Вечный зов. Том 2 Иванов Анатолий
– Вот, – опять произнес Нечаев, но теперь уныло, с обреченной усмешкой.
– Что вот? – сердито вскрикнул старичок профессор. – Удивительно не то, что сейчас не справляется, – удивительно, как вы, любезнейший Федор Федорович, вообще обманули смерть.
– С вашей помощью, дорогой профессор, – буркнул Нечаев.
– С моей? Нет-с и нет-с. И сейчас я, собственно, приехал еще раз на вас взглянуть из любопытства. Я не знаю, не могу понять: почему, откуда и какие у вас жизненные силы? А уж поверьте, в медицине, в человеческом организме я немного разбираюсь.
– Что же вы посоветуете, профессор? – спросил Кружилин.
Старичок, худенький, седенький, снял очки, подслеповато сощурился, глядя поочередно то на Кружилина, то на Нечаева, протер носовым платком глаза и снова надел.
– Видите ли, молодые люди… Я советую ему работать, как работал. Федора Федоровича я предупредил – конец может наступить в любой день, в любую минуту… Но если оставить привычный ритм жизни, все эти заботы – кто знает, не наступит ли она еще раньше?! Да, кто знает… Жизнь суть движение, постоянная работа мышц, мозга, определенное состояние психики. Если еще популярнее вам сказать, всякий механизм в бездействии быстро ржавеет… Пейте, Федор Федорович, мою микстуру, я туда ввел некоторые новые компоненты…
Но микстура старичка профессора помогала все меньше. Нечаев сваливался с ног все чаще, синел, хрипел и надолго терял сознание. Придет ли он в себя после очередного приступа, никто сказать не мог. Никто, естественно, не мог знать, какой приступ будет последним, но все видели и понимали, что Федор Федорович Нечаев умирает.
Сегодня приступ случился во время его выступления на бюро райкома партии. Обсуждался – в который уже раз! – вопрос о жилье для рабочих завода. Два года идет война, и два года этот проклятый вопрос не сходит с повестки дня. Вокруг завода, там, где раньше была степь и гулял на свободе ветер, вырос целый бревенчатый город, на главной улице возвышалось десятка полтора, небольших, правда, двухэтажных кирпичных зданий. Но около тысячи человек все еще жили в землянках. Правда, это были не те люди, что прибыли в Шантару осенью 1941 года. Завод расширялся, постоянно осваивал новые виды оборонной продукции. Сначала выпускал одни артиллерийские снаряды малых калибров, но постепенно переходил на более крупные. Завод находился по-прежнему в ведении Народного комиссариата боеприпасов, но год назад, вскоре после пожара на заводе, появилась в Шантаре группа работников Народного комиссариата минометного вооружения с соответствующими полномочиями и распоряжениями Москвы организовать на заводе производство минометов и мин. Кружилин, привыкший уже к невозможному, нисколько не удивился, только поинтересовался, будут ли еще прибывать рабочие.
– А как же, – ответили ему. – И специалисты, и рабочие, и кое-какое оборудование. Как с жильем?
– Нормально, – сказал Кружилин ровно и спокойно, ибо что-то другое говорить было бесполезно, возражать, жечь нервы бессмысленно, как бессмысленно осенью протестовать против наступления зимы. Зима все равно наступит, небо не закроешь, и в положенный срок сверху повалит снег. В определенное время приедут и новые сотни, а то и тысячи рабочих, и надо их как-то принимать, устраивать. И они приезжали, их принимали, устраивали, завод давно выпускает и минометы, и мины к ним. Как все это получалось, Кружилин Поликарп Матвеевич не знал, не понимал. И очень даже удивился, когда нынешней весной «за успешное выполнение специального задания правительства по разработке и изготовлению новых образцов боеприпасов» был в числе других награжден орденом Ленина. Так было сказано в указе – значит как-то это получалось, выходит…
Нечаев дышал тяжело, жиденькие волосы на голове тоже смокли, висели сосульками.
Савчук, пристроившись у изголовья, беспрерывно и молча вытирал большой выпуклый лоб Нечаева носовым платком.
– Спасибо, Игнат Трофимович… Спасибо, – говорил директор завода Савчуку, человеку немногословному и в общем суровому, но сейчас в его темных глазах были боль и нежность.
Кружилин глянул на парторга и тотчас отвернулся, подумав, что если в глазах Савчука проступит влага, то это будто вроде и удивительно, а ведь, собственно, удивляться нечему, как бы у него у самого не блеснули слезы. Черт, подумал еще Кружилин, как мы мало знаем друг о друге, – что вот он, Кружилин, знает о Савчуке? И как мало в этой беспросветной жизни проявляем заботы друг о друге. Только недавно он, Кружилин, узнал, что сам-то Игнат Трофимович с женой и двумя детьми-школьниками до сих пор живет в землянке.
– Ка-ак?! – удивился Кружилин, в самом деле искренне не понимая, как же так получилось: ведь ему, помнится, выделялась где-то даже двухкомнатная квартира.
– А что? – Савчук спокойно поглядел на секретаря райкома.
– Тебе ж выделяли жилье!
– Я отдал квартиру одному старичку, мастеру механического цеха. Это гениальный старик… У него дочка туберкулезная.
– Это… это непорядок! – вымолвил Кружилин зло, с раздражением. – Нашелся филантроп! Старичка бы тоже не обидели.
– Какой там непорядок? – так же просто и мягко произнес Савчук. – Сейчас непорядок, может, и есть самый высший порядок… Из землянок я уйду последним.
– Это уже, извини, глупо.
– Может быть, – холодно сказал Савчук и отвернулся, давая понять, что разговор никчемный и продолжать он его не намерен.
Кружилин где-то в душе долго был обижен, что Савчук тогда, осенью сорок первого, жестоко отхлестал его на первом суматошном, непродуманном совещании в райкоме партии по вопросу сроков пуска завода. Он пригласил людей посоветоваться, что же делать, отправлять ли в обком партии нереальный, как он считал, график восстановления только что прибывшего завода, а Савчук высмеял при всех его беспомощность и потребовал объяснить, когда будут стройматериалы, жилье, когда дети рабочих завода пойдут в школы. Не скоро понял Поликарп Матвеевич жесткую правоту этого человека, правоту, вызванную обстоятельствами. И когда ЦК утвердил его парторгом завода, воспринял это без энтузиазма, скорее из чувства дисциплинированности. Потом увидел и понял, что малоразговорчивый, внешне неторопливый этот человек обладает ясным умом, непреклонной волей, он всегда знает, чего хочет. Не одобрял он только этой его сверхскромности. Но тот короткий разговор о квартире как-то вдруг приоткрыл душу Савчука больше, чем все эти долгие и кошмарные месяцы. А теперь вот выражение глаз, носовой платок в жилистой, худой руке, которым он молча и беспрестанно вытирает пот со лба и щек Нечаева, сказали до конца о том, что этот украинец из той же породы, что и покойный Антон Силантьевич Савельев, что и Нечаев, и Хохлов. Только у каждого из них своя суть и свой характер.
