Сердце бури Мантел Хилари
– Есть новости из Версаля? – спросил д’Антон.
– Я слышал, – сказал Камиль, – что, когда королю надоедает охотиться, он залезает на крышу и стреляет по кошкам придворных дам. Как думаете, это правда?
– Я бы не удивился, – ответил Клод.
– Многих поражает, насколько ухудшилось положение после Неккера. Если мы вернемся в восемьдесят первый год, то, если верить ревизорам, тогда был профицит.
– Состряпано, – уныло промолвил Клод.
– Неужели?
– Не подкопаться.
– Вот вам и Неккер, – заметил д’Антон.
– Не судите его слишком строго, – возразил Камиль. – Возможно, он полагал, что важнее всего доверие общества.
– Иезуит, – сказал д’Антон.
Клод обернулся к нему:
– Говорят, д’Антон… слухами земля полнится… что ваш патрон Барантен уходит из Палаты акцизных сборов – его пригласили возглавить Министерство юстиции в новом правительстве. – Он улыбнулся усталой улыбкой. – Для меня это печальный день. Я бы все отдал, чтобы этого избежать. Это может дать толчок непредсказуемым стихиям…
Его взгляд остановился на Камиле. Этим утром Камиль вел себя на редкость благонравно, но, с точки зрения Клода, он определенно был стихией непредсказуемой.
– Мэтр Демулен, надеюсь, вы больше не вынашиваете замыслов жениться на моей дочери?
– Напротив.
– Если бы вы могли посмотреть на это с моей точки зрения.
– Боюсь, я способен смотреть на это только с собственной.
Мсье Дюплесси отвернулся. Д’антон положил руку ему на плечо:
– Насчет Барантена вы можете сказать что-нибудь еще?
Клод поднял указательный палец:
– Чем меньше будет сказано, тем лучше. Полагаю, я не сболтнул лишнего. Надеюсь на скорую встречу. – Он уныло взглянул на Камиля. – И вам всего доброго.
Камиль смотрел ему вслед.
– Слухами земля полнится! – выпалил он. – Вы когда-нибудь такое слышали? Надо устроить состязание между ним и мэтром Вино, кто употребит больше клише. Хм, – внезапно добавил он, – я, кажется, понял, что он имел в виду. Вас собираются позвать в министерство.
Вступив в должность, Неккер сразу начал договариваться об иностранном займе. Парламенты созвали снова. Цена на хлеб выросла на два су. Двадцать девятого августа толпа сожгла караульные будки на Новом мосту. Король нашел деньги, чтобы ввести в столицу войска. Солдаты открыли огонь по толпе из шестисот человек, семеро или восьмеро были убиты, раненых никто не считал.
Мсье Барантена назначили министром юстиции и хранителем печатей. Толпа соорудила из соломы куклу его предшественника и сожгла ее на Гревской площади под гиканье, свист, треск, шипение пламени и пьяные песни гвардейцев, которых расквартировали в столице и которым были по душе подобные развлечения.
Д’Антон изложил свои резоны четко, бесстрастно и не увиливая. Он заранее продумал, что скажет, поэтому был предельно недвусмыслен. О том, что Барантен предложил ему пост секретаря, скоро узнают в Отель-де-Виль, министерствах, везде. Фабр посоветовал ему подарить Габриэль букет и сообщить ей об этом как можно мягче.
Дома были мадам Шарпантье и Камиль. Когда он вошел, они замолчали. Атмосфера сгустилась, но Анжелика решила принять удар на себя. Она просияла и расцеловала зятя в обе щеки.
– Дорогой сынок Жорж, – сказала она, – прими мои самые сердечные поздравления.
– По какому поводу? – осведомился он. – Процесс не завершен. В наши дни судоговорение тянется, как патока.
– Мы слышали, – сказала Габриэль, – что тебе предложили должность в правительстве.
– Да, но я отклонил предложение.
– А я вам говорил, – заметил Камиль.
Анжелика встала:
– Пожалуй, я пойду.
– Я провожу тебя, – сказала Габриэль заученным тоном. Ее лицо пылало.
Она встала, женщины вышли, за дверью раздался шепот.
– Анжелика научит ее хорошим манерам, – сказал д’Антон.
Камиль сидел и улыбался.
