История его слуги Лимонов Эдуард

Малколм очень старался быть светским и декадентским. Однажды он пригласил меня на обед, где среди присутствующих были женщины, защищающие или защитившие диссертации о Прусте и Йесте. Та, что защитила (щала) о Прусте — с хорошими белыми ногами. Еще присутствовали: старая мексиканка в широких испанских юбках, которую явно никто не ебал уже лет десять, и стареющая еврейская красавица Роза, как будто бы его, Малколма, герл-френд, во что мне мало верилось. Мне казалось, что он если и не гомосексуалист самого худшего типа — старый, широкожопый и плешивый, то что-то очень во всяком случае неопределенное. Я явился к нему весь в белом, хотя еще был февраль, как мой босс, чистый, без пальто, в такси, уже весенний. Открыв мне дверь, Малколм сделал мне невероятный комплимент, который заставил меня просидеть в его доме добрых два часа, хотя нужно было уйти немедленно, — что с ними время зря тратить, они ясные. Малколм сказал: «О, Эдвард! Ты как Great Гэтсби!» Так меня сравнили с моим хозяином.

Подавая нам обед, — голубцы, их делала Роза, — Малколм извинился передо мной: «Прости Эдвард, у меня не так много места в квартире, как у вас в доме». «Что? — подумал я, — он ведь знает, что я только хаузкипер, неужели его раболепство простирается даже до того, что он и меня отождествляет с домом?»

Малколм ебал мне голову еще до самой весны, только в марте сказал мне, проститутка, и тут не смог быть мужчиной и сказать простое «нет»: «Я не отказываю тебе, Эдвард, мы еще будем думать о твоей книге, ты должен понять — сейчас очень тяжелая ситуация в книжном бизнесе, но я и не хочу тебя связывать никаким обязательством. Ты можешь попытать счастья у других издателей, если не хочешь нас подождать». В довершение всего, эта широкожопая сука попросила у меня адрес Елены в Европе, он, оказывается, ее знал. Елена, как видите, была в свое время весьма популярным членом нью-йоркского общества. Малколм ехал в Европу. Я ему, естественно, адрес не дал. Маленький Малколм, тихий сукин сын.

Писатели, говорят, всегда ругают издателей. Да, но я его, Малколма, за то, что он маленький, презираю, а не за неиздание моей книги.

«Свято место пусто не бывает». Русская народная поговорка. Скончался Малколм, немедленно появился Ричард Атлас. Собственной персоной — мистер Атлас — издатель, да-да, тот самый, из «Жерард энд Атлас». Его я встретил на парти у госпожи Татьяны Гликерман. Как я уже упоминал, жена директора одного из старейших в Америке модных журналов опять стала принимать меня. Старая дама эта, несмотря на всю мою нелюбовь к старым богатым дамам, пожалуй, мне даже нравится. Особенно я стал к ней хорошо относиться после того, как узнал, что когда-то она энергично и бодро содержала себя и свою дочь тем, что шила женские шляпки. Уважаю труд. Не знаю, только ли шляпками кормилась мадам Гликерман или пиздой подторговывала, как у женщин водится, но я ее уважаю. В свои семьдесят, или сколько там, лет она невероятно цинична, и с ней изысканно приятно потому разговаривать. Другая причина, почему я ее возлюбил — ей понравилась моя книга, видите, вся моя жизнь крутится вокруг книги, господа. Я дал госпоже Гликерман прочесть книгу, — гомосексуалист Володя уже давно пролез к Гликерманам, похвала книге — это была его работа. Я думал, она возмутится, станет осуждать «порнографию», все мои сильные чувства. А она нет, она оказалась на высоте. «Я в восторге! — сказала похожая на старого рыжего клоуна Татьяна, спускаясь из своих верхних покоев в гостиную, где я ее поджидал. — Милый мой, дайте я вас поцелую!»

Она меня поцеловала, а когда поцеловала, то хитро глядя на меня сказала: «И можете написать в следующей вашей книге, что я — старая бабка, противная старая бабка». Я написал, как видите, но она не старая бабка, это не ее образ. Если бы я был постарше, а она моложе лет на тридцать, мы бы прекрасно поладили, я уверен. Когда я уходил от нее в тот день, она вышла на порог своего дома, он находится между Лексингтон и Парк-авеню, и сказала мне: «Берегитесь Елены!» — очень серьезно. Елена находилась тогда в Нью-Йорке, так что мадам Гликерман обо мне, как видите, заботилась, оберегала от Елены-чудовища.

У Гликерманов на парти я и встретил Ричарда Атласа. Коктейль-парти, знаете, люди приходили и уходили. Был Энди Уорхол со свитой, я мог бы попросить мадам Гликерман представить меня Уорхолу, но на кой, спрашивается, хуй? Показать ему мои две книги на русском языке? А что еще делать? Я уже твердо уверовал в систему и считал, что, пока у меня нет английской книги, я не существую. Я буду, скажем, стоять с Уорхолом и говорить ему умные вещи, кое-что я имел ему сказать и о его творчестве, и о его книге «Философия Энди Уорхола», но я не хотел безымянно пиздеть, я хотел говорить как Эдвард Лимонов, а не как пустое место, ну я и не попросил мадам представить нас. Успеется. Надеюсь, ни я, ни Энди в ближайшее время не умрем.

Атлас разговорился со мной случайно. Мы оказались в одной из текучих групп, которые образуются, растекаются и сливаются бессчетное количество раз на любом более или менее многочисленном парти. Я что-то сказал, он что-то сказал, а потом он спросил меня, кто я, и я ответил нагло, что писатель. Тогда он заинтересованно спросил меня:

— А что вы написали, позвольте узнать?

Насмешки в его голосе не слышалось, и я позволил себе ответить:

— Первый свой роман пытаюсь продать сейчас, — сказал я как можно скромнее.

— Интересно, если не секрет, о чем ваша книга? — спросил он, вынув трубку изо рта. Он курил трубку.

— Нет, не секрет. В основном это романизированный, разумеется, но мой собственный социальный и сексуальный опыт жизни в Соединенных Штатах, — сказал я, стараясь говорить серьезно и литературно и коротко. Я понятия не имел, кто он такой. На вид моему собеседнику было лет 50–60. Твидовый пиджак, трубка. Он мог быть кем угодно, меня даже не интересовало, кто он. Лицо достаточно простое. Бизнесмен, может быть.

— А посылали ли Вы свою книгу в мое издательство? — спросил он.

— А какое ваше? — спросил я его в свою очередь. — Простите, но нас не представили.

— «Жерард энд Атлас», — сказал он, — вы слышали?

— Да, разумеется, — сказал я. — Моя агентша посылала рукопись в «Жерард энд Атлас». Вернее, она посылала outline и три главы по-английски. Тогда у меня были переведены только три главы. Сейчас уже вся рукопись переведена на английский язык, — сказал я.

— И какой ответ получила ваша агентша? — спросил он, улыбаясь.

— Я не помню точно, — сказал писатель Лимонов, — но во всяком случае «они» книгу не взяли. — «Они» прозвучало очень дипломатично.