– Я вот что думаю, – с трудом заговорил Нечаев с дивана. – Я это и хотел сейчас на бюро сказать… Что там наши рабочие, в тайге, делают? Грибы, что ли, собирают? По ягоды ходят? Пора, наконец, кончать с землянками. Лесу-то нам еще требуется всего ничего, кубометров с тысячу. Ну, может, чуть больше… Надо к концу июля лес заготовить полностью, как хотите… И сплавить сюда. Ведь подумать только, как нам повезло, – река! Несколько дней – и древесина здесь… Распиленная. Пилить, пилить, прямо на месте. Поезжай туда сам, Игнат Трофимович. Я понимаю, ты только что вернулся из Москвы, у тебя на заводе дел накопилось. Но это для нас сейчас самое главное. Мы тут без тебя ничего… Я оклемаюсь вот… Поезжай. Возьми пильщиков, сколько надо. Слесарей бери, токарей снимай со станков. Бери кого хочешь, я разрешаю… К зиме ни одного человека чтоб в землянке не было. Тебя последнего я лично приеду выселять. Надо бараки из плах строить, засыпные. Мы сделали ошибку, построив много бараков из бревен. Расточительство в наших условиях. Поезжай…
– Хорошо, Федор Федорович, – негромко сказал Савчук.
– Ну вот, – облегченно вымолвил Нечаев. – Ты все это сможешь… И вообще – что бы завод, что бы я делал без тебя?
– Ну уж…
– Нет, я знаю.
Длинная речь заметно утомила Нечаева, с каждым словом пот выступал все обильнее, под конец грудь директора затряслась, он кашлянул и захрипел. Потом голова его свалилась легонько набок. Хохлов, молча стоявший у окна, сделал несколько шагов к дивану и испуганно замер. Кружилин стремительно поднялся. Только Савчук не шевельнулся, все продолжая мокрым уже платком вытирать с лица Нечаева испарину. Потом взял руку, пощупал пульс.
– Потерял сознание!.. Где же врач?
И в это время внизу, на первом этаже, хлопнула входная дверь, затопало по лестнице множество ног. Первой в кабинет вбежала жена Нечаева, еще не старая, красивая женщина с измученными глазами, простоволосая и растрепанная. «Федя! Федя!» – вскрикнула она, рванула ворот его рубашки и, плача, принялась растирать ему грудь. За ней мелькнула Наташа Миронова, опустилась перед диваном на колени, всхлипнула.
– Ты что?! – зло крикнула на нее жена Нечаева сквозь слезы. – Перестань скулить! Намочи полотенце… Есть тут какая-нибудь тряпка?
Наташа вскочила и побежала из кабинета, на ходу сдергивая косынку. У дверей она чуть не столкнулась с врачом заводского медпункта. Врач, женщина лет сорока, чем-то похожая на жену Нечаева, на ходу раскрыла медицинский свой баульчик, опустилась, как Наташа до этого, на колени перед диваном. В руках у нее был уже шприц, она сделала укол в худую руку Нечаева… А в кабинете уже гремели, раскладывая носилки, двое санитаров.
Через несколько минут директора завода, так и не пришедшего в сознание, унесли. До дверей с одной стороны носилок шла, вытирая мокрые щеки, его жена, с другой – врач в белом халате, а сзади всех Наташа. Потом сзади оказалась жена Нечаева, она, прежде чем скрыться за дверью, обернулась вздохнула:
– Боже мой, боже мой… А вам спасибо.
Неизвестно, за что она поблагодарила их, трех крепких и здоровых мужиков, и от этой благодарности всем стало неловко, все почувствовали какую-то великую обязанность перед Нечаевым, его женой, перед этим ярким, солнечным июньским днем, полыхающим за окном…
Потому, может быть, в кабинете стояла некоторое время неловкая тишина, а Сталин в полувоенной, полугражданской своей форме строго глядел с портрета над столом, и его сухой и усталый взгляд стерег эту тишину.
– Ах, как это несправедливо! – хрипло выдавил наконец Хохлов.
Ему никто не ответил. В кабинете стоял резкий запах лекарства, Кружилин почувствовал его только что, после этих слов председателя райисполкома.
– Да, дело плохо, – кивнул Кружилин, пошел к столу, но не сел на свое место, остановился. – Дело все хуже. Я вас, собственно, оставил, чтобы посоветоваться. Завод не может сейчас и неделю жить без руководителя… Надеюсь, вы меня правильно понимаете? Мы должны быть готовы…
Кружилин говорил трудно, сбивчиво, не глядя на Хохлова и Савчука. Но чувствовал, как парторг сурово поджал сухие губы, а Хохлов неловко глядел в окно.
– Я лично давно готов, – проговорил Савчук негромко и невесело. – И если что, я рекомендовал бы на должность директора завода Ивана Ивановича… вот его.
Хохлов, примостившийся было на подоконнике, сполз с него, заморгал быстро глазами.
– Что-с?
– Ну что же… – раздумчиво произнес Кружилин.
– В Новосибирске и в Наркомате, я думаю, с нашей рекомендацией согласятся.
– Нет, позвольте, позвольте! – Иван Иванович торопливо подбежал к столу, не соображая, видимо, что делает, взял стопку папок и бумаг, лежавших с краю, приподнял их, будто хотел этими бумагами сердито хлопнуть по зеленому сукну, но передумал в последнюю секунду и осторожно положил на место. – Я вот все удивляюсь недоразумению, в результате которого я хожу в председателях исполкома. Не делайте еще одной нелепости…
– А я – так рад, что это недоразумение произошло, – чуть улыбнулся Кружилин.
– Да?! – И Хохлов опять заморгал часто и покраснел. – Вы все подшучиваете надо мной? Рядовым инженером – пожалуйста. Я сам просился.
– Рядовым я тебя не отпущу, – сказал Кружилин. – Ладно, кончим пока об этом.
– Поразительно! – пробормотал Иван Иванович. – Очень, знаете, поразительно! Вы серьезные люди?
На это Хохлову никто ничего не ответил. Савчук и Кружилин, за два военных года как-то осевший, заметно ссутулившийся, думали каждый о своем.
– Ну что ж, Поликарп Матвеевич, – вздохнул наконец Савчук, – пожалуй, дня через два я выеду в тайгу.
