Сердце бури Мантел Хилари
Он встал.
– Что ж, такое со мной впервые, – промолвила Люсиль, глядя на него снизу вверх с нежной самоуверенной улыбкой. – Но вы умудрились пренебречь всеми условностями, Жорж. Это все, на что вы способны, если хотите соблазнить женщину? Не сводить с меня глаз и иногда ненароком ко мне прижиматься? Почему вы не изнываете от любовной тоски? Почему не вздыхаете? Почему ни разу не написали мне любовный сонет?
– Потому что видел, чего этим добились другие ваши воздыхатели, – ответил он. – Черт подери, дерзкая девчонка, это просто смешно.
Он подумал: а ведь она меня хочет, сучка. Она подумала: это отвлекает его от других мыслей.
Подхватив бумаги, он направился в свой кабинет. Кошка прыгнула на колени Люсиль и свернулась калачиком. Люсиль сидела и смотрела в очаг, словно старая дева.
Около тысячи четырехсот человек были убиты. Мелочь в сравнении с обычным сражением. Но давайте рассуждать (как рассуждала Люсиль): у каждого человека только одна жизнь, другой не будет.
Выборы в Национальный конвент проводились по обычной двухуровневой системе, и девятьсот выборщиков шагали на собрание к якобинцам мимо свежих трупов, сваленных кучами на улицах.
Были случаи, когда голосование повторяли, пока кандидат не набирал абсолютного большинства. Кандидат мог баллотироваться в нескольких частях страны. Ему не требовалось обязательно быть гражданином Франции. Разнообразие кандидатов могло сбить выборщиков с толку, но Робеспьер неизменно приходил на помощь. Он неуверенно обнял Дантона, когда тот получил девяносто один процент голосов – хорошо, пусть не обнял, а слегка похлопал по рукаву. Он сорвал аплодисменты, когда сам победил Петиона в открытом соперничестве, заставив того искать место депутата от провинции. Робеспьер хотел, чтобы депутаты от Парижа создали антибриссотинский блок. Он был польщен и одновременно обеспокоен, когда в Париже его младший брат Огюстен взял верх над соперником – не повлияла ли его фамилия на исход голосования? Однако как-никак Огюстен усердно трудился ради дела революции в Аррасе, пришло ему время завоевывать столицу. Будет мне помощник, подумал Робеспьер, ослепительно улыбнувшись, и на пару минут даже помолодел.
Журналист Эбер нигде не получил больше шести голосов. И снова чело Робеспьера разгладилось, а челюсть разжалась. У Эбера были сторонники среди санкюлотов, хотя сам он ездил в карете. Эбер in propria persona[24] был менее важен, чем образ, за которым он прятался. По счастью, печник Папаша Дюшен не станет дымить своей демократической трубкой на скамье Конвента…
Однако не все шло гладко… Английский ученый Пристли вроде бы набрал довольно сторонников, чтобы победить Марата.
– Ныне мы нуждаемся не в исключительных личностях и не в иностранных знаменитостях, а в тех, кто во имя революции прятался по подвалам. И даже, – добавил Робеспьер, – в мясниках.
В словах Робеспьера не было никакой иронии. На следующий день Лежандр получит свой мандат. А равно и Марат.
Протеже Робеспьера Антуан Сен-Жюст вскоре явится в Париж, и герцог Орлеанский будет сидеть рядом с тем, кому некогда платил и оказывал покровительство. Задумавшись над новой фамилией, герцог выбрал старую полунасмешливую кличку – теперь он Филипп Эгалите.
Тень беспокойства восьмого сентября.
– Какой-то нахальный умник из бриссотинцев, – сказал Лежандр, – некий Керсен, набрал довольно голосов, чтобы не допустить Камиля до второго тура. Что нам делать?
– Не расстраивайтесь, – утешил его Дантон. – Уж лучше пусть будет нахальный умник.