– Ты так доверчива. Входи, успокойся и закрой дверь, – сказал д’Антон вернувшейся жене. – Постарайся понять, что я сделал это ради нашего будущего.
– Когда он заявил, – она показала на Камиля, – что ты откажешься, я спросила его, неужто он принимает меня за дурочку?
– Это правительство не протянет до конца года. Мне этого мало, Габриэль.
Она смотрела на него, раскрыв рот:
– И что ты намерен делать? Откажешься от практики, потому что тебя не устраивают законы? Ты говорил, у тебя есть честолюбивые надежды…
– А теперь их еще больше, – перебил ее Камиль. – Он слишком хорош для проходной должности в правительстве Барантена. Возможно, однажды он согласится принять государственную печать.
Д’Антон рассмеялся:
– Если такое случится, я отдам ее тебе. Обещаю.
– Вы говорите, как государственные изменники, – заметила Габриэль. Ее прическа растрепалась, как бывало в моменты душевного волнения.
– Не отклоняйтесь от темы, – сказал ей Камиль. – Жорж-Жаку уготовано великое будущее, и никто не встанет у него на пути.
– Вы с ума сошли. – Габриэль тряхнула головой, и шпильки дождем посыпались на пол. – Не выношу, когда ты подлаживаешься под мнение других, Жорж.
– Я подлаживаюсь? Ты так думаешь?
– Это не так, – поспешно вставил Камиль, – ему это несвойственно.
– Он слушается вас и ни во что не ставит меня.
– Потому что… – Камиль запнулся. Он не мог придумать причины, которая не обидела бы Габриэль. Затем обернулся к д’Антону. – Мне удастся вытащить вас вечером в кафе «Фуа»? Возможно, надо будет произнести небольшую речь, вы же не против, конечно нет.
Габриэль подняла взгляд от пола, сжимая шпильки в руке.
– Ты понимаешь, что прославился? В своем роде?
– Еще нет, – скромно заметил Камиль, – но это только начало.
– Ты же не возражаешь? – спросил д’Антон жену. – Я вернусь не поздно. И как только вернусь, постараюсь все объяснить. Габриэль, брось ты их, Катрин подберет.
Габриэль снова покачала головой. Никто ей ничего не объяснит, и она сама решит, просить ли Катрин ползать по ковру в поисках ее шпилек. И как он этого не понимает?
Мужчины спускались по лестнице.
Камиль сказал:
– Боюсь, Габриэль раздражает мое присутствие. Даже когда на ее пороге возникла моя отчаянная невеста, она не перестала верить, что я пытаюсь затащить вас в постель.
– А вы не пытаетесь?
– Время думать о высоком, – сказал Камиль. – О, я так счастлив. Все только и говорят, что о грядущих переменах, все твердят, что страну ждут перемены. Они говорят, а вы верите. И действуете. Действуете открыто.
– Давным-давно жил один папа – забыл его имя, – который твердил всем и каждому, что мир подходит к концу. И когда они выставили свои имения на продажу, он скупил их и разбогател.
– Прелестная история, – сказал Камиль. – И хоть вы не папа, думаю, вы своего не упустите.
Как только в Аррасе прослышали о выборах, Максимилиан занялся приведением в порядок своих дел.
– Откуда ты знаешь, что тебя выберут? – спросил брат Огюстен. – Они могут объединиться против тебя, что весьма вероятно.
– Значит, до выборов буду держать рот на замке, – мрачно ответил он. В провинциях право голоса имели почти все, а не только денежные мешки. И поэтому: – Они меня не удержат, – сказал Максимилиан.
– Они будут неблагодарными животными, если не выберут тебя, – заметила сестра Шарлотта. – После того, сколько ты сделал для бедняков. Ты это заслужил.
– Я старался не ради награды.
– Ты трудился не покладая рук, не искал ни денег, ни влияния. Не делай вид, будто тебе это нравилось. Не притворяйся святым.
Он вздохнул. Шарлотта умела кромсать до кости. Острым семейным ножом.
– Я знаю, о чем ты думаешь, Макс, – сказала Шарлотта. – Ты не веришь, что вернешься из Версаля ни через полгода, ни через год. Думаешь, это изменит твою жизнь. Хочешь, чтобы революцию устроили исключительно ради твоего удовольствия?
