас как дознавателям тебя отдадим, живо все выложишь…

– Уезжай, – внятно выговорил наконец мужик. – Ее оставь и езжай. С ей без тебя разберутся. Ты человек не злой, на тебе греха нет. Уезжай, не будет ничего. А ее оставь, ей нельзя.

– Кого оставь? – строго переспросил губернатор. – Ты про кого говоришь?

– Все ты знаешь, про кого. Езжай, честно прошу. Нельзя тебе было с ней. Оставь, разберемся.

– Где она? – рявкнул губернатор.

– Не знаю, ищем, – промычал мужик. – А тебе нельзя, езжай. Хотел тебя положить, не могу. Правду наши говорили – не дано нам этого. Вишь, не тронул я тебя. Так езжай, будь человек, иначе всем погибель. Долыкать не долыкать, мамкать не плямкать, а обыкуло не разотолочишь.

– Вызови наряд, – спокойно сказал губернатор шоферу. – И Ашу в розыск.

Шофер вынул тяжелый мобильник и принялся вызывать милицию. В этот момент у губернатора в кармане запел его собственный телефон. Кроме кремлевских, номер знали только секретарша и Аша.

– Да! – крикнул он.

– Быстро приезжай домой, – сказала Аша. – Прямо в резиденцию. Ты цел?

– Да, все в порядке. Где ты была?!

– Приезжай, все расскажу. Только как можно быстрее. Пожалуйста, ладно?

– Еду.

Он перехватил взгляд шофера. Внизу уже ревела мигалка. По губернаторскому вызову милиция приезжала быстро.

– Пока я лично не допрошу – не трогать, – бросил губернатор толстому сержанту. – Осмотрите место происшествия, проверьте, откуда топор… Там еще банка консервная… – Здесь всем приходилось объяснять их прямые обязанности.

– Уезжай! – закричал мужик. – Не я достану – другой достанет!

Сержант ударил его в печень, и мужик снова сполз по стене.

– Сильно не обрабатывайте, – предупредил губернатор. – Васильич, едем.

Водитель стремительно ссыпался по лестнице, губернатор шел следом, силясь унять дрожь в ногах. Трус боится до опасности, храбрец – после.

– Домой, – сказал губернатор. Шофер привычно ворчал насчет того, что добрые люди шагу не делают без охраны. Губернатор не вслушивался. Недавний ужас и чудесное спасение – все потускнело перед тем, что Аша жива и, кажется, в безопасности. Он еще раз набрал ее номер, желая проверить себя – вдруг померещился и звонок, и голос, бывает такое в минуты крайнего напряжения…

– Быстрей, – повторила она. – Пожалуйста, быстрей.

Глава вторая

1

С первой их ночи она много ему рассказывала о туземной вере. Ей ли было не знать – Аша принадлежала к туземной аристократии, к древнему роду жрецов, хотя и ненавидела слово «жрец».

– Оно чужое, ваше. Что-то жрущее. Мы называем – волк.

– Это, вероятно, восходит к волхву, – сказал губернатор. Он даже помнил стихи – «Я волхв, ты волк, мы где-то рядом в текучем словаре земли».

– Волхва придумали ваши, – упрямилась она. – Не умели произносить наше слово и придумали лишнее. Волк – самое высокое звание. А ваши из него сделали звериное имя, потому что нас боялись.

– Что же вас бояться? Что вы такого умеете?

– Увидишь еще. Вот то, что ты со мной, – это разве не наше искусство? Это я захотела, чтобы ты был со мной.

– Сразу-сразу?

– Сразу-сразу. Как увидела. Ты ведь тут главный, ты государев человек. А я кто? А вот я у тебя во дворце и в твоей спальне. Это все волчье слово. И от врага помогает, но про это я тебе не буду говорить.

– Почему? Научила бы.

– У тебя враги?

– У государства, Аша, у государства. Мне бы пригодилось.

– С государственными врагами, губернатор, сам будешь разбираться. Мне твое государство без надобности.

