А зори здесь тихие… Васильев Борис

– Куда увели?

– На профилактику, – хохотнул Саша. – Сильно надоел он жильцам, Семен Митрофанович, если правду сказать. Деньгу цыганит, шабашничает, а дело свое исполняет плохо, и краны текут во всех квартирах.

– Кто же увел-то?

– А этот, из второго корпуса. Ну, у которого сыновья…

Дело было серьезным, и поэтому младший лейтенант рванул из котельной, как молодой оперативник. Забежал за дом, мельком глянул, что врытый в землю стол для пинг-понга, по которому ребята с утра до вечера шариком щелкали, женщины накрывают белыми скатертями. Но этого Семен Митрофанович как-то не осознал, потому что профилактика была в полном разгаре.

Хмурый и трезвый Кукушкин стоял в центре мужского круга, заложив за спину корявые руки. Росту он был небольшого, но кряжист, широк в кости и на кулак увесист. Перед ним за детским столиком сидел Кирилл Николаевич.

– Сегодня у нас очень торжественный вечер, Кукушкин, – говорил он. – На вечере этом присутствовать ты будешь как полноправный жилец, а вот пить мы тебе не дадим. Ни грамма.

– Очень надо, – сквозь зубы сказал Кукушкин.

– Не надо, – подтвердил Кирилл Николаевич. – Пить не надо, а вот торжественное обещание Семену Митрофановичу тебе дать придется. При всех!

– Какое еще обещание?

– Торжественное обещание, что ты никогда пальцем жену не тронешь…

– Ну, пальцем-то пусть трогает! – засмеялся Петрович.

– Он понимает, что тут к чему, – улыбнулся Кирилл Николаевич. – Он у нас не дурак, Кукушкин-то. И соображает, что ежели сегодня выкинет фортель какой, так завтра с ним разговаривать буду не я, а сыны мои – Витька да Володька.

Сыновья Кирилла Николаевича – близнецы-богатыри – вместе учились в заводском техникуме, вместе занимались тяжелой атлетикой, вместе ходили на танцы. Были они парнями скромными и незлобивыми, но не стеснялись и подраться, и кто-кто, а Кукушкин про это знал хорошо.

– Понял, – хмуро сказал он. – Сделано, считай.

– Вот это разговор! – улыбнулся Гриша. – Эй, пацаны, за Митрофанычем сбегайте.

– Здесь я, – сказал Ковалев. – Добрый вечер, граждане.

– Здесь он! – почему-то в восторге прокричал Гриша. – Мы его, понимаешь, всем миром искать собрались, а он здесь!

И все сразу засмеялись, заговорили, точно слова Гриши или присутствие младшего лейтенанта было событием чрезвычайно занятным. Семен Митрофанович понимал, что происходит это от радостного волнения, вызванного и наспех организованной складчиной, и им, младшим лейтенантом Ковалевым, и возникшим вдруг чувством необычайной общности всех людей во дворе.

– А жены нам мужской-то выпивон забраковали! – громко рассказывал чернявый мужчина, который собирался сбегать за грибками. – Мы, говорят, тоже Митрофаныча проводить желаем!

– А мы тут, понимаешь, с товарищем Кукушкиным немного поговорили, – несколько смущаясь, признался Кирилл Николаевич. – Кукушкин – парень артельный и самостоятельный, и слово у него – сталь, Митрофаныч.

– К столу просим, к столу! – певуче прокричала рослая и скандальная жена услужливого Гриши.

– Ну, уж закусить разве что… – сказал Ковалев, садясь к столу.

Удивительные это были проводы! И наспех накрытый стол для пинг-понга, и детские качели рядом с ним, и одинаковые силуэты домов по обе стороны, и кресло, которое Гриша притащил из квартиры специально для него, для Семена Митрофановича. Удивительным здесь было все, но самыми удивительными здесь были люди.

Все знал про них младший лейтенант Ковалев. Знал, что рослая супруга поколачивает безответного Гришу; что Петрович крутит с продавщицей из соседнего магазина; что суровый Кирилл Николаевич скуповат и постоянно ворчит на сыновей за каждую копейку; что вот этот как-то ни с того ни с сего ударил вон того, а тот где-то обманул вот этого и что все они знают то, что он все знает. Но сегодня это стало вдруг каким-то мелким, второстепенным, отошло на задний план, заслонилось добрыми, мягкими, приветливыми лицами.

