А зори здесь тихие… Васильев Борис

Сзади еще кто-то прорывался, давил младшего лейтенанта в спину, наступал на пятки, дважды почему-то в поясницу его толкнул и вроде ощупал кобуру под тужуркой. Ковалев хотел было обернуться, но тут на повороте автобус накренился, и тот, что тискался позади Семена Митрофановича, поспешно уцепился за поручень сиденья. Младший лейтенант тоже качнулся, тоже уцепился за поручень и увидел сырую руку: в толстый безымянный палец намертво впаялся перстень с печаткой. Семен Митрофанович вскинул глаза: за спиной стоял рослый, рано располневший мужчина лет тридцати. Черные брови его срослись на переносице, тонкие губы сжаты плотно, будто струбцинкой стянуты: щель одна. Глаза… Вот глаз Ковалев не разглядел. Бегали эти глаза из стороны в сторону, не давались.

– Валера?…

Семен Митрофанович спросил тихо: не для посторонних. И по тому, как дрогнули брови, понял, что не ошибся. Понял, что в точку попал, хотя услышал в ответ другое:

– Вы ко мне, товарищ младший лейтенант? Ошибаетесь тогда…

– Так вот ты какой, Валера, – тихо повторил Ковалев, не спуская глаз с его лица. – Это что, Алка впереди?

– Какой Валера? Какая Алка?… Путаете вы что-то, товарищ младший лейтенант.

– Путаю?

– Вы проходите? Или?…

Автобус тормозил. Семен Митрофанович прошел вперед – теперь между ним и той, со знакомыми сережками-слезками, еще двое было, не протолкнешься, а она не оглядывалась.

– Выходи…

Ясно сказали, отчетливо, как приказ. Сережки сверкнули на миг, повернулись, и младший лейтенант Ковалев в упор увидел свою утреннюю подопечную, воробьиху свою.

– Выходи…

Кто это говорил?… Семен Митрофанович быстро обернулся, но тот, с перстнем, в окно смотрел, отвернувшись. А воробьиха – или Алка, он и этого-то в точности не знал, – воробьиха все еще в глаза ему глядела, и Ковалев вдруг понял, что глядит она на него с ужасом, и головой качает, и вроде шепчет беззвучно:

– Нет, нет…

Автобус вздохнул, двери разъехались. Девчонка эта еще раз отчаянно глянула на Семена Митрофановича и прыгнула прямо в темноту. В какое-то мгновение хотел он за нею шагнуть, но оглянулся: рыхлый по-прежнему равнодушно смотрел в окно, и оставлять его Ковалеву не хотелось. Тем более им пока было явно по пути.

– Выходите? – спросил Семен Митрофанович на всякий случай.

– Пока нет.

Автобус немного опустел: он теперь на каждой остановке терял людей, исчезающих в темноте, а новых пассажиров не было. Места свободные появились, и рыхлый этот – все-таки Валера он или не Валера? – сел на сиденье, а Семен Митрофанович на всякий случай продолжал стоять, чтобы опять нос к носу столкнуться, если этот, с перстнем, вздумает вдруг выходить.

И еще одна остановочка подкатила, предпоследняя. Автобус почти опустел: сзади двое каких-то парней сидело, впереди несколько пассажиров да на отдельном сиденье – этот, с перстеньком. Выходить он, видно, не собирался, ехал до конца, и поэтому Семен Митрофанович подсел к нему.

– Не возражаете?

Рыхлый молча подвинулся.

– По пути, значит, нам, Валера?

– Ошибаетесь, товарищ младший лейтенант. – Теперь он и говорил спокойно, и улыбался спокойно, и смотрел на Семена Митрофановича тоже спокойно. – Игорем меня зовут. Игорь Васильевич Колесников: паспорт могу показать.

– Покажите.

Чуть дрогнули брови. И голос сразу высох.

– Дома. С собой не вожу.

– Тогда придется пройти.

– Куда же?

– В отделение.

Промолчал рыхлый. Усмехнулся криво и промолчал. Почему?

– И без шума, – негромко добавил Ковалев. – Я официально прошу вас пройти со мной в отделение.

– Пожалуйста, пожалуйста! Разве я возражаю?

Вежливо вполне, даже с перебором. И спокойно. Вот это спокойствие, по правде сказать, сильно смущало Семена Митрофановича. И поэтому он добавил:

– После установления личности вас доставят домой на машине. Не беспокойтесь.

– Я не беспокоюсь. Пожалуйста.

И снова улыбнулся. И даже не поинтересовался, на каком основании его в милицию доставляют и зачем, собственно. Либо действительно младший лейтенант неприятную ошибку допускал в самый последний день службы своей, либо этот рыхлый по дороге попросту удрать рассчитывал от старого милиционера. Тем более что дорога через парк пролегала, тот самый парк, где сутки назад кто-то и за что-то бил воробьиху. И она тогда крикнула: «Валера, беги!..» Кого же она выручала? Неужели вот этого, рыхлого, начинающего лысеть самодовольного пижона с перстнем на толстом пальце?…

Захрипел репродуктор в салоне:

– Конечная…

Автобус развернулся, со вздохом распахнул обе двери. Семен Митрофанович сошел первым, подождал рыхлого. Вслед за ними вышли последние пассажиры и те два парня, что сидели сзади. Пассажиры быстро свернули в улицы, а Ковалев и тот, что назвался Игорем Васильевичем Колесниковым, пошли в парк: темный, без единого фонаря, шумящий уже по-ночному – загадочно и тревожно. У входа висели последние лампочки, и, пройдя их, Семен Митрофанович оглянулся: парни, что ехали на заднем сиденье, шли следом за ними.