— Вы говорите, у вас уже есть рукопись на английском? — спросил он, набивая трубку.

— Да-да, — подтвердил я, — я получил ее от машинистки неделю назад.

— Знаете что, — сказал он, — пошлите рукопись лично мне — я сам посмотрю вашу книгу.

— А кто вы? — спросил я растерянно, и добавил: — Простите.

— Я и есть Атлас. Ричард Атлас — издатель, — сказал он. — Пошлите, пошлите, мы иногда печатаем русских писателей. Вот сегодня, кстати, я встречался с Иосифом Хомским. У нас выходит его книга стихов осенью, великолепнейший поэт Хомский, и удивительно интересный человек. Вы его знаете?

— Да-да, — сказал я поспешно, — знаю.

— Можете прислать мне рукопись на мой домашний адрес, — добавил Атлас и свалил. Не то к нему кто-то подошел, не то ко мне кто-то подошел, но мы расстались.

Володя, еще бы его там не было, он был, конечно, представил меня греческой миллиардерше, очень еще красивой женщине лет пятидесяти, выглядела же она куда моложе. Я еще некоторое время пил, возбудившись от миллиардерши и от издателя Атласа тоже, а часам к десяти все же ушел, Гликерманам же было не девятнадцать лет, они не могли разводить коктейли до утра. Энди Уорхол все еще белел в углу гостиной. Рядом с ним претендент на русский престол что-то доказывал советскому поэту. Я подошел и прислушался к разговору. Претендент защищал советскую власть, с восторгом говорил о своей поездке в Россию, а откормленный советский поэт ругал советскую власть. «Чего не бывает!» — подумал я и пожал плечами. И ушел.

Я тотчас послал рукопись Атласу, в таких делах я необыкновенно быстр и педантичен. Послал и стал ждать. Я все время жду других людей. Все, что требуется от меня лично в этом мире, я делаю очень, я думаю, быстро и добросовестно, ночи буду сидеть, но, скажем, закончу рукопись, когда обещал и запланировал. Всю мою жизнь я жду других. Даже пятнадцатилетним сопляком я приходил на условленное место, на кладбище, где собиралась наша банда, чтобы оттуда отправиться на грабеж, самым первым, и всегда сидел и долго ждал остальных. В моем понимании другие — распиздяи, растяпы, вялые и ненадежные люди, тормозящие мою жизнь, мой темп, блокирующие мою энергию и, в конечном счете, этим меня убивающие. Как видите, взгляд этот сходен со взглядом Гэтсби на «других», так уж получилось, что хозяин и слуга имеют охуенный темперамент, а мир старается их slow dawn. Гэтсби, без сомнения, много счастливее меня, он может схватить «Конкорд» или автомобиль, или частный самолет. У него есть иллюзия скорости, движения и энергии — мне же остается только бессмысленное ожидание. Текут месяцы, годы, и выстоять в каждодневном ебаном сиропе без вкуса и запаха — в ежедневности, это и есть геройство. На «ура!» и под пули рвануться, встать в атаку, извините, вопреки распространенному мнению, куда легче, подвиг требует мгновенного волевого усилия. Я уверен, я могу, сунув в зубы сигару, руки в карманах брюк, улыбаясь, стать у кирпичной стены перед взводом. Я серьезно, я могу, меня на это хватит, на улыбку, на руки в карманах, сигару, и на открытые глаза. На ежедневность гадостную, иногда мне кажется, меня вот-вот не хватит, сорвусь и наделаю глупостей.

Иной раз я думаю, что природа по ошибке сунула меня не в ту судьбу. Я сам вмешивался не раз, очевидно, не совсем умно, в свою судьбу, и в результате, потакая определенным чертам своей натуры, я совершенно пренебрег другими чертами, до такой степени пренебрег, что оказался вовсе не тем, кто я есть. Порой мне кажется, что настоящее мое призвание — это: я — полковник, командир парашютно-десантной дивизии. Посмотрев на свою, неизвестно откуда взявшуюся военную выправку, которая вдруг ожила во мне, когда я случайно надел недавно в доме у моего приятеля плотный военный мундир, я вдруг подумал: «Боже! Да ведь я и есть во всех своих проявлениях решительный мундирный военный, а не та поэтическая вялая душа, на которую я всегда претендовал. Хотел ведь когда-то поступить в военное училище, — думаю я тоскливо, — почему не пошел? С моей-то головой и честолюбием как раз и был бы полковником парашютистов сейчас. А там поглядели бы…»

Может быть, ошибочка вышла? Ну ничего, во всяком случае, лучший читатель, которого я желаю своим книгам, уже сделанным, и тем, которые в будущем еще напишу, — это молодой полковник, впрочем, майорам и лейтенантам мои книги тоже не возбраняются. Национальность военного читателя мне безразлична, так же как и цвет кожи.

Но вернемся к суровой моей борьбе. Через несколько дней я получил сахарное, атласное письмо, отмечающее получение моей рукописи, и что незамедлительно по прочтении рукописи я буду контактирован. «Наслаждались ли Вы еще долго, мистер Лимонов, после моего ухода, насладились ли вы в полной мере очаровательной атмосферой коктейль-парти в доме Гликерманов?» Подпись: «Ричард Атлас».

«Насладился», — подумал я, — и так как не знал, нужно ли ему ответить, что получил его письмо, в котором он подтверждает получение моей рукописи, я обратился за советом к Линде. Линда сказала, что нет, не следует отвечать, следует ждать.

Я сел ждать. Вернее лег, я все больше лежал тогда на все новых и новых телах. Начавшийся как простой комплекс неполноценности, привитый мне покинувшей меня любимой женщиной, мой блуд давно уже вышел за рамки комплекса неполноценности — он стал уже способом жизни. Я старательно затаскивал к себе в хаузкиперскую постель редкости: бразильская певица, польская актриса, панк-звезда (впрочем, не очень яркая, сознаюсь), амстердамский дизайнер, немецкая модель, уведенная мной у фотографа Эрика, французская молодая писательница, присланная мне приятелем из Парижа… Кунсткамера, а не ложе. Иной раз даже украшали мое ложе многодетные матери. Одной из них я позволил привести в миллионерский дом детей, и пока те играли возле постели, я, лежа на боку сзади их мамы, с наслаждением ебал маму. Сознавая, правда, что наношу детям непоправимую душевную травму, не мог удержаться все же. Дьявол торжествовал, вселившись в Эдварда и вытеснив из него Эдичку.

Я проебался паузу до ответа Атласа, как другие, наверное, такие паузы пропивают, проводят в пьянстве, скорей бы время проскочило.

Дней через двадцать я получил объемистый пакет. Я часто получаю объемистые пакеты, посему я не удивился и ничего плохого вначале не подумал, но когда прочитал адрес отправителя: Ричард Атлас Джуниор, понял все. Бюрократ выслал мне рукопись отдельно. Письмо же пришло на следующий день.

— Как это могло случиться, Линда? — спросил я специалистку.

— Очень просто, — сказала Линда, — секретарша забыла отправить письмо и вспомнила о нем только на следующий день.