– Расстаемся мы сегодня с нашим Семеном Митрофановичем, – говорил, держа в руке стакан, Кирилл Николаевич. – Почему же мы так с ним расстаемся? Что он нам – сват, брат, сосед хороший? Отчего же происходит это? Да от того, что душа в нем есть, в Митрофаныче нашем. Есть душа, товарищи неверующие!..

Тут все разом засмеялись, загомонили, закричали. Кирилл Николаевич выждал, когда стало тихо, и продолжал:

– Вот за эту твою душу и относимся мы к тебе с полным нашим уважением, Семен Митрофанович. И дай я тебя, фронтовичок дорогой, по-нашему поцелую, по-гвардейски!

– За нас! От всего нашего имени! – кричал Гриша.

– Женщинам поручите, – советовал Петрович. – Товарищи женщины, окажите внимание Семену Митрофановичу!

Да, много было шуток, много речей, много веселья. Мужчины тарелочку его наполнять не забывали, хоть и не ел он почти ничего: не хотелось. Папиросами угощали: каждый требовал, чтоб он непременно из его пачки закурил, и Семен Митрофанович старался никого не обидеть и только повторял:

– Спасибо. Спасибо, граждане. Спасибо.

А на другом конце вскоре и песни завели. Потом Серега на балкон радиолу вытащил, и как рванула она на всю мощь, так младший лейтенант вмиг за часы ухватился, но в режим, горсоветом установленный для искусства, пока еще укладывались.

И тут Семен Митрофанович решил вдруг с Петровичем поговорить насчет жены и продавщицы из соседнего магазина: по-хорошему поговорить, по-дружески. Только встал, чтоб подойти, за плечо тронули. Оглянулся: Кукушкин. Уставил на него трезвый, но совсем неласковый взгляд. Хотел Семен Митрофанович пошутить насчет профилактики, но во взгляд этот уперся и вовремя сообразил, что шутить не стоит. Спросил только:

– Дома был?

– Разговаривал. – Кукушкин перекинул папиросу в другой угол рта, плюнул, не разжимая губ. – Что ты ей там напорол, лейтенант?

– Это ж насчет чего? – Семен Митрофанович нарочно прикинулся непонимающим.

– Вот и я хочу знать, насчет чего, – раздраженно сказал Кукушкин. – Ходит по квартире и поет, как… – Он не нашел сравнения и опять плюнул. – Спросил, чего распелась. А она улыбается.

– Значит, настроение у нее доброе.

– Доброе? – Кукушкин сверкнул вишневым глазом. – Что же ты ей наговорил, если она такая веселая вдруг стала?

– А тебе веселые не нравятся?

Семен Митрофанович нарочно необязательные слова бормотал. Специально бормотал, потому что все время думал, стоит говорить водопроводчику правду или не стоит? Думал и никак пока не мог этого понять…

– Не любишь, что ли, веселых-то?

– Я для веселья, лейтенант, в цирк хожу. Клоунов смотреть.

– Дело, Кукушкин. Это – дело.

– Я ведь все равно все узнаю. Только не хочу к верному способу прибегать. Пока.

И так он сказал это «пока», что Ковалеву опять стало боязно за Веру и мальчишку: нет, нельзя было правду ему говорить, зверю этому. Никак нельзя!

– Ничего я ей не говорил, Кукушкин. – Семен Митрофанович, вздохнув, опустил глаза: он вообще не терпел вранья, а при исполнении служебных обязанностей в особенности. Но от правды сегодня могли пострадать безвинные, и он врал во спасение. – Тебя ждал, ну и калякал о чем-то…

– В деревню приглашал?

Знает, значит… Еще раз вздохнул Ковалев:

– Приглашал.

Круглые злые вишни на миг уперлись в его лицо, на миг сверкнули и спрятались. Кукушкин медленно провел ладонью по лбу, словно припоминая что-то, достал папиросы, протянул, не глядя:

– Закури моих, лейтенант.

– К своим привык…

Единственный это был человек, которому отказал на проводах Семен Митрофанович. Резко отказал, как отрезал:

– К своим привык.