«Вот это хорошо, – подумал Семен Митрофанович. – Видать, заводские ребята, свои: в случае чего помогут…»

Но помогать пока не требовалось: рыхлый шел спокойно, по сторонам не глазел и убегать не собирался. Когда углубились в лес, в прохладную темень тропинок, спросил благожелательно:

– Что это вы припозднились сегодня, товарищ младший лейтенант? С дежурства, что ли?

– С дежурства, – сказал Семен Митрофанович, решив, что так лучше: пусть этот Игорь, или как его там, думает, что он при оружии. И добавил для убедительности: – Отрапортую, сдам оружие, а там, глядишь, и с вами разберутся. Вы где проживаете-то?

Блеснули в темноте зубы.

– Представьте себе, нигде. Ночую пока в семиэтажках: там у одного доброго человека старики на даче околачиваются. Впрочем, вы же все знаете: мы с вами сегодня чуть-чуть разминулись, буквально на минуточку.

– У Анатолия?

– Совершенно точно! – рассмеялся рыхлый.

Самоуверенно рассмеялся, почти с торжеством. Почему вдруг? Какая причина? Может, на темноту надеялся, на собственную силу, на парк этот пустынный, где и днем-то от милиции удрать – раз плюнуть? Семен Митрофанович осторожно оглянулся: две фигуры смутно виднелись позади, и он опять успокоился.

– Откуда же вы Анатолия знаете?

Опять рассмеялся спутник его. И не ответил.

– Чего это вы развеселились вдруг?

– Смешно, товарищ младший лейтенант. Подумал я: сколько еще у нас неиспользованных возможностей, чтобы вас за нос водить, и мне сразу стало смешно.

– У кого это – у вас?

– Я умных людей имею в виду, товарищ младший лейтенант.

– Это ж каких таких – умных?

Семен Митрофанович подобрался весь, нехорошее что-то почуяв. Ой, не зря рыхлый этот разоткровенничался, не зря!.. Только что же он, чудак, пареньков тех не видит, что ли? И Ковалев на всякий случай шаг сбавил, чтобы парни те подтянулись поближе.

– Сутки назад как раз в этих кустах пришлось проучить одну глупую девчонку, – сказал вдруг его спутник. – И знаете, за что? За то, что она отказывалась участвовать в операции «Пистолет», которую разработал один умный человек. А сегодня эта операция разыгрывается как по нотам… – Он остановился. – Не хотите ли закурить? Я патриот, курю только советские…

– Идем, гражданин, идем, – сказал Семен Митрофанович, невольно отступив на шаг, чтобы быть поближе к тем парням, что шли за его спиной. – В милиции доскажешь…

– Пришли уже, – сказал рыхлый и чиркнул спичкой. – Пришли, лейтенант…

Удар обрушился на Семена Митрофановича сзади. Он не почувствовал его, а услышал и с какой-то странной горечью успел подумать о тех парнях, что напрасно они ударили его, ах напрасно: он ведь еще не на пенсии, он еще на службе, и им за это… Но он успел только пожалеть их, а что им будет за это, додумать так и не успел. И еще он успел почувствовать чужие, грубые руки, которые почему-то лихорадочно рвали из его кобуры игрушечный пистолет…

14

Комиссар Белоконь приходил на работу в восемь сорок пять. А ровно в девять часов Вера Николаевна пригласила к нему первых посетителей.

В тот день посетитель был приятный: начальник АХО доложил, что для городской милиции пришло первых пятьдесят комплектов обмундирования нового образца, и принес список наиболее достойных кандидатов. Сергей Петрович, нацепив очки, придирчиво изучал этот список, отмечая французской ручкой фамилии тех, кто, вне всякого сомнения, должен был одним из первых получить новую шинель загадочного цвета маренго.

– А капитану Голованову не дадим, – улыбаясь, говорил он. – Капитан Голованов в театр не ходит: зачем ему шинель цвета маренго?

Полковник Орлов вошел в кабинет без стука. Вошел, остановился, точно собираясь с духом, а за ним молча шли начальники отделов. И стало вдруг очень тихо, и в этой тишине отчетливо было слышно, как всхлипывает в приемной Вера Николаевна.

– Час назад в парке нашли Митрофаныча, – тихо сказал Орлов.

– Что?

– Убит.

Кажется, комиссар крикнул. Крикнул, с маху хватил обоими кулаками по полированной столешнице, и шариковые ручки посыпались на пол. Слезы текли по морщинистым, старательно выбритым щекам, и комиссар не замечал их. Он сидел выпрямившись, бросив на стол огромные рабочие кулачищи, строго глядя перед собой. Начальники отделов молча смотрели на него, и только бледный полковник Орлов повторял:

– Найду, товарищ комиссар. Под землей найду. Лично найду.

Белоконь рукою вытер лицо, недоуменно посмотрел на мокрую ладонь, сказал тихо:

– Ищи.

И Орлов тотчас же вышел. А начальник АХО робко потянул из-под комиссарского локтя список претендентов на новые шинели.

– Что? – спросил Белоконь.

– Ничего, ничего, – поспешно сказал начальник АХО. – Это список, это не обязательно. Это потом…

– Список?… Подождите.

Комиссар тяжело нагнулся, поднял с пола знаменитую парижскую ручку и вписал ею в список младшего лейтенанта милиции Ковалева Семена Митрофановича.

А народ со всего управления все шел и шел и, стесняясь комиссара, оседал в приемной. Вера Николаевна плакала в углу и каждому, кто входил, говорила:

– Курите. Курите, пожалуйста…

И почему-то все закуривали, даже некурящие. И впