ЖД Быков Дмитрий
– Вам надо тут работать, потому что это не ваша земля! Нам – не надо, нас она и так слушается.
– Но позволь, – рассердился он, – во всем мире люди живут на своей земле, и им приходится пахать как милым!
– Где? – Она сузила глаза и посмотрела на него с девчоночьим ехидством. – В Америке? Те, что там раньше жили, не то что плуга, а колеса не знали – и земля им давала все! Во Франции? Там тех, кто умеет с землей договариваться, человек пятьдесят осталось! Но у них хоть захватчики давно по местам расселись, они за тысячу лет успели привыкнуть, что вот – их земля! С чем хочешь сродниться можно, вот она и начинает понемножку у них родить. А у вас – когда привыкнуть? Вы друг с другом никак не разберетесь, то одни, то другие… С ней надо говорить, а чтобы она понимала – язык знать, а чтобы язык знать, не захватывать надо, а нас слушать.
Он еще раз поразился тому, как строго продумана эта мифология, как все в ней гармонично и пригнано одно к другому: два бога, два захватчика… И как два бога не позволяют разомкнуть круг, устремиться по линейному пути, – каждый сводит на нет завоевания предыдущего, то усыпляя, то пробуждая природу и всякий раз возвращаясь к исходной точке, – так и два чередующихся захватчика снимали с туземцев всякую ответственность, направляя их историю по вечному кругу. Конечно, все это было частью одного мифа – и двоебожие, и двоевластие; от народа при таком раскладе в самом деле ничего не зависело, а вечная его лень и безразличие к собственной судьбе обретали окончательную легитимность. Зачем было что-то делать, если в свой час Бог Жара сменит Бога Дыма, а захватчик-северянин сменит южанина, а после зимы настанет лето? Стыд и срам ему, губернатору, за минуту слабости, когда он уж почти готов был поверить, что с землей можно договориться чем-то кроме плуга, а с туземцем – чем-то кроме палки.
3
Из того, что она рассказывала, мало-помалу вырисовывалась следующая картина. Их племя, не знавшее письменности и не желавшее ничего записывать («потому что все и так есть и всегда будет – зачем же сохранять?»), жило в этих краях с незапамятных времен, рассеявшись по огромной территории. Волна, по неразумию захватчиков писавшаяся Волгой, и Дон, и Нева, за которую к северу селиться было нельзя, потому и нева, не ваша земля дальше, – все было их собственностью, их заговариваемой и свободно родящей землей, на которой стояли печки-самопеки, яблони, клонящие ветки долу под тяжестью даровых плодов, и вся земля была сплошной скатертью-самобранкой, не требовавшей ухода: бери не хочу. Она кормила их вольно и щедро, без принуждения, как мать кормит сына, как корова поит телка, – и длился этот золотой век, пока не набрели на них степняки, не знавшие никаких ремесел, но умевшие столь хитро и изобретательно торговать плодами чужого труда, что вскоре все оказались их должниками. В степняках губернатор не без легкого изумления признал ЖДов; он догадывался, конечно, что русский народ не любит хазар, но что вражда эта уходит корнями в столь глубокую древность – понятия не имел. Официальная историография утверждала, что ЖДы пришли на русскую землю не ранее восемнадцатого века, после очередного раздела Польши, а до того князь Владимир настрого запретил им даже приближаться к границам, отчего Россия и выстояла, не поддавшись бесовскому влиянию, погубившему Европу. Хазары порывались, конечно, присваивать наши коренные земли – но с тех пор, как им радикально отмстил вещий Олег, о них не было ни слуху ни духу. Правда, ЖДы упоминались в послании Минина, но мало ли кто пришел тогда на Русь с ляхами! Из сказок Аши выяснялось, что хазарское иго было прежде монгольского – да, пожалуй, и пострашней; из дальнейших рассказов Алексей Петрович понял, что в темной народной памяти все перепуталось и монголы давно уже были тождественны степнякам – собственно, и на поле Куликовом хазар бился с русским; но печальнее всего было ему сознавать, что и русские были тут, судя по всему, пришлыми. Аша столь решительно отмежевывалась от них, что это не могло быть ее личным заблуждением, собственной фантастической выдумкой: речь шла о чем-то гораздо большем, о древнем и общем предрассудке. «Ты не наш, и грех мне, что я полюбила тебя», – повторяла она. Напрасно губернатор поначалу убеждал себя, что у этого странного племени всякий личный проступок отчего-то приобретает черты национального предательства и всякая любовь к чужаку преображается в любовь к захватчику. «Посмотри на себя – разве ты наш? У тебя и руки не те, и глаза не те. Оттого я и люблю тебя».