– Ну, дело твое, – тихо сказал Кукушкин, прикуривая от собственного окурка.

Он курил медленно, опустив голову, рассматривая огонек папиросы. А вокруг гомонили, смеялись, плясали и пели, и играла радиола у Сереги на балконе. А Семен Митрофанович, отрезав Кукушкину все пути к дружескому общению, нисколько об этом не жалел.

– До чего же просто вы все решаете, – вдруг тихо, словно нехотя, сказал Кукушкин. – Пьет да бьет – значит, надо воспитывать. Значит, кого-то жалеть надо, спасать надо, уводить надо. А на меня наплевать и растереть, да? Меня можно за стол не посадить, мне можно рюмки не поставить, а можно и в котельной избить без третьих глаз, как гвардеец тот говорит.

– Избить?

– Ладно, что было, то прошло: я не из жалостливых.

– А что же все-таки было?

– Знакомство, – криво усмехнулся водопроводчик. – Гвардейские сыны из меня непочтение к их папаше выколачивали. Тяжелые у них кулачки…

– Так что же ты сразу?…

– Ладно, лейтенант, не пыли. Сказано: не из жалостливых я. Сам не жалуюсь и сам не жалею. Только с одного боку вы все глядите.

Ковалев подумал, что о самоуправстве Кирилла Николаевича надо непременно рассказать Степешко. Рассказать и обдумать меры. Поэтому спросил рассеянно:

– А что за вторым боком, с которого не глядим?

– Я, – сказал Кукушкин.

И замолчал. И Семен Митрофанович молчал, удивленный этим очень простым ответом. И так молчали они долго.

– Ты, Кукушкин…

– Кукушкин!.. – раздраженно передразнил водопроводчик. – Меня Алешкой зовут, а кто про это знает? Даже Верка и та – Кукушкин да Кукушкин.

Потоптался младший лейтенант.

– Дай закурить, Куку… – и запнулся.

Кукушкин рассмеялся невесело, достал пачку.

– Ты извини, – тихо сказал Семен Митрофанович. – Привычка, знаешь…

Вон как разговор обернулся. Вроде и не жаловался Кукушкин, и овечью шкуру на свою волчью шерсть не напяливал, а – поди ж ты! – высек искру из самого Семена Митрофановича.

– Завтра поговорим, Алексей, – сказал младший лейтенант. – Трезвым будь: разговор серьезный намечается. А состоится он ровно в половине одиннадцатого вечера: я к вам перед отъездом зайду.

– Добро, – сказал Кукушкин, но добра в тоне его не было.

– И гляди у меня, парень…

– Трезвым я не бью, – тихо сказал Кукушкин. – Трезвым я прощения прошу. А прощения мне никто не дает, и потому трезвым я бываю редко… Ты забудь все это, лейтенант. Я Верку не трону, слово даю, но и ты все, что наговорил тебе сегодня, тоже забудь. Забудь, очень прошу!..

Повернулся, не дожидаясь ответа; пошел куда-то из освещенного круга. Не домой – в обратную сторону…

12

И Ковалев заторопился. Заторопился потому, что было уже одиннадцать, а он еще обещал сделать сегодня пистолет для Вовки Кукушкина. И музыку тоже пора было кончать, потому что вступало в силу постановление горсовета. Ну, с этим особо не спорили, и Серега быстренько уволок радиолу в дом, а вот отпускать Семена Митрофановича ни за что никто не хотел, и он еле-еле отбился. Обошел всех, со всеми за руку попрощался, поблагодарил от всего сердца. Пошел было, да вскоре его Серега нагнал:

– Я провожу вас, Семен Митрофанович. Можно?

– В наряд, значит, назначили тебя? – усмехнулся Ковалев. – В наряд по охране моей персоны?

– Да ну что вы, Семен Митрофанович… – Парень врал неумело, смущался. – Просто поговорить хотел…

– Поговорить? Ну, давай поговорим.

Они уже далеко отошли от домов: шум, который провожал их (это жильцы разбирали по квартирам свои стулья, скатерки, рюмочки), здесь, на пустынных, слабо освещенных улицах, почти не слышался. Поскольку парень все еще молчал, соображая насчет разговора, Семен Митрофанович спросил:

– Кукушкина опасаетесь, что ли?

– Он чокнутый, – сказал Серега. – Ему что в голову ударит, то он и сделает.

– Не боишься его?

– Нет. – Парень ответил очень просто, и младший лейтенант сразу поверил, что он действительно не боится никого.

– И долго же ты меня конвоировать собираешься?

– Да я не конвоировать! – Серега улыбнулся. – Человек, может, просто поговорить с вами хочет, пройтись, а вы – конвоировать да конвоировать…

Семен Митрофанович усмехнулся и сказал в точности как за пятьдесят шагов до этого:

– Поговорить? Ну, давай поговорим.

– Значит, на пенсию уходите, Семен Митрофанович? – Парень явно не знал, о чем ему говорить, но честно старался подладиться под грузно шагавшего рядом младшего лейтенанта. – Работать где устроитесь или так, на законном отдыхе?

Семен Митрофанович усмехнулся:

– Рано тебе, Серега, пенсией-то интересоваться. Ты мне лучше про ту девчонку расскажи, которую Толик у тебя отбил.

– Отбил?… Нет, этого не было.

– Ты извини, конечно, что я так, понимаешь, прямо. Но я не из любопытства: мне знать про нее все нужно.

– Нет, «отбил» тут не подходит, – вздохнул Сергей. – Тут посложнее, Семен Митрофанович… – Он помолчал, почмокал сигаретой. – Черт, сигареты сырые… Мать у нее закладывает здорово, ну, пьет, значит: видать, отец из-за этого их и бросил, хотя Алка – ее Алкой зовут, – (Семен Митрофанович кивнул), – и в глаза его никогда не видала. Ну, сначала она у тетки жила: там все нормально было, там она десятилетку хорошо закончила и даже в институт поступила.

– В институт?

– Ну да. В этот… иностранных языков на немецкое отделение: она там с Толиком-то и познакомилась. А проучилась всего два месяца, и тетка ее умерла. А Алка у матери прописана была, и пришлось ей к пьянчуге этой возвращаться. Ну, тут уж не до учебы, сами понимаете: мать каждый день пьяная, каждый день водит кого-то, каждый день у нее шум, гам, скандалы, а то и драки когда. Алке бы из дома уйти, а она не смогла, тогда и институт бросила. Год с мамочкой этой прожила: и поили ее там, и шоколадом кормили, и одевали, и продавали – все, наверно, было в год-то этот. Она, Семен Митрофанович, рассказывать об этом не любила, она вообще скрытная очень: это я все по кусочкам из нее вытянул, по намекам разным.

– А с уголовниками мать не связана, не знаешь?

– Все может быть при жизни такой, – вздохнул Серега. – Там и пьяницы были, и спекулянты – про это Алка сама рассказывала. Ну а где такая компания, там и блатные, возможно, появлялись, не без того. Только это все прошло уже, Семен Митрофанович, это все теперь – древняя история, потому что через год жизни такой сбежала Алка. Летом где-то в Сочах прокантовалась…

– С кем?

– Говорит, с братом каким-то, – нехотя сказал Сергей: ему было неприятно вспоминать об этом. – Да это и неважно. Важно, что через год она к нам на производство пришла, потому что у нас общежитие и городским дают. Ну, поработала сперва ученицей, потом…

– Погоди, погоди, – остановил Семен Митрофанович. – А тот, что на Кавказ ее возил, брат-то этот, тот больше не появлялся?

– Не знаю, – с явной неохотой сказал Серега. – В то время мы с ней гуляли, и никого вроде у нее не было.

– А с матерью она связь поддерживала?

– Бывала. И я два раза был: один раз до того уклюкался, что на бровях домой уполз, ей-богу!

– Мамаша напоила!

– Нет, там у мамаши постоялец какой-то жил. Толстый такой…

– Ну а девчонка что, воробьиха-то?

– Какая воробьиха?

– Ну, эта… Алка твоя.

– А-а… А почему воробьиха?

– Ну, оговорился, про другую вспомнил. Вы что с ней-то, поссорились, что ли?