Она была, вероятно, из какого-то племени, покоренного еще Ермаком, – много их тут бродило, и какие-то отголоски легенд долетели до нашего времени. Губернатор понятия не имел, как выбить у нее из головы идиотский предрассудок насчет завоевателей и коренного населения. Он отлично знал, что население всегда завоевывает само себя и выдумывает бесчисленные оправдания, изобретая внешнего врага. Прием, известный любому психологу: персонификация собственной вины. Придумали агрессора, наделили внешностью и биографией – интересный излом туземной психологии. Конечно, он, губернатор, сильно отличается от туземца – примерно как элой от морлока, но тут уж не захват, а два пути эволюции. В конце концов, туземцам никто не препятствовал выйти в элои: к их услугам было образование, он лично открыл две сельские школы (и закрыл десяток, напоминал он себе; но что же делать, если на иную деревню народу-то – два старика?). Найдись кому учиться, учили бы… Пьянство, вырождение, грязь, безволие, безответственность. Этих людей ничему не научишь, ни в какое счастье силой не загонишь – вечно построят себе одно и то же. Так зачем тогда эта легенда про захват? Для самоуважения?

– Ты говоришь глупости, – сердилась она, и он тоже сердился. Хотя и дочь волка, и древнего рода, но все-таки простая туземка, и распускать ее не следовало. – Тебя выучили дураки, и ты повторяешь их дурацкие слова. Ни один народ не угнетает сам себя, никакую нацию не заставляют забывать свою веру. А нашу веру вы потоптали, и помнят ее только волки.

– Ты про язычество? – спрашивал он. – Про Велеса?

– Велес – ваш бог, – говорила она с ожесточением, какого он никогда не мог бы в ней предположить: слабая, бледная… – Вы принесли козлобородого Велеса, волосатого северного бога. Вы приняли потом Христа, но из него опять сделали Велеса. Вы из кого угодно его сделаете, страшного, грубого… А все равно ничего у вас не вышло. Мы как праздновали свои праздники, так и празднуем.

– Что за праздники?

– Их у нас два, – сказала она важно. – День жара и День дыма.

– Жар и дым? – переспросил он.

– Да. Год идет по кругу, катится колесо, а держит его палка, что поперек колеса. Где она упирается в колесо, там два праздника. День жара – весной, как апрель закончится и май начнется. А День дыма – осенью. Свиней, гусей коптить. Ой красивый праздник! У бабушки в селе празднуют. Сейчас мало кто помнит. И вы на этот день праздновали, только свое. На День жара – то Пасху, то Первомай свой с флагами. А на День дыма – то в честь главной иконы праздник, то седьмое ноября, то четвертое. Сами же видите – его нельзя отменить. Ты его в дверь гонишь – он в окно влезет. Толобок на колобок, а он убок и оболок, у нас говорят.

– А на День жара что у вас делают? Впрочем, погоди, я догадываюсь. Парни за девками бегают, так?

– Да ну, глупости, – сказала она презрительно. – Что ты, на Ивана Купалу насмотрелся? Мы народ тихий, к чему нам эти игрища? Это знаешь какая красота – День жара! Все ходят по лугу и поют, девушки в венках, парни в кольцах. Это такое… вокруг шеи.

– Гирлянда это называется.

– У вас гирлянда, у нас кольцо.

– А на руке что?

– И на руке кольцо. Кольцо – это вещь круглая, любая. Вот шапочка у меня кольцом, я сама вязала. Это наше главное – кольцо. Ты же видал, к тебе часто в наших шапках приходят.

Кольцом она называла круглую вязаную шапочку, немного похожую на сванскую, а отчасти на кипу. Туземцы действительно часто являлись на прием в таких шапочках, но снимали их, кланяясь, из уважения к власти. Почему-то они называли это «ломать шапку».

– Ну да, ломать, – объясняла она. – Снимать – это когда с кем вместе ходишь. Я с ним, снимаю его. Тебя снимаю. А ломать – шапку, дурака…

– Дурака-то почему?!

– А вот если надоел тебе дурак – ты его от себя убираешь, как шапку с головы…

Он никогда не мог понять, сама она импровизирует весь этот туземный язык или вправду передает ему тайнознание, состоящее, как всякое тайнознание, из чужих ошибок, обмолвок и самых тупых суеверий. Губернатор ненавидел язычество и презирал древние культы: все тайны веков представлялись ему набором глупейших страхов, да и Библия-то, если честно…

– И все у нас кольцо. Ваши дураки придумали: живем в лесу, молимся колесу. «Колесо» – тоже кто-то из ваших недослышал, а все за ним повторяют. У вас все за одним повторяют. Правильно – «кольцо». Трехколесный велосипед.

Он засмеялся.

– Да вы все врете, ни одного слова правильно сказать не можете, – повторила она.

– Аша – это я правильно говорю?

– Это – правильно.

– А почему два бога?

Это было ему в новинку, он много читал о языческом пантеоне, где под конец все усложнилось до полной незапоминаемости, свой божок появился у каждого ручья, каждой лавки – и все они путались у Зевса под ногами и требовали бессмертия, и тогда система кардинально упростилась, как оно всегда и бывает; пришло единобожие, более простое и решительное, чем язычество, без напряженных и прихотливых притяжений и отталкиваний в синклите божеств, – но зато возник неразрешимый вопрос: если прежде противоречия в людской участи легко было объяснить ревностью Афины к Артемиде, ссорой Аполлона и Марса – единый Бог лишился этого спасительного оправдания, и ему пришлось провозгласить, что в его действиях по определению нельзя искать логику. Двоебожие, однако, никогда не встречалось губернатору; некие зачатки его были, конечно, в монотеизме, где главному божеству непременно вредил Сатана, падший ангел, божий Троцкий, начинавший вполне прилично, но возгордившийся; кажется, гордыню в нем с самого начала пестовали нарочно, возносили, чтоб тем разительнее низринуть – и после сваливать все вины на него по сути, так же было и со старательно надутым Тухачевским, и с Ходорковским, которому позволяли до поры пухнуть и дуться (где он теперь? По последним сведениям, где-то у ЖДов; сам ли бежал или был похищен – не знал даже губернатор, человек государственный; поняли люди, что на заклепанного во узы много не спишешь). Он потому и не любил никакой религии, что все это было человеческое, слишком человеческое: в сущности, всякий начальник известного ранга должен начинать с того, чтобы вырастить соперника, неглупого малого, одержимого гордыней; старательно раздувать в нем искорку тщеславия, даже и подставляться, чтоб захват власти показался сопернику вовсе уж пустяковым делом, – тут-то мы его и подловим, за пять минут до того, как он сам на нас замахнется! Тут-то и можно станет валить на него все наши промахи, все людские грехи; а между тем ни в какое сравнение с верховным божеством низринутый ангел не шел, поскольку иначе никакое движение оказалось бы немыслимо – враги сдерживали бы друг друга, а мир качался бы в неустойчивом равновесии. Кажется, именно в таком гомеостазисе и пребывал мир коренного населения, где два бога взлетали, словно на качелях, возносясь поочередно и поочередно же правя.

– Два бога потому, что всего два, – объясняла Аша. – Полгода правит Даждь-бог, полгода Жаждь-бог. Даждь правит со Дня жара до Дня дыма. А потом Жаждь. Потом зима.

– А, – догадался губернатор. – Ну конечно. Знаешь, что я понял? – Вообще, когда он был с ней, говорил с ней, просто лежал рядом и думал – голова делалась удивительно ясной, потому, вероятно, что в присутствии Аши он не помнил ни о службе, ни о тысяче обременительных мелочей. – Единобожие хорошо для стабильного климата. Где зимы нет. Оно потому и зародилось в жарких краях, где смена сезонов почти незаметна. А многобожие – в мягком климате, где резких смен нет (и заметь, у греков почти нет божеств однозначно злых), зато разнообразных вариантов одной и той же погоды – тысячи. Средиземноморье, мягкость, погода на дню пять раз меняется. Я тебя повезу туда обязательно, все покажу. А у вас… у нас… здесь все понятно: полгода жизнь, полгода смерть.