«Линда все знает о секретарской работе, — подумал я грустно, — что хочешь спроси — ответит». И я распечатал письмо:

«Я очень сожалею, дорогой мистер Лимонов, что ничем не могу Вам помочь… К сожалению, Ваша рукопись не для нашего листа… Желаю Вам успеха… Я уверен что Вы…»

«Эх ты, жопа! — подумал я скучно. — Ты издаешь Хомского, он для вашего листа, потому что он приличный буржуазный поэт. Кроткий. Он все больше о проблемах жизни и смерти размышляет. Ведет себя Хомский чрезвычайно прилично, лишнего не говорит, когда следует, осуждает Россию публично, новую свою Родину не критикует, не трогает, упаси Боже. Его любимый поэт — грек Кавафи, всю жизнь просидевший тихо, с Иосифом Хомским у них сходные темпераменты — оба глубокие домашние мыслители. За послушное поведение поэт Иосиф Хомский обязательно в свое время получит премию имени изобретателя динамита».

А я! В сравнении с респектабельным Хомским хаузкипер Эдвард — литературная шпана. На столе у хаузкипера стоит потрясший еще Ефименкова портрет полковника Каддафи. Не то чтоб я так уж разделял исламский социализм, придуманный полковником, или некоторые его другие взгляды, но личность его мне нравится. Человек он, а не жопа, как большинство правителей. Сам к власти пришел, короля своего скинул, революцию произвел. Рожа мне его 38-летняя нравится. Мужская у него рожа. Гомосексуализмом я в свое время от отчаянья отхулиганил, мне свою мужскую рожу не запрятать в Эдичку, и там прорывалась…

«Напиши я роман о страдающих в советской психбольнице интеллектуалах или роман из жизни угнетенных в Советском Союзе национальных меньшинств, — думаю я, — мне бы тотчас нашлось бы место в их издательском листе. Вне всякого сомнения. «Жерард энд Атлас» — издательство либерально-интеллектуального направления. Точно так же в московском издательстве «Советский писатель» можно свободно напечатать книгу из жизни американских безработных. Следует только избегать сексуальных сцен…»

* * *

Я даже не напился. Я тогда только что выплатил Биллу деньги за перевод «Эдички» и, сцепив зубы, стал платить ему за перевод еще одной книги — «Дневник неудачника», — чтобы упрямо начать генеральное наступление по всему фронту, на всех нью-йоркских и вообще американских малколмов и атласов, от берега до берега. Я даже начал искать себе нового литературного агента. Коротко подружился ради этого с людьми, с которыми никогда не стал бы дружить. Я чувствовал, что или они меня, малколмы и атласы, или я их. Мое собственное терпение меня настораживало, уж лучше бы у меня случился нервный взрыв. Пошел четвертый год, как я пытался продать книгу, пробиться в литературу, я опасался, что сорвусь, взорвусь на хуй, придет мне конец.

В этот момент пришло письмо от Анджелетти. «Есть Бог, — думал я на радостях. — Есть, есть Бог, Эдвард! Анджелетти имеет хоть и небольшое издательство, но все же напечатал определенное количество хороших книг в шестидесятые годы. И Жана Женэ книгу среди них, и французского поэта-сюрреалиста Анри Мишо…» Правда, Анджелетти напечатал и томик стихов советского поэта-эквилибриста, того самого, от которого наследник престола защищал советскую власть на парти у Гликерманов. Но я утешил себя тотчас тем, что решил: Анджелетти только отдал дань интернациональной литературной моде. «Кто же без греха», — подумал я.

Анджелетти появился аккуратно в назначенный день — оповестил телефонным звонком, что он в Нью-Йорке, — и я пригласил его на ланч, предварительно спросив у Линды совета — нормально ли пригласить Анджелетти на ланч. Линда не помнила, кто такой Анджелетти, но сказала: «Отчего же нет, в такой дом можно пригласить и премьер-министра, Эдвард».

Анджелетти пришел с дамой. Он оказался высоким лысым стариком с бородой, крепким еще мужиком. Женщину звали Луиз, из тех женщин, о которых мужчины говорят «приличная баба». Не сверх, не Бог знает что, но вполне приличная — крупная, ноги, руки, — все есть, все видать, все выпирает. Я не позавидовал Анджелетти, что у него такая баба, но при случае от такой бы бабы не отказался. Впрочем, Луиз отношения к делу не имела. Мое общение с ней ограничилось тем, что она спросила меня: «Гомосексуалист ли вы?»

Свое любопытство она объяснила тем, что ей сказали, что я гомосексуалист, но ей кажется, что нет. Анджелетти в это время находился в сортире. Я сказал Луиз, что я байсекшуал. Так гордо, знаете, выдал, без кокетства, но с гордостью: «Я — байсекшуал!» А потом подумал, что уже долгое время ебусь только с девочками, какой же я байсекшуал, а?

Перед приходом Анджелетти я раздобыл несколько книг о нем и его поколении — подчитал, поштудировал. Достал я и книгу об истории создания Анджелетти его издательства, чтобы блеснуть своими знаниями и продемонстрировать мой повышенный интерес к его издательству в разговоре с ним, издателям это всегда приятно. Моему боссу перед митингом с человеком, которого он в первый раз в жизни видел, всегда присылали откуда-то из недр его компаний досье на эту личность. Я подражал боссу и завел на Анджелетти досье.

Вначале мы сидели в солнечной комнате. Все истории миллионерского домика начинаются с солнечной комнаты. Я открыл гостям бутылку «Корво», ориентируясь на итальянскую фамилию Анджелетти. Они вкушали холодное вино, и Анджелетти пожаловался мне на то, что они плохо спали прошлую ночь.

— Мы остановились в квартире моих старых приятелей — поэтов Гинзберга и Орловского, вы наверняка о них слышали, — сказал Анджелетти, обращаясь ко мне. — Это далеко на Лоуэр Ист-Сайд, — продолжает он, — Гинзберг и Орловский живут в этой квартире уже лет тридцать и не хотят никуда переезжать, потому что рент необыкновенно низкий. Но район у них ужасный — мы всю ночь не могли заснуть, потому что пуэрториканские тинэйджеры внизу в сквере до утра не выключали свои транзисторы. Но у вас здесь очень спокойный район, как в старом Лондоне, тихо, — объявил вдруг Анджелетти и, встав с нашего зеленого диванчика, выглянул через стеклянную дверь в сад.

— Слишком тихо, — сказал я.

— Я не останавливался в Нью-Йорке надолго уже лет двадцать, — задумчиво продолжал Анджелетти. — Иногда останавливался на день или два, возвращаясь из Европы, но всегда бывал очень занят — заранее запланированные митинги, ни одной свободной минуты, поэтому я фактически не видел города. Наверное, многое изменилось?

— Да, — сказал я, — даже за те пять лет, что я здесь живу, очень многое изменилось. Некоторые районы ожили, некоторые умерли.

— Ефименков очень высоко отозвался о вашей книге, — переводит вдруг разговор Анджелетти. — Он считает, что ваша книга одна из лучших книг, написанных на русском языке за все время после Второй мировой войны.

— Не знаю, — сказал я, — наверное, ему виднее со стороны. То-то мне так трудно найти издателя на этот шедевр.