Его не удивило, что выборщики не торопились доверить Камилю бразды правления. Впрочем, соперник Камиля под определение умника не подходил – он был морским офицером из Бретани и заседал в первом составе Национального собрания.
– Гражданин Лежандр, – промолвил Робеспьер, – если против Камиля злоумышляют, я подавлю этот заговор.
– Постойте… – начал Лежандр. Он не стал договаривать, но явно занервничал. Ни о каком заговоре он не упоминал, но гражданину Робеспьеру было достаточно намека. – И что вы намерены сделать?
– Я внесу предложение, чтобы до завершения выборов один час в день выделялся для дискуссии о достоинствах кандидатов.
– А, дискуссия, – облегченно вздохнул Лежандр.
На мгновение ему подумалось, что Робеспьер намерен выписать ордер на арест Керсена. Еще на прошлой неделе вы понимали, с кем имеете дело, на этой все изменилось, что в некотором смысле придавало Робеспьеру вес.
Дантон усмехнулся:
– Советую вам составить список достоинств Камиля. Нам не хватает вашей находчивости. Даже не знаю, как вы его аттестуете, разве что «исключительно одаренным».
– Вы хотите, чтобы он прошел? – сурово вопросил Робеспьер.
– Разумеется. Мне нужен кто-то, с кем можно перекинуться парой слов во время скучных дискуссий.
– Тогда хватит сидеть и смеяться.
– Мне не нравится, – вступил в разговор Камиль, – что вы обсуждаете меня так, словно меня здесь нет.
В следующем туре гражданин Керсен, до этого получивший двести тридцать голосов, сумел собрать только тридцать шесть.
Робеспьер пожал плечами:
– Кто-то должен был взять на себя труд убедить этих людей. Вот и все объяснение. Поздравляю, дорогой мой.
Неожиданно он вспомнил, каким был Камиль в двенадцать-тринадцать лет: вспыльчивый, капризный ребенок, склонный по любому поводу заливаться слезами.
Тем временем тысячи добровольцев с песнями на устах маршируют к границе. На остриях штыков наколоты хлеба и колбасы. Женщины раздают солдатам поцелуи и букеты цветов. Помните, как бывало, когда в деревню вступал сержант, чтобы набрать рекрутов? Теперь никто не прячется. Люди соскребают со стен своих подвалов селитру для изготовления пороха. Женщины сдают в казну свадебные кольца на переплавку. Еще бы, ведь многие выиграли от нового закона о разводах.
– За пики? – спросил Камиль.
– За пики, – уныло подтвердил Фабр.
– Мне не хотелось бы прослыть крючкотвором, но разве дело Министерства юстиции покупать пики? Жорж-Жак знает, что нам прислали счет за пики?
– Да бросьте, стану я тревожить министра по пустякам?
– Если сложить все, – Камиль откинул волосы со лба, – за последние недели мы потратили изрядную сумму. Меня тревожит, что, поскольку теперь мы депутаты, скоро появятся новые министры и они захотят узнать, куда ушли деньги. Потому что я понятия не имею куда. Полагаю, вы тоже?
– Все, что трудно объяснить, – сказал Фабр, – можно списать на тайный фонд. И никто не станет задавать вопросов – просто не осмелятся, потому что это секретные дела. Не тревожьтесь без толку. Нам нечего бояться, пока в руках у нас большая печать. Вы же ее не потеряли?
– Нет, по крайней мере утром я ее где-то видел.
– Вот и хорошо. Кстати, не пора ли возместить себе хлопоты? Как насчет денег, которые Манон Ролан должна получить для своего министерства, чтобы издавать новостной листок?
– О да. Жорж сказал, что ей следует пригласить меня редактором.
– Я слышал собственными ушами. Она ответила, что попросит мужа встретиться с вами и решить, подойдете ли вы ему. И тут наш министр зарычал и стал рыть землю когтями.
Они расхохотались.