Так, в изложении Аши, и выглядела вся русская история: коренное население отчаялось умилостивить хазар и, стеная под их каббалой (слово «кабала» тут же получило исчерпывающее объяснение, – то-то зря лингвисты ломали над ним голову!), обратилось к воинственному северному племени, кочевавшему поблизости и собиравшему дань со встречных: вы воины, придите, выгоните хазар! Те пришли и выгнали, и пожгли хазарскую столицу, и принялись княжить сами – да так, что аборигены взмолились о пощаде и заплакали по хазарам. На смену так называемому призванию варягов, о котором русская историография сообщала подробно и со вкусом, случилось призвание хазар, о чем оная историография по понятным причинам молчала; то, что получило название ига, было не чем иным, как возвращением хазарства по личной просьбе коренного населения.
Под северянами оказалось не легче, чем под хазарами: они не торговали, брали не хитростью, не уговорами, а грубой военной силою, – и вместо того, чтобы дать народу тихо плавать на родной земле, принялись вербовать его в свои косматые дружины. Коренное население воевало плохо, а потому варяги кидали его в бойню, как дрова в печку: воевать не всякий может, но умереть ума не надо. И шли, и умирали, и завоевывали ненужные земли, – а те, кто мог еще бежать, подавались дальше, в бега, в леса, прочь от родной плодородной земли. Так осваивали они сырые пустоши, за которыми нет жизни, холодные снежные пространства, где, чтобы уговорить землю вырастить хотя бы луковку, приходилось часами отогревать ее собственным убогим теплом; так уходили они в горы, на каменистую почву, отродясь не родившую ничего, кроме волчцов и терний; так забирались во мшистые и каменистые леса севера, откуда даже варяги сбежали, отчаявшись договориться с неплодной, болотистой землей, – и часами, днями, месяцами вымаливали у нее росток, клубенек, ягодку. Не в силах стряхнуть варяжское иго, туземное население разбегалось – и скоро в Сибири начинал произрастать дикий лук, леса заселялись ягодой, из болот проклевывались кислые стебли щавеля.
– Слушай, – не выдержал губернатор. – Почему вы терпели это иго? Почему вам было не сбросить его?
– Да ведь мы не по этой части, – изумленно ответила Аша. – Плавать – мы, договариваться – мы. Но воевать – как воевать? У нас силы на это нет.
– То есть, ты хочешь сказать, у вас нет воли?
– Воля – наше слово, – ответила она упрямо, – воля – это то, что у волков. У волков есть, но волков сколько? Пять, много шесть из ста. Можем и мы, вот Олега ихнего смогли. Он наших волков встретил, они ему и сказали волчье слово.
От волчьего слова смерть где хочешь настигнет, это никогда не ведомо. Может, от коня, а может, шишка на голову свалится: от волчьего слова нет спасения. Но волков мало, а народу еще много было. Что же мы могли? Вот и расходились. А на иное и у волка воли нет. У меня вон сколько воли, а я с тобой. Есть и на меня сила.
– И вам проще было сбегать в леса и болота и договариваться с этой землей, чем один раз как следует вломить степнякам?
– А как же им вломишь, – тоскливо говорила Аша. – Мне булочку-коченьку убить трудно, а ты говоришь.
– Булочку? – переспрашивал губернатор. Все-таки иногда, лунными ночами, ему становилось страшно с ней: существо из другого, вовсе чужого мира лежало рядом.
– Курицу по-вашему, – поясняла она со вздохом. – У нас курица – тот, кто курит, костер палит.
4
Так и шло чередование. Губернатор четко прослеживал народную версию истории по легендам и притчам, хранившимся в путаном сознании Аши: одному человеку было не под силу выдумать целую мифологию. Варяги и хазары сменяли друг друга с почти математической ритмичностью: раз в сто лет они устраивали побоища и мутузили друг друга. Собственно говоря, побоища устраивались иногда и без их участия: приходила пора – и в России случалась революция, но и она не кончалась ничем, потому что превращалась в обычное северно-степное побоище. Вместо того чтобы освободить коренное население, она отбрасывала его назад на очередной виток, и все приходилось начинать сызнова, чтобы вновь дойти до точки неразрешимости; все вскипало, выкипало и снова кончалось ничем. Варяги и степняки использовали любой предлог, даже внешнюю агрессию, для выяснения собственных многовековых отношений; воевать приходилось коренному населению, которое хоть и обучалось кое-чему, но по-прежнему испытывало страшные муки, нажимая на курок. Умирать им было проще, чем убивать. Были, конечно, попытки разделить Россию – так, чтобы отдать половину варягам, а половину степнякам, но терпеть друг друга рядом они никак не были готовы. Первую такую попытку предпринял Иван Красный – Грозным его, кажется, прозвали варяги, потому что звучало красивее, а Красным он был провозглашен по причине своей кровавости. Красный отдал опричнине лучшие земли, а прочее выделил земщине, – но и этой мерой ничего не добился. Когда с разделением не выгорело, Красный задумал помириться с хазарами, приблизил степняка Курбского – но и того пришлось удалить, и переписка их дышала неподдельной взаимной ненавистью. Хазары вечно отстаивали свободу – хотя это почти всегда была свобода подыхать голодной смертью; северяне отстаивали долг – хотя это всегда был долг подыхать за других; коренное население чувствовало краткую передышку лишь во время очередной стычки – и потому каждой революции ждало с надеждой: «Просто, пока вы раз в сто лет друг друга колошматите, нам вздохнуть можно».
– А как же Смутное время? Когда людей ели?
– А вот это самое страшное было. Мы тогда и поняли, что – навсегда. Нельзя прогонять. Это же как было? И тех выгнали, и этих. И даже одно время сами хотели. А земля родить перестала, и снег летом выпал. Ой, не говори. – Она рассказывала обо всем так, словно помнила, сама брела по вымерзшему полю неведомо куда, сама побиралась по избам, словно бесприютность была в ее генах, в самой природе, – потому и песни ее всегда были так тоскливы. – Ой, страшно было. И опять северных позвали. А после уж…
– Постой. Так у тебя получается, что Петр был хазар?
– Он самый и был степняк. Ты посмотри на него: он не ваш, не северный.
– Тьфу, глупость. Он же немцев привел!
– Да не таких немцев, не всяких, – объясняла она. – Он привел тех степняков, которые на север бежали. Они потом по всей Европе ходили… Ты посмотри, кого он привез: все рыжие, все голубоглазые. А русских он не любил. Почти всех извел. То-то и бунтовали.
– Господи, Аша! И Меншиков, стало быть, степняк?
– Степняк, – убежденно говорила она. – На севере и помер сразу.
Дальше слушать этот бред было ему невмоготу… но какой-то червь продолжал его точить: чередования оттепелей и заморозков в точности напоминали качели, на которых Даждь-бог и Жаждь-бог летали в своем неподвижном, ровно освещенном, плоском пространстве. И конфликт свободы и долга прослеживался на каждом шагу… Боже мой, но он ведь и везде прослеживался! Я тебе хоть сейчас по этому признаку любое сообщество разделю, вон и в Каганате ссорятся…
– Скажи, – спросил он ее как-то в сухой, ломкий осенний день, незадолго до последнего Дня дыма, когда она прощалась с летней дачей и помогала растениям погрузиться в зимний сон – нашептывала что-то, уговаривала, утешала. – Скажи, но ведь вечно этот ваш круг не может продолжаться? Должны когда-то иссякнуть запасы, надоест, в конце концов…
– Мы про это не думаем, – сказала она ровно, но он почувствовал, что Аша насторожилась.
– Ой, не глупи. Жить и не думать о смерти – это, прости, детство. Ты же не хочешь оставаться вечным ребенком, как все ваше племя?
– При чем тут дети? Про смерть мы знаем, смерти не боимся. После нас будет как при нас. Это уж мы должны сделать.
– Но вечного ничего нет, пойми. Посмотри на это ваше коренное население, оно же все теперь – как васьки. Ни работать, то есть прости, плавать, конечно, – ни думать, ни жить… Не бывает бесконечной деградации, должно быть и дно…
– Так ведь деградация – это по-вашему. А по-нашему – это все к лучшему. Васьки – они тоже не просто так. Васьки – как волки, даже и повыше, иные думают.
– А. Понял. Местные юродивые. Вонюченькая святость.
– Думай как знаешь, – ласково сказала она.
– Ладно, я не про них. Ты мне объясни: представление о конце времен в вашей религии бывает? Не бывает религий без учения о конце света, это закон. Вырождение – такая вещь, оно невооруженным глазом видно…
– Ну так и у вас вырождение, – ответила Аша, поднимая на него огромные карие глаза. – Вот на себя посмотри: многих ты туземцев до смерти запорол? Некоторых даже из тюрьмы выпустил, кто батон украл или что… Васек при тебе не очень ловят, не трогаешь их… Со мной всегда хороший, я не могу жаловаться на тебя… Значит, и ты уже не очень северянин, государственный человек. Разве я любила бы тебя, если бы…
– Нет, нет, конечно. Это вполне в русле ваших представлений, – сказал губернатор, в душе впервые усомнившись в допустимости союза с туземкой. Может быть, тут и впрямь был признак деградации? По Моэму, с туземками жили все губернаторы, – но это были времена вырождения империи…
– Что, если я уйду от тебя? – спросил он однажды, шутки ради. – Я вспомнил рассказ, старый, про туземку и чиновника. Она его любила и прокляла. Он отплыл в Англию, жениться на богатой, и едва корабль отчалил от берега – у него началась мучительная икота. Икал день, два, три, а через неделю умер, потому что не мог ни пить, ни есть. Скажешь какое-нибудь волчье слово – и что со мной будет?
– Не скажу я тебе волчьего слова, – ответила Аша плача. – Если захочешь жениться, иди куда хочешь, у нас не бывает так, чтобы за это проклинать…
Тут он и понял окончательно, что никогда никуда не уйдет; что сильнее, чем похотью, она привязала его жалостью, что стоит ему представить ее оставленной, тихо плачущей, молча нее терпящей – как он бросит все, любой долг, любую государственную необходимость. Может, долг еще и не бросит, утешил себя губернатор. Но женщины, которая сумела бы его переманить от Аши, нет в природе. Здесь тоже долг, тоже преданность…
– А ты меня не оставишь? – спросил он.
– Не оставлю.
– Даже если бабушка скажет?
Аша вскочила и уставилась на него с ужасом:
– Почему бабушка скажет?
– Мало ли. Иногда бабушкам не нравятся внучкины женихи. Что такого, что ты всполошилась?
Не знаешь ты, – выдохнула она, – не знаешь. Если мне с тобой нельзя – значит, все; тут и волчье слово не спасет.
– И что, уйдешь?
– Тут уж уходи, не уходи. Тут уж конец, – и больше он не добился от нее ни слова.
– Уходить мне надо, – сказала она, едва он вошел. Она ждала в кабинете, стояла у окна, высматривала его.
– Погоди, погоди. Нельзя меня сейчас так огорошивать, меня и так, знаешь, только что не убили.
– Кто?! – Она в ужасе прижала руки к груди, никогда он не видел ее такой потерянной.
– Какой-то васька, странный мужик. Впервые видел его. Лопотал непонятное – уезжай, уезжай… Можешь ты мне объяснить, в чем дело?
– Обо мне говорил?
– Говорил что-то. Погоди, сейчас… Да сядь ты, наконец! Почему ты света не зажигаешь?
– Не надо, нельзя свет! – вскрикнула она.
– Почему?! От кого ты прячешься? Что за ерунда, черт возьми, это мой дом, в конце концов…
– Я все скажу, все! Не сейчас, погоди. Не надо свет. Пойди сюда. Ну, что он про меня говорил?
– Говорил, чтобы я тебя оставил. Аша, это черт-те что. Я не могу разбираться в этой белиберде туземной. Мне эти ваши верования…
– Тут не верования! – застонала она. – Что ты знаешь! Говори: он сказал, чтобы ты ушел?
– Да. Он так говорил – черта с два поймешь. Говорил, чтобы я оставил тебя и уезжал, с тобой разберутся. Кто с тобой должен разбираться, что ты натворила? Покрывала коснулась?
– Какого покрывала?
– Успокойся, я просто забыл, что ты не все читала. Была такая легенда про девушку, которая коснулась покрывала богини.
– Я не касалась, ничего не касалась, – повторила она дрожа. Губернатор обнял ее и зашептал в ухо:
– Ну хватит, хватит. Что за глупости. Пьяный дурак замахнулся топором. Он же и ударить не смог. Ты права, он еще сказал, что они убивать не могут.
– Мы не можем, да, – закивала она. – Иногда волки могут, но потом знаешь как мучаемся? Я никогда не пробовала. Я не смогу. Мне уйти надо.
– Почему уйти, куда? Объясни ты наконец!
Он решительно шагнул к выключателю, зажег свет, и через секунду в окно влетел огромный булыжник – Аша еле успела отскочить. На пол брызнуло стекло. Внизу затопотала охрана, послышались свистки и ругань. В комнату ворвался телохранитель.
– Что, Алексей Петрович? Не ранены?
– Аша, ты как?
Она молчала, закрыв лицо руками.
– Мы эту сволочь поймаем, за ним Михалыч побежал. Как же это он, откуда? – Телохранитель шагнул к черному окну, оскалившемуся осколками. – Напротив стоял, гадина… Ну, поймаем – лично допрошу. Не уйдет, Алексей Петрович, верняк, не уйдет.
– Ко мне его, когда поймаете, – сказал губернатор. – Позовите там водителя, скажите, что мы поедем на дачу.
– Нет! – закричала Аша. – Нельзя! Нет! Только тут, только в городе!
– Черт, – устало выговорил губернатор и потер левый висок. – Ну, усильте охрану… пусть постелят на первом этаже, а ваши ребята стекла проверят. (В спальне на первом этаже стекла на всякий случай стояли не простые, а бронированные.) Идите сейчас, мы чай пить будем.
