Вечный зов. Том 2 Иванов Анатолий
Иван стоял прямо, скользил прищуренным взглядом по дороге, голова его медленно поворачивалась.
– Взять лопаты. Танк закопать, – распорядился Дедюхин.
Капонир рыли дотемна, сбросив гимнастерки. Соленый и грязный пот ел глаза, протирать их было нечем, некогда, да и бесполезно.
Уже в темноте Семен задним ходом задвинул танк в земляную щель, сверху его закидали нарубленными ветками. Дедюхин приказал срубить еще несколько деревьев, вкопать их перед танком так, чтобы они, не мешая обзору и обстрелу дороги, надежно маскировали машину. Когда это было исполнено, он ушел на дорогу, по-хозяйски осмотрел ее, будто ему предстояло завтра с утра приняться за ее ремонт, а не корежить снарядами. Вернулся и разрешил достать на ужин НЗ.
– Обмыть рыло бы, – пробурчал Вахромеев.
– Ничего… Не на свиданье собрался к этой своей, – буркнул Дедюхин. И неожиданно для всех улыбнулся. – Сладкая баба у тебя. Я видел как-то. А его вот, Савельева, зазнобу не знаю. Ишь вы, какие жеребцы! Поди, всю землю вокруг них копытами изрыли?
Дедюхин говорил теперь добродушно, Семен глянул на ковырявшегося в консервной банке Ивана, но тот, хмурый, промолчал.
Ели все вяло, усталость разламывала кости.
– Ну что ж, давай, дядя Ганс… – произнес Дедюхин неожиданно. И не совсем понятно добавил: – А настелить гать – не в дуду сыграть. Мы те сами заиграем, а ты попляшешь. А теперь всем спать, Савельев Иван, глядеть за дорогой. В три часа меня разбудишь, если все будет тихо.
И он первый улегся на теплую рыхлую землю, мгновенно захрапел.
Семен, облюбовав себе место для сна, наломал веток, застелил землю. Снял сапоги, положил их под голову, засунув в голенище для мягкости воняющие потом портянки. Укладываясь, он боялся, что дядя Иван захочет продолжить разговор об Ольке, но тот молчал, только все скреб ложкой в консервной банке.
Стояла удивительная тишина, как уже много недель подряд. Немецкий передний край отсюда был километрах в трех-четырех, но этого не чувствовалось. Где-то далеко то в одном месте, то в другом небо слабенько озарялось колеблющимся светом и гасло – это время от времени взлетали над линией фронта осветительные ракеты.
Пока рыли капонир, стояла плотная духота, а сейчас тянул со стороны озерка ветерок, и, кажется, начали набегать тучки, в звездном небе, как в порванном решете, зияли черные дырки. Семен глядел на эти темные пятна, думал о Наташе, а перед глазами стояла Олька, маленькая и беспомощная, с оголенными грудями, торчащими в разные стороны, просящая у него не любви, а просто ласки, как умирающий от жажды просит, наверное, глоток воды. «А может, я буду тем и счастливая, Семка!» – стонала она, глядя на него умоляюще и униженно, в глазах ее не было мертвенной пустоты, они горели сухо, пронзительно, немного болезненно, но по-человечески. «Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту…»
Она просила откровенно, униженно, оскорбляя себя и его, и у него мелькнуло тогда, что в ней проснулось что-то животное. Но, мелькнув, эта мысль пропала или он ее просто отогнал, потому что она по отношению к Ольке была все-таки несправедлива, чем-то марала ее. Еще он подумал, что смертельно оскорбит эту девчонку именно тем, если отвернется… Он шагнул к ней, одной рукой обнял за плечи, другой скользнул по ее груди, обжигаясь. Она запрокинула плотно повязанную платком голову и жадно нашла сама сухими, сгоревшими губами его губы. Ноги ее подогнулись, она своей тяжестью потянула его вниз, на землю, а потом от женского чувства впервые испытанной любви застонала мучительно и радостно. Мозг ему больно прорезало, что когда-то так же вот застонала и Наташа, и он только тут с ужасом очнулся, в голове было пусто и гулко, там будто кто-то молотил палкой по железному листу…
…Так оно вот и случилось, думал сейчас Семен, слушая, как похрапывает Дедюхин. И винить в этом он не мог ни себя, ни Ольку, девчонку все-таки непонятную ни в словах, ни в поступках. А может быть, и понятную, подумал вдруг Семен, но только изломанную войной, измученную всем тем, что ей пришлось пережить. Этим все и объясняется…
Семен припомнил все встречи после той, первой, когда она спросила, смог ли бы он ее поцеловать, и когда она вырвалась из его рук, закричав враждебно: «Жалельщик какой нашелся…» И она действительно была, кажется, оскорблена тем случаем, в сарайчик к Капитолине и Зойке приходила редко, а когда приходила, то на Семена не глядела, демонстративно отворачиваясь.