– Да как сказать… – Серега снова прикурил, почмокал и снова с отвращением швырнул сигарету. – Сырая, черт!.. Смесь у нее в голове странная, у Алки-то, Семен Митрофанович. По характеру-то она девчонка добрая: зла не помнит, денег не жалеет, не бережет их, как некоторые, и уж очень подарки делать любит. Пустяк, мелочь всякую – галстук там, запонку или еще ерунду какую, а подарит. Просто так, чтоб порадоваться только. Про некоторых, знаете, говорят: рубашку, мол, с себя последнюю снимет – так она такая, честное слово, такая. Она все отдаст и глазом не моргнет. И безалаберная какая-то в то же время: о завтрашнем дне не думает, получку в два дня спустит, а потом мороженое ест. Раз цветов на десятку купила. Я говорю: куда тебе охапка-то целая? А она: хочется, говорит, и все… Это характер у нее такой, а мамаша, да и тетка наверно, тоже воспитание к ней приложили. Всю жизнь ей одно жужжали: деньги, деньги, деньги. Мол, деньги – это сила, это счастье, это самое главное, и пока ты молода, пока в цвету – добывай. И вот все она только на деньги и мерила: «Волга», конечно, лучше, чем «запорожец», это понятно, но она и людей так же делила – по мощности. Профессор лучше, чем студент; инженер лучше, чем шофер; а артист какой-нибудь знаменитый, тот вообще лучше всех на свете, потому что у него рубли с колесо размером. Вот какая у нее психология сложилась, Семен Митрофанович, понимаете?

– Понимаю, – вздохнул Семен Митрофанович. – Дурная это, брат, психология.

– Вот и я ей то же самое говорил, и из-за этого мы с ней постоянно ругались. День мирно разговариваем, а к вечеру обязательно переругаемся: ее почему-то все больше вечером насчет шикарной жизни схватывало. Ну а тут Толик и объявился, и она отчалила. Хочу, говорит, пожить в свое удовольствие, пока молода. – Он помолчал. – А все-таки я уверен, что с Толиком у нее ничего не было.

– Уверен?… – рассеянно переспросил Семен Митрофанович, думая о своем. – Это хорошо, что уверен ты…

– Я как-то вечером с тренировки ехал…

– С какой тренировки?

– Боксом занимаюсь, – улыбнулся Серега. – Думаете, почему Кукушкин меня не трогает? Да потому, что у меня разряд.

– Это хорошо, – рассеянно поддакнул Ковалев. – Спорт – это полезно…

– Да…

Они помолчали, потому что Семен Митрофанович вдруг перебил Серегину мысль, и Серега отвлекся. Но младший лейтенант опять направил интересующий его разговор:

– Ну, ехал ты, значит…

– Да, с тренировки ехал автобусом номер восемь. Вечером дело было, народу мало. Гляжу: Алка с каким-то типом у выхода стоит. Я – к ней: здорово, говорю, Алка, что-то давно не видались. А мы с ней в разных цехах-то работаем. Да… Сказал, значит, а этот тип – молодой мужик, а уже рыхлый, с лысинкой и перстень с печаткой на пальце, – тип, значит, этот на меня вдруг: «А ну, отлипни, пижон!» Ну, меня, понятное дело, на горло не возьмешь, я таких сырых на первом раунде уложу. А Алка испугалась вдруг чего-то, сильно испугалась, побелела: «Валера…» – говорит…

– Валера?

– Валера… Точно, Валера, – подтвердил Серега. – Только он к Толику никакого отношения не имеет.

– А к Алке?

– К Алке?… – Серега помолчал, вздохнул. – Знаете, я до сих пор взгляд ее помню: за него она испугалась. А чего испугалась-то, знает ведь, что я первым никого не трогаю…

Он умолк, вздохнул, помотал головой. Некоторое время они шли молча, потому что Семен Митрофанович повторял про себя рассказ Сереги и старался поточнее его запомнить, чтобы пересказать завтра Данилычу. Здесь покопать надо было, и следователь Хорольский не так уж был сегодня не прав. Есть у него чутье, у Хорольского этого, ничего не скажешь, но методы… Комиссар Белоконь сказал однажды на собрании актива, что справедливее упустить десять виновных, чем задержать одного безвинного, и младший лейтенант Ковалев всем сердцем воспринял это.

– И чего она тогда испугалась за пижона этого? – размышлял Серега. – А ведь испугалась, я точно помню…

– Может, не тебя она испугалась, а милиции?

– Какой милиции?