– Все у тебя с ног на голову, – говорила она без осуждения; вообще в разговорах о вере не впадала в дурной фанатизм и никогда не повышала голоса. – Ты говоришь, что такой климат и поэтому два бога. А на самом деле – два бога, и поэтому такой климат.

– Ну да. Две точки зрения, как кому удобнее. И что делает Даждь-бог?

– Он все подает. Податель всего. Кого он любит – у того все само произрастает и ни в чем отказа нет. Он добрый. О чем ни попросишь – все делает. Щедрый. А Жаждь-бог – этот все отбирает. Жизнь отбирает, на урожай мороз шлет. Когда кто радуется – он очень не любит.

Губернатор заметил, что Аша, с ее богатой, гибкой и правильной речью, передразнивает язык пословиц и даже, кажется, слегка окает, как было принято у туземцев. Пословицы коренного населения отличались своеобразным лаконизмом, но не римским, чеканным, а невнятным, порченым, словно туземцы боялись выразиться ясно и договорить все до конца. Более-менее внятными были только те, в которых доказывалась необходимость труда: готовь сани летом, телегу зимой; без труда не выудишь рыбку из пруда; как потопаешь, так и полопаешь. Эти тезисы, часто рифмованные, больше всего напоминали лозунги со стройки, с доски почета или позора, словно сочиняло их на самом деле не коренное население (кому же в здравом уме придет в голову воспевать труд), а пришлые и более цивилизованные народы.

– А после смерти как? Кто хороший – попадает к Даждю, а плохой к Жаждю?

– После смерти? – Аша посмотрела на него с удивлением. – После смерти ничего не бывает. Куда же всех девать-то?

Представления о бессмертии у туземцев не было вообще. Их мир не знал слова «конец» и не имел начала, он жил по кругу, в неизменном чередовании двух божеств, в их динамическом равновесии на двух чашах мировых весов, – и самая смерть тут ничего не значила, потому что отдельная личность не существовала. Туземцы мыслили себя только вместе, как единый народ, не помнящий рождения, не знающий смерти, – они водили бесконечный хоровод под двумя солнцами и не желали его прервать.

– У нас всего по двое, – повторяла Аша. – Два светила на небе, два бога, два захватчика.

– Какие захватчики?

– Будто не знаешь. То вы, то другие.

– Аша, хватит молоть ерунду. Вас никто никогда не захватывал, вы мучаете себя сами.

– А зачем?

– Затем, чтобы не работать, – сказал губернатор, начиная слегка раздражаться.

– Да кто же работает, кроме нас? – не поняла она. – Это вы друг друга мучаете, а мы себе все за вас делаем. А вам только повод дай – бах, бах!

– Ну ладно. Мы захватили, да. Покорили Сибирь. А кто вторые?

– Степняки, вот кто. Из жарких мест. Вы с севера, они с юга. И тоже приходите по очереди, как Даждь-бог и Жаждь-бог. Полгода одни, полгода другие.

Он не стал ее переубеждать, подумав, что со временем напишет занятное эссе о праязыческих верованиях – это будет открытие поинтереснее Аркаима, и счастье, что ему встретилась дочь волка. Прочие губернаторы жили рядом с туземцами, не замечая их, как не замечают деревьев; он первый вгляделся в таинственное расположение ветвей. Аша знала туземный язык, который и ему казался смутно знакомым – и то сказать, большинство слов совпадало с русскими или слегка отличалось, но смысл был совершенно иной. «Это все вы сделали, потому что просто переняли. Вы половину слов неправильно говорите. Это вот что такое?»

Кресло, – говорил он ласково, потакая ее выдумкам. Наверняка сама все придумала, вообще была хитрая, и очень может быть, что даже история с захватчиками – плод ее собственного воображения. Замаскировала под народное, как делают многие стихийные таланты – Шевченко, кажется…

– Вот видишь. Кресло – это когда две дороги в лесу крест-накрест, а совсем не это. А это потолок, в нем сидят. Стул – толокно, а кресло – потолок.