– Зачем ты, Оля, так со мной? – спросил однажды Семен. – Ведь я тебя никак обидеть не хотел.
– А я и не обиделась, – сухо ответила она. – А рубец на щеке стал вроде поменьше, понятно?
– Конечно, все заживет.
– И волосы отрастут, ты думаешь? – спросила она помягче.
– Не знаю.
– Вот и доктор сомневается. Плешивая буду… всю жизнь. – И она всхлипнула.
– Оля, не надо…
– Отстань ты! – вскрикнула она опять в гневе, встала и убежала.
Он перестал ходить с Вахромеевым в Лукашевку. Но как-то через неделю или полторы тот сказал:
– Капитолина опять… просит, сходил бы к Ольке.
– Да я вам что, шут гороховый? Дурачок для… для…
– Ну, может, и дурачок, – сказал Вахромеев как-то странно, со вздохом.
– Катись ты со своей Капитолиной!
– Т-ты! Сержант! – Вахромеев подскочил, схватил его за грудки было, сверкая глазами.
Но Семен вдруг вспомнил полузабытый прием самбо, Вахромеев отлетел, согнувшись от боли, изумленно выдохнул:
– Дедюхин! Товарищ старший лейтенант!
– Что такое? – появился из блиндажика, который они соорудили для себя, командир танка.
– Он, зараза… приемы знает какие-то.
– Какие приемы вы знаете? – строго и официально спросил Дедюхин.
Все это кончилось тем, что сам старший лейтенант раза два очутился на земле, а потом потребовал:
– Два часа в день будете заниматься со всем экипажем. Может каждому пригодиться.
– Да я же все перезабыл, товарищ, старший лейтенант. Когда это было-то…
– Выполняйте, – козырнул Дедюхин.
И Семен стал заниматься – учил Вахромеева, Алифанова и самого Дедюхина зажимам, захватам, подножкам. Только дядя Иван после двух-трех уроков от обучения наотрез отказался, заявив, что возраст его все-таки не для самбы этой…
– Ладно, – сразу согласился Дедюхин. – Продолжите с желающими.
В Лукашевку Семен все же пошел. Олька встретила его молчаливо и виновато, они говорили о том о сем, раза два он слышал даже ее смех – тихий, робкий. Рассмеется – и сама вроде удивится: она ли это хохотнула? Замолкнет, прислушиваясь к чему-то в себе. Потом она начала его расспрашивать о Сибири, о семье, о Наташе.
– Счастливая она, твоя Наташка, – вздохнула Олька однажды.
– Ей тоже… столько пришлось пережить.
– Значит, ты ее любить сильнее должен, – сказала она задумчиво.
Как-то Олька весь вечер была молчаливой, подавленной, ни в какой разговор с Семеном не вступала и под конец разрыдалась.
– Ты что, Оля? Устала? Иди отдыхай. Я тебя провожу.
– Нет, я боюсь спать. Как засну, мне мама снится. Ведь это я ее… Ну что ж, они, немцы, надругались над ней. Но ведь жила бы!
– Что ж… конечно, – сказал Семен, чтобы что-то сказать.
Но Олька полоснула его глазами.
– Нет, после такого… нельзя жить. Незачем, понятно?!
Прощаясь, она спросила:
– Как ты думаешь, если б папа был жив… и он бы узнал об этом, что они с мамой… мог бы он ее еще любить?
– Ты, Оля, такие вопросы задаешь…
– Разве мама виновата? Или я… если бы сумел тот немец? Ну, в чем я была бы виновата?
– Ты бы сама… не стала жить. Ты же только что сказала.
Она поглядела на него внимательно, не мигая, глазами холодными и суровыми. Олька была чуть ниже его ростом, она положила руки ему на плечи, привстала на носки, приблизила свое лицо вплотную к его лицу, выдохнула:
– Правильно… Это с нашей, с женской стороны. А с вашей, мужской? Ну?
Он молчал, чувствуя, что никогда не будет в состоянии ответить на такой вопрос. Она поняла это, вздохнула, отпустила его, потихоньку пошла прочь, нагнув к земле голову…
А в тот вечер, когда все произошло между ними, Олька была необычно оживлена – он никогда еще не видел ее такой – и много смеялась. Вдруг она спросила, когда последнее письмо пришло от Наташи. Семен сказал, что неделю назад.
– Дай мне его почитать, а? – попросила она. – Не вздумай мне врать, оно у тебя в кармане лежит, вот в этом.