— Я возьму вашу рукопись, и, если она мне понравится, я ее напечатаю. Мы издаем немного книг каждый год, но зато стараемся, чтобы это были отборные книги, — Анджелетти произнес все это очень солидно.

— Я буду счастлив, если вы сочтете возможным напечатать мою книгу, — сказал я. Искренне сказал. И, заметив, что вино кончилось, спросил: «Хотите еще вина?» — И отправился за вином на кухню.

Ланч я уже заранее приготовил — sliced steak я научился готовить у Дженни, впрочем, никакого особого умения для этого и не требуется. Нарезанные чуть крупнее, чем бефстроганов, длинные кусочки мяса чуть обжариваются на сковородке и подаются горячими. Это все. Еще был салат. И вино, и пиво «Хайнекен», и сыр после этого. Мяса было много, салата было много — что еще человеку нужно. Мы сели на кухне, по-домашнему, Линду я тоже по-домашнему пригласил.

Ели, разговаривали. Ничего особенного — застольная беседа. Ни Анджелетти не рассыпал перлы остроумия, ни я. И Линда не рассыпала, и Луиз прилежно кушала. У меня было странное ощущение заурядности и обыденности происходящего. Я знал Анджелетти по фотографиям и книгам еще когда жил в России. Мой приятель — поэт Димитрий переводил мне его стихи на русский язык. Теперь он сидит на моей кухне и мирно ест. Мирная мифологическая фигура. Вот с наслаждением глотанул здоровенный глоток пива.

Но разве должен он быть сверхчеловеком? Его приятель Гинзберг, впервые сбрив бороду с год назад, оказался добрым и тихим бухгалтером из Нью-Джерси, старым, не очень опрятным гомосексуалистом в очках, мало похожим на автора рычащих, вопящих стихов, какими он прославился в 50-е годы. (Мне вообще не нравится, как писатели стареют. Некрасиво стареют.) Что, Анджелетти должен метать огненные взоры, что ли? Чего я от него хотел? Необычности? Так я размышлял, глядя на Анджелетти на моей кухне.

Или я не избавился еще от романтизма, русского, провинциального, или же я ожидал взволнованной беседы, в которой он мне откроет какие-нибудь таинства? Но он же не гадалка.

Вся «операция Анджелетти» продолжалась три часа. Взяв мою рукопись, они ушли. Анджелетти пообещал немедленно прислать мне письмо по прочтении. Я проводил их, закрыв за ними дверь, поднялся на второй этаж к Линде и спросил ее:

— Что ты думаешь об этом человеке, Линда, твое мнение?

Линда, оторвавшись от бумаг, подняла голову и сказала совсем равнодушно и не колеблясь:

— Я думаю, что он не очень bright, Эдвард. — И Линда опять воткнулась в свои бумаги. В план кладовки — куда еще? — Гэтсби в доме не было.

Я подумал, что, может быть, она не точно сформулировала свое мнение, мне, скорее, показалось, что Анджелетти не очень интересен. А может, неинтересен и «not very bright» — одно и то же? «Хуй с ним! — подумал я. — Печатал же он до этого хорошие книги каким-то образом. Может, и мою книгу напечатает. Сам к тому же приехал. Большая честь, когда известный издатель сам является к писателю».

Я пошел в ТВ-комнату, сел в кресло и погрузился в мысли, пытаясь понять этот визит. Вспоминал, что сказал Анджелетти, что сказала Луиз. Гомосексуалист ли я? Нет. Но какая разница, подумал я. Хотя для нее, наверное, есть разница — она писательница-феминистка, как ее представил Анджелетти. «Линда! Как ты относишься к феминизму?!» — крикнул я в соседнюю комнату. «Shit! — сказала Линда, — не мешай мне, Эдвард!» Я не понял, относилось ли «говно» к феминизму или являлось просто эмоциональным восклицанием Линды по поводу того, что я ее отвлек.

* * *

Письмо от Леонардо Анджелетти пришло через месяц после его визита. Иронической волею post-office или судьбы, письмо опередила моя многострадальная рукопись, как и в случае с господином Атласом. Увидав пакет, протягиваемый мне мэйл-меном, я растерялся и даже почему-то стоял и не двигался. «Take it!» — сказал почтальон раздраженно и сунул мне пакет в руки. Я захлопнул кухонную дверь и распорол пакет. Рукопись. Только рукопись. Дисциплинированные бюрократы не вкладывают письмо в тот же самый пакет, а присылают в отдельном конверте. Но обратный адрес неопровержимо свидетельствовал, что послана рукопись из издательства господина Анджелетти.

«Безусловно, придет письмо, — думал я, — возможно, даже завтра, но письмо уже ничего не изменит, основное ясно — книгу мою либерал 60-х годов печатать не будет. Если бы решил печатать, зачем высылал бы обратно рукопись».

Линде я ничего не сказал — стыдно стало, подумает еще, что я неудачник. Вспомнились слова из прощального письма Сэры:

«Причина, по которой никто не коснется твоей книги здесь, та, что Соединенные Штаты имеют куда более высокие стандарты для литературы и твоя книга просто недостаточно хороша… Ты большой зияющий пустой нуль».

На следующий день пустой нуль получил письмо. Тоже, очевидно, оплошность секретарши. Нуль открыл письмо и стал читать. Нет, он не ограничился извинениями, он написал длинное письмо, не поленился. Он даже не отказывался, оказывается, печатать мою книгу, нет, господин Анджелетти предлагал мне сократить мою книгу. «Почему нет, можно и сократить, — подумал я, — кое-где. В конце концов, это мой первый роман. Я никогда не отказывался от идеи сокращения, хотя в русском варианте роман имел 280 страниц, большой книгой не назовешь». Я уж начал было веселеть, когда дошел до основной части письма — Анджелетти предлагал мне изменить концовку романа: устроить в конце political murder. С той концовкой, какая у меня, он роман напечатать не может.

«Но он же ни хуя не понял в моей книге, — подумал я. — Мой герой всеми силами не хочет кончать с собой. Он хочет жить дальше, бороться, участвовать в крови и слезах этого ебаного мира. Political murder же — это самоубийство. Всю книгу герой борется с самоубийственными тенденциями и желаниями в себе самом, с муками от них освобождается, формирует из себя новую личность. Герой жить решает, а Анджелетти предлагает мне «политикал мюрдер». Ничего Анджелетти не понял».

В конце письма было еще и P.S.

«Сейчас, живя в таком красивом и богатом доме, имея soft job, уже не находясь на дне буржуазного общества, приобщившись в какой-то мере к его благам, не сделается ли протагонист вашей книги более лояльным к этому обществу и цивилизации, более спокойным и сытым?»

— написал он и поставил знак вопроса.