– Меня не волнует, чем занимаются Генеральные штаты, – заявил Филипп Орлеанский, – до тех пор, пока я там, когда речь идет о свободе личности. Я должен иметь возможность проголосовать за закон, который даст мне уверенность, что, если мне взбредет в голову заночевать в Ренси, никто насильно не отправит меня в Виллер-Котре.
К концу 1788 года герцог нанял нового секретаря. Ему нравилось шокировать людей, что и стало главной причиной, почему он выбрал именно этого человека. К герцогской свите присоединился армейский офицер по фамилии Лакло. Ему было около пятидесяти, высокий угловатый мужчина с выразительным лицом и холодными голубыми глазами. Он поступил на армейскую службу в восемнадцать, но никогда не участвовал в сражениях. Когда-то его это огорчало, но двадцать лет в провинциальном гарнизоне воспитали в нем философское безразличие ко всему на свете. Забавы ради он баловался стишками, а еще написал либретто оперы, снятой с репертуара после первого представления. Он наблюдал за людьми, записывал особенности их маневров, их борьбы за власть. Двадцать лет у него не было другого занятия. Он презирал все, чему другие завидуют и чем восхищаются и желал лишь того, чем не мог обладать.
Его первый роман «Опасные связи» был опубликован в Париже в 1782 году. Его распродали в течение нескольких дней. Издатели потирали руки и замечали, что, если публика сходит с ума по этой бесстыдной и циничной книге, не им ей указывать, пусть этим занимаются цензоры. Второе издание тоже разошлось мгновенно. Матроны и епископы пылали возмущением. Экземпляр в переплете без названия был заказан для личной библиотеки королевы. Все двери захлопнулись перед автором, и он уехал в Париж.
По всему выходило, что его военной карьере пришел конец. В любом случае его критические высказывания об армейских порядках были несовместимы с дальнейшей службой.
– Кажется, он мне подходит, – сказал герцог. – От такого, как он, не ускользнет любое притворство.
Когда Фелисите де Жанлис узнала о новом секретаре, она пригрозила, что сложит с себя обязанности гувернантки герцогских отпрысков. Однако этим Лакло было не запугать.
Для герцога настало время ответственных решений. Чтобы извлечь выгоду из нынешних неспокойных времен, он нуждался в организации, в политической поддержке. Его дешевой популярностью среди парижан следовало воспользоваться с умом. Надо было найти верных людей, изучить их прошлое, спланировать будущее. Проверить сторонников. Кое-кого подкупить.
Оценив ситуацию, Лакло обратил свой холодный ум к решению этой задачи. Он знакомился с литераторами, которые были на примете у полиции. Тайно беседовал с эмигрантами, расспрашивая о причинах отъезда. Лакло раздобыл большую карту Парижа, на которой помечал синими кружками места, какие требовалось укрепить. Сидя под лампой, штудировал памфлеты, поступавшие от парижских издателей, ибо цензуру упразднили. Он искал самых отважных и бесшабашных и делал им предложение. Мало кому из этих литераторов повезло издать книгу, которую раскупали бы, словно горячие пирожки.
Теперь Лакло был человеком герцога. Лаконичный в суждениях, не склонный изливать душу, он был из тех, кого все знают только по фамилии. И он по-прежнему исподтишка наблюдал за мужчинами и женщинами, записывая свои наблюдения на случайных клочках бумаги.
В декабре 1778-го герцог распродал картинную галерею Пале-Рояля и пожертвовал деньги на нужды бедняков. Газеты писали, что он намерен ежедневно раздавать тысячу фунтов хлеба, оплачивать роды неимущим женщинам (даже тем, хихикали остроумцы, которых не сам обрюхатил), в своих имениях отказаться от десятины, собираемой зерном, и отменить в своих лесах запрет на охоту.
Эту программу придумала Фелисите. Всё ради блага страны. И немного ради блага Филиппа.
Улица Конде.
– Цензура отменена, – говорит Люсиль, – но уголовные наказания никто не отменял.
– К счастью, – замечает ее отец.
Первый памфлет Камиля лежит на столе, новехонький под бумажной обложкой. Его второй рукописный памфлет спрятан под первым. Издатель не касался его – еще рано. Ждем, когда ситуация ухудшится.
Пальцы Люсиль ласкают бумагу, чернила, шнурок.