Кружилин кивнул, соглашаясь. Савчук, хмурый, пошел было к двери, но вдруг остановился, улыбнулся чему-то широко и светло, так светло, что Кружилин спросил нетерпеливо и ожидающе:
– Ну?
– Это удивительно… А я забыл сказать… Вы знаете, кого я встретил в Москве, в Наркомате? Ни за что не угадаете.
– Почему же? – буркнул Хохлов. – Нашего милиционера Елизарова в роли наркома.
– Отца нашей Наташи.
– Кого-кого? – Кружилин высоко вскинул брови.
– Генерала Миронова. Отца Наташи, – повторил Савчук. – Он там работает заместителем начальника главка.
– Вот как! Наташе сообщил?
– Да ведь телефон, телеграф есть. Наверное, они давно друг друга телеграммами засыпали…
Теплый дождь, хотя и робкий, негустой, накрапывал с самого утра, обмывал крыши и деревья. Он снимал с изнуренной зноем земли усталость и молодил ее, возвращал ей первозданную красоту и свежесть, и все видели, что земля, как и прежде, юна и прекрасна.
Во всяком случае, об этом думал Поликарп Матвеевич Кружилин, шагая по шантарской нелюдной улице в ту сторону, где стоял домик вдовы Антона Савельева. Он шагал и чувствовал, как теплая и благодатная влага проникает сейчас в каждую пору земли, производит там свое оплодотворяющее священнодейство, почти физически ощущал, как в лощинах, сырых балках, над рекой и в дебрях леса зарождаются свежие, пахнущие небом туманы и, растекаясь, плотно закрывают землю, и именно под этим покровом и происходит извечное и никому не понятное таинство возникновения живого.
Из переулка вынырнула, как стайка воробьев, ватага босоногих, перемокших мальчишек, пронеслась, шлепая по дождевой луже, мимо Кружилина как раз в тот момент, когда Поликарп Матвеевич обходил ее, окатив его брызгами. «Вот сорванцы», – беззлобно подумал он, и на миг возникли перед ним глаза сына, глаза Васьки, сгинувшего бесследно, сгоревшего где-то в безжалостном пекле войны. Глаза эти были беспомощно-незащищенными, они будто бы с тоской спрашивали: что ж ты, отец, как же ты допустил и смирился, что я погиб, что никогда не будет меня больше на земле? А ведь я вот так же любил бегать под дождем по лужам, любил дышать вот таким влажным и теплым июльским воздухом.
Поликарп Матвеевич, чувствуя тупую боль в сердце, проникающую куда-то все глубже и глубже, остановился, одной рукой ухватился за чей-то штакетник, другой расстегнул пуговицу френча, сунул под него ладонь, начал поглаживать сердце. «Ах, Вася, Вася! Сынок… Хоть бы кто сказал, где косточки твои лежат».
И глаза его, уже давно оплетенные сеткой морщин, заблестели.
Откуда ж было знать Поликарпу Матвеевичу, что сын его Васька пока жив, что он находится в Бухенвальде, – концентрационном лагере неподалеку от благословенного города Веймара, что полчаса назад он, подгоняемый плетью некоего Хинкельмана, пьяного и рослого эсэсовца в чине гауптшарфюрера, начальника рабочей команды лагерной каменоломни, влез на молодую пятиметровую ель и под его визгливую ругань раскачивается сейчас на самой верхушке дерева. Это было одно из любимых развлечений вечно пьяного Хинкельмана. Он загонял несчастных обыкновенно на деревья, которыми было обсажено одноэтажное, двухсотметровой длины здание, похожее на конюшню, расположенное неподалеку от зловещей каменоломни, и заставлял их раскачиваться на верхушках до тех пор, пока они от головокружения или обессиленные не срывались оттуда, ломая руки, ноги и позвоночники. Дальнейшая их судьба зависела от степени увечья. Если заключенный ломал позвоночник, Хинкельман или капо рабочей команды каменоломни, некий Айзель, тоже пьяница и к тому же гомосексуалист, присутствовавший обычно на развлечениях своего начальника, тут же его пристреливали, а труп велели отволочь в крематорий. Если была сломана рука или нога, заключенного могли отправить, после побоев, в больничный барак… И еще судьба сорвавшегося с дерева зависела от каприза, от настроения этого Хинкельмана. Вместо больничного барака он мог плетью указать на входную дверь этого длинного здания, похожего на конюшню. Но это была не конюшня, а специально оборудованное помещение для убийства выстрелом в затылок. Василий это уже знал и, раскачиваясь под нещадным в этот день бухенвальдским солнцем на верхушке ели, урывками вытирал едкий пот с лица, прикидывая, сколько времени он еще может продержаться на дереве и что сделает Хинкельман, как только он сорвется с дерева, – пристрелит, отправит в лазарет или в это здание, похожее на конюшню? А сорвется скоро, вот уже в голове все плывет, мешается и начинает подташнивать…
…Поликарп Матвеевич усилием воли заставил себя не думать о судьбе сына – он умел, научился это делать, – постоял еще несколько секунд возле забора и пошел дальше. Он думал теперь о том, что ему и самому хорошо бы съездить в тайгу и поглядеть, как там заготавливают древесину, но сделать это будет невозможно. Надо ему сейчас, за предстоящую неделю, объехать весь район, еще и еще раз поглядеть, где и что с посевами, как люди готовятся к уборке. Сиротская, кажется, нынче уборка будет. Весной не было ни одного дождя, яровые почти посохли, оживит ли их этот дождичек? Хилый он, негустой, разошелся бы! Ах, если бы хоть и такой побрызгал пару недель назад! А план хлебосдачи невиданный. Иван Иванович Хохлов похудел нынче с этим планом. Добрый он мужик, еще, правда, малоопытный и стесняющийся как бы своей должности, но жаль, жаль будет, если его придется отдать на завод. Но что же делать, Нечаев сильно плох… Да, план хлебосдачи… И чувствует он, Кружилин, план этот будет еще увеличен. Кажется, Иван Михайлович Субботин уже поглядывает на телефон, чтобы сообщить об этом Кружилину… А что сдавать, вырастет ли нынче что?
Подойдя к маленькому домику, где жила Елизавета Никандровна с сыном, счищая грязь с сапог, Поликарп Матвеевич подумал еще, что вот уже почти три месяца – апрель, май и июнь – на всех фронтах стоит относительное затишье, сводки Информбюро, все три месяца скупые и короткие, сообщали в основном о незначительных боях и стычках. В публикациях Совинформбюро примелькались фразы, что повсюду «шли бои местного значения» и «за последние сутки на всех фронтах существенных изменений не произошло».