– Да накрыто, – сказал телохранитель. – Вы не сердитесь, Алексей Петрович, я по периметру посты выставлю… Мне уж водитель сказал – что это вы без меня-то? Ведь такое могло…
– Ничего там не могло, – сказал губернатор. – Вы не очень распространяйтесь, что я туда ездил. Это мои дела, мы сами разберемся. Аша, идем.
Он взял ее за руку. Она шла за ним вяло, безвольно, опустив глаза, еле передвигая ноги.
Глава третья
1
– Черт-те что, – повторил губернатор, совершенно успокоившись.
Сходить с ума было положительно не из-за чего. Тревожило его по-настоящему только одно – да и то не тревожило, а так, червячок внутри посасывал: во всяком триллере страшно не тогда, когда убивают, – это бы полбеды, жанр такой, – но когда убивают неумело. Страшно не просто получить письмо, написанное кровью, – но письмо детским почерком, с грамматическими ошибками. Во всей этой истории его пугала именно детскость, неуклюжесть попыток: его бездоказательно уверяли в Ашиной неверности, его караулил с топором мужик, не умеющий нанести удара; в его окно метнули булыжник, как только там загорелся свет и обозначились силуэты, – но ясно же, что булыжником никого не убьешь… Он сумел вызвать в местном населении, которое сроду ничего не делало, кроме тупой сельхозработы, не просто ненависть, а желание его убить, убрать; чтобы эта публика дошла до такого намерения – надо было в самом деле привести в действие серьезные силы. Это он понимал. Он не понимал только, почему дурацкая легенда так живуча в сознании именно этого несчастного народа. Впрочем, если в центре верили в Капшировского и Белое братство, последнее он застал первокурсником, – почему в этой глуши не верить, что от их с Ашей брака родится антихрист? Вполне в русле здешних легенд. Вот, значит, как закончится равновесное качание двух богов. Не вечно бегать по кругу здешней истории. Придет человек из старого северного рода, встретит девушку-волка из другого старого рода, они познают друг друга, она понесет от него, – и тот, кто от них родится, положит конец обоим захватчикам, да и самому коренному населению. А потому никак нельзя, чтобы он рождался. Пока они были вместе, туземцы терпели, да большинство из них ничего и не знало, но стоило Аше поехать к бабушке и признаться в беременности (туземцы говорили – «в тягости», беременем у них называлась грибная корзина), как волки забеспокоились. Тут же прознали – откуда только, по какому телеграфу?! – что варяг того самого, северного рода.
– Почему ты не говорил мне? – спросила Аша с жалобным укором, действовавшим на него особенно неотразимо; он тут же чувствовал себя виноватым за все ее бывшие и будущие беды.
– Чего не говорил?!
– Что ты Рюрикова корня.
– Господи, Аша! Откуда мне было знать, что это имеет значение! Я Кононов по отцу, никогда не носил этой фамилии, всю жизнь писался Бороздиным. Это фамилия отчима, мать вышла замуж, когда мне был год. Кононов никогда и не жил с нами, я понятия не имею, кто он такой…
– Что ж ты так, губернатор. Это же самый варяжский род. Конунг, конан – или не знаешь? Предводителев сын, вот оно что значит. Ты бы хоть мне сказал, я б к тебе на полок не пошла.
– На какой полок?
– Сто шагов, мера наша, – сказала она с виноватой улыбкой. – У вас переврали, говорят – «порог».
– Где же я это читал? – хмуро спросил губернатор. – Он полюбил местную ведьму, а ей с ним было нельзя. Ее за связь с человеком и свои проклянут, и деревенские камнями побьют… Вспомнил! «Олеся», да? Ты же, Ашка, начитанная девочка, только притворяешься дурой. В библиотеку небось ходишь, да? Вот дурак, как я сразу не отгадал. – Он улыбнулся, и она робко ответила ему – улыбка вышла кривая, жалкая, но он и ее принял за подтверждение. – Это чтобы я посерьезнее к вашим относился, да? Бедная моя, да я и так отношусь к тебе и твоим сказкам серьезнее некуда! Ведьма местная, надо же… Там тоже бабка была, все глупости говорила… Да таких сюжетов пропасть. Брось, хватит! Сейчас этого поймают, что камнями тут разбросался, – окажется, что я какую-нибудь тяжбу не в его пользу решил. Погоди, увидишь…
Видимо, губернатор и впрямь обладал неким даром предвидения, необходимым для государственного человека: затрезвонил телефон на столе, и охрана доложила по внутреннему, что злоумышленник пойман, да не особенно, собственно, и убегал; что их оказалось двое; что оба они готовы предстать перед губернатором для снятия первичного допроса и впредь до особого распоряжения их толком не трогали.
– Ну, давайте, – сказал губернатор. – Вот увидишь сейчас. Я, кажется, даже знаю…
Предчувствие и тут не соврало ему. Охрана втолкнула в столовую Рякина и Стрешина, или Стрешина и Рякина, или Стряшина и Рекина – словом, сладкую парочку, полгода изводившую его тяжбой, а сегодня с утра (чувство – будто год назад) распотешившую божбой и дружбой.