Я рассвирепел. «Ах ты, блядь, — подумал я. — Что ж ты пил наше вино, наше пиво, ел наше мясо, наш салат, а? Почему ж ты приобщился к нашим аппер-буржуазным благам, а теперь демагогию разводишь, сука? Не пил бы, не ел бы, уж если хочешь быть последовательным». «Soft job… Ax ты, пизда бородатая, — думал я горько, — заставить бы тебя проторчать целый день на ногах — с семи утра до двенадцати ночи, посмотрел бы я на тебя, что бы ты запел. «Мягкая работа»… Побегал бы ты так, как я бегаю: «Эдвард, кофе!» десятки раз на день, «Эдвард, пепельницу!», «Эдвард, купи немедленно особый апельсиновый сок в греческом ресторане!» Но Стивен не помнит, где ресторан находится, где-то в районе 3-й авеню и 57-й улицы, Эдвард бежит, как идиот. «Эдвард, отвези Стенли на автовокзал!», «Эдвард, встреть г-на и г-жу Бакли, у них очень тяжелые чемоданы», «Эдвард, где желтая пижама Стивена?!» К двенадцати ночи я сваливался, как подкошенный, и только засыпал, как вдруг раздавался телефонный звонок из Японии или острова, хуй знает какого острова. А однажды, в пять часов утра позвонил человек, назвавшийся Рокфеллером!» Soft job!

Он мне о буржуазном обществе напоминает. Протагониста пока никто не купил. Господин издатель Анджелетти, очевидно, считает себя чуть ли не революционером. А как же деньги, продажи книг? Можно предположить, что он ночует под мостом и в кармане у него котер. Он нехуевый бизнесмен, если уже более двадцати пяти лет существует его издательство, и, наверное, с именами авторов, которых он собрал вокруг себя, он не в убытке. И неужели у него нет чувства юмора? Наверное, нет, раз он мог послать письмо с таким P.S. человеку, работающему слугой, мне, который натирает паркет и чистит боссу ботинки…

«Soft job», еб твою мать! Мне стало жаль вина босса, которое я ему и его феминистке споил. «Чего это босс должен платить за все это говно», — вдруг подумал я, рассуждая, как слуга верный и преданный. Анджелетти напомнил мне Джерри Рубина — другую псевдореволюционную американскую недотыкомку. Тот, в своей книге «Расту в 37 лет», признавался, что, будучи левым студенческим вождем и восставая против всех ценностей буржуазного общества, в то же самое время, имел stakes и даже проверял по «Уолл-стрит джорнэл», в каком состоянии его деньги. Акции, доставшиеся ему от папы и мамы. Революционеры великие! Ни стыда у людей, ни совести. Издатель говорит слуге, что слуга буржуазен. Ну и ну! Мне было так гадко и зло в тот день, что я напился и даже подрался с кем-то на улице, чего со мной не случалось уже очень давно. На следующий день у меня болела голова, и у меня украли субботнюю «Нью-Йорк таймс» из-под двери, потому что я встал только в 12 часов, нарушили мой налаженный быт. Вместо «Нью-Йорк таймс» в пачке писем, валяющихся на кухонном полу, — мэйлмен, не достучавшись мне, сунул их в щель для почты, прорезанную в двери, — среди десятков писем для Гэтсби, было письмо для меня. Официальное, с грифом «PEN» на конверте. Я схватил письмо, руками, дрожащими с похмелья, вскрыл конверт:

«Мы не сомневаемся, дорогой мистер Лимонов, в литературных достоинствах ваших книг, но, к сожалению, мы не можем принять вас в члены «PEN-клуба», потому что обе ваши книги опубликованы только на русском языке…»

Дальше шли всякие наилучшие пожелания.

«Что? — подумал я. — Я ведь сходил к ним предварительно, и позвонил несколько раз и несколько раз повторил, что мои книги опубликованы только по-русски. Они же мне и ответили сами, что «PEN» — международная организация, присылайте книги, только сопроводите их аннотациями, чтобы мы знали, о чем идет речь. И если у вас есть статьи о вас и ваших книгах по-английски, пришлите их тоже. Я послал им громоздкий пакет. И меня им рекомендовал Иосиф Хомский — их человек. Теперь, оказывается, у меня нет книги по-английски. А ведь они приняли в члены «PEN-клуба» кучу всяких полоумных русских диссидентов, именующих себя писателями. Им можно, а мне нельзя».

Побейтесь четыре года головой о стенку, пытаясь быть литератором. Получайте отказы со всех сторон: «Не надо! Не нужен! Не годишься!», хотя знаешь, что нужен, что годишься, что талантливей многих других, и если у вас не рыбья кровь, вы разозлитесь. «Педерасты проклятые! Суки ебаные!» — заорал я и пнул несколько стульев. Железные, они с грохотом полетели на пол и, круглые, покатились по кухне. «Суки!» — орал я, из глаз у меня брызнули злые слезы. Один раз в жизни захотел человек стать членом Организации. Но и в самую дохленькую не берут. «Либералы хуевы и ханжи! Убийцы!» — орал я.

— Кой хуй меня понес проситься в это общество поношенных старушек и полинялых либералов? На хуя они мне нужны, а? Да они хуже, блядь, Союза советских писателей, старые жопы… Нафталинные души!

Плача от злости, я налил себе виски. Стивена любимого виски — «Гленливет», двенадцатилетнего, и выпил весь бокал, и меня понесло на просторы моей собственной души. Я взял бутылку, пошел в элевейтор, поднялся к себе в комнату и стал быстро одеваться, при этом не забывая пить, потому что становилось легче от этой желтой влаги. Куда легче.

— Уроды! — говорил я вслух. — Это вы все уроды, а не я. Я-то нормальный и здоровый человек, который имеет мужество видеть мир таким, как он есть — лицом к лицу. Бляди горбатенькие! Жертвы трусливые! Человек с пылким сердцем и независимым умом среди вас осужден. Вы все его дружно ненавидите на всех уровнях — от постели до «PEN-клуба». Не хочу я играть в ваши примитивные игры, суки! Не буду я для тебя ничего менять в моей книге, Анджелетти хуев! А вы, дряхлые пезды из «PEN-клуба», сами придете однажды, но я уже не пойду в вашу престарелую организацию. Никогда!

Одевшись, я вдруг не смог понять, куда же я собираюсь пойти. Я присел у окна, обдумывая свои планы, и, продолжая пить, стал глядеть в окно.

В саду было парти, я только спьяну не мог понять, чье же это парти. Очень официально одетые мужчины и женщины топтались на молодой траве возле нашего огромного дерева в центре. Некоторые группки стояли и у самой реки. Я долго что-то соображал, глядя на них, потом вспомнил, что у меня есть в пакетике в ящике стола пара бледно-лиловых маленьких таблеток мескалина, мне их оставил в последний свой приход Майкл Джаксон, ему нужны были десять долларов. У меня было такое хуевое состояние, что я достал таблетки и глотнул оба треугольных кристаллика, зная по опыту, что начну сейчас дергаться, как на раскаленной сковородке. Но я был в таком отчаянии, что мне хотелось любой ценой от этого отчаяния избавиться. Даже пусть свалиться в другое измерение, но избавиться. Я никогда не принимал две таблетки мескалина сразу, побаивался. От одной таблетки я, бывало, не мог успокоиться верных двенадцать часов и ебался, как зверь, не достигая оргазма. Казалось, лопнет хуй и разорвутся нервы, все тело от напряжения треснет и пойдет, разрываясь, трещиной, как старое кирпичное здание. Но я проглотил две, перед тем, правда, подумав, что мне следует во что бы то ни стало оставаться дома. Что мне нельзя выходить в таком состоянии в город — погибну на хуй. К тому же я еще пью. И пью после похмелья.

Внизу в саду происходили приятные беседы, слышался вежливый смех и ропот толпы. Я им позавидовал, они были не одни, а я был один. Я приподнял раму окна и попытался их всех рассмотреть. Но мне это хуево удавалось, с четвертого этажа были не совсем хорошо видны липа. Особенно меня интересовали, конечно, женщины. Обычно я брал из комнаты Стивена бинокль в таких случаях, но сегодня бинокля не было, Стивен давно увез его в Коннектикут. Он и мистер Ричардсон собирались охотиться на оленей. Мистер Ричардсон был охотник, Гэтсби же хотел быть еще и охотником.

Но я нашел выход. Я встал, открыл дверь кладовки и вынул свою винтовку. На ней же был оптический прицел. Чтобы их не напугать, если они меня заметят, я положил на подоконник пару зеленых подушек с моей кровати, сам улегся на кровать, приспособил винтовку между подушками и стал наблюдать.

— Как же я сразу не догадался! Безусловно, это парти Генерального секретаря ООН. У кого еще могут быть такие официально одетые гости, столько мужчин в токсидо. Перед такими парти люди со специфическими лицами специальных агентов всегда шарят в наших кустах с миноискателями. Но в домах они никогда никого не проверяют, слава Богу.

Крестик прицела переходил с головы на голову, я искал хозяина. Ага, вот и его старая физиономия. В этот момент его заставили позировать — его как раз снимала молодая девушка-фотограф. Он, хотя и морщился досадливо, но не заслонялся, девушка была красивая, позволил себя снимать. «А может быть, она и не фотограф. Репортеров вряд ли бы пустили на парти, для этого есть пресс-конференции. Мескалин как будто на меня не подействовал еще, — подумал я, — разве что я слишком упрямо и долго их рассматриваю. На хуй они мне нужны, в сущности?» В прицеле в этот момент появилось подобострастное лицо лакея, в руке он держал поднос с напитками. Я наклонил свою винтовку чуть-чуть, чтобы разглядеть поднос. Шампанское. Бокалы были для шампанского. Я ненавидел приносить напитки Стивену в сад, но иногда приходилось… Бедный лакей. Сколько усилий стоит ему это лицо.

Сжимая и поворачивая винтовку, ловя прицелом лица, я вдруг неожиданно подумал, что, если меня в таком вот лежачем положении кто-нибудь увидит из соседних домов и позвонит в полицию, то лет десять мне в тюрьме обеспечено. Доказывай им потом, что ты просто использовал оптический прицел как бинокль и ничего дурного не имел в виду. «Сделают из меня нового Ли Харви Освальда», — подумал я…

И вдруг по мне пробежал такой как бы холодок, по коже, подымая мельчайшие волоски. Я вспомнил, что у меня на руке такие же резаные шрамы, как были у Освальда, вспомнил о своем болезненном интересе к цареубийцам и террористам. И мелькнула шальная острая мысль: «Если шлепнуть сейчас Генерального секретаря Организации Объединенных Наций, это ведь не хуже, а может быть, и лучше, чем Президента Соединенных Штатов убрать!»

Самое ужасное заключалось в том, что сделать это было по-детски просто. Я ведь уже лежал у окна, выходящего в сад, где происходило парти. И если в моем оптическом прицеле была сейчас одна из веток нашего большого дерева, расплывалось зеленое, то мне ничего не стоило в полминуты найти в саду нужную старую голову Генерального секретаря. Промахнуться с расстояния не более пятидесяти ярдов было почти невозможно, хотя я и не ходил стрелять в тир каждый день, как это делал Освальд.

Я застыл в моем положении, боясь даже пошевелиться — весь охваченный теперь уже ледяным холодом. То мгновение, о котором я даже никогда и не мечтал и которого не добивался, чей-то чужой шанс и чужая судьба вдруг заледенили меня. «Это тебе не домашний провинциал Родичка Раскольников, с топором идущий убивать никому не известную старушку, это слава на весь мир, моментальная жуткая слава!..» — думал я. Сегодня уже к вечеру весь мир будет меня знать и вглядываться в мое лицо. В каждой газете будет мой портрет. Мир, который уже столько лет отталкивает меня, будет говорить только обо мне! Все мои дневники, поэмы, романы будут опубликованы, будет напечатано все, что я когда-либо написал, до последней строчки, и пока меня еще посадят на электрический стул, а то и не посадят, я успею накупаться в лучах внимания этого ебаного мира… Куда до меня бедному Ли Освальду, я выдам себя за цареубийцу идейного! И выдавать не нужно даже — да мой «Дневник неудачника» один только, с тем куском, с призывом, например: «Убивайте всех, всех убивайте!» — завтра станет руководством к борьбе для тысяч неудачников, из неизвестного никому хаузкипера Эдварда я стану исторической личностью.

Я задохнулся от ужаса, от боязни самого себя. Правая рука моя лежала на ложе винтовки, и мои пальцы тихо придвигались к спусковому крючку. Я не преувеличиваю. Некое самовнушение, животный магнетизм, дьявол, любящий ужасные происшествия, — не знаю, кто меня толкал, но моя рука двигалась к крючку.

— Это мескалин! — сказал я себе вслух трезвым голосом. — Мескалин, Эдвард! Разве ты забыл, что проглотил две таблетки. Проглотил, не забывай!

* * *

Быстро-быстро в моей голове стало проноситься передо мной мое будущее в картинках-кадрах… Не прошлое, будущее — которого я сам добьюсь своим упорством и трудом, шаг за шагом лет через… Я увидел яркие обложки моих, наконец-то напечатанных книг в книжных магазинах. «Не всегда же издатели будут мне отказывать», — убеждал я себя. Я видел лица красивых женщин-подруг, которые у меня будут там — на вершине, когда я достигну успеха, как награда за все мои муки…

Но душа моя, криминальная душа моя, та самая, которая заставляла меня коситься на открытые кобуры полицейских на улицах и, проходя мимо банка, всегда заставляла вспоминать, что его можно ограбить, та моя душа кричала: «Это все хуйня, Эдька! Это путь робких душ. Тебе суждено другое. Нажми ты этот ебаный курок, и мир организуется, люди и предметы сразу вытянутся в стройную пирамиду, устремленную к солнцу, и ты будешь наверху этой пирамиды. А электрический стул, даже если электрический стул, — я попытался тут же вышвырнуть стул из моего сознания, затолкать его в самый темный угол, по крайней мере, — ну умирать же всегда нужно. Когда-то, не сегодня, так завтра! Зато ты сделаешь в одну минуту свою судьбу и будущее. Убивает же твой герой — ты сам, в «Дневнике неудачника», так что ж ты, бля, лежишь тут зря?! Раз уж лег, стреляй, еб твою мать! Стреляй, Эдька! Жизни впереди много, да, но разве тебе не надоели лица и земля, и сны твои, и рассветы и закаты, и коктейль-парта, и их земная кроличья политика, и продажные земные девушки?.. Ведь дальше-то что, Эди? Начнешь стареть, сползать вниз, это происходит, говорят, очень быстро. Уже сейчас на твоей длинной красивой шее, которая так нравится твоим подругам, появилось несколько морщин. А можешь себе представить, как жалко и хуево быть старым, даже если известным писателем? Ведь если уйдешь в твои сегодняшние тридцать шесть — молодым вечно останешься, пылким. Героем будешь, пусть и черным ангелом, но ангелом Разве не подписал ты кому-то одну из своих книг «От темного ангела литературы…»

Я оцепенел, разговаривая таким образом с самим собой, выпаливая все это себе и лежа в чужой позиции, в чужой судьбе, с чужим решением на руках. Мне нужно было решать, но я совсем оцепенел от этой мистики, парализованный. Так же точно у меня, восемнадцатилетнего поэта, помню, холодели руки и ноги много лет назад, когда я перерезал себе вены и из меня постепенно вытекала кровь. И сердце мое чавкало, и теплота собиралась в груди, пока я не потерял сознания…

Раздался телефонный звонок. Я вскочил и бросился к трубке. Меня, оказывается, сегодня ждала к себе Анна, моя новая подружка, моя новая пизда.

— Я приготовила обед, Эдвард. Мы же договорились. Но если тебе не хочется ехать ко мне, я могу приехать к тебе сама, — сказала покладистая Анна.

— Сиди, не двигайся с места! — сказал я. — Я возьму такси и сейчас приеду.

И я выскочил из дому, не оглядываясь.

* * *

Когда в субботние утра я появляюсь в дверях пятиэтажного особняка в самом дорогом районе Манхэттена, обыкновенно одетый в белоснежную рубашку, полосатые, белые с синим брюки и белые же, изящные итальянского производства сапоги, на носу у меня круглые очки в тонкой оправе, прохожие смотрят на меня с нескрываемым любопытством и завистью. Некоторые молодые девушки заискивающе улыбаются. Улыбаются порой и старухи, может быть, из вежливого и осторожного уважения к дому, откуда я выхожу. Я для них неожиданный живой представитель той недосягаемой, необыкновенной сладкой жизни, о которой они читают в иллюстрированных журналах.

Неторопливой походкой, с чисто промытыми, аккуратно остриженными, уложенными а-ля Джеймс Дин волосами, я отправляюсь гулять. Прохожим, выгуливающим себя и своих собак у свежей, соединенной с океаном Ист-Ривер, откуда же им, прохожим, знать, что барственный холеный человек со спокойным лицом — просто слуга в пятиэтажном миллионерском доме, и его утренняя аристократическая привычка прогуливаться объясняется только тем, что в субботу и воскресенье хозяина в доме никогда нет. Хозяин — мультимиллионер проводит все уик-энды неизменно в Их Величества мультимиллионерской усадьбе в Коннектикуте, поэтому слуга и играет в хозяина по субботам и воскресеньям.

Сегодня уже тепло, и, когда я иду, прекрасно и спокойно играя мою роль, по направлению к красивым витринам Мэдисон, весенний нью-йоркский ветерок приятно трогает мои волосы.

эпилог

«Самолет задерживается с вылетом на 45 минут. Ничего серьезного. Оставайтесь все на своих местах, — объявил голос. — Небольшая неполадка с освещением одного из крыльев. Мы только хотим обезопасить себя и вас от неудобств в полете».

«Сюрприз. Тягучие самолетные 45 минут дополнительно к моим пяти с половиной годам придется мне провести на американской земле, — думаю я. — Олухи пилоты, чего раньше-то смотрели, ведь уже начали выруливать на взлетную дорожку. Я мог бы выпить еще по паре дринков с Китайской Еленой — моей последней американской девушкой, которая меня провожала. Китайская Елена прижимала к груди подаренное мной чучело игуаны».

Китайская-то Елена и узнала Настасью Кински. Я, когда с красивой девушкой схлестнулся, бросив свою набитую рукописями синюю сумку вперед ее желтой сумочки-сундучка на проверочный конвейер, на лицо девушки не смотрел, да если бы и смотрел, не узнал бы. Волнуюсь я, из Америки сбегаю — в Париж лечу, где моя первая книга в переводе на французский язык осенью выходит. Впрочем, очень может быть, что осенью книга и не выйдет, ведь не вышла же она прошлой осенью, как обещал издатель. Я и лечу для того, чтобы навести там в Париже порядок.

Я встаю и иду вперед по проходу по направлению к салону первого класса, где сидит Настасья Кински. Я видел, когда на свое место проходил, что она села в первый класс. «Ей что, — думаю я, — киноиндустрия платит, я плачу свои, и потому лечу «экономи». Это тоже изрядное количество денег, но все же меньше». Собственно, иду я в салон первого класса только чтобы взглянуть на Настасью Кински, заговорить с ней не входит в мои планы. Решиться бы может я и решился, но мне нечем ее удивить. Что я ей скажу? Что я писатель, что лечу в Париж для promotion своей книги… Видела она, наверное, не одного писателя. «И имени у меня никакого нет…» — трусливо уговариваю я себя.

Шелковистая блестящая головка актрисы (только что вымыла волосы) одиноко видна в почти пустом первом классе. Кроме нее здесь только еще несколько человек, поблизости от нее никто не сидит. Летит она одна, некрасивая и очень деловая женщина средних лет, провожавшая ее, ушла чуть раньше грустной Китайской Елены. Я не могу понять, видит ли меня Настасья или нет, она как будто сидит вполоборота ко мне, стоящему в проходе. Ей семнадцать лет, или восемнадцать, по возрасту я ей гожусь в папы, в отца, в папульку. Независимая девочка все-таки успела втиснуть свою сундук-сумочку чуть вперед моей, воскликнув: «Леди первые!» — «О'кей, — рассмеялся я, — но я вас не видел», и взглянул на нее, и увидел, какая она красивая и необычно тонкая. Наблюдавшая эту сцену Китайская Елена и сказала мне потом, что это — Настасья Кински.

Я полон суеверий. Потому и пришел в первый класс, что твердо верю в неслучайность всего, что со мной происходит. Несмотря на то, что стою в проходе, я нет, не трус, просто мне нечем в этой жизни пока похвалиться перед семнадцатилетней кинозвездой — видимых ей достижений у меня нет. Даже книгу свою я еще не могу ей подарить, книги еще нет. Поэтому я стыдливо стою в проходе. Рационалист. «Подождем, — думаю я, — никуда Настасья от меня не денется, она появится в моей жизни еще раз. Появится».