– Откуда же ты знаешь?! – изумился Семен.
– Я теперь все на свете знаю, – сказала она.
Было еще относительно светло, они стояли на окраине разрушенной Лукашевки, в крохотной березовой рощице, не тронутой ни снарядами, ни танковыми гусеницами. Олька любила это место, и они уже не раз тут бывали. В небе гас закат, пространство быстро наливалось темнотой. Олька выхватила из его рук сложенный вдвое треугольник, вслух начала читать, одновременно опускаясь под березку:
– «Родной мой и милый Сема! Моя единственная любовь…»
Голос ее заглох, она что-то тяжело проглотила и дальше стала читать молча. Семен стоял рядом и краснел, потому что знал, о чем читает Олька. Наташа писала, как и в каждом письме, о любви к нему, но в этом еще и описывала свои ощущения, которые она испытывает, когда крохотная Леночка сосет грудь: «Я забываю от счастья обо всем на свете, я вспоминаю твои нежные руки и губы, Сема, я чувствую себя где-то не на земле…»
Прошло времени вдвое, а может быть, втрое больше, чем требовалось на чтение письма, а Олька все глядела и глядела в бумажный листок. Затем медленно подняла голову, снизу вверх взглянула на Семена глазами, полными слез, и начала медленно вставать. Губы ее тряслись и что-то шептали.
– Я хочу быть… хоть на минуту… на ее месте, – разобрал наконец Семен ее слова и невольно отступил.
А она, уронив письмо и все глядя на него, расстегнула на кофточке одну пуговицу, другую…
– Олька! – пробормотал Семен смущенно и глупо, пытаясь отвернуться от блестевших бугорков ее грудей. – Ты же только что читала… про Наташку…
– Семен, Семен! – прошептала она с мольбой. – Ты о чем говоришь-то… сейчас? Как тебе не стыдно!
– Ты будешь жалеть…
– Я этого сама хочу! Назло тому фашисту… хотя и мертвому! Назло тем, которые маму… – Она задыхалась. – Ну, что же ты?!
Усилием – не воли даже, а сознания – он еще сдерживал себя. А может быть, его смущало белеющее на черной траве письмо…
– Брезгуешь, да? – выкрикнула она хрипло.
– Ты будешь проклинать себя потом за эту минуту…
– А может, я буду тем и счастливая, Семка! Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту…
…Потом Олька плакала, положив обвязанную платком голову ему на колени, а он тихонько гладил ее по голове.
– Пусть твоя Наташа на меня не обижается. От ее счастья не убудет, – проговорила она, пытаясь унять слезы. – Я бы на ее месте не обиделась.
Затем она подняла письмо с земли, свернула, положила ему в карман.
– Ты напиши ей хорошее-хорошее письмо. О том, как ты ее любишь и думаешь все время о ней…
Семен только усмехнулся.
– Я же изменил ей.
– Не-ет! – Она вскочила, ее всю заколотило от гнева. – Не-ет! Ничего тогда ты не понимаешь! Это было один раз… единственный и последний.
И действительно – единственный и последний. Семен бывал потом еще в Лукашевке неоднократно, видел и Ольку. Она как-то изменилась, вся подобралась, стала еще более таинственной и непонятной. Она с ним разговаривала непринужденно, но мало, больше молчала, думая о чем-то своем. Иногда, почувствовав его взгляд на себе, сразу умолкала, смущалась и старалась отвернуться. Наедине с ним она больше не оставалась.
А потом она исчезла из Лукашевки. Капитолина сказала:
– Она поступила работать пока в госпиталь.
– Что значит пока?
– Ну, пока не вылечит рубец на щеке. Ей обещали срезать его, операцию сделать. «Потом, говорит, пойду в краткосрочную школу разведчиков». Меня тоже Алейников приглашал в эту самую школу, да я… – Она опустила голову, пряча глаза. – Вахромейчик меня вроде зарядил наконец-то.
– Кто-кто?! – спросил Семен удивленно.
– Вахромейчик, кто же еще, – обиженно сказала Капитолина.
– Я спрашиваю: кто Ольку… пригласил?
– Да майор Алейников Яков Николаевич, начальник прифронтовой опергруппы НКВД. Мы же все – и я, и Зойка, и Олька, – как говорится, в тесном контакте с ним работали. Хороший он дядька, добрый, только малоразговорчивый.
– У него шрам есть на левой щеке?!
– Шрам? Вроде есть. Не такой, конечно, как у Олюшки нашей, маленький такой, незаметный. А что?