– А вот это что такое? – указывал он на потолок.

– Небо, – удивлялась она. – Это же так просто: во рту небо, свод рта, как бы крыша… Все, что сверху, любая граница верха – небо. Потому что дальше не бо: нет больше, стой.

– А пол? – спрашивал губернатор.

– Пол – половина, и мужчина, и женщина – все половины. А то, что внизу, – это недо. Нет дальше. Небо и недр, а не пол и потолок. Но ты все равно не выучишь, уж и наши-то почти все забыли. Только волки помнят, но их мало.

Она рассказывала ему, что самые священные слова они, захватчики, объявили запретными, грязными, хотя знаменитое трехбуквенное, которым исписаны были все заборы, – слово волшебное, призывное: в нем слышится вой западного ветра, его призывают волки, когда нужно принести удачу или унести врага; убийство запрещено волкам, туземцы на него неспособны, и когда крикнешь волшебное слово – западный ветер сам примчится и все за тебя сделает. Волчий вой тоже похож по звуку на это слово. Правда, в последние годы, после того как захватчики сменяли друг друга все быстрей, старое заклинание не действовало и ветер приходил только к немногим избранным. «Даже я не всегда могу вызвать», – грустно признавалась она. Губернатор хохотал. Это объясняло, конечно, почему все заборы и лифты были исписаны древним заклятием.

– Ну хорошо. А как же тогда называется это самое?

– Это самое? – В голосе ее он различил почти презрительные интонации. – Это не называется.

Если верить ей, захватчиков становилось все больше, а коренное население истреблялось все неутомимее, – скоро носителей языка осталось раз и обчелся. Спасение туземцев было в том, что захватчики истребляли еще и друг друга, отвлекаясь от главного дела – порабощения коренного народа.

– Аша, что ты говоришь! – начинал он сердиться по-настоящему. – Что за чушь позорная. Что плохого ты видишь от меня? Я ведь обидеться могу, в конце концов.

– Я – ничего. Но я ведь не все, верно?

– Может, мне гарем набрать? Чтобы уже всех облагодетельствовать?

– Шутишь все, шутишь, – грустно говорила она.

– Какие шутки! Ты говоришь, что захватчики вас только и морят. Во-первых, грязь и тупость, лень и пьянство – это все никак не захватническое, это ваше собственное, и посмотри толком на то, что с вами стало…

– Это вам – лень и тупость! – вскидывалась она. – Мы так живем! Нам не надо работать, как вы. Ваша работа – убийство! Вы все убиваете, что трогаете. Мы иначе работаем. Нашу работу не видно.

– Ага. Даждь-бог подает, а хуй приносит.

В эту секунду за окном резко и внезапно подул ветер. Аша вскочила, подбежала к раме, распахнула окно и зашептала что-то.

– Закрой окно немедленно! – закричал губернатор. Аша гневно обернулась:

– Никогда зря не говори это слово! Особенно когда волк рядом. Видишь, ты не волк, ты простой человек, а и то подействовало.

– Я его миллион раз говорил в разных обстоятельствах, – улыбнулся губернатор. Он не умел долго на нее сердиться, и слишком она была хороша у окна, вся белая, длинная, тонкая в свете уличного блеклого фонаря.

– То не при мне было. А при мне не смей. Случайные порывы ветра пугали ее, в дождях она видела приметы, считывала морзянку веток, стучавших в стекло. И наверное, что-то заговаривать она действительно умела: у губернатора в ее присутствии сразу проходили насморки, терзавшие его, случалось, по две недели; вот голова у него почти никогда не болела, давление космонавтское, сказывался спорт (велосипед, гребля) – он никак не мог по-настоящему занедужить, чтобы проверить ее знахарские способности. Зато однажды отправился с ней в лодке через Камыш-озеро показать, как гребут настоящие мастера, – поднялся ветер, разыгралась волна, и ей долго пришлось шептать что-то, уговаривая воду. Губернатор смеялся – ему не привыкать было грести по бурной воде, а лодка была хорошая, крепкая, – ему ли было не выгрести! Правда, в какой-то момент ему и впрямь показалось, что ветер чересчур разгулялся, не опрокинуться бы, – но инстинкт самосохранения, предупреждал тренер, был у него несколько занижен, и он быстро успокоился. И почти сразу успокоился ветер – до того берега, знаменитого диким малинником, они доплыли как по зеркалу.