– Кстати… Казначейские ордера… – Камиль принялся шарить по столу. – Клод научил меня… вопросов не возникнет, если там будет стоять подпись Дантона.
– Понимаю, – сказал Фабр.
– Куда я задевал штамп с подписью? Кажется, одолжил Марату. Надеюсь, он его вернет.
– А что касается королевы Коко, – сказал Фабр, – вы не заметили, как в последнее время изменились ее повадки?
– Откуда? Меня там не принимают.
– Ах да, так знайте… В походке появилась легкость, на щеках горит румянец. Что бы это значило?
– Она влюбилась.
Сейчас Фабру лет сорок. Опрятный, бледный, ничего лишнего: актерские глаза, руки актера. Фрагменты его автобиографии всплывают поздней ночью в произвольном хронологическом порядке. Неудивительно, что его ничем не проймешь. Однажды в Намюре с помощью друзей-офицеров он похитил некую Катиш, пятнадцати лет от роду, заявив в свое оправдание, что спасал ее девственность от родного отца. Уж лучше пусть достанется ему… Их схватили, Катиш второпях выдали замуж, а Фабра приговорили к повешению. Как вышло, что он выжил и смог поведать эту историю? Столько лет прошло, столько всего случилось, он успел все забыть. Камиль говорит:
– Оказывается, Жорж-Жак, мы с вами провели жизнь в тишине и спокойствии.
– Мы жили как монахи, – соглашается министр.
– Ах, даже не знаю, – скромно говорит Фабр.
Фабр следует за министром, когда тот меряет шагами присутственные места, хлопает ручищами по спинам и столам, сворачивает шею всем компромиссам, всем проверенным методам, всем привычным способам решать дела. Власть идет ему, она ему впору, словно привычный сюртук, его маленькие глазки сверкают, если кто-нибудь пытается с ним спорить. Фабр питает свое эго теми грубыми способами, к которым лежит его душа. Им нравится за выпивкой обсуждать допоздна тайные министерские склоки. А когда рассветает, Дантон обнаруживает себя в одиночестве над картой Европы.
Фабр звезд с неба не хватает, жалуется Дантон, из-за него я трачу время впустую. Но все же Фабр умеет держаться незаметно, министр привык к нему, и он всегда под рукой.
В это утро министр задумчиво оперся подбородком на руку:
– Фабр, вы когда-нибудь задумывали ограбление?
Фабр бросил на него тревожный взгляд.
– Очевидно, что нет, – добродушно продолжил Дантон, – вы пробавляетесь мелкими преступлениями, но об этом потом. Мне нужна ваша помощь – я задумал украсть драгоценности короны. Да, лучше сядьте.
– Может быть, объяснитесь, Дантон?
– Вы имеете право знать, только чтобы никаких вопросов и возражений. Употребите воображение, как это делаю я. Итак, возьмем герцога Брауншвейгского…
– Брауншвейг…
– Избавьте меня от ваших якобинских диатриб, я их уже слышал. Дело в том, что как человек герцог Брауншвейгский нам не враг. Он не сам писал июльский манифест – австрияки и пруссаки заставили его подписать бумагу. Подумайте об этом. Он умен, смотрит в будущее и не станет проливать слезы по Бурбонам. К тому же он очень богат. И достойный солдат. Но для своих союзников он всего лишь наемник.
– А кем он мнит себя сам?
– Брауншвейг, как и я, понимает, что Франция не готова к республиканскому правлению. Допустим, народ не хочет Людовика или его брата, но ему нужен король, потому что никого другого он не знает, и рано или поздно народ падет к ногам короля или диктатора, который объявит себя таковым. Спросите Робеспьера, если не верите мне. Обстоятельства могли бы сложиться так, что, приняв конституцию, мы бы прочесывали Европу в поисках какого-нибудь здравомыслящего старого хрыча королевских кровей, чтобы он пришел и владел нами. Полагаю, Брауншвейг выражается иначе, но он наверняка не отказался бы сыграть эту роль.