Успокоив себя таким образом, я ловлю за руку проходящую мимо стюардессу. Улыбнувшись своей лучшей «мужской» улыбкой, я прошу ее дать мне дринк. Стюардесса улыбается мне в ответ, очевидно, своей лучшей женской улыбкой, но говорит, что ничем не может мне помочь, ибо по закону их авиакомпании они могут продавать спиртные напитки только в воздухе. И ключ от шкафа с алкоголем находится у мужчины-стюарда. Я не думаю, что она врет, я даже уверен, что нет. Моя мужская улыбка меня никогда не подводила. Не то что я неотразим, но у меня очень располагающий вид, доверительный, женщины меня не боятся, я «cute» — миленький. С неделю назад девочки-подростки, остановив меня на улице возле моего дома, смеясь сказали мне: «Мистер! Вы очень cute!» He может дать мне выпить, ясное дело. Поэтому я даже не переспрашиваю стюардессу и, в последний раз взглянув на затылок мисс Кински, отправляюсь на свое место в полутемном прохладном чреве самолета.

* * *

Я точно помню, что положил бутылку скотча в один из чемоданов, сданных мною в багаж, упрятав ее надежно, меж полотенец и всякого иного тряпья, однако мне так хочется выпить, что я все же расстегиваю свою сумку, стоящую у меня в ногах, и пытаюсь нащупать воображаемую бутылку. Нет, бутыли нет, только рукописи, которые ни один уважающий себя писатель, конечно же, не сдаст в багаж, а будет терпеливо волочить с собой. Еще в сумке некоторые, почти забытые мной в Нью-Йорке предметы, о которых я вспомнил только в самый последний момент: книга Генри Миллера о путешествии в Грецию, клеенчатая сумка, в которой у меня туалетные принадлежности — бритва, мыло, зубная паста и щетка, европейские адреса на клочках бумаги и журнал со Стивеном на обложке. Книгу Миллера мне дочитывать не хочется — его сбивчивые довоенные восторги по поводу Греции и греков наскучили мне на сотой странице, потому, дабы убить время, я вытаскиваю журнал со Стивеном на обложке.

Вот он, мой, до сегодняшнего дня, босс и хозяин — мой мастэр. Во весь рост, бородатый, огромный, с трубкой в руках стоит у камина, над камином его же портрет, но в возрасте отрочества. Чуть выше уровня колен Стивена блестит новая каминная решетка. Мы купили решетки на все наши камины прошлой зимой, и Ольга, видимо, только что начистила бронзу, решетка пылает. «Молодец, Ольга, — думаю я, — я не помню, чтобы я просил ее чистить каминные решетки, она всегда проявляла инициативу сама, замечая там или здесь непорядок».

Мультимиллионер, владелец нескольких элегантных корпораций, стоит в синем, сшитом ему итальянцем-портным костюме, с несколько самоуверенным, но вполне гуманным выражением лица на том самом месте подле камина, где я — его хаузкипер, батлер, повар и кэртэйкер, не раз возлежал с моими многочисленными девочками. Именно у этого камина — к нему легко можно было придвинуть мягкие диваны с мягкими подушками — я ебал моих девочек, провожавшая меня Китайская Елена была одной из них, и капли моей спермы можно и сейчас обнаружить на некоторых из диванов. Белые пятна на коричневом бархате, уважаемые читатели одного из самых популярных в Америке журналов. Самое интересное всегда происходит за кадром. Я улыбаюсь.

В моих наушниках зазвучала арабская музыка, я переключил себя на другой канал…

Последний год я полюбил ебаться под арабскую музыку. Произошло это случайно, я не экспериментировал, нет. Когда Дженни уехала в Калифорнию начинать новую жизнь, она забыла в старой жизни свои пластинки для белли-дансинг. Всю арабскую музыку. Пластинок было столько, что хватило бы, пожалуй, на тысяча и одну арабскую или нью-йоркскую ночь. Я всегда активно предпочитал барабанное варварство всяким Шостаковичам и Вивальди, посему под настроение я полюбил, покурив траву, сесть на диване и послушать стук, и шелест, и восточное сладострастие. Однажды, когда я так вот наслаждался, у меня в гостях оказалась женщина.

Вам не нужно, думаю, объяснять, господа, как происходит сближение. Сам момент всегда неуловим, помню, что обнаружил себя вдруг уже стоящим на коленях за прекрасным крупом молоденькой белой кобылицы, ритмично мешающим членом в ее темной щели. Арабская музыка не давала мне накаляться сверх меры, она своей упорной длительной, длящейся вечность ритмикой держала меня в состоянии постоянного наслаждения. Моя партнерша лежала грудью на диване, одном из тех, которые находятся, увы, вне фотографии, справа от фигуры моего босса мультимиллионера и еще правее камина, и медленно и сладострастно поводила мягкой белой попкой, которую я то грубо сжимал, то нежно поглаживал. Помню, что часть темной ткани ее пизды, как бы приклеившись к моему члену, вытаскивалась из нее, темно, грозно и привлекательно, как в мясной лавке — таинственный кусок на дальней полке, — от чего было очень хорошо. Я почти вынимал из нее член и смотрел, как эта ее ткань тянется за мной, не желая меня отпускать — липкая и содрогающаяся. Кончили мы вместе с пластинкой, и постепенно, как и музыка, замирая. Было это как оргазм всего тела — ног, рук, кожи всей, — а не только члена и пизды. И, кончив, свалились на пол.

Из нескольких домов нас наверняка видели. Могли видеть простым глазом из двух-трех особняков, таких же, как наш — миллионерский, или в бинокль из многоквартирных гигантов в отдалении, что, конечно, сообщило нам дополнительное возбуждение. И мне, и моей женщине.

Ни Стивену Грэю, ни журналисту, который написал статью о Стивене, эта сторона жизни дома, конечно, не была известна. Я пробегаю глазами текст статьи…

Вот тут написано, что мистер Грэй «отрабатывает свои дни недели из манхэттенского таунхауза». Чепуха. Иногда его не бывало в домике месяцами. Только за прошлую зиму он три раза уезжал на лыжные вакейшан: два раза в Колорадо и раз в Альпы, в Европу. Кроме того, весной он месяц жил со своей семьей в Тунисе. А деловые его поездки в Азию? А частые его перелеты в Англию и во Францию? А в Калифорнию? Правильно написано в статье, что на уик-энды он летает в семейное имение в Коннектикут. Это, да, правда. Я не помню ни одного уик-энда, который бы он провел в своем нью-йоркском доме. Если он и «отрабатывал свои дни недели из манхэттенского таунхауза», то обычно два-три дня только подряд, и потом опять исчезал в свои Европы, Азии, Калифорнии и горы. Практически в доме постоянно жил только один человек — Я.

Нью-Йорк, Париж и Монтере, 1980–1981 гг.

Страницы: «« 12345678

Читать бесплатно другие книги:

Обычному клерку армейский товарищ оставляет квартиру в далёком шахтёрском городке Славинск. Движимый...
Попала. Вот уж точно попала. И все, как в мечтах! Другой мир, лучшая академия магии, впечатляющая св...
Если ты не способен постоять за себя, будь готов к издевательствам и насмешкам. Если смошенничал в и...
Дэниел Киз всегда интересовался пограничными состояниями, герои с раздвоением личности, с психически...
Где еще действие развивается так стремительно, сюжет делает такие головокружительные повороты, а раз...
Инструкция: Что делать, если тебя подставили на один миллион евро.1) Умолять стоя на коленях злобных...