– Ваша работа – она вся без смысла, – сказала она как-то. – Вот работаешь ты. Я же вижу – работаешь. За столом сидишь, глаза портишь. Бумаги перекладываешь, как большой. А толку?

Губернатор знал, что от его работы нет никакого особенного толку, но знал и то, что он государственный человек. Способность работать в отсутствии смысла как раз и была главной особенностью русского государственника, слова «государственное» и «бессмысленное» выступали синонимами, это было азбукой для всякого чиновника на известной ступени умственного развития, а в военных академиях, на богфаках, это, говорят, излагалось в специальной дисциплине. Само понятие смысла пришло из позитивизма, из французского просвещения, считалось подлым хазарским порождением – да им, в сущности, и было. Истинно русскому чиновнику не полагалось задумываться о причинах и целях – и чем бесцельнее, бессмысленнее было дело, тем с большим жаром чиновник отдавался ему. Сейчас, во время войны и почти повальной нищеты, губернатор регулярно получал предписания улучшить работу сельских музыкальных школ (которых в подведомственных ему волостях вообще не было), организовать для крестьян лекции о пользе подсолнечного масла (как будто крестьяне готовили на чем-то другом!) и установить во всех присутственных местах анемометры, систематически снимая их показания; все эти мероприятия, казалось бы, уместны в процветающей стране, но не в государстве, объявившем военное положение. Однако истинное величие, граничащее с героизмом, было именно в том, чтобы во времена всеобщего упадка вдумчиво заботиться о вещах, лишенных смысла; высшая воинская доблесть не в том, чтобы точно рассчитать атаку и сберечь максимум людей, а в том, чтобы отважно положить всех. Допустим, с этим варяжским воинским максимализмом губернатор спорил, вызывал даже пару раз губернского военкома, с тем чтобы тот не тащил в строй хотя бы явно увечных, а то уж и одноногие жертвы дребезжащих городских трамваев дважды призывались в течение прошлой осени; допустим, сам Алексей Петрович был цивилизованный государственник, – однако в том, чтобы удалить из государственной деятельности последние остатки смысла, он тоже видел некую грандиозность. Местные государственники отрицали саму идею рационализма: государственный муж постигает необходимость интуитивно. Именно поэтому государство на переломах своей истории позволяло себе заниматься литературой, или там благозвучием в музыке. Павел Первый лично регламентировал, на какую сторону закладывать известный орган, когда лосины надевались в обтяжку… Вопрос «зачем?» да «на что?» был особенно любим коренным населением: лишь бы ничего не делать! Нет, работа, только работа, без цели и смысла, труд ради труда, сугубое монастырское послушание – вот основа северной, истинной государственности. Пора забыть подлое либеральное заблуждение насчет того, что государство служит народу и нанимается им, как жилконтора или пекарня. Государство никому не служит, оно само себе цель и никому не дает отчета! В чем цель Бога? Человек тем и отличается от зверя, что способен заниматься вещами, не приносящими немедленной выгоды, – а лучше бы не приносить никакой, ибо выгода есть понятие хазарское, мелочное, вечная торговля со Всевышним. В монастырях не спрашивают, зачем. Сказано тебе сажать редьку хвостом вверх – и будешь сажать, ибо не здравомыслие твое подвергают проверке, а послушание. Этого из губернатора было не выбить. Он не вовсе отрицал прагматизм, но Ашино «А толку?» вывело его из себя.

– А о толке не тебе судить, – ответил он грубо.