Не произошло, но вот-вот должно произойти, думал Кружилин, тщательно выскабливая подошвы сапог о прибитую возле крыльца железку. Этого ждут все, это носится в воздухе. Панкрат Назаров, рассказывал как-то Хохлов, предполагает, что «это начнется» не раньше чем в июне, к концу… Что ж, тоже стратег, все сейчас стратеги. Но вот и июнь прошел, идет третий день июля, а все тихо. Как он там, Панкратушка? Заглянуть надо и к нему будет!
Только через сутки с небольшим Кружилин убедится, что старый Панкрат Назаров ошибся в своих предположениях всего на несколько дней, что ранним утром пятого июля тишина эта на всех фронтах оборвется, две гигантские мировые силы, олицетворяющие на нашей планете свет и тьму, добро и зло, опять сойдутся в очередной смертельной схватке и под Курском, Орлом и Белгородом развернется битва, не имевшая себе равных прежде и которая не будет иметь равных до конца войны, что пятьдесят дней и пятьдесят ночей будут гореть воздух и земля, что с обеих сторон в этой невиданной битве будет участвовать в общей сложности более четырех миллионов человек, большая часть которых там и поляжет. Кружилину, рядовому секретарю сельского глубинного райкома партии, не было и не могло быть ведомо, что Гитлер еще 15 апреля, стремясь взять реванш за Сталинград, отдал оперативный приказ № 6, в котором провозгласил: «Я решил, как только позволят условия погоды, провести наступление ''Цитадель''. Этому наступлению придается решающее значение. Оно должно завершиться быстрым и решающим успехом. Наступление должно дать в наши руки инициативу на весну и лето текущего года. В связи с этим все подготовительные мероприятия необходимо провести с величайшей тщательностью и энергией. На направлении главных ударов должны быть использованы лучшие соединения, наилучшее оружие, лучшие командиры и большое количество боеприпасов… Победа под Курском должна явиться факелом для всего мира…»
Говоря другими словами, Гитлер намеревался двумя мощными ударами на Курск – из района Орла и из района Харькова – окружить и уничтожить советские войска на Курском выступе, а потом и разгромить советские дивизии и армии в районе Донбасса.
И не мог знать, конечно, Поликарп Матвеевич Кружилин в тот день, что войска уже изготовились к схватке, что немцы в соответствии с приказом № 6 заняли исходные позиции к наступлению и только ждут команды ринуться в битву, а советские войска полностью готовы к обороне, что ранним утром пятого июля, упреждая начало немецкого наступления, загрохочут десятки тысяч пушек Воронежского и Центрального фронтов, перемалывая фашистскую живую силу и технику, и что Курская битва действительно явится «факелом для всего мира», но только факелом, при свете которого все увидят: фашистская армия выдохлась, на крупные наступательные операции она больше не способна, а Красная Армия бесповоротно закрепила инициативу в своих руках, и давно уже положено начало бесславного конца не только Восточной кампании Гитлера, но и фашизма вообще. Он, Кружилин, ничего этого не мог еще знать и был озабочен только судьбой нынешнего урожая, подготовкой к уборке, озабочен заводом, жильем для рабочих, здоровьем Нечаева, состоянием Елизаветы Никандровны Савельевой, жены Антона, к которой и шел сейчас, после ее тревожного звонка, и еще тысячей и тысячей дел, больших и малых, без исполнения каких достиг бы, возможно, цели оперативный приказ Гитлера № 6 или другие подобные приказы, достигла бы успеха операция «Цитадель» или другие подобные операции…
Елизавета Никандровна встретила Кружилина в кухне, всплеснула обрадованно худыми руками, кинулась раздевать.
– Ничего, я сам…
– Ах, боже мой, Поликарп Матвеевич! Как я благодарна вам, что вы зашли! Вот сюда садитесь, я вас чайком напою.
Кружилин сел за кухонный стол, огляделся. Он не был здесь давно, пожалуй, с весны, когда и без того хлипкое здоровье Елизаветы Никандровны стало особенно плохим, сердечный приступ следовал за приступом и однажды мартовской ночью она чуть не скончалась. Тогда-то он и был тут. Но потом ей неожиданно стало полегче, сердечные приступы не возобновлялись.
В кухоньке ничего не изменилось со дня похорон Антона, вернее, с того дня, когда Кружилин впервые побывал тут, приглашенный вместе с Нечаевым и Хохловым на ужин, во время которого впервые встретились три брата – Антон, Иван и Федор. Сколько времени прошло с того вечера! Антона самого нет в живых, Нечаев тоже вот-вот… Иван и Федор на фронте, вернутся ли, живы ли? С Иваном пока вроде все нормально, воюет, а Федор… Ушел – и будто в воду канул, ни одного письма домой. Кружилин этому как-то не удивлялся, и Анна, кажется, тоже. «Да живой, должно, чего ему… сделается…» – сказала она однажды при случайной встрече. И Кружилин почувствовал, что писем от мужа она не ждет, они ей не нужны, а если бы письмо пришло, никакой радости оно ей не принесло бы… А здесь, в крохотной квартирке Савельевых, все так же. Тот же маленький посудный шкафчик, тот же горшочек с цветами на подоконнике. Даже, кажется, тот же половичок на полу, только более потертый…
Сама Елизавета Никандровна вот не та. Она до предела усохла, сделалась маленькой, невесомой, волосы, ослепительно белые, поредели. Когда-то угольно-черные, длинные, как крылья, брови сейчас тоже поседели. И лишь глаза ее, большие и зеленоватые, горели на худом лице двумя яркими пятнами, освещая и одухотворяя его. В глазах была жизнь не затухающая, а возрождающаяся, в них светилось какое-то детское изумление, как у ребенка, для которого в первый раз открывается непонятный пока и удивительный мир.
Поликарп Матвеевич все это отметил в одну секунду, внутренне обрадовался и теперь, наблюдая, как Елизавета Никандровна заваривает чай, с тихой грустью думал о судьбе, выпавшей на ее долю. В голову ему пришла, может быть, ненужная в этот момент мысль: неужели это ее, эту вот худую и немощную женщину, жестоко, безжалостно пытали когда-то во вражеском застенке? И как она все выдержала, ничего не открыв, никого не выдав палачам, где брала силы? И только когда начали истязать на ее глазах малолетнего сына, разум у нее помутился. Помутился, но ведь… и в таком состоянии она никого не выдала, не назвала ни одного человека. Значит, где-то в глубине мозга был такой замок, который никогда, никому и никакими пытками было не открыть.
– Вы извините, Поликарп Матвеевич, что я вас не в комнате угощаю, – проговорила вдруг она. – Там Юрий спит после смены.
– Ну что вы! Какие, право, пустяки.