– Драсти, губернатор, – сказал Стрешин.
– Драсти, драсти, – закивал Рякин.
– Не серчай, губернатор.
– Прости, гублинатор.
– Оно так вышло.
– Вышло, чего уж.
– Нельзя тебе тут.
– Нельзя, нельзя.
– Полгода смотрим.
– Думаем, думаем.
– А сегодня поняли.
– Ты самый и есть.
– А ну молчать! – заорал губернатор.
Рякин и Стрешин испуганно замолкли. Охрана врала – их таки потрепали при задержании: под глазом у того, что слева, набухал багровый фонарь, а у второго раздулось и пылало ухо, по которому некто от души засветил.
– Все время лопочут, – пожаловался телохранитель. – Ничего, посидят, подумают…
– Посидеть можно, – завел дуэт Рякин.
– Можно, можно.
– Теперь можно.
– Теперь все можно.
– Мы всем сказали.
– Всем, всем сказали…
– Что вы сказали?! – не выдержал губернатор. – Быстро, внятно и по одному.
– Вот она все скажет, – показал Стрешин на Ашу.
– Скажет, скажет, – подхватил Рякин.
– Она все знает.
– Теперь знает.
Губернатор обернулся на Ашу. Она сидела неподвижно, опустив глаза.
– Ты их знаешь?
– Знает, знает, – залопотал Стрешин, но телохранитель двинул его кулаком по затылку, и тот затих.
Аша подняла на него полные слез глаза. Он понял, что это утвердительный ответ.
– Откуда? Кто они такие?
– Наши, – сказала она. – Из бабушкиной деревни.
– Они что, следили за тобой?
– Значит, следили, – сказала она.
– Вы со своей тяжбой идиотской за этим ко мне ходили? – спросил губернатор.
– Не за этим, не за этим, – испуганно проговорил Стрешин.
– У нас правда тяжба.
– Мы по делу, губернатор.
– По делу, гублинатор…
– Мы не следить, не следить…
– Нам нельзя следить…
– Мы люди маленькие, губернатор…
– Маленькие, гублинатор…
Телохранитель слегка столкнул Стрешина и Рякина лбами. Парный конферанс ненадолго стих.
– Они камень бросили? – спросил губернатор.
– Вот этот, – телохранитель вытолкнул вперед того, что стоял слева.
– Мы не в тебя, губернатор…
– И не в нее, гублинатор…
– Просто чтоб ты знал…
– Чтоб уехал.
– Дальше хуже будет…
– Земля поднимется!
– Нельзя, чтоб поднималась.
– Нельзя, гублинатор!
– Уже и земля? – язвительно спросил Бороздин. – Это что же, всем миром, что ли?
– Это хуже, – сказала Аша. – Они правду говорят, ты не знаешь. Земля в последний раз давно поднималась, старики не упомнят. Это наша земля, заговоренная. Если мы не уйдем – тут весь город посыплется.
– И село, и село, – закивал Стрешин.
– И лес, и лес, – зачастил Рякин.
– Ямы!
– Овраги!
– Реки!
– Горы!
– Тихо! – крикнула теперь уже Аша. Губернатор никогда не слышал у нее столь властного голоса. – Что я в тягости – вы знаете, – начала она решительно. – Теперь и ты, губернатор, знаешь. Я четвертый месяц молчу, пять осталось.
Губернатор только теперь вспомнил, что еще ничего ей не сказал о судьбе будущего ребенка – до того поразила его Ашина вера в пророчество и само это пророчество; он никогда, конечно, не принимал всерьез такие вещи – но она была явно не в том состоянии, чтобы говорить с ней о радостях материнства и о его готовности если не заключить брак, то по крайней мере признать ребенка. Сначала надо было утешить, успокоить, а уж потом… А сейчас до него дошло главное в этой истории: она на четвертом месяце, а он ничего не замечал! Вот откуда эти слезы при виде заката, и страхи, и впечатлительность. Он знал, что многие во время беременности и родов сходят с ума – вот почему она так поверила этой ерунде… Врача, и немедленно! Он-то ее отучит от этих глупостей, объяснит их происхождение, – если найти хорошего специалиста, она быстро придет в себя.
– Я уйду, – продолжала она после недолгого молчания. – Но дитя мое убить я не дам, у меня не будет другого. Я свою судьбу знаю, у волков всегда так. Дитя не дам трогать. Убить дитя – дело страшное, толочное, соколобное. Кто бы он ни был, а он мой, и это уж мое дело – кто из него вырастет. Мать не захочет – дитя никогда злодеем не будет, за то я отвечу. С тобой, губернатор, я не уйду, нам нельзя вместе.