– Да мне что, мучайся, пожалуйста, – сказала она ласково. – Вот все вы такие: сказали вам, что надо работать, – вы и работаете, как белка в колесе. Ну бегает она, и зачем?

Он понял: Аша ревнует. Завтра ему надо было на два дня лететь с докладами в Москву, вечером присутствовать с депутацией прочих губернаторов на очередном открытии сезона – давали «Лебединое озеро», русский балет, символ русской государственности.

– Я же вернусь скоро.

– Да ладно, – она махнула рукой. – Лети, я с тобой не набиваюсь.

– Ты прекрасно знаешь, что я не могу тебя взять.

– Я не про то… Вот сам посмотри: ты губернатор, ладно. Но при тебе двадцать человек – помощники, вице-помощники, еще какие-то помощники… Что они все тут делают? Ты погоди, – перебила она его, и в глазах ее светилась ласка, мигом погасившая вспыхнувшее было губернаторское раздражение: если она получила доступ в резиденцию и видела, как все они работают, – это был, в конце концов, не повод, чтобы глупая девятнадцатилетняя туземка судила о государственной необходимости. – Я понимаю, что не мое дело. Но хоть раз сам себя спроси: тебе надо заместителя, чтобы я любила тебя? Чтобы слушалась тебя?

– Аша, – усмехнулся он, – я не могу спать со всей губернией.

– Тебе не надо с ней спать. Но если бы вы не были захватчики – для чего тебе было бы столько людей, столько солдат? Кому хорошо от твоей службы, от которой тебе одно расстройство и Москве твоей никакой выгоды? Вы не умеете главного, вы не можете заговаривать, не умеете плавать.

– Не можем чего? – переспросил он.

– Плавать. Вы и слова не знаете. «Работать» – это вы придумали. Раб работает, он подневольный, у него палка вместо совести. Вы и сами работаете, как рабы, потому что все тут не ваше. Вы воинственное племя, где вам плавать на земле? Вас земля не слушает, вы не умеете с ней. Вы ее душите, ковыряете, режете почем зря – разве она будет родить? С землей надо разговаривать, вот так, – она подошла к окну и стала что-то шептать цветам: чахлой фиалочке, непременному бюрократическому столетнику, словно олицетворявшему вечность власти… Ничего не происходило.

– И что теперь будет? – злорадно спросил губернатор.

– Погоди, вот будет весна, я покажу тебе, как плавают. К бабке не повезу, нельзя – это тебе как мне в Москву: не положено. Но съездим на поле, посмотришь.

2

Этот разговор у них был осенью, а весной, в конце апреля, Аша напомнила ему свое обещание:

– Поедем, покажу тебе, как плавают.

Весна была теплая, ранняя, и близился День жара – его полагалось отсчитывать от какой-то природной приметы, ведомой только волкам. Губернатор отвез Aшy в летнюю резиденцию, приказав все подготовить к приезду: дом был скромный, отапливался плохо, зимой он туда не ездил.

– Отошли всех. Никому не надо видеть.

Он отдал распоряжение, прислуга отбыла в город, осталась только охрана у въездных ворот, от которой он не мог избавиться, даже если бы хотел.

В полночь Аша накинула халат, велела ему одеться и вышла с ним в холодный прозрачный сад, где едва проклюнулась первая зелень. За дальнейшее он бы не поручился – вероятно, она и впрямь была старого шаманского рода и знала темные гипнотические практики. Волнообразно взмахивая руками, плавно кружась и приседая, Аша обращалась к земле, деревьям, кустам со страстной и вместе виноватой проповедью, словно просила их об одолжении:

– Уж вы старайтесь, уж вы старайтесь. Оболонь, посолонь, толоколь, охолонь, расти, куста, усти, пусти, выстынь, росстань, пустынь, вестынь. Размелись, земля, зазмеись, земля, разлети, замети, выползень, вызелень. Росла зелена, трусла пелена, мелет, мелет, зеленит, белит. Шепотом, ропотом, опытом, копытом: выбелом, выделом, выпалом, выгулом… Плавься, плавься, славься, славься! Стройся, ройся, бойся, кройся! Встал, встрял, сдал, взял: брошенное, ношеное, прошеное, кошеное…