– Так утверждал Робеспьер. – А ты, подумал Фабр, делал вид, будто ему не веришь. – Но тем июльским манифестом…
– …Брауншвейг себя погубил. Теперь его имя у нас вместо ругательства. Почему союзники заставили его подписать манифест? Потому что нуждались в нем. Хотели, чтобы его возненавидели, хотели разрушить его личные амбиции и сохранить его для себя.
– В этом они преуспели. И что теперь?
– Я не назвал бы ситуацию необратимой. Я рассудил, что Брауншвейга можно купить. И попросил генерала Дюмурье начать торговлю.
Фабр задохнулся:
– Вы поставили на кон нашу жизнь. Теперь все мы в руках Дюмурье.
– Возможно, но какая разница? Интересы Франции важнее нашей незавершенной сделки. Ибо… оказалось, что Брауншвейга можно купить.
– Он ведь обычный человек, не правда ли? Не Робеспьер, не добродетельный Ролан, как называют в газетах министра внутренних дел.
– Довольно шуток, – сказал Дантон и неожиданно усмехнулся. – Я вас понимаю. В наших рядах есть святые. Когда они почиют в мире, французы понесут с собой на поля сражений для защиты их мощи. Вместо пушек, которых у нас мало.
– Чего хочет Брауншвейг? И сколько?
– У него своеобразные вкусы. Он хочет бриллиантов. Вы слышали, что герцог их коллекционирует? Мы знаем, не правда ли, какую страсть могут вызывать эти камушки. Достаточно посмотреть на женщину Капета, столь дорогую нашему сердцу.
– Но я не могу поверить…
Дантон жестом заставил его замолчать.
– Мы крадем драгоценности короны. Передаем Брауншвейгу те, которые он особенно вожделеет, остальные возвращаем обратно. На случай будущих оказий.
– Такое возможно?
Дантон оскалился:
– Думаете, я зашел бы так далеко, не будь такое возможно? Для профессионалов ограбление не составит труда, особенно если мы им поможем. Промахи охраны. Просчеты в расследовании.
– Однако все это – охрана драгоценностей, расследование кражи – в ведении Ролана.
– Добродетельный Ролан нас поддержит. После того как его посвятят в наш замысел, он будет вовлечен и не сможет выдать нас, не выдав себя. Я позабочусь, чтобы он узнал то, чего знать не желает, – тут можете на меня положиться. Однако на деле он будет знать всего ничего – мы провернем дело так, что ему останется только гадать, кто замешан, а кто нет. Если сорвется, переложим вину на него. Как вы справедливо заметили, за все отвечает его министерство.
– А он просто скажет, это придумал Дантон…
– Если проживет достаточно долго.
Фабр смотрел на него во все глаза:
– Вы великий человек, Дантон.
– Нет, Фабр, я такой же подлый патриот, каким был всегда. Я покупаю у Брауншвейга единственную битву. Единственное сражение для наших босых, недоедающих солдат. Разве это заслуживает порицания?
– Но средства…
– Рассуждать о средствах я оставляю вам, у меня нет времени на пустую болтовню. Я не ищу оправданий. Оправдание – спасение Франции.
– Ради чего? – Фабр выглядел ошеломленным. – Спасение ради чего?
Дантон потемнел лицом:
– Если через две недели австрийский солдат возьмет вас за горло и спросит, хотите ли вы жить, вы тоже спросите, ради чего?
Фабр отвел глаза.
– Да, я все понимаю, – пробормотал он. – На кону выживание любой ценой. Так Брауншвейг готов проиграть сражение, погубив свою репутацию?
– Он придумает, как сохранить лицо. Брауншвейг знает, что делает. Как и я. А теперь о профессионалах. Мне нашли людей, с которыми вам нужно будет связаться. Они не должны знать, на кого работают. Воры – расходный материал. Мы позволим Ролану довести полицейское расследование до какого-то предела. Разумеется, к делу отнесутся очень серьезно. Смертная казнь.
– Но что заставит их промолчать в суде? Мы же должны позволить полиции кого-то поймать.
– Постарайтесь, чтобы им не о чем было рассказывать. Мы скроем общий план заговора и самих заговорщиков друг от друга. Займитесь этим. Напустите туману. Если кто-то заподозрит участие правительства, нить должна вести к Ролану. Запомните, есть двое, которые не должны узнать о заговоре ни при каких обстоятельствах. Первая – жена Ролана. Эта женщина ничего не смыслит в практической политике и болтлива сверх меры. Беда в том, что муж не в состоянии ничего от нее утаить.
– Второй – Камиль, – сказал Фабр. – Потому что он расскажет Робеспьеру, а тот объявит нас предателями только за то, что мы вели переговоры с Брауншвейгом.
Дантон кивнул:
– Не надо испытывать верность Камиля, он может сделать неправильный выбор.
– Однако оба они и сами способны узнать многое.
– Придется рискнуть. Я собираюсь купить одну битву в надежде переломить ход войны. Но после этого я должен буду уйти с поста. Меня сможет шантажировать и Брауншвейг, и, что еще вероятнее…
– Генерал Дюмурье.
– Вот именно. О, я знаю, Фабр, вам не по душе такой риск, но посмотрите на себя. Я не подсчитывал, сколько министерских денег вы присвоили за последние недели, но полагаю, немало. Я – скажем так, пока ваши аппетиты остаются в разумных пределах – не потребую их вернуть. Вы рассуждаете: какая польза мне от Дантона, если он потеряет свой пост? Но, Фабр, война – дело прибыльное. Теперь вы при власти. Вы обладаете ценными сведениями… только вообразите. Я знаю, как вы для меня ценны.
Фабр сглотнул, отвел глаза. Взгляд стал рассеянным.
– Вы когда-нибудь задумывались… вас когда-нибудь тревожило… что все вокруг основано на лжи?
– Это опасное утверждение. Мне оно не по нраву.
– Я говорил не о вас, я говорил о себе… что до меня, то… просто хотел поделиться…
Он вяло улыбнулся, и впервые за все эти годы Дантон увидел потерянного, сбитого с толку человека, который уже не управляет собственной жизнью. Фабр поднял глаза.
– Ничего, – сказал он бодро, – все это пустяки, Дантон.
– Следите за своими словами. Никто не должен узнать всей правды, даже через тысячу лет. Франция выиграет сражение, этого довольно. Ваше молчание – моя цена, и ни один из нас его не нарушит, даже ради спасения собственной жизни.
Глава 2
Робеспьерицид
(1792)
– Я влюбился в вас с первого взгляда.
О, подумала Манон, а не раньше? Ей казалось, что ее письма, ее сочинения должны были пробудить чувство в мужчине, который – теперь она это знала – единственный способен сделать ее счастливой.
Их отношения развивались неспешно. Реки чернил текли между ними, когда они были далеко друг от друга, однако, когда они были вместе – вернее сказать, в одном городе, – то редко оставались наедине. Их уделом были многочасовые салонные разговоры, и, прежде чем заговорить на языке любви, они говорили на языке юристов. Но даже теперь Бюзо был скуп на слова. Он выглядел смущенным, потерянным и измученным. Бюзо был младше Манон и менее искушен в чувствах. А еще у него была жена – некрасивая женщина старше его.
Он сидел, обхватив голову руками, и Манон отважилась прикоснуться кончиками пальцев к его плечу. Ей хотелось его утешить, к тому же так ее пальцы меньше дрожали.