Пытки унесли ее здоровье, думал далее Кружилин, она была не в состоянии нигде работать, не могла больше рожать, но, как говорил Антон, она ни разу не пожаловалась на свою судьбу. И когда погиб Антон, она, сама находясь на краю могилы, тоже ведь ни разу никому не пожаловалась, ни у кого не попросила ни помощи, ни участия. И только сегодня позвонила в райком и сухим, сдавленным голосом попросила принять ее.
– Мне очень нужно… Вы должны помочь мне. Мне надо безотлагательно.
– Хорошо, Елизавета Никандровна. Я сейчас сам зайду к вам.
– Ну спасибо. Я тогда чай поставлю.
Он отложил все дела и вышел из райкома обеспокоенный. «Что же случилось? Какая ей нужна помощь?» И у него отлегло от сердца, когда он увидел живой блеск ее глаз.
Разливая чай, Елизавета Никандровна задавала ровным и тихим голосом обычные вопросы о положении дел в районе, на заводе. Кружилин отвечал, она выслушивала внимательно, кивала головой. Спросила вдруг, нет ли каких известий о его сыне – Поликарп Матвеевич ответил, что нет и ждать теперь бессмысленно, Василий где-то погиб.
– Какой вы счастливый человек! – воскликнула она.
Кружилин невольно вскинул брови. Елизавета Никандровна уныло и бессмысленно глядела в сторону, в окно. Поликарп Матвеевич почувствовал, как щемит его сердце от мысли, что нет, Елизавета Никандровна не оправилась от свалившихся на нее потрясений и что возрождающийся свет в ее глазах одна видимость, вот он и потух.
Она вздохнула, села, пододвинула чашку с чаем к Кружилину.
– Ну, пейте. А потом я вам изложу свои просьбы. Их всего две, очень небольшие.
Ее вздох, ее движение и эти слова опять были осмысленными, нормальными. И Поликарп Матвеевич не знал, что и думать.
Чай они пили молча. Елизавета Никандровна будто забывала о своей чашке, двигала седыми бровями, чуть приметно вздыхала. «Если все-таки она оправилась, что в общем-то невероятно… значит, в ней идет какая-то борьба, – думал Поликарп Матвеевич, наблюдая тихонько за ней. – И что-то ее мучает. Что?»
– Так я слушаю, Елизавета Никандровна, – сказал он, отодвигая чашку. – Спасибо большое за угощение. Я готов, если в моих силах, оказать любую помощь.
– В ваших, – улыбнулась Елизавета Никандровна. – Я чуть… я чуть не отправилась вслед за Антоном в могилу. А зачем?
– Действительно, не к чему, – осторожно поддержал Кружилин.
– Вы можете верить, можете – нет, но когда я спросила себя: «А зачем?» – у меня вдруг начали прибывать силы. Что-то в мозгу проясняться начало… Ради него, Антона, ради сына надо жить. Антона не вернешь… И ради своего отца. Вы знаете, мой отец погиб на царской каторге. Его застрелили во время побега из Александровского централа.
– Мне рассказывал Антон.
– Антон… – Она вдруг всхлипнула.
– Ну, ну, Елизавета Никандровна!..
– Простите, – проговорила она, вытирая глаза.
Немного помолчав, вдруг спросила:
– Где сейчас Полипов Петр Петрович? Бывший председатель райисполкома?
Кружилин ответил не сразу. Он, глядя в посветлевшие, начавшие вдруг отдавать холодком глаза Елизаветы Никандровны, пытался сообразить, почему она вдруг задала такой вопрос, пытался уловить смысловую связь всего этого в общем-то беспорядочного разговора. Но не мог, хотя теперь уже чувствовал, что она, эта смысловая нить, существовала. А в том, что разум Елизаветы Никандровны в полном порядке, был теперь твердо уверен.
– Он, кажется, редактор какой-то военной газеты. И, кажется, где-то в глубоком тылу. Я как-то спрашивал у Полины Сергеевны, его жены. Такое что-то она мне сказала. Вы знаете Полину Сергеевну? Она работает заведующей библиотекой…
– Да, он где-то в армии, Полипов, – проговорила Елизавета Никандровна, не отвечая на его вопрос. – Ах, товарищ Кружилин, товарищ Кружилин…
Она умолкла, задумавшись, и Кружилин ее не тревожил, ожидая дальнейших слов.
Дождь за окном, кажется, кончился, утих, весело затрещали воробьи, неугомонные маленькие птицы, может, и глупые, но без которых жизнь на земле была бы намного беднее. Воробьи в представлении Кружилина всегда были связаны с появлением солнца, их беспорядочный крик по утрам был особенно яростен на солнцевосходе. И вот сейчас Кружилин ждал появления солнца, и точно, через минуту, а может, и меньше тугие солнечные лучи проломили где-то облака, ударили по стеклам и желтыми пятнами обрызгали побеленную стенку за спиной жены Антона, растеклись по крашеному полу.
– Он где-то в армии, – повторила Елизавета Никандровна резко, глянула на Кружилина почти враждебно. – А вы знаете, он… – Голоса у нее не хватило, она задохнулась и, сильно вытянув шею, глотнула воздуха. И вдруг воскликнула резко: – Это он выдавал Антона царской охранке! Он, он!
Последние два слова она выкрикнула истерично, маленькое лицо ее пошло пятнами, щеки и губы затряслись. Поликарп Матвеевич, вспомнив, как били ее сердечные припадки, встревоженно поднялся. А она в эту же секунду осела, упала на стул, худенькие плечи ее мелко тряслись.
– Успокойтесь, Елизавета Никандровна! – Он неловко, неуклюже подошел к ней. – Очень прошу вас. Не надо…
Она, рыдая, взяла полотенце со стола, прижала к глазам.
– Хорошо. Вы не беспокойтесь… Не беспокойтесь.
Плечи ее еще вздрагивали, но Кружилин по каким-то неясным и необъяснимым для себя признакам понял, что это не сердечный припадок, что ничего худого не случится.
– Вы поняли, что я сказала? – негромко спросила она.
– О Полипове?
– Да, о нем. Он был хитрым провокатором!
– Но… Елизавета Никандровна… как это доказать? У вас есть что-нибудь?
Подбирать слова Кружилину было трудно.
– Доказательства! Ах, боже мой, какие теперь могут быть доказательства?! – проговорила она, вытирая полотенцем глаза, но относительно спокойно.
– Да, конечно, – вымолвил Кружилин, не то соглашаясь с ней, что доказательств за давностью лет быть не может, не то упрекая ее за горячность и необдуманные слова. – Вот видите.
– Нет, я знаю… Впрочем, вам, конечно, странно такое вообще услышать. Вы же не знаете… ничего. Как мы жили и боролись…
– Почему же? Хотя, конечно, очень мало. Из рассказов Антона Силантьевича, Субботина…
Елизавета Никандровна вздохнула, положила полотенце себе на колени.
– Нет у меня никаких доказательств, Поликарп Матвеевич. Но я уверена… Тогда, до революции, едва Антон оказывался на воле, его местонахождение быстро становилось известным царской охранке. И его брали всегда неожиданно, быстро, его находили даже в таких местах, о которых, как говорится, ни одна собака не знала… Но как-то же его находили! Как? Это мне всю жизнь не давало покоя. Я всю жизнь раздумывала, сопоставляла, анализировала… Знала о его местонахождении, конечно, всегда я. Знал Субботин Иван Михайлович. Еще кое-какие товарищи… Я снова и снова, раздумывая о том или другом аресте Антона, – а я-то помню все их наперечет! – вспоминала тех, с кем он тогда общался, кто знал его местонахождение. И я всех подвергала своеобразному рентгену. Не мог ли тот, не мог ли этот быть провокатором? Нет, вы знаете, нет… К такому выводу приходила я. И вот, как говорится, по принципу исключения всегда оставался Полипов…
Говорила теперь Елизавета Никандровна хотя и сбивчиво, но ровным и спокойным голосом, а Кружилин отлично понимал ход ее мысли.
– А… сам Антон? Вы когда-нибудь говорили с ним… об этом?
– Нет. Я боялась. Чего, вы спросите? Это не так просто объяснить. Не все в жизни бывает так просто объяснить… Полипов был… неравнодушен ко мне в молодости. – Елизавета Никандровна немного смутилась. – Сейчас это, конечно, трудно предположить… И я не решалась.
Она умолкла. За окном все орали воробьи, Елизавета Никандровна будто прислушивалась к их трескотне, пыталась разобрать их заполошный язык. Солнце заливало всю кухоньку своим щедрым светом, горячие и тугие лучи били в закрытые двустворчатые двери, ведущие в комнату, где спал Юрий, сильно давили в них, и казалось, что обе створки сейчас поддадутся этой солнечной силе и медленно раскроются.
– Я сказала – это всю жизнь не давало мне покоя… Это не совсем так, – снова заговорила Елизавета Никандровна. – За многие годы я так устала от всех этих дум, бесполезных и бесплодных, что решила забыть… заставить себя забыть о прошлом… И обо всем. Что толку? И заставила. Это было еще до войны, когда мы жили в Харькове, потом во Львове. Ну а потом война. Антона назначили директором этого завода… Я приехала с сыном сюда – и обомлела. На перроне стоял… встречал меня тот, кто не давал мне столько лет покоя, о ком я заставила себя больше не думать! Что это? Рок судьбы? Невообразимо… Опять, опять этот человек стоял на пути Антона! На нашем пути. Я чуть не упала в обморок. И все прежнее ко мне вернулось…
При словах «на нашем пути» Кружилин чуть шевельнул бровями.
– Ну, допустим, – проговорил он, когда Елизавета Никандровна умолкла. Проговорил как-то машинально, раздумывая не о том Полипове, которого знала она, а о том, которого знал он. И, только проговорив, опомнился: что он может допустить? На каком основании? Но слово было сказано, надо было продолжать. И Кружилин видел, что жена Антона ждет продолжения. – Допустим… что все это так, как вы говорите. Хотя я… Я не очень высокого мнения о Полипове, о его, если хотите, нравственных качествах. И все-таки то, что вы говорите…
– У меня, повторяю, нет никаких доказательств, – сказала жена Антона сухо и резко. – Но они у меня будут. Я их достану.
Кружилин опять пошевелил бровями, спросил:
– Как? Каким образом?
– Не знаю. Но это мой долг. Перед памятью Антона. У меня хватит сил! Я не умру прежде, чем достану эти доказательства. Я должна! Обязана!!
Она проговорила это залпом, глаза ее горели звериным зеленым цветом, ноздри шевелились. Изумленному Кружилину на миг показалось, что перед ним не немощная, болезненная Елизавета Никандровна, а какая-то другая женщина, молодая и сильная, пропитанная насквозь каким-то невиданным фанатизмом.
– Елизавета Никандровна! – удивленно промолвил он.
– Что – Елизавета Никандровна? – переспросила она, угрожающе подняв голову. – Я так решила. Понятно?!
Да, перед ним сидела неукротимая фанатичка. Это было невероятно, но это было так.
А потом такое ощущение у Кружилина прошло. Они помолчали с полминуты, может, с минуту – и перед Поликарпом Матвеевичем снова сидела слабенькая, бессильная Елизавета Никандровна. Она даже по-старушечьи как-то расправляла лежащее на коленях полотенце и тихо говорила:
– Давайте не будем… не будем больше об этом. Ах, боже мой, куда ушел наш разговор? Но я не хотела, это как-то само собой. Просьбы-то у меня к вам, Поликарп Матвеевич, маленькие. Помогите… пусть с Юрия моего снимут бронь, пусть он пойдет на фронт. А мне помогите устроиться на работу. Вот… какие две просьбы.
Кружилина поразили и первая, и вторая просьбы. Первая удивила несказанно. Он знал, как мучился Антон, что его сын, здоровый тридцатилетний мужчина, находится не на фронте, а тут, при нем, на заводе. Кружилин как-то заметил, что зря он, Антон, мучается этим обстоятельством, мало ли на заводе работает и тридцати- и сорокалетних мужчин, тут тоже фронт, снаряды должен кто-то делать. Антон Силантьевич на это ответил:
– Да, но он мой сын, сын директора… И людям не запретишь по этому поводу думать что угодно. Пойми мое состояние.
Савельев во время того мимолетного разговора, как припомнил сейчас Кружилин, немного помолчал, потер большой свой лоб, точно хотел ладонью расправить собравшиеся на нем морщины, и добавил:
– Я бы давно отправил его на фронт, но Лиза… «Я, говорит, умру, не перенесу этого, во мне потухнет что-то, если его не будет рядом…» И потухнет. Она сошла с ума от пыток в белогвардейском застенке тогда, в восемнадцатом… Я до сих пор не могу понять, как она оправилась, что помогло ей вернуть разум. И знаю – он помутится снова, если Юрку отправить. Но и держать сына возле нее я больше не могу…
И вот Елизавета Никандровна вдруг сама просит отправить сына на фронт!
Он, не зная, что сказать, что ей ответить, сидел недвижимо, только отодвинул зачем-то подальше чайную чашку. Елизавета Никандровна молча встала, подошла к окну и, сложив руки на груди, стала глядеть на пустынную улицу, Обочины улицы заросли мягкой травой-конотопом, трава была мокрая от недавно прошедшего дождя, словно обсыпана искрящейся росой. Елизавета Никандровна долго глядела на горящие под солнцем зеленые лоскутья, молчала, губы ее были сложены обиженной подковкой.
– Вы удивлены, видимо, – проговорила она наконец, не меняя позы. – Мне не объяснить, почему я так решила. Со мной… во мне что-то произошло. Словно какая-то пелена с глаз упала. Он – сын Антона и мой… Почему же он здесь, а не там… не в том пекле, где идет смертная битва за то дело, за которое мы с Антоном боролись всю жизнь? Он, Антон, переживал, мучился, а я, старая дура, понять не могла…
Елизавета Никандровна опять всхлипнула, вернулась к столу, села.
– Вот… упала с глаз и открыла многое. И, знаете, во мне откуда-то… я не знаю, откуда… появились силы. Вы понимаете, Поликарп Матвеевич?
– Что же… Это можно понять, – проговорил он, потому что ничего иного сказать не мог.
Но Елизавета Никандровна вдруг отрицательно помотала головой.
– Не-ет. Этого понять вы не можете, невозможно. Как невозможно кому-то постороннему понять, что мне вернуло тогда разум… После тех пыток. А мне его Юрка вернул.
Кружилин, слушая это, размышлял, что с Елизаветой Никандровной действительно что-то происходит или произошло необыкновенное и что понять это до конца и в самом деле кому-то постороннему невозможно.
– Хотите, я расскажу… попытаюсь рассказать, как это произошло?
– Расскажите, – кивнул Кружилин.
Елизавета Никандровна помедлила. Ее глаза были полуприкрыты, но Кружилин все равно видел, как в них то разгорается, то притухает лихорадочный зеленоватый огонек. Видимо, далекое и зловещее прошлое возникало перед ней волнами, одна картина, вызываемая усилием памяти, тотчас уступала место другой, и Елизавета Никандровна выбирала, с какой начать.
– Нас арестовали вечером двадцать шестого мая 1918 года, в тот день и час, когда начался в Новониколаевске белочешский мятеж, – наконец начала она. – Меня, жену Митрофана Ивановича Савельева, Ульяну Федоровну, Митрофан Иванович – это дядя Антона. Я, как вышла замуж за Антона, так у них и жила… В тот день Антон ехал из Москвы, со съезда комиссаров труда. Он был избран томским губернским комиссаром месяцев пять назад, был, значит, делегирован на съезд, теперь возвращался в Томск и по пути хотел нас с Юркой забрать к себе. До этого мы с сыном жили в Новониколаевске, потому что квартиры в Томске пока у Антона не было. Ульяна Федоровна пошла нас проводить… Нас и арестовали всех прямо на вокзале. И Антона, едва он выпрыгнул из вагона и подошел к нам… Опять, опять кто-то знал, что Антон возвращается из Москвы. И этот кто-то знал, что в этот вечер начнется мятеж чехословаков! Знал! Поезд еще подъезжал к станции, а Антона уже ждали… этот, Свиридов ждал. Был у нас такой в Новониколаевске. Он был комиссаром одного из красногвардейских отрядов. В прошлом Свиридов томский меньшевик, потом порвал с ними, перешел к нам. Так мы считали. А на самом деле сволочь это была, обманул он всех нас. Иван Михайлович Субботин очень хорошо знает этого Свиридова. И Субботина он провел. И вот со своим «красногвардейским» отрядом и пришел нас арестовать. И Юрку тоже взяли. Я до сих пор помню, каким цветом горели глаза этого Свиридова, как вздрагивали тонкие крылья острого носа… А из-под кожаной фуражки торчал клок белесых волос. Этот клок был мокрый от пота. Я помню, как он вяло и нехотя, будто зная, что никакая сила не в состоянии нарушить его приказ… и… наслаждаясь этим… сознанием этого, произнес, глядя на Антона: «Взять его! Забрать и этих двух баб. Да и этого щенка тоже на всякий случай». Голос его помню… хриплый и пропитый. Он в ушах у меня всю жизнь стоит…
Елизавета Никандровна разволновалась, слабенькая грудь ее быстро заходила. Она положила на нее руку, но это успокоиться не помогло, и рука тоже вздымалась и опускалась, а пальцы, бледные, словно восковые, подрагивали.
– Так, может, этот «кто-то», который знал о прибытии Антона, и был Свиридов, – осторожно проговорил Кружилин.
– Нет, – опять мотнула головой Елизавета Никандровна. – Нет… Откуда он мог? А Полипов знал…
Солнце все било в комнату, только оно скатывалось уже к западу, лучи теперь не доставали до пола, солнечные пятна ползли по стене все выше, стали захватывать потолок. Елизавете Никандровне это будто не понравилось, она взглянула на верх освещенной стены, нахмурила брови.
– Нас повели по темным и окраинным улочкам Новониколаевска в сторону городской тюрьмы, – продолжала она, отдохнув. – Откуда-то не очень издалека, из центра города, доносились выстрелы. Палили беспорядочно и часто. В северной части Новониколаевска стояло зарево, там что-то горело. Юрка, помню, шел не хныкая, только все прижимался к отцу. А у того руки в наручниках… Только Ульяна Федоровна всхлипывала… И вскоре втолкнули нас в тюремный двор. Боже! Там негде было повернуться… В Новониколаевске военных было не так много в том месяце. Несколько небольших отрядов красногвардейцев, да был еще расквартирован в городе пеший эскадрон. И все почти военные были здесь, в тюрьме. Их захватили всех врасплох, многие были избиты, окровавлены. Кругом стоны, глухой говор. На тюремных вышках, помню, ярко горели лампочки с абажурами, освещая двор, с вышек торчали пулеметы. А из города все гнали новые толпы пленных… Об нас Свиридов тут же распорядился, как привел: «Этих сразу в камеры!» – «Слушаюсь!» – ответил ему Косоротов. Был такой у нас в Новониколаевске знаменитый тюремный надзиратель.
– А-а, припоминаю этого типа, – произнес Кружилин. – Он, знаете ли, у нас здесь, в Шантаре, долгое время жил, затаившись. Но в конце концов Алейников, наш районный чекист, выследил и арестовал его.
– Да? Сколько он скрывался, подлец! – воскликнула Елизавета Никандровна.
– Так вот вышло… Сумел.