– Ну, если бы скандал начался, драка, допустим, то могли же милицию позвать? Могли. Могли, Серега, могли, вот Алка за него и испугалась. А что это все значит? Это значит, – Семен Митрофанович еще раз подумал, вздохнул, – значит это, что Валера этот недопеченный…

– Сырой, – поправил Серега.

– Ну, сырой, – согласился Ковалев. – Значит, сырой этот Валера нашего брата почему-то опасается.

– Опасается?

– Только ты, Сергей, о нашем разговоре пока помолчи. Я к тебе старшего лейтенанта Степешко пришлю, как только он из госпиталя выпишется. Ему все доложишь в точности. Как мне.

– Понятно.

– Ну а сейчас ступай. Спасибо тебе за провожание и особо – за разговор.

Семен Митрофанович пожал парню руку и свернул в переулок. Не к себе: он в противоположной стороне жил. К знакомому столяру, у которого всегда делал пистолеты для своих сорванцов.

Однако дома столяра не оказалось. Дверь открыла жена – яростная костистая старуха, с которой у Семена Митрофановича дружба так и не сложилась за все четверть века знакомства. Стрельнула сухими глазищами.

– Семен Митрофанович, ты? В половине двенадцатого людей беспокоишь…

– Что, опять молиться помешал? – пошутил Ковалев.

Не приняла она шутки. Рассердилась даже:

– Ты моего Бога не трогай. Я твоего не трогаю, и ты моего не касайся.

– Да молись ты хоть двадцать пять часов в сутки, Катерина Прокофьевна, слова не скажу. Я к супругу твоему, к Леонтию Саввичу.

– В преисподней ищи. В бездне самой…

И дверь захлопнула, не попрощавшись: одно слово – сектантка…

Семен Митрофанович спустился в преисподнюю, в подвал то есть. Там у Леонтия столярная мастерская была оборудована: он при домоуправлении столяром состоял, ну и заказы принимал на разные поделки. Когда-то, еще до войны, руки его славились на весь город, а в войну, хоть и пощадила она руки эти, что-то надломилось в нем, и никаких тонких заказов бывший краснодеревщик уже не брал. А тут еще – одна за одной – обе дочери его померли. Вот тогда-то жена его в Бога ударилась, а он попивать стал. Ну а с пьяных рук что за работа? И дела Леонтия Саввича пошли совсем набекрень.

– Пропил ты свой талант, Леонтий, – вздохнул Семен Митрофанович, когда достучался-таки до спящего на верстаке в подвале столяра. – А талант в тебе природой был заложен, и ты беречь его должен был, как совесть к старости.

– Талант! – презрительно фыркнул Леонтий Саввич. Он сидел на верстаке в шерстяных носках, так как в подвале было сыровато. – А что же это такое – талант? Ты знаешь?

– Знаю, – сказал Ковалев. – Вот у тебя в руках талант был: ты умел такое с деревом сотворить, что дерево то в темноте светилось. А у иного талант – в голове: он, брат, законы всякие открывает или изобретает полезные машины. А бывает талант и в ногах: скажем, наш знаменитый футболист Игорь Нетто.

Худой, заросший, всклокоченный со сна столяр сидел перед ним на верстаке и качал головой.

– В руках, в ногах, где еще? – сердито спросил он. – Глупый ты, Семен, ровно дитя. Разве талант в руках или там в ногах живет? Там секреты живут, понял? Секреты того дела, которому человек обучен. Скажем, у рабочего секреты – в руках, у инженера – в голове, у танцора, к примеру, – в ногах. А талант, Сеня, он в сердце живет.

– Ох, чего-то ты плетешь, Леня! – вздохнул младший лейтенант. – Мистика это называется – насчет сердца-то, и наука это отрицает. Наука прямо говорит, что сердце есть такой мускул, который кровь по всему организму гоняет. Вроде насоса.

– Насос! – закричал столяр. – Там любовь у человека, там горе, там ненависть, все человеческое там, а ты – насос!.. Глупый ты парень, Семен, раз такую околесицу городишь. Скажи, когда у тебя несчастье, что у тебя болит – голова? Сердце у тебя болит, сердце! А радость если какая, если, скажем, День Победы, что тогда в тебе ликует? Может, живот твой жратве радуется? Нет, сердце твое поет, Семен, сердце!