Нашему времени суждено узреть возвращение французами свободы… сорок лет философия подрывала основы деспотизма, и подобно тому, как Рим до Цезаря был уже порабощен своими грехами, так Франция до Неккера уже освободилась от рабства благодаря разуму… Патриотизм, словно великий пожар, распространяется день ото дня с устрашающей скоростью. Юные воспламеняются, старики отказываются сожалеть о прошлом. Отныне они за него краснеют.
Глава 6
Последние дни Титонвиля
(1789)
Письменные показания Генеральным штатам:
Население Шайвуа около двухсот человек. Большинство жителей не имеет никакой собственности, а тех, кто имеет, так мало, что они не заслуживают упоминания. Обычная пища представляет собой хлеб, размоченный в соленой воде. Мясо едят только на Пасху, во вторник на Масленой неделе и в день святого покровителя. Мужчины иногда едят фасоль, если хозяин разрешает вырастить ее в винограднике… Так живут простые люди в правление лучшего из королей.
Оноре Габриэль Рикетти, граф де Мирабо:
Мой девиз таков: войти в состав Генеральных штатов во что бы то ни стало.
Новый год. Выходишь на улицу и понимаешь: наконец-то настал крах, крушение мира. Такого холода не припомнит никто из живущих. Река – застывший кусок льда. В первое утро это всем в новинку. Дети с криком бегут к реке, тянут матерей посмотреть. «Хоть на коньках катайся», – удивляются люди. Спустя неделю они больше не могут на это смотреть и не выпускают детей из домов. Нищие под мостами жгут неверные, чадящие костерки в ожидании смерти. Хлеб в новом году стоит четырнадцать су.
Люди оставили свои ненадежные укрытия, свои шалаши, пещеры, занесенные снегом замерзшие поля, на которых уже не надеются ничего вырастить. Сложив в котомку несколько кусков хлеба или каштаны, прихватив вязанку хвороста и не попрощавшись, они отправляются в путь. Ради безопасности идут толпой, порой одни мужчины, порой семьями, держась земляков, с которыми говорят на одном языке. Поначалу поют и рассказывают истории. Спустя пару дней шагают молча. Раньше они шли бодрым шагом, теперь плетутся. Если повезет, можно переночевать в хлеву или сарае. Старух по утрам не могут добудиться, а потом видят, что за ночь они сошли с ума. Детей оставляют у порогов деревенских домов. Некоторые умирают, кого-то подбирают сердобольные семьи и растят под новыми именами.
Те, кому удается дойти до Парижа, сохранив силы, ищут работу. Местные говорят: тут и самим не устроиться, что говорить о пришлых. Поскольку реки замерзли, товары в город не подвозят: ни тканей для покраски, ни кожи для дубления, ни зерна. Корабли вмерзли в лед, пшеница гниет в трюмах.
Бродяги молча сбиваются в укрытия – о чем им говорить? Поначалу они слоняются на рынках по вечерам: обычно нераспроданный хлеб торговцы отдают задешево или просто раздают, однако свирепые парижские женщины успевают раньше. Скоро хлеба нет уже после полудня. Им сказали, что добрый герцог Орлеанский раздает хлеб тем, у кого пусто в карманах. Впрочем, и парижских женщин обставляют парижские нищие, мозолистые, с острыми локтями, готовые затоптать любого, кого угораздит угодить им под ноги. Нищие собираются на задних дворах, на папертях, везде, куда не дотянется острие ветра. Малолетних и дряхлых подбирают больницы. Изнуренные монахи и монахини пытаются закупить лишние простыни и свежий хлеб, но простыни грязны, а хлеб черств. Они твердят о Божественном промысле, ибо, будь сейчас не так холодно, эпидемии было бы не избежать. Женщины, производя на свет детей, рыдают от страха.
Даже богатым становится не по себе. Милостыня уже никого не спасает: замерзшие трупы валяются на фешенебельных улицах. Выходя из карет, богатеи закрывают лица плащами, чтобы уберечь щеки от пронизывающего ветра, а глаза – от неприглядного зрелища.
– Вы уезжаете домой ради выборов? – спросил Фабр. – Камиль, вы не можете бросить меня сейчас, когда наш великий роман дописан до половины!
– Не волнуйтесь, – ответил Камиль. – Вероятно, к моему возвращению нам больше не придется зарабатывать на жизнь порнографией. У нас появятся иные источники дохода.