– Да-а, – неодобрительно качнула головой Савельева. – Ну, Антон, едва ступил на тюремный двор, сразу узнал Косоротова, улыбнулся ему. «А-а, говорит, старый знакомый, видно, никак нам не разойтись на этой земле…» Господи, откуда у него сила-то взялась улыбаться в эту минуту?! Я, как вспомню, так ужасаюсь прямо. Такой был Антон… Ну а Косоротову шутить было некогда, работы у него в тот день было много, запарился весь. Он молча и сердито снял с Антона наручники, повел всех нас. Отомкнул какую-то камеру, толкнул туда Антона и Юрку… Едва отомкнул – Ульяна Федоровна закричала, как зарезанная. Там, на полу камеры, в луже крови ее муж, Митрофан Иванович, лежал… мертвый уже. Он, как установилась Советская власть в городе, работал в Чека. Его, значит, одним из первых взяли. «Дедушка! Дедушка-а!» – закричал Юрка, бросился перед ним на колени, но, поняв, что тот мертвый, отскочил к отцу, ударился об него, прижался к его коленкам… «Ничего, для всех вас такой карачун приближается, – буркнул Косоротов с усмешкой; обернулся, крикнул через плечо: – Эй, кто там… уберите с третьей камеры тело». И начал нас с Ульяной Федоровной толкать дальше по коридору. И через минуту впихнул в какую-то камеру…
Дрожащей рукой Елизавета Никандровна смахнула выступивший на лбу и на верхней губе пот. Щеки ее горели тяжелым и сильным огнем, дышала она по-прежнему часто, ей не хватало воздуха. Кружилин видел, что рассказывать ей неимоверно тяжело, что надо, может быть, как-то прекратить ее рассказ, но сделать этого не решался.
– Ну а потом допросы, пытки… – чуть передохнув, опять начала Елизавета Никандровна. – На моих глазах… и на глазах Антона пытали его, Юрку. – Она кивнула на запертую дверь в комнату. – Я всего рассказывать не буду. Я… я просто не могу…
– И не надо, – поспешно сказал теперь Поликарп Матвеевич.
– Всего этого не выдержал… не выдержал даже наш палач Свиридов. Он, как я потом узнала, застрелился… Выдержал Антон. И Полипов. Он тоже… он тоже оказался тогда вместе с нами в застенке.
– Вот видите, – проговорил Кружилин. – А вы говорите, что «кто-то» опять выдал в тот день Антона. Значит, не он.
– В этот раз – возможно. Я и не утверждаю… Но я все вот думаю… Я сошла от пыток с ума… И Свиридов, прежде чем застрелиться, выбросил меня из тюрьмы вместе с Ульяной Федоровной. Антон совершил побег, когда его повели на расстрел. Все организовал Субботин Иван Михайлович. Непосредственно все обеспечили для побега наборщик городской типографии Баулин Корней и новониколаевский извозчик Василий Степанович Засухин. Да еще Данила Кошкин, был такой парнишка у нас… – И вдруг жена Антона замолчала, подняла медленно голову, в упор взглянула на Кружилина. – Мне Антон говорил, что они все трое тут, в Шантаре, потом работали. И что их в тридцать восьмом посадили… За что? Где они сейчас?
Кружилин, едва Елизавета Никандровна заговорила о Баулине, Засухине и Кошкине, тотчас почувствовал почему-то, что она обязательно спросит об их судьбе. А что ему ответить? И вот, опустив чуть голову, негромко проговорил:
– Кто это может сказать… за что и где они сейчас?
– Ну да, – согласилась она сразу. И зачем-то спросила: – А этот… Яков Алейников? Про него ничего не известно?
– Он на фронте. Письма два прислал мне. Жив, здоров пока.
– Ну да, – еще раз произнесла Елизавета Никандровна, легонько встряхнула головой. – Так вот… А каким образом Полипов Петр Петрович вырвался из лап белочешской контрразведки? Тоже, говорит он, во время отправки на расстрел бежал. Когда, как, каким образом? Кто ему помогал в этом?
Жена Антона Савельева спрашивала таким тоном, будто именно сидящий перед ней Кружилин обо всем этом знал, но по каким-то причинам не хотел сказать.
– Да… – проговорил Поликарп Матвеевич задумчиво, и она опомнилась, встрепенулась, потерла, видимо, больно токающие виски.
– Зачем же я обо всем этом так подробно и долго? Не знаю… Может, затем, чтоб лучше самой понять, что со мной произошло? И почему я хочу, чтобы Юрий поехал на фронт…
– Ну, а сам-то он как? – спросил Кружилин. Он не хотел задавать такой вопрос и все же задал.
– «Конечно, говорит, мама, я поеду… Я должен быть там, где все».
Елизавета Никандровна произнесла это ровным и спокойным голосом, но Поликарп Матвеевич все равно почувствовал, что она чего-то недоговаривает, что-то тщательно и искусно пытается скрыть и что ее разговоры с сыном о фронте были, вероятно, не так легки и просты.
– И еще потому, Поликарп Матвеевич, так подробно я… – тут же заговорила Елизавета Никандровна, явно не желая длительной паузы, – чтобы вы попытались все же понять, если это возможно… как сын вернул мне разум. Как это получилось. Я говорила, что Свиридов перед своим самоубийством распорядился выпустить нас троих – меня, Ульяну Федоровну и Юру – из тюрьмы. Тоже, кстати, непонятен и странен, если хотите, этот его поступок. Почему он отдал такое распоряжение? Что это на него нашло? Ну ладно… Так или иначе, мы все оказались на воле. Как это все произошло, я, конечно, не помню, мне это потом рассказали…
…Елизавета Никандровна не помнила и до самой могилы не вспомнит теперь, как она и Ульяна Федоровна оказались на воле, не помнит, как в камеру, битком набитую узниками, зашел, бренча тяжелой связкой ключей, Косоротов, свирепо оглядел всех, поморщился и прохрипел:
– Вы вот… Савельевы, шагом марш за мной. Живо!
Лиза, как сидела, так и осталась сидеть возле стенки. Косоротова она не видела, голоса его не слышала. В руках она держала узел и что-то мычала, чуть раскачиваясь. Ей казалось, что она не в тюремной камере, а на вокзале, кругом не заключенные, а пассажиры, ждущие, как и она, поезда.
– Поднимите эту дуру! – заорал Косоротов.
– Опять на допрос, что ли? – послышался чей-то голос.
– Ироды-ы! – обессиленным голосом вскрикнула Ульяна Федоровна, шагнула, грязная и растрепанная, к Косоротову. – Баба умом тронулась, а вам мало, мало… Меня, старуху, лучше бейте! Все равно мне помирать…
И, схватившись за грудь, повалилась. Губы и лицо ее посинели.
И тут в камере все как-то враз зашевелились, заволновались. Косоротов отступил к дверям, взмахнул тяжким пуком ключей на железной проволоке.
– Тих-хо! А то я успокою мигом! Вызову счас караульную роту…
И в самом деле все будто испугались этой угрозы, быстро смолкли. И в полной тишине Косоротов сказал, глядя на хрупкую фигурку Лизы:
– Освобождаем их. Хотя, будь моя воля… ее вот к солдатам в караулку на ночь сперва запустить. Все ж таки людям радость.