– Ладно, не будем спорить. Время позднее, а мне надо пистолет для парнишки сделать: обещал…

Столяр отыскал подходящую доску, и Семен Митрофанович, сняв тужурку и галстук, с радостью ухватился за инструмент. Пилил, вырубал, и Леонтий Саввич молча смотрел на него.

– Вот у тебя талант как раз там, где надо, – вдруг сказал он. – В сердце у тебя талант, Сеня.

– Опять ты, Леня, за свое…

– Поздно одну штуку понял, – вздохнул столяр. – А штука эта простая: для чего человек на свете живет? Чтоб есть, пить да с женой спать?

– Всякий человек живет для своего дела.

– Для дела? Нет, Сеня, дело – это само собой. Дело и лошадь может сделать или, скажем, машина. А человек – он для чего тогда?

– Ну и для чего же? – Семен Митрофанович был увлечен работой и слушал вполуха.

– Для добра, – убежденно сказал Леонтий Саввич. – Обязательно каждый человек должен хоть в одной душе добро посеять. Хоть в одной-единственной, и если Бог все-таки есть, то это ему зачтется. Это, а не машины какие, не табуретки там и не космосы.

– Вот ты уж и до Бога договорился.

– Это, Сеня, супруга моя с ним договорилась, а не я. Я с нею, с супругой то есть, сражаюсь ежедневно по этому вопросу, но, боюсь я, ничьей дело закончится. А мы с тобой, Сеня, фронт прошли и очень даже точно знаем, что Бога нет. Но ведь кто-то должен же добро творимое на весах взвешивать, а?

– А зачем его взвешивать? Для отчетности, что ли?

– Для очищения совести, Сеня.

– Ну, совесть сама все взвесит. Точно взвесит, как в аптеке.

– Это у тебя, потому что у тебя талант есть. А у простых людей, которые добро, может, раз в жизни-то делают? Совесть у них грубая, нетренированная совесть-то, и ничего взвесить не может. И это мне обидно, потому что хочу я перед смертью точно знать, сколько я добра высеял и сколько зла расплодил. И поглядеть, какая чашка переважит.

– А ты не считай добро-то, Леня, не регистрируй его, так-то оно честнее выйдет. И помрешь ты тогда спокойно, и совесть тебя не потревожит ни разу.

К этому времени Семен Митрофанович уже отделал пистолет и теперь, расстегнув кобуру, вытаскивал из нее тряпки. Вытащив все, сунул в нее пистолет, и пистолет пришелся к кобуре тик-в-тик.

– Точная какая работа! – с удовольствием сказал Семен Митрофанович, застегивая клапан кобуры с деревянным пистолетом. – Утречком я его черной эмалью покрашу, а к вечеру он высохнет, и отнесу я его Вовке.

– Значит, не регистрировать? – спросил Леонтий Саввич. – Трудная задача, Сеня. Человек слаб, и ему свою собственную душеньку очень даже хочется по шерстке погладить. Очень даже…

Семен Митрофанович неторопливо убрал на место инструмент, подмел в мастерской. Потом посмотрел на Леонтия Саввича, как на больного, и вздохнул:

– А ты ведь о себе думаешь, добро делая. А если о себе, так какое же это добро? Это уже и не добро, это так, для утехи совести. Вот поэтому-то она, совесть-то твоя, и терзает тебя, что не от души ты добр, а от ума. А по мне так добро от ума хуже зла от души. Хуже, ей-богу, хуже! Подлее: вот как вопрос обстоит.

Столяр сидел на верстаке, угрюмо нахохлившись. Ковалев надел тужурку, повязал галстук, похлопал по кобуре, улыбнулся:

– Вроде опять я с оружием!..

– Обидел ты меня, Семен, – тихо сказал Леонтий Саввич. – Зачем же обижать-то на прощание?

– Я тебе правду сказал. А что обидела тебя правда, то не моя вина, а твоя беда. Перестань ты о себе-то думать, Леонтий Саввич, перестань! Ты о других страдай, о других думай, вот и переважит в тебе заветная чашечка…

– Обратно «равняйсь» командуешь? – криво усмехнулся Леонтий Саввич. – Все кругом только и делают, что «равняйсь» кричат. И по телевизору, и по радио, и по газетам…

– Равняйсь? – переспросил Семен Митрофанович. – Именно что равняйсь. Именно что так, Леонтий Саввич, и кричать мы вам эту команду будем, покуда вы смысла ее не поймете.