Фабр усмехнулся:
– Для Камиля выборы – золотая жила. В последнее время вы мне нравитесь, такой хилый и свирепый, и витийствуете, словно герой романа. У вас, случаем, не чахотка? В начальной стадии? – Он приложил ладонь к его лбу. – Как думаете, до мая дотянете?
Теперь, просыпаясь по утрам, Камилю хотелось натянуть одеяло на голову. Голова болела все время, и он с трудом понимал человеческую речь.
Революция и Люсиль с каждым днем казались все дальше. Он знал, что одно притягивает другое. Он неделями не слышал о Люсиль, они виделись мельком, при встречах она держалась холодно. Люсиль оправдывалась: «Моя сдержанность вынужденная, – и при этом она жалко улыбалась, – я не желаю, чтобы вы видели мою боль».
В тихие минуты Камиль рассуждал о мирных реформах, проповедовал республиканские принципы, всегда оговариваясь, что ничего не имеет против Людовика и считает его приличным человеком. Так говорили все вокруг, тем не менее д’Антон обычно замечал: «Знаю я вас, вам нравится насилие, это у вас в крови».
Камиль пришел к Клоду и заявил, что его будущее обеспечено. Если Пикардия не пошлет его депутатом в Генеральные штаты (на что он надеялся), то, скорее всего, изберут его отца.
– Я не знаком с вашим отцом, – ответил Клод, – но, если он человек разумный, то в Версале будет держаться от вас подальше, чтобы не попасть в неловкое положение.
Взгляд Клода, направленный в стену выше головы Камиля, опустился на его лицо; Камиль буквально ощутил это движение.
– Вы бездарный писака, – сказал ему Клод. – А моя дочь впечатлительна, склонна к идеализму и невинна, как голубка. Ей невдомек, что жизнь состоит из одних трудностей и невзгод. Она может думать, будто знает, чего хочет, однако это не так, а вот я знаю.
Камиль ушел от Клода. Им предстояло не видеться несколько месяцев. Он торчал на улице Конде, заглядывая в окна первого этажа в надежде увидеть Аннетту, но все было напрасно. Обходил издателей, словно с прошлой недели они могли изменить мнение и теперь готовы пуститься во все тяжкие. Типографии трудились денно и нощно, но владельцам приходилось соизмерять риски: подстрекательская литература пользовалась спросом, но никто не хотел, чтобы тираж конфисковали, а работников выставили на улицу.
– Все просто: если я это опубликую, меня посадят, – сказал ему издатель Моморо. – Не желаете смягчить тон?
– Не желаю, – ответил Камиль. – Я не иду на компромиссы, как говорит Бийо-Варенн.
Он тряхнул головой. Камиль перестал стричься, и теперь, даже когда он несильно тряс гривой, волосы ложились выразительными темными волнами. Ему нравился этот эффект. Неудивительно, что голова постоянно болела.
Издатель спросил:
– А как поживает ваш с мсье Фабром непристойный роман? Не лежит душа?
– Когда он уедет, – радостно заявил Фабр д’Антону, – я переработаю рукопись и сделаю героиню похожей на Люсиль Дюплесси.
Если в соответствии с обещанием короля Генеральные штаты будут созваны… можно не сомневаться, что это приведет к революции в государственном управлении. Будет принята конституция, вероятно чем-то напоминающая английскую, а права короны будут ограниченны.
Дж. Ч. Вильерс, член парламента от Старого Сарума
Габриэлю Рикетти графу де Мирабо сегодня исполнилось сорок: с днем рождения. В честь юбилея он разглядывал себя в большом зеркале. Размер и живость отражения затмевали пышную резную раму.
Семейное предание: в день его рождения акушер, завернув ребенка в пеленку, подошел к отцу и сказал: «Не пугайтесь…»
Он никогда не отличался красотой. В свои сорок выглядел граф на пятьдесят. Одна морщина – вечное безденежье, всего одна, деньги никогда его не заботили; по одной на каждый мучительный месяц в Венсенском замке. По морщине на каждого бастарда. Ты славно пожил, говорил себе граф, неужели ты думал, что жизнь не оставит отметин на лице?