Им приходилось быть осмотрительными. Газеты строили предположения насчет ее любовников – чаще других называли Луве. До сих пор Манон отвечала на домыслы презрением; у сплетников нет доказательств, но они могли хотя бы проявить чуть менее низкопробное остроумие. (Впрочем, наедине с собой она часто была готова расплакаться – почему с ней обходятся как с этой безумной Теруань, как – если подумать – обходились с женой Капета.) И если газетчиков она бы еще стерпела – с трудом, – гораздо сложнее было смириться с рассадником сплетен, в который превратилось Министерство юстиции.
Ей передавали слова Дантона: якобы она годами наставляла мужу рога – если не в физическом смысле, то во всех прочих. Разве способен он вообразить, разве способен оценить тихие радости возвышенных отношений между добродетельной женщиной и благородным мужчиной? О нем самом можно было думать лишь в грубом физическом контексте. Манон видела его жену – став министром, Дантон однажды привел ее в Школу верховой езды посидеть на галерее для публики и послушать, как он распекает депутатов. Типаж вечно беременной простушки, не способной думать ни о чем, кроме детской кашицы. Тем не менее она тоже женщина: как она терпит, заметила Манон вслух, когда этот жирный негодяй наваливается на нее сверху?
Замечание вышло неосторожное, оно выдало глубину отвращения, которое она питала к этому человеку. Назавтра ее фразу повторял весь город. При мысли об этом Манон бросало в краску.
Пришел гражданин Фабр д’Эглантин. Он сидел, скрестив ноги и сцепив пальцы.
– Итак, дорогуша, – промолвил он.
Манон возмутила его отвратительная фамильярность. Этот легкомысленный человечишко, якшавшийся с женщинами, которых приличные люди не пустят на порог, этот манерный тип, привыкший злословить за глаза, – его прислали за ней наблюдать.
– По словам гражданина Камиля, – сообщил ей Фабр, – ваше ставшее знаменитым высказывание свидетельствует, что вы сами неравнодушны к министру, о чем он всегда подозревал.
– Не представляю, как он может судить о моих чувствах, если мы ни разу не встречались.
– А кстати, почему вы отказываетесь с ним познакомиться?
– Нам нечего друг другу сказать.
Она видела в Школе верховой езды жену Камиля Демулена, которая сидела на галерее среди якобинцев. Дама выглядела уступчивой и, говорят, не раз уступала Дантону. Ходили слухи, что Камиль им потворствует или и того хуже… Фабр заметил, как Манон дернула головой, словно прогоняя некое знание. Ум женщины все равно что выгребная яма, подумал он, даже мы никогда не обсуждаем на публике постельные обыкновения коллег.
Манон спрашивала себя: чего ради я терплю этого человека? Если Дантону нужно что-то мне передать, неужели нельзя было выбрать другого посредника? Очевидно, нет. Несмотря на кажущуюся открытость, Дантон мало кому доверяет.
Фабр смотрел на нее с насмешкой.
– Вам же хуже, – сказал он. – У вас создалось о нем неверное впечатление. Камиль понравился бы вам куда больше меня. Кстати, он полагает, что женщинам следует дать право голоса.
Она покачала головой:
– С этим я никак не могу согласиться. Большинство женщин ничего не смыслят в политике. Они не рассуждают… – она вспомнила жену Дантона, – и неспособны созидательно мыслить. Они пойдут на поводу у мужей.
– Или любовников.
– Возможно, в тех кругах, где вращаетесь вы, это и так.
– Я передам Камилю ваши слова.
– Незачем. Я не испытываю желания вступать с ним в спор ни лично, ни через посредника.
– Он придет в отчаяние, узнав, что пал в ваших глазах еще ниже.
– Вы надо мной смеетесь? – резко спросила Манон.
Фабр поднял бровь, как делал всегда, провоцируя ее гнев. День за днем он наблюдал за ней, коллекционируя ее прихоти и ужимки.
Итак, осмотрительность. А еще честность, и в этом вопросе Франсуа-Леонар разделял ее взгляды.