– Кто это такие – мы?

– Мы, коммунисты, значит. Равняйсь – это что такое? Равняйсь – это значит грудь четвертого человека видеть. Не свою, персональную, не соседа даже, а четвертого! Как бьется она, вольно ли дышит, не мешает ли ей что… А ты скольких видишь, Леонтий? Себя ты одного видишь, на пуп свой собственный всю жизнь глядишь и примериваешься, как бы под старость с совестью сторговаться. А добром не торгуют, Леонтий Саввич, это не редиска.

Неспокойным он из того подвала вышел, очень неспокойным. Вышел в темный, глухой переулок, закурил (в столярной не покуришь, понятное дело), прошел к автобусной остановке. По ночному времени транспорт вообще ходил из рук вон плохо, но Семен Митрофанович пешком до дому своего идти не захотел, потому что сильно притомился за день. Здорово набегался в этот свой самый последний денек.

13

Он стоял на остановке автобуса, курил и думал, и думы его были не сердитыми, а горькими. Он не злился на Леонтия Саввича, а искренне расстраивался, что вырос в его душе этакий ядовитый грибок и что вырвать его столяр, видать, не сможет до самой смерти своей. И это огорчало младшего лейтенанта Ковалева, потому что он видел за спиной Леонтия Саввича бесконечную вереницу последователей.

Семен Митрофанович был свято убежден, что добром торговать нельзя, что это едва ли не самое подлое, что может сотворить душа человеческая, и при этом отчетливо понимал, что добром этим торгуют направо и налево. Что продают его за почет и звания, за карьеру и удобства, за спокойную совесть и безмятежную славу. Продают тем, что творят это добро не для того, кто нуждается в нем, а для себя, и потому творят гласно, трубно и многолюдно. Творят, заранее прикидывая, какой отзвук вызовет оно в верхах и в низах и какие блага получит за это дарующий.

И еще Семен Митрофанович думал о том, что люди могут и должны быть счастливыми. Они станут счастливыми тогда, когда поймут, что добро не товар и что торговать им так же невозможно и противоестественно, как спекулировать лекарством. И убежден был, что это полностью будет достигнуто при коммунизме.

Показался автобус, и еще издали Ковалев заметил, что народу в автобусе том было достаточно, и вспомнил, что сейчас аккурат конец второй смены. Автобус шел по восьмому маршруту, и Семену Митрофановичу был не по пути: до дому пришлось бы через парк идти, а это крюк немалый. Поэтому младший лейтенант отступил, чтобы не мешать людям, а потом, когда машина уже трогалась, вспрыгнул на заднюю подножку и прошел в салон.

Он не знал, почему так сделал. То есть знал, конечно, но не успел обдумать: просто глянул рассеянно на автобус и за стеклом в освещенном салоне увидел вдруг худенькую девчушку с сережками-слезками в маленьких ушах. Он даже не понял, воробьиха это его или нет, а вспомнил только, что Серега говорил про встречу в восьмом автобусе, и тут же вскочил на подножку.

Он в заднюю дверь вскочил – он всегда только через нее в городской транспорт входил, – а воробьиха (если это, конечно, была она, в чем Семен Митрофанович совсем не был уверен), воробьиха впереди стояла, у выхода, и Ковалев начал осторожно протискиваться вперед. Рейс действительно был рабочим, народу скопилось много, и все молчали, как это всегда бывает в автобусах, которые развозят людей, отработавших смену.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Легенда о Лунной деве гласит: она — порождение тьмы и хаоса, её чары настолько опасны, что могут уни...
Найти любовь или лишиться наследства?Я не намерен играть по правилам отца, но его интриги втягивают ...
На 1 сентября 2022 года дефицит кадров в России, по данным Росстата, составил более 1,8 млн человек....
Когда мне было семнадцать, способности к магии разума не уберегли от ужасной ошибки – я стала рабыне...
Он красивый, умный и привлекательный репетитор, который собирается учить математике невинную и засте...
Когда идея о написании этой книги только-только приобрела внятные очертания, диванные эксперты, коих...