Сорок – поворотный пункт, говорил себе граф. Не оглядывайся. Ад раннего детства: шумные кровавые ссоры, поджатые губы и убийственное молчание дни напролет. Однажды он встал между матерью и отцом, и мать разрядила пистолет ему в голову. Ему было всего четырнадцать, когда отец сказал про него: «Я увидел в нем натуру зверя». Затем армия, несколько дуэлей, буйный разврат и припадки слепой упрямой ярости. Жизнь в бегах. Тюрьма. Братец Бонифас, горький пьяница, ни дня не бывший трезвым, раскормленная туша, настоящий ярмарочный уродец. Не оглядывайся. Банкротство, подкравшееся почти неожиданно. Женитьба, крошка Эмилия, богатая наследница, крошечный узелок яда, которому он поклялся хранить верность. Интересно, где сейчас Эмилия, спрашивал он себя.
С днем рождения, Мирабо. Оцени свои активы. Мирабо выпрямился. Он был высок и крепок, с широкой грудью: объемные легкие. Испещренное оспинами лицо рождало оторопь; впрочем, нельзя сказать, что с таким лицом женщины любили его меньше. Он повернул голову, чтобы оценить орлиный профиль. Узкие неприятные губы, такие зовут жесткими. А в целом мужественное, породистое, энергичное лицо. Немного приукрасив правду, можно сказать, что он сделал свою семью одной из старейших и благороднейших во Франции. А кому важна правда? Педантам, знатокам родословных. Люди оценивают тебя по твоим заслугам, говорил он себе. Но сейчас дворяне, второе сословие королевства, отреклись от него. Ему не нашли места, у него отняли голос. Впрочем, им это только казалось.
Его положение усложнялось тем, что не далее как прошлым летом вышла скандальная книга «Тайная история берлинского двора», обнажавшая постыдные постельные обыкновения пруссаков и сексуальные пристрастия знати. Как бы рьяно ни отрицал он свое авторство, все понимали, что книга основана на его наблюдениях времен дипломатической службы. (Дипломат, он? Вы шутите?) Вообще-то, это не его вина: разве он не отдал рукопись своему секретарю, строго велев никому не показывать, а особенно не читать самому? Откуда ему было знать, что его тогдашняя любовница, жена издателя, будет рыться в секретарском столе? Впрочем, такое оправдание правительство вряд ли устроит. К тому же в августе он особенно нуждался в деньгах.
Правительству следовало проявить большую гибкость. Если бы в прошлом году ему нашли применение вместо того, чтобы им пренебрегать, – что-то, достойное его талантов, скажем, отправили послом в Константинополь или Петербург, – он сжег бы «Тайную историю» или утопил бы ее в пруду. Если бы тогда прислушались к его совету, у него не возникло бы желания их проучить.
Итак, аристократия его отвергла. Прекрасно. Три дня назад он въехал в Экс-ан-Прованс как кандидат от третьего сословия в палату общин. Каков итог? Бурный энтузиазм. Его называли отцом отечества, он был популярен среди местных. Когда граф отправится в Париж, колокола Экс-ан-Прованса еще будут издавать победный звон, а в ночном южном небе сверкать фейерверки. Живой огонь. Он отправится в Марсель (для верности), где его будет ждать не менее шумный и пышный прием. А чтобы закрепить успех, напечатает в городе анонимный памфлет, расписывающий его достоинства.
Что делать с этими червяками в Версале? Переманить? Очернить? Могут ли они арестовать его во время всеобщих выборов? Памфлет аббата Сийеса, написанный в тысяча семьсот восемьдесят девятом году:
Что такое третье сословие?
Все.
Чем оно было до сих пор?
Ничем.
Чего оно хочет?
Стать чем-то.
Первая избирательная ассамблея третьего сословия Гиза округа Лан: пятое мая 1789 года. Председательствует мэтр Жан-Николя Демулен, генерал-лейтенант бальяжа Вермандуа, ему помогает прокурор мсье Сольс, протокол ведет секретарь мсье Марьяж: присутствуют двести девяноста два человека.
В честь события сын мсье Демулена затянул волосы широкой зеленой лентой. С утра он повязал черную, но вовремя одумался, вспомнив, что черный – цвет Габсбургов и Антуанетты, это не та приверженность, какую он хочет демонстрировать. Зеленый – цвет свободы, цвет надежды. Отец в новой шляпе ждал его у парадной двери, негодуя на задержку.
– Никогда не понимал, почему надежда почитается добродетелью, – сказал Камиль. – В ней столько своекорыстия.