– Никуда ты не уйдешь, – начал губернатор.
– Молчи, слушай! Тут мои дела начались, тебе лезть нечего. Рожу – вернусь, за мной не ходи. Я одна пойду.
– Без моего разрешения отсюда никто не выйдет, – спокойно сказал губернатор. – Охрану предупредите там, – и он снял трубку внутреннего телефона. Телохранитель буркнул в рацию: «Первый! Седьмой, повышенная».
– Ты не знаешь, что будет, – с неожиданной мягкостью сказала Аша. – Ты не видел, как земля встает.
– Я всякое видел, – махнул рукой губернатор. – Без меня никуда не пойдешь, а я найду, куда тебя отправить. Надо будет – я готов и…
– Ох благодетель! – протянула Аша. – Жениться хочет на местной, аи молодец! Что теперь жениться? Ты все сделал, дальше моя забота. Сама виновата, не разглядела. Правду ты говорил – все выродилось. Да тебя и старые-то волки чуть не проглядели. Хорошо, эти братцы, – она кивнула на Стешина и Рякина, – заметили: не иначе, говорят, ты самый и есть. А я и не знала, что они к тебе ходят.
Не хватало еще, чтоб ты всех знала, кто ко мне ходит, – угрюмо сказал губернатор. – Ладно. Проследите, чтобы этих сегодня же допросили, – держать отдельно от васьки, которого на Чайковского взяли. Сговорятся – никогда правды не узнаем. И насчет стекла распорядитесь там… Никита! Еще чаю. Никита бесшумно внес стакан в толстом серебряном подстаканнике с гербом.
– Пойдем со мной, Аша. Сегодня здесь останешься.
Она покорно подошла к нему, но на полдороге обернулась к охране:
– Думаете, я выйти не могу? Я осталась, чтобы с ним быть. Если земля встанет, плохо ему быть одному. А выйти я могу, дяденьки. Возьму и выйду, и ничего не сделаете. А, дядя Егор?
– Может, может, – закивал Стрешин. – А ты что скажешь, дядя Кузьма?
– Может, она может, – подтвердил Рякин. И допрашивать их не надо, я сама про них все расскажу. Губернатор, к вящему своему изумлению, увидел, что его личный телохранитель покорно кивает Аше.
– Спать отведете да накормите, – повелительно сказала она. – А ты, губернатор, прыгни.
– Куда прыгни? – тупо спросил Бороздин.
– Да хоть на месте. Можешь?
– Знаешь что, Аша, – очень тихо сказал губернатор, – ты все-таки не забывайся, хорошо? Не то я такое волчье слово скажу, что тебя и беременную выпорют.
– О как, – спокойно ответила Аша. – Мне бы, дуре, давно догадаться. Никакой моей власти над тобой нет. Лаской еще могу что-то, а командой – никак. Значит, ты самый и есть, давно бы поняла. Все случая не было – приказать да щелчок получить.
– Ладно, – сказал губернатор. – Время позднее. Идем спать.
– Смотри, губернатор, – сказала она. – Не жалуйся потом. И помни: если я пойму, что земля встает, – все равно уйду, у тебя надо мной тоже власти немного.
– Кое-какая есть, – возразил губернатор и за руку повел ее в спальню. Он знал, что к утру восстановит логику в пошатнувшейся картине мира и надумает, как быть с Ашей и с ребенком. Дождь усиливался, и резиденция, казалось, мелко вздрагивала под его внезапно налетающими порывами.
2
В его спальне на первом этаже она как будто немного успокоилась. Ушла эта жреческая страстность, она снова была его Аша – покорная и медленная.
– И что ты скажешь? – спросил он мягко. – Как мне понимать всю эту ерунду?
– Да чего уж теперь понимать, – сказала она. – Вытравлять его поздно, да и не дам я. Волкам нельзя вытравлять. Надо мне в Дегунино идти.
– В Дегунино? – переспросил он, не понимая. Что-то он сегодня уже читал о Дегунине. – С какой радости?
– Старшие наши там живут. Тетка моя там. Если скажут, чтоб осталась, – значит, можно, значит, не сбудется еще. А если нельзя, уйду отсюда. Может, если куда в горы уйти, тихо жить, то не страшно.
– Подожди. Можешь ты мне объяснить все с самого начала, как оно есть?
– Ох, – она села на кровать. – Что ты еще не понял? Я сама не знаю ничего. Кто родится, чего натворит – этого мы никогда не знаем. Мы про детей своих одно знаем: волк будет или не волк. А этот будет всем волкам волк, и от него всем конец. Я и чуяла, что конец. Думаешь, знамений нет? По всему видно – все из последних сил скрипим, по дну скребем. Но как-то я верила все, что обойдется. Столько раз обходилось.