– Мы оба несвободны, и я понимаю, что это невозможно… для вас, во всяком случае… преступить принесенные клятвы…
Но что делать, если это так правильно, вскричала она. Инстинкт подсказывает мне, что это не может быть дурно.
– Инстинкт? – Бюзо поднял глаза. – Манон, это звучит подозрительно. Вы же понимаете, у нас нет права на счастье… или нам следует хорошенько поразмыслить о его природе… У нас нет права наслаждаться за счет других. – (Ее пальцы медлили на его плече, но на лице было написано недоверие, была написана… алчность.) – Манон, вы читали Цицерона? Его рассуждение о долге?
Читала ли она Цицерона? Помнит ли она о долге?
– О да, – простонала Манон, – конечно читала. И я ценю наши обязательства и понимаю, что нельзя быть счастливой за счет других. Вы же не думаете, что эта мысль не приходила мне в голову?
Бюзо выглядел смущенным:
– Я вас недооценил.
– Если в чем-то меня и можно обвинить, – она помедлила, чтобы дать ему возможность вежливо возразить, – так это в прямоте. Я ненавижу лицемерие, не выношу обходительности в ущерб честности. Я должна поговорить с Роланом.
– Поговорить? О чем?
Хороший вопрос. Между ними ничего не было – в том смысле, который только и волнует Дантона и его дружков. (Она представила маленькие грудки Люсиль Демулен, расплющенные под пальцами Дантона.) Только его опрометчивое признание, только ее опрометчивый ответ, однако с тех пор он не смел дотронуться до нее, не смел коснуться ее руки.
– Дорогой мой, – ее голос упал, – я говорю о том, что лежит за пределами мира физического. Вы правы, в физическом смысле мы не можем идти на поводу у наших чувств. И разумеется, я должна поддерживать Ролана во времена кризиса, я его жена и не могу его бросить. И все же нельзя оставлять его в неведении. Таков мой характер, вы должны понять.
Он поднял глаза, нахмурился:
– Но, Манон, вам не в чем признаваться мужу. Ничего же не было. Мы просто поговорили о наших чувствах…
– Вот именно, о чувствах! Ролан никогда не заговаривал со мной о чувствах, но я уважаю его и верю, они у него есть, должны быть, чувства есть у каждого. Я обязана сказать ему правду. Я встретила человека, мы созданы друг для друга, наши обстоятельства такие-то и такие-то. Я не назову его имени, между нами ничего не было и не будет, я сохраню вам верность. Он поймет меня, поймет, что мое сердце принадлежит другому.
Бюзо опустил глаза:
– Вы непреклонны, Манон. Есть ли на свете женщина, подобная вам?
Вряд ли, подумала она.
– Я не предам Ролана. Я его не оставлю. Вам может показаться, что мое тело создано для наслаждений, но что такое наслаждения?
Она все еще думала о руках Бюзо – довольно сильных для такого изящно сложенного мужчины. Ее груди – не чета маленьким грудкам жены Демулена; они выкормили дитя, они достойны уважения.
– Вы полагаете, разумно будет ему рассказать? Рассказать вашему мужу? – спросил Бюзо, думая про себя: Господи, спаси. – Полагаете, в этом есть какой-то смысл?
Бюзо чувствовал, что совершил ошибку. Впрочем, что поделать, ему не хватило опыта. В подобных делах Бюзо был девственником, а его супруга, на которой он женился ради денег, была стара и некрасива.
– Да, да, да! – сказал Фабр. – Определенно у нее кто-то есть. Как приятно, что другие ничуть не лучше тебя.
– Не Луве?
– Нет. Может быть, Барбару?
– Нет. У него плохая репутация. А еще он писаный красавец. Пожалуй, – Камиль вздохнул, – для мадам слишком броский.
– Интересно, как это примет добродетельный Ролан?