…Засыпая, Семен уже думал не о Наташе и Ольке, а о Якове Алейникове, человеке, сыгравшем зловещую роль в судьбе дяди Ивана, сутулая спина которого вон маячит в темноте, в судьбе многих… Тень Алейникова скользнула где-то и возле его жизненного пути. И кто знает, задела или не задела его эта тень, как сложились бы его отношения с Верой Инютиной, не вклинься тут Алейников. А теперь, оказывается, он где-то здесь, занимается какими-то своими делами. Вот война! Людская круговерть и месиво, а старые знакомцы могут встретиться…
Проснулся Семен оттого, что качнулась под ним земля. Он вскочил, ничего в первые секунды не понимая, слыша только, как яростно колотится в груди сердце. Стоял невообразимый грохот и вой, на той стороне, где взлетали недавно осветительные ракеты, горело по всему горизонту зарево, в багрово-красном отсвете тяжко и лениво клубились черные облака, беспрерывно ухали взрывы.
Смахнув рукавом слюну с уголка губ, он взбежал на вершину холма, где стояли Дедюхин и Алифанов. И едва взбежал, в левом краю горизонта высоко вспучились кроваво-черные пузыри, их разрезали желтые огненные полосы, а потом стало видно, как заплясало над землей пламя.
– В склад боеприпасов им врезали, – сказал Алифанов.
Дедюхин глянул на светящийся циферблат часов, произнес:
– Два двадцать три… – и повернулся к Семену, сообщил, будто тот не понимал теперь, в чем дело: – Наши лупят. Артподготовка. Значит, началось.
Невообразимая артиллерийская канонада стояла минут тридцать, потом разом стихла. Вяло и редко полаяли еще немецкие пушки, но и они умолкли. Тишина установилась мертвая, глухая, она больно давила в уши. И у Семена мелькнуло: если бы не пылающий в черноте ночи горизонт, можно подумать, что невообразимый артиллерийский гул ему просто почудился, приснился.
– По местам, – тихо и будто нехотя скомандовал Дедюхин.
Все побежали к танку.
Откинувшись на сиденье, Семен задремал. Он понимал, что его дело теперь маленькое, заводить танк придется не скоро, если придется вообще.
– Сержант, не дрыхнуть! – ударило по ушам. – Спишь ведь?
«Вот чертов Дедюхин, все чует, – подумал Семен, с трудом размыкая тяжелые веки. – А может, я храпел?»
– Никак нет, не сплю, – ответил он.
– Ври у меня! Гляди… Всякое может произойти.
– Понятно…
Над землей маячил рассвет, над озером, над камышами, подымался белесый утренний парок. Все это Семен видел в смотровую щель и даже расслышал, как ему показалось, утиный кряк. Но тут же сообразил, что именно показалось, никакие птичьи голоса с озера достигнуть до танка, а тем более проникнуть внутрь не могли.
Скоро туман над камышами стал гуще, все сильнее белел, а потом заголубел и неожиданно окрасился в нежно-розовый цвет. Он поднимался почему-то столбами, только эти столбы были живыми, они качались, и Семен понял, что это потянул над озерком утренний ветерок.
Было уже совсем светло, где-то сбоку брызнуло вскользь по земле первое солнце, его лучи засверкали ослепительно на верхушках камышей, отражались в листьях осиновых рощиц, толпившихся по противоположному берегу озерка. И было каким-то странным и нелепым то обстоятельство, что опять тишина взорвалась, забухали пушки с той и с другой стороны, а потом стало слышно, как над головой угрожающе яростно заревели самолеты. Семен не видел их, но понимал, что это были вражеские самолеты, он отличал их по глухому, натуженному реву. «Хорошо, что сверху замаскировались», – подумал он и лениво зевнул. Несмотря ни на что, спать все же смертельно хотелось, и веки сами собой закрылись.
Сколько Семен продремал на этот раз, он не понял, но, видимо, не очень долго, потому что верхушки камышей все так же сверкали от низкого солнца. Он очнулся от голоса дяди Ивана, доносившегося снаружи:
– За тем лесом движется столб пыли! Однако на нашу дорогу.
– Понятно, – ответил Дедюхин.
Потом загремел верхний люк, и Семен понял, что дядя Иван был послан куда-то наблюдающим, теперь вернулся, вместе с Дедюхиным они влезли в танк, теперь весь экипаж снова на местах, и сейчас начнется то, ради чего они тут оказались. «Тут наша песня, может, последняя и будет…» – вспомнил Семен вчерашние слова Дедюхина. Вся дремота с него мгновенно скатилась, никакого страха, как вчера вечером, он не чувствовал, только ощутил, как горят почему-то ладони. Он взялся за рычаги, хотелось, неудержимо хотелось нажать на кнопку стартера, бросить танк вперед, навстречу этому движущемуся столбу пыли. Что там, на дороге? Может, грузовики с фашистами? Захрустели бы только под гусеницами железо и кости! Или вражеские танки! Ну что ж, все равно…
Думая так, Семен понимал, что это не все равно, одним танком против пятидесяти не очень-то поспоришь… И кроме того, его желание – ничто, они должны пока стоять здесь, в отрытом ими капонире, замаскированные, невидимые до поры до времени для врага, – таков замысел Дедюхина или еще кого-то, и он должен быть выполнен.
Семен убрал ладони с рычагов.
Вскоре он увидел и сам столб пыли, о котором говорил дядя Иван. И тут же на дорогу, выворачивающую из-за лесочка, вылетели немецкие мотоциклисты. Мотоциклов было штук пять или шесть, они летели стремительно, поливая из пулеметов придорожные кусты.
– Командир! Товарищ старший лейтенант?! – вскричал Вахромеев.
– Я тебе дам… – И Дедюхин зло и густо выматерился. – Завяжу тебе конец в такой узел – Капитолина слезами изойдет, а не развяжет. Поставить пулемет на предохранитель! И молчок у меня! Ты чего там, Алифанов?
– Ладно, не лайся, – буркнул командир орудия. – Все в порядке.
– Счас, Савельев Иван, будет тебе работка. Только поворачивайся! Взмокнешь, приготовил бы полотенце усы обтирать.
– Ничего, привычные, – ответил Иван.
Пока шел этот разговор, мотоциклисты пронеслись. Пыль, поднятая ими, медленно оседала. До конца рассеяться она не успела, как из-за леса на повороте дороги показался первый немецкий танк, следом за ним – второй, третий… Семен затаил дыхание:
– Ну, Алифанов… – прохрипел привычно Дедюхин. И добавил: – Егор Кузьмич, дорогой…
– Да знаем, что ты уговариваешь! Иван, ты мне чтоб сноровисто, без суеты.
– Соображаем, – буркнул тот.
Фашистские танки ползли и ползли из-за поворота. Пять, восемь… четырнадцать… Семен считал их, а они все ползли, и казалось, не будет им конца. «Да чего же Алифанов-то? – тревожно мелькнуло у Семена. – Ведь пройдут… Шестнадцать, семнадцать…»
Семен слышал, что работает поворотный механизм башни, понимал, что Алифанов держит на прицеле головной танк. «Не успеет… Сейчас фашист скроется за рощей! Вон уже девятнадцатый ползет. Девятнадцатый!..»
– По немецко-фашистскому врагу… – свистящим голосом произнес Дедюхин, тяжко дыша.
Слово «огонь» Семен почему-то не услышал. От выстрела его немножко качнуло на сиденье, в то же мгновенье он увидел – из бока переднего вражеского танка вспучился комок огня и дыма, танк крутануло, он развернулся навстречу своим же машинам, закивал длинным пушечным стволом, будто выбирая цель, но не выстрелил, замер… Следующий за ним танк начал, не сбавляя было скорости, обходить подбитую машину, но Семена опять чуть качнуло, и под тем, вторым вражеским танком вздыбилась земля, он накренился, задрал ствол в небо, остановился и запылал, как и первый, жирным, густым дымом, дорога была наглухо закупорена. «Ага! – злорадно подумал Семен. – Сейчас в хвост колонны…» И, будто подчиняясь мыслям Семена, Дедюхин прокричал в шлемофоне:
– Хвостатый вон раком пятится! Уйдет гад.
– Что ж, раком-то оно им так и определено природой, – спокойно пробасил в шлемофоне Алифанов. – Иван, чего копаешься?
Опять, в третий раз, ударила пушка. И задний немецкий танк перестал пятиться, будто раздумал, но развернул орудие в сторону холма и выстрелил. Снаряд ухнул где-то в стороне.
– Не видит, а плюется, – взвизгнул Вахромеев.
– Хорошо, если не видит…
От четвертого снаряда вспыхнул четвертый фашистский танк, в один момент оделся пламенем, как стог пересохшего сена. «Вот паразит, до чего же знает свое дело!» – с невольным восхищением подумал Семен об Алифанове, молчаливом человеке, неповоротливом каком-то, неловком, ходившем по земле обычно так, будто ему было тесно на ней…
Солнце уже давно оторвалось от горизонта, полезло вверх, тяжко качалось, как большой красный поплавок среди дымных волн, хлеставших по земле и по небу. Немецкая пехота и танки, оправившись от упредительного удара нашей артиллерии, двинулись в наступление сразу по всему Центральному фронту, на многокилометровом пространстве развернулось ожесточенное сражение. Двух месяцев почти мертвого затишья как не бывало.
Все эти долгих два месяца обе стороны наращивали силы: немцы – для решающего наступления, советские войска – для неприступной обороны, а потом для сокрушительного контрудара. Теперь эти силы были приведены в действие. С той и другой стороны беспрерывно колотили пушки, из клубов дыма с ревом вырывались немецкие самолеты, засыпали бомбами наши окопы, утюжили их на бреющих полетах, поливая пулеметным огнем. По всем дорогам двигались колонны гитлеровских танков, разворачивались на открытых пространствах, шли, рыча, на наши позиции, стараясь прорваться в тыл. За танками двигались бронетранспортеры с пехотой. Эту стальную лавину, казалось, невозможно было остановить. Прорвавшись сквозь заградительный огонь тяжелой артиллерии, фашистские танки во многих местах подошли вплотную почти к нашим окопам, где по ним прямой наводкой били из противотанковых пушек и ружей. Многие вражеские машины загорались, остальные шли и шли упрямо вперед сквозь грохот, вой и дым, за ними бежала спешившаяся пехота. Кое-где немцы вклинились уже в расположение наших войск…
Всего этого в подробностях танковый экипаж старшего лейтенанта Дедюхина, конечно, не знал, хотя каждый понимал, что началось всеобщее остервенелое наступление немцев и что тут, под этим невысоким холмом, может, и будет, как сказал вчера Дедюхин, их последняя песня. Ни сам Дедюхин, ни Алифанов, ни Вахромеев, ни Иван и Семен Савельевы не знали, что только на том крохотном участке фронта, который оборонял в составе других подразделений и их гвардейский танковый полк, двинулись в наступление три немецкие пехотные дивизии при поддержке почти пятисот танков, что проселочная дорога Подолянь – Фатеж была помечена на немецких картах как особенно важная, ибо по ней можно было перебросить любые воинские соединения в тыл частям Красной Армии, обороняющим крупный опорный пункт – село Ольховатку, – и что тот участок этой дороги, на котором Дедюхину было приказано любой ценой задержать танки противника, на тех же немецких картах был помечен как особенно опасный, потому что пролегал по топкой лощине, а с одной стороны было даже небольшое озерко. В случае чего танкам в сторону не съехать и не развернуться, если не настелить гать.
Но вот это-то последнее обстоятельство очень хорошо знал со слов командира роты Дедюхин, а вчера и сам обследовал правую обочину дороги – топкая полоса метров в семьдесят шириной действительно тянулась вдоль дороги. Потому-то и, довольный, произнес вчера после ужина эти слова, не совсем понятые экипажем: «Ну что ж, давай, дядя Ганс… А настелить гать – не в дуду сыграть. Мы те сами заиграем, а ты попляшешь». И вот теперь немцы «плясали». Танкам нельзя было двинуться ни взад, ни вперед. С обоих концов участок дороги был наглухо закупорен. Две-три машины попробовали было развернуться и обойти горевшие впереди танки по обочине, но тут же попятились назад, на дорогу, встали поперек ее неуклюже.
Сначала немцы не могли определить, откуда же их машины расстреливают почти в упор, вертели в разные стороны стволами, лупили в каждое подозрительное место.
– Поворачивайся, Алифанов! – хрипел Дедюхин, тяжело дыша. – Вон третий справа на нас наводит! Должно, засек…
Третий справа после двух выстрелов Алифанова окутался, как паром, белым облаком, потом из него повалил черный дым. Немцы полезли из люков.
– Товарищ старший лейтенант! – взмолился стрелок-радист Вахромеев.
– Молчать! Беречь патроны. Еще пригодятся, чую… А что нам эти фрицы?
Орудие Алифанова стреляло и стреляло. Семен сперва считал выстрелы, а потом со счета сбился.
Неожиданно по броне громыхнуло оглушительно, со звоном, звон мелкой осыпью запел в ушах Семена и еще не затих, как в броню ударил еще один снаряд, порвав, кажется, перепонки, в смотровую щель влетел осколок, ударился где-то сбоку в броню и упал на колени. Семен удивился, будто это было что-то необычное, взял маленький, но тяжелый и острый осколок железа. Он был горячим, обжигал пальцы.
Семен закрыл смотровую щель, в груди испуганно и радостно стучало: «Надо же! Екнуло ли у тебя сердце, Наташка?»
– Засекли, сволочи! – прокричал Дедюхин будто издалека. – Иван, с усов капает?
– Да, малость смокли, – отозвался Иван.
– Не каплями, ручьями стекает, весь замок забрызгал. – В голосе Алифанова была почему-то недовольная усмешка. – Лишь племянник его да Вахромеев сегодня вроде бы выходные… Сколько же мы, Иван Силантьевич, штучек нащелкали?
– Не знаю… Один боекомплект подходит к концу, – доложил Иван. – Семь, что ли, танков… Или девять?
– Одиннадцать! Понял? Одиннадцать! – что есть силы заорал Дедюхин.
– Да я до десяти только не путаюсь. Сейчас попробуем двенадцатый… А черт, ни хрена не видно!
Действительно, от горящих танков вдоль дороги стоял густой дым, плотно закрыв неподвижные вражеские машины. Это лишало видимости и немецких артиллеристов, но танковые орудия били наугад, вокруг KB ухали взрывы, по броне стучали комья земли.
Неожиданно на дороге поверх плотных слоев дыма, пропоров их, взлетели огненные клинья, земля дрогнула. Потом она дрогнула еще раз. Это рвались от собственных снарядов вражеские машины.
И вдруг укрытый в капонире KB подбросило. Семена сорвало с сиденья, он больно ударился плечом в правый борт. Дедюхина кинуло вниз, на боеукладку, на него упал Иван, на них посыпались из гнезд пулеметные магазины, вещевые мешки… Вахромеев оказался под сиденьем заряжающего. Один Алифанов вроде не пострадал, он вытащил Вахромеева, по виску которого текла струйка крови, затряс его.
– Вахромеев, Вахромеев?!
– Ну? – открыл тот глаза.
– Ты живой?
– Кто же его знает… Глаза сильно щиплет.
Дедюхин и Иван, потирая ушибленные места, поднялись.
– Бомбой это нас… Чуть не прямое попадание, – проговорил Иван, вытирая мокрое и черное лицо. – Случайно, может?
– Кой черт! Сообщили об нас самолетам по рации, видать, в бога их… – Дедюхин крепко выругался. – Начадили тут.
В танке действительно было сизо от дыма, и Вахромеев, будто виноватый в этом, сказал:
– Стреляли же. К пушке вон не притронуться, аж краска отстала…
Еще ударил в башню снаряд, броневая окалина брызнула Алифанову в лицо, и тот пробурчал добродушно, будто осуждая ребячье озорство:
– Черти…
Раз за разом, сотрясая землю, рвались бомбы то совсем почти рядом, то чуть подальше.
– Весь курган разроют, мешает он им, – проговорил Дедюхин. И крикнул Вахромееву: – Что там наши-то? Доложи об обстановке, попробуй связаться… Скажи, что одиннадцать танков подбили… Ну, все по местам. Ты как, Семен?
– Ничего, – ответил тот, взбираясь на свое место.
Вахромеев погиб первым.
…Когда осколком не то бомбы, не то снаряда заклинило башню, Дедюхин, будто сам не понимая этого, выслушал сообщение Алифанова терпеливо и сказал:
– А вы говорили – на тридцатьчетверку надо… Ни один же снаряд броню не прожег! – И он хлопнул по стальной стене.
– У тридцатьчетверок броня не слабже.
– Что вы понимаете! – прикрикнул Дедюхин, недовольный даже такой косвенной защитой тридцатьчетверки и, значит, умалением каких-то достоинств любезных его сердцу танков типа КВ. – Вы что, не убедились?
– Ладно вам! – прикрикнул вдруг Вахромеев, словно был старшим. – Надо выползать из этой норы.
– Савельев, что там у тебя? – опять прокричал Дедюхин. – Заведешь?
– Должна завестись старая развалина, – ответил Семен почему-то дерзко. – KB же, не тридцатьчетверка…
– Получишь у меня взбучку… после боя! – пригрозил Дедюхин, надрывая голос, чтобы перекричать грохот автоматных пуль в броню.
Танковые орудия противника били теперь редко, из девятнадцати вражеских машин на дороге стреляли только три, остальные горели или просто молчали, покинутые экипажами. Немецкие танкисты поливали неподвижно стоящий в капонире KB из автоматов, подползая все ближе. Дедюхин и все остальные понимали, что теперь фашисты, приблизившись к танку, могут подорвать гусеницу или зажечь машину. Вахромеев, черный, как черт, от броневой окалины и порохового дыма, остервенело бил из пулемета, прижимая немецких танкистов к земле. Но Дедюхин и все остальные также понимали, что, пока бьют орудия, а самолеты сверху беспрестанно сыплют страшный груз, немцы на холм, под свои снаряды и бомбы, не полезут. Стреляли и бомбили по-прежнему наугад, потому что холм с приткнувшимся к нему советским танком был покрыт плотными клубами дыма и пыли, он извергался, как вулкан, от взрывов, камни и комья земли беспрестанно взлетали вверх.