День выдался сырой и ветреный. На улице Гран-Пон Камиль остановился и коснулся отцовской руки.
– Пойдем со мной в Лан, на окружную ассамблею. Поддержи меня. Прошу.
– Ты считаешь, я должен отказаться в твою пользу? – спросил Жан-Николя. – Ты не унаследовал ни одного из свойств моего характера, за которые будут голосовать избиратели. Уверен, в Лане найдутся те, кто тебя поддержит, кто скажет, что ты способен повести людей за собой и прочую чушь. Я скажу так: пусть поговорят с тобой. Побеседуют хотя бы пять минут. Пусть на тебя посмотрят. Нет, Камиль, ни за что на свете я не стану всучивать тебя избирателям.
Камиль открыл рот, но ответить не успел.
Отец спросил:
– Ты полагаешь, разумно стоять и спорить посреди улицы?
– Почему нет?
Жан-Николя взял сына под руку. Не слишком красиво силком тащить его на собрание, но придется. Промозглый ветер задувал под одежду, у Жана-Николя болело все тело.
– Пошли, – рявкнул он, – пока нас не хватились.
– Ну наконец-то, – сказал кузен де Вьефвиль.
Отец Роз-Флер с кислым видом оглядел Камиля:
– Я предпочел бы вас не видеть, но вы состоите в местной коллегии, и ваш отец полагает, что нехорошо лишать вас избирательного права. В конце концов, это, вероятно, ваша единственная возможность поучаствовать в делах государства. Я слышал, вы пишете. Памфлетист. Я не назвал бы подобный способ убеждения пристойным.
Камиль одарил мсье Годара нежнейшей из своих улыбок.
– Мсье Перрен шлет вам наилучшие пожелания, – сказал он.
После собрания Жану-Николя оставалось только съездить в Лан для получения формального одобрения. Мэр Гиза Адриан де Вьефвиль возвращался домой вместе с ним. Жан-Николя был изумлен легкостью, с которой победил, пора было собираться в Версаль. Посреди Плас-д’Арм он остановился и посмотрел на дом.
– Куда вы смотрите? – спросил его родственник.
– На водосточный желоб, – объяснил Жан-Николя.
Наутро все пошло прахом. Мэтр Демулен не спустился к завтраку. Мадлен предвкушала веселое звяканье кофейных чашек, всеобщие поздравления и даже смех. Но те из детей, что жили в доме, подхватили простуду и предпочли остаться у себя в комнатах, и ей оставалось довольствоваться обществом единственного сына, которого она почти не знала и который никогда не завтракал.
– Думаешь, он дуется? – спросила Мадлен. – Непохоже, особенно сегодня. Вот что значит спать в разных спальнях, словно особы королевской крови. Никогда не знаешь, что на уме у мерзавца.
– Я могу взглянуть, – предложил Камиль.
– Не стоит, выпей лучше еще кофе. Надеюсь, он пришлет мне записку.
Мадлен разглядывала старшего сына. Она положила в рот кусок бриоши, и, к ее удивлению, он застрял в горле, словно комок пыли.
– Что с нами стало? – спросила она, и слезы брызнули из глаз. – Что стало с тобой? – Она положила голову на стол и зарыдала.
Оказалось, что Жан-Николя занемог. У меня все болит, говорил он. Доктор велел ему улечься в постель.
– Это сердце? – спросил Демулен слабым голосом. Это все из-за Камиля, чуть не проговорился он.
Доктор ответил:
– Я много раз показывал вам, где находится сердце, где почки и в каком они состоянии. И хотя сердце ваше бьется ровно, отправляться в Версаль с такими почками неразумно. Через два года вам исполнится шестьдесят, но только в том случае, если вы будете вести спокойную, размеренную жизнь. Кроме того…
– Что-то еще?
– События в Версале куда раньше доведут вас до сердечного припадка, чем ваш сын.
Жан-Николя откинулся на подушки. Его лицо посерело от боли и разочарования. В гостиной собирались де Вьефвили, Годары и выборные чиновники. Камиль вошел вслед за доктором.
– Объясните ему, что он должен ехать в Версаль, – сказал он. – Даже если это его убьет.
– Вы с детства отличались бессердечием, – заметил мсье Сольс.
Камиль обратился к клике де Вьефвилей:
– Отправьте меня.