Все это сопровождалось странными, плавными движениями на все четыре стороны: вся она извивалась, колыхалась, притягивала и отбрасывала что-то, – и губернатору чудилось, что в одном ритме с ней покачиваются березы и яблони; ночь запомнилась ему двухцветной, черно-зеленой, – зеленела звезда в небесах и вода в пруду, зелень словно прорезывалась сквозь черноту, как острый лист травы проклевывается сквозь почву, и сам воздух грезил будущей листвой. Аша продолжала что-то бормотать, словно из Хлебникова, изгибаясь, змеей бросаясь вправо и влево, то клонясь к земле, то вытягивая к небу руку в широких, спадающих рукавах; то вскрикивала, то шептала, то умоляла, то требовала, – так что и сам губернатор не мог ничего разобрать, хоть стоял в двух шагах. Одно время, казалось, у нее с незримым собеседником начался торг; она переспрашивала, качала головой, один раз даже топнула ногой, – но поклонилась и продолжала спокойнее. Скоро шепот ее стал ласков, колыбелен, – губернатор почувствовал, что и его неумолимо клонит в сон, а она, все продолжала свои плывущие, легкие движения, отгонявшие холод, нагонявшие сонное тепло. Плавился воздух, плавилась и плавала луна в небе, приплясывая, корча рожицы, – такой губернатору часто снилась луна его детства, особенно в полнолунье, когда он лежал в кровати у самого окна и не знал, спит или бодрствует: она ныряла, подпрыгивала, подмигивала… Теперь та же детская разноцветная луна, медленно и задумчиво меняя цвета с красного на голубой, с голубого на желтый, кувыркалась в апрельском небе, свободно плавала с запада на восток. Наконец, после часа камлания, Аша покачнулась, и губернатор еле удержал ее – она повалилась к нему на руки, не в силах держаться прямо. Так он и отнес ее в дом, а утром она разбудила его ликующим смехом:

– Посмотри! Говорила я, а?

Холода этой ночи оказались последними, черемуховыми. Вокруг губернаторской беседки зацвело все, что могло цвести: сирень, которой в этих краях выпадал срок только месяц спустя, огромный старый черемуховый куст, посаженный на этой госдаче еще при советской власти, и все шесть вишен губернаторского сада. Никакими чудесами погоды объяснить это было нельзя.

– И… ты можешь это делать каждый день?

– Нет, только перед Днем жара. Мы все эти дни плаваем. Сам же видишь – земля плавится, вода плавится…

И точно: вокруг него дробилась, плавилась, золотилась весенняя вода, растворившая солнце. От земли шел пар, в нем мелькали и тут же таяли голубоватые фигуры, сгущения, призраки, Аша носилась по саду и хлопала в ладоши. Никогда он не видел ее такой счастливой.

– Удалось, все удалось! Урожай будет – пять лет такого не было!

Он и тогда, конечно, не поверил в ее способности. Земля не могла послушаться туземки, хотя бы и самого древнего шаманского рода. Это был отголосок древней местной сказки о том, что ничего не надо делать самому, скажешь волшебное слово – все и сделается. Аша страшно обиделась, когда он напомнил ей про Емелю, про Фому и Ерему и дюжину других персонажей, не знавших труда.

Страницы: «« 345678910 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Тот, кто похитил ее душу – сам дьявол. Он холоден и жесток, он властен и безжалостен, его сердце пок...
«Рус, зная о скором нашествии авар, добился того, чтобы вожди славянских племен приняли решение об и...
Холодное море выбросило осиротевшую Гислу на мрачные берега Сейлока. Она была обречена на гибель, ес...
Угораздило же попасться в когти инопланетного «тигра», императорского безопасника! Всего-то хотелось...
Когда в твой мир, словно вихрь, внезапно вторгается дерзкий мужчина и переворачивает с ног на голову...
Будь проклята та гадина, которая забросила меня в другой мир в тело недавно овдовевшей графини! Пото...