– Подожди. Кому от этого конец? Нам, вам, всему свету?
– Нет, свету-то ничего не будет. Мы же не свет, как ты не понял-то, губернатор? Это я всю жизнь тут сижу, колесу молюсь. Ты ездил, мир видел, – должен как-никак понимать, что здесь все не так. Третью тысячу лет бережемся – все думаем, не будет ничего, если с круга не соступать. Весь-то мир сколько раз уж кончился да начался, а у нас все то же. Одного только нельзя – нельзя, чтобы один из ваших любил одну из наших; это старая тайна, наши все знали. Это с Рюрика еще. Как пришел Рюрик, так и запретили.
– А от хазар? – поинтересовался губернатор. Он не мог бороться с суеверием, пока не уяснил его вполне; надо было выспросить у нее все об этом странном предрассудке. Наверняка отголосок древнего табу на близость с захватчиком. – От хазар вам можно рожать?
– Я про хазар не знаю, я свой запрет знаю. Он у нас давно наложен. Мне с тобой нельзя, с человеком северного государя. У других, может, другой запрет. Может, от нашего полка хазарка родит – и все.
– Вот странность, – улыбнулся губернатор. – Почему так? Почему хазарка? Они что, женственная нация? Я читал такое…
– Ни при чем тут женственная нация, это старый запрет, что ты хочешь от меня? – Она подняла на него глаза и посмотрела с такой тоской, что он почувствовал полное свое бессилие перед этим древним унылым бредом. – Может, как хазарка от волка родит, так и всему конец; и уж верно, сейчас какая-нибудь хазарка тоже в тягости… Бабушка говорит, беда одна не ходит. У нас все парами – может, и там уже конец… И знаки о том были. Ты что же, сам не видишь, человек государев?
Сказать, чтобы губернатор вовсе этого не видел, – было нельзя; но он и подлинно был человек государев, ставящий дух выше разума. Разумом он понимал, что конец близок, – но дух подсказывал ему, что Россия никогда не жила иначе, а потому не следует поддаваться слабости. Как политик он начал думать и действовать в эпоху первой стабилизации – эпоху дорогой нефти, накануне того, как в мире запахло флогистоном. Кто из верящих разуму смог бы предсказать тот сказочный период, вожделенный российский подъем, взявшийся ниоткуда, просто из высоких нефтяных цен? Все уж и надеяться перестали на стабильность, и на тебе – зарплаты, кредиты, планирование жизни на десять лет вперед, словно и катаклизмов никаких не предвидится… И какой разум предсказал бы, что пять-шесть лет спустя никакая нефть не будет нужна никому? Кто подумал бы, что какой-то чертов зеленоватый газ, фонтанами бьющий по всей Европе, по Штатам, найденный, говорят, даже в Гренландии, резко переменит конъюнктуру и оставит Россию наедине с эпохой второй стабилизации, то есть с нынешней, когда не осталось ничего, кроме нефти? Пусть разум его отлично сознавал, что никакой стабильности на самом деле нет и что под тонкой коркой по-прежнему зеленеет зыбкое болото, – но люди ходили по этому болоту, не замечая, как оно булькает, качается, вздувается пузырями. И способность их не задумываться была залогом того, что русское чудо – ходьба по трясине – будет возможна и впредь. Для губернатора не было знамений. Работай – и все; и болото будет тебе тверже мрамора, а песочный замок простоит вечно.
– Знамений нет, Аша, забудь о них. Я слов таких слышать не хочу.
– Ну, не слушай. У вас, северных, всегда так: чего я не слышу, того нет.
– Что ты намерена делать?
– Сам посуди, – тихо сказала она, не глядя на него. – Тут мне жизни не будет, наши везде достанут. Они куда хочешь просочатся, это просто ты не знаешь еще. Ничего, узнаешь. Я в Дегунино пойду, и если там примут меня – там останусь. А не примут, скажут – нельзя, так на юг двинусь. Волки, когда их свои выгоняют, в горы уходят. Там буду ребеночка растить, выращу – погляжу. Увижу, что и вправду злой, – не выпущу оттуда. Но я так выращу, что у меня злого не будет.
– Подожди. Они же все говорят, чтобы я уходил.
– Они говорят, потому что думают: ты уйдешь, а они у меня ребенка вытравят. Вытравлять нельзя, поздно, он живой уж, – а они свое: вытравим. Я бабке говорила, ее ничем не собьешь.
– Как же она тебя отпустила ко мне?
– А чего ей бояться. Она же знает, что наши везде пройдут, если надо. Это убить меня они не могут, силы у них нет на это, – на такое сила не у всякого волка есть. Это им нанимать кого-нибудь надо… Ну, наймут. Всегда находили, когда им надо было.
– А если я не уеду?