Жан-Луи де Вьефвиль дез Эссар, адвокат, член парламента, смерил его взглядом через пенсне.
– Камиль, – промолвил он, – я не отправил бы тебя на рынок за пучком салата.
Артуа. Три сословия заседали по отдельности, собрания духовенства и дворянства выразили готовность в трудную годину пожертвовать некоторыми древними привилегиями. Третье сословие собиралось бурно выразить признательность.
Молодой человек из Арраса начал выступление. Он был невысок и изящно сложен, в подозрительно хорошем сюртуке и белоснежной сорочке. Лицо умное и честное, узкий подбородок, большие голубые глаза за стеклами очков. У него был невыразительный голос, который несколько раз на протяжении речи изменял оратору. Слушатели тянули шею и пихали соседей, переспрашивая, что он сказал. Однако в ужас депутатов повергла не манера изложения – молодой человек заявлял, что дворяне и духовенство не совершили ничего, заслуживающего одобрения, а всего лишь обещали вернуть то, чем ранее злоупотребляли. А стало быть, и благодарить их не за что.
Депутаты не из Арраса, не знавшие оратора, удивились, когда молодой человек стал одним из восьми депутатов от третьего сословия Артуа. Он выглядел погруженным в себя и каким-то несговорчивым, не обладал ни ораторскими талантами, ни стилем, ничем.
– Я заметила, ты расплатился с портным, – сказала его сестра Шарлотта. – И перчаточником. И поблагодарил его. Ты мог бы не разгуливать по городу с таким видом, словно уезжаешь навсегда?
– Ты предпочитаешь, чтобы однажды ночью я вылез из окна, увязав все пожитки в грязный носовой платок? Ты могла бы сказать, я сбежал из дома, чтобы стать матросом.
Однако Шарлотту было нелегко смягчить: Шарлотту, острый семейный клинок.
– Они захотят, чтобы до отъезда ты уладил дела.
– Ты имеешь в виду Анаис? – Он поднял глаза от письма, которое писал школьному другу. – Она сказала, что готова подождать.
– Она не будет ждать. Я знаю таких девушек. Советую забыть про нее.
– Я всегда рад твоим советам.
Шарлотта вскинула подбородок и грозно взглянула на брата, подозревая в его словах сарказм. Однако на лице Максимилиана было написано только братское участие. Он вернулся к письму:
Дражайший Камиль!
Льщу себя надеждой, что ты не удивишься, узнав, что я отправляюсь в Версаль. Не могу выразить, сколь многого я жду от будущего…
Максимилиан Робеспьер, 1789 год, из выступления по делу Дюпона:
Наградой добродетельного человека служит вера в то, что он желал добра своему ближнему; затем следует признание народов, хранящих его память, и почет, который оказывают ему современники… Я готов заплатить за эту награду жизнью, исполненной трудов, и даже преждевременной смертью.
Париж. Первого апреля д’Антон проголосовал в францисканской церкви, которую парижане именовали церковью Кордельеров. С ним был мясник Лежандр, грубоватый крепыш, самоучка, который имел обыкновение во всем соглашаться с д’Антоном.
– Такой человек, как вы… – льстиво начал Фрерон.
– Такой человек, как я, не может позволить себе баллотироваться, – сказал д’Антон. – Депутатам положили… сколько… восемнадцать франков за сессию? И мне пришлось бы жить в Версале. Я должен содержать семью и не могу оставить практику.
– Однако вы огорчены, – предположил Фрерон.
– Может быть.
Они не спешили расходиться, а остались стоять перед церковью, обмениваясь сплетнями и прогнозами. Фабр не голосовал – он платил слишком мало налогов, – и это его злило.
– Почему бы не завести в Париже такой же порядок, как в провинциях? – вопрошал он. – А вот почему: Париж считают опасным городом и боятся того, что случится, если мы проголосуем.
Он вел крамольный разговор со свирепым маркизом Сент-Юрюжем. Луиза Робер закрыла лавку и вышла под ручку с Франсуа, нарумянившись и нарядившись в платье, оставшееся с лучших времен.
– Только представьте, что женщины получат право голоса, – сказала Луиза и посмотрела на д’Антона. – Мэтр д’Антон верит, что женщины способны повлиять на политическую жизнь, не правда ли?
– Нет, не верю, – мягко ответил он.