– Надо же, в ее-то годы, – с отвращением промолвил Камиль. – К тому же она так дурна собой.
– Тебе плохо? – спросила Манон мужа, с усилием смягчив голос.
Ролан сгорбился в кресле, а когда перевел глаза на жену, в них плескалась боль.
– Мне очень жаль. – Ей было жаль мужа. За себя она не чувствовала нужды извиняться – Манон просто обрисовала положение, и теперь не нужно было притворяться, унижаться, делать что-то, что может быть истолковано как обман.
Она ждала ответа. Не дождавшись, продолжила:
– Ты понимаешь, почему я не называю его имени.
Он кивнул.
– Потому что это может помешать нашим трудам. Создать препоны. Даже несмотря на то, что мы с тобой люди разумные. – Она подождала. – Я не из тех, кто способен обуздывать свои чувства. Впрочем, у тебя не будет повода усомниться в моем поведении.
Наконец он прервал молчание.
– Манон, а как же Юдора, наша дочь?
При чем здесь это? Манон разозлила неуместность вопроса.
– Ты же знаешь, у нее все хорошо. О ней заботятся.
– Да, но почему она не с нами?
– Потому что министерство не место для ребенка.
– Дети Дантона живут на площади Пик.
– Они младенцы, и за ними могут присматривать няньки. Юдора – другое дело, она нуждалась бы в моем внимании, а мне сейчас не до нее. Ты же знаешь: наша дочь непривлекательна и лишена талантов – что мне с ней делать?
– Ей всего двенадцать, Манон.
Она посмотрела на него сверху вниз. Его жилистые кулаки сжимались и разжимались, затем по лицу потекли слезы. Должно быть, ему неприятно, что я вижу его плачущим, подумала она. С лицом озадаченным и печальным Манон вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь, как делала, когда он болел, когда он был ее пациентом, а она его сиделкой.
Он подождал, когда затихнут ее шаги, и наконец позволил себе издать звук, который был для него естественен, как речь, – придушенный животный вой. Жалобное блеяние донеслось из стесненной груди. Звук повторился, повторился опять. Однако, в отличие от человеческой речи, этот звук никуда не шел, не имел завершения. То был плач по себе, плач по Юдоре, по всем, кто когда-нибудь вставал на пути Манон.
Элеонора. Она думала, после всего, что было, Макс на ней женится. Намекнула об этом матери. Ты права, ответила мадам Дюпле.
Спустя несколько дней отец отвел ее в сторону, задумчивым и смущенным жестом пригладил редеющую макушку.
– Он великий патриот, – сказал плотник с встревоженным видом. – Думаю, он тебя любит. Он очень сдержан в частной жизни, разве не так? Иного от него и не ждут. Великий патриот.
– Да. – Элеонора злилась. Неужели отец считает, что она недостаточно гордится Максом?
– Он оказал нам великую честь, живя с нами под одной крышей, и мы должны делать все от нас зависящее… Для меня ты все равно что замужняя.
– Да, – сказала она, – я поняла.
– Я тебе доверяю… Если ты можешь сделать его жизнь в нашем доме удобнее…
– Отец, ты не расслышал? Я же сказала, я тебя поняла.
Наконец она распустила волосы, и они упали на ее широкие плечи и спину. Отведя их от маленьких грудей, она склонилась над зеркалом, чтобы хорошенько себя рассмотреть. Какое безрассудство воображать, будто с таким простеньким личиком… Вчера Люсиль Демулен приносила своего ребенка. Все суетились вокруг гостьи, щебетали над малышом, затем Люсиль передала ребенка Виктуар и уселась в кресло, свесив с подлокотника руку, словно зимний, прихваченный морозцем цветок. Затем пришел Макс, она с улыбкой обернулась к нему – и внезапно его лицо расцвело. Вероятно, его чувства к Люсиль можно было назвать братскими, но если вы спросите меня, подумала Элеонора, там явно было что-то большее.