– Черт, ничего же не видно! Ты слышишь, Дедюхин? – прохрипел Вахромеев так, будто в этом был виноват командир танка.
И после этого вскрика мгновенно умолкли взрывы бомб и снарядов, перестали даже стрелять из автоматов. Наступила тишина, она была так неожиданна, что оглушила, будто прямо в башню ударила бомба. Машина лишь чуть подрагивала – это работал мотор на малых оборотах.
– Понятно, – произнес Дедюхин и визгливо рассмеялся. – Не думаю, чтобы они думали, что подбили нас, они думают теперь-то подобраться вплотную, чтобы подбить…
Заковыристый оборот командира был понятен всем. Семен знал, какая команда последует вслед за этим, открыл смотровые щели, плотно взялся за рычаги и прибавил оборотов. «Сейчас по щелям и начнут лупить из автоматов», – острым холодом резануло в мозгу. Но эта мысль держалась только мгновение, она исчезла, как только раздался голос Дедюхина:
– Поехали! Савельев, вместо хобота у нас палка теперь, ты это помни… Сразу направо давай, там увидим. Жми!
Семену все было понятно, кроме одного – куда вести машину. Да этого ни Дедюхин, ни кто-либо другой из экипажа сейчас не знали.
Танк тяжело, как проснувшийся медведь из берлоги, вылез из земляного укрытия. Семен сразу взял вправо. Впереди ничего, кроме стлавшегося по земле дыма, не было видно. Дым этот хлопьями, как вата, валялся меж низкорослых кустарников. Едва танк пополз из капонира, сразу затрещали о броню автоматные пули, не затрещали, а просто как-то глуховато и безобидно зашелестели, и Семен не думал уже, что какая-то свинцовая струйка может брызнуть в смотровую щель и прожечь его насквозь: он, чуть улыбаясь, представлял почему-то, как автоматные пули-струйки плющатся о броню и бессильно осыпаются вниз, словно подсолнечная шелуха. И еще он думал, что танк – это все-таки танк, стальной гроб, как называют его многие, да и сами танкисты, но этот гроб надо еще расколоть. Неожиданно дымное облако оборвалось, танк вылетел на чистое пространство, на котором стояла брошенная немецкая кухня, а метрах в тридцати за нею окапывалось какое-то подразделение немцев.
– А-а! – заорал Дедюхин торжествующе. – Савельев, вдоль окопчиков!
Семен бросил машину вперед, развернул танк и погнал вдоль только-только начатой траншеи. Конец траншеи уходил вдаль, в дым, по разные стороны от нее брызнули немцы. Они бежали полусогнувшись, будто по дну воображаемого окопа, боясь распрямиться во весь рост. Многие падали под пулеметными очередями Вахромеева, задние перепрыгивали через них. «Как крысы», – подумал Семен, хотя на крыс убегающие немцы были похожи меньше всего. Сжав зубы, он прибавлял и прибавлял оборотов, пытаясь нагнать двух рослых немцев, бежавших почему-то рядом. Он знал, что им никуда от смерти теперь не деться, что он сейчас их сомнет, раздавит…
Танк нагнал немцев у края качающейся дымной стены, один из фашистов, тонколицый, со взмокшими волосами, обернулся, поднял руки, будто сдавался, лицо его было совсем близко от Семена, он видел его вылезающие от понимания неотвратимой смерти глаза, другой же фашист, горбом выгнув спину, прыгал вперед из последних сил, как задыхающийся заяц.
Танк смял первого немца, даже не покачнувшись. Второй попал под гусеницу спиной, она у него будто треснула, Семен будто расслышал этот треск…
– Справа пушки. Води-итель! – заорал вдруг Алифанов.
Семен мгновенно отреагировал, двинул сразу оба рычага. Вспахав землю, танк развернулся на месте. И Семен увидел впереди четыре противотанковых орудия. Два были прицеплены к тягачам, их спешно расцепляли, а два других были поставлены стволами в противоположную сторону. Семен даже улыбнулся от предчувствия такой легкой добычи, Алифанов их успеет расстрелять в две-три минуты с ходу. Он как-то забыл, что башня заклинена, что ствол орудия превратился в торчащее бревно, которое, правда, могло перемещаться сверху вниз. Орудие действительно ударило прямой наводкой, одна вражеская пушка опрокинулась, как игрушечная.
– Вперед теперь! Впере-од! – задышал в уши Дедюхин.
Семен до отказа выжал газ, танк ринулся на вторую пушку, которую немцы успели почти развернуть.
– Осталось четыре снаряда, – вдруг раздался трезвый и спокойный голос Ивана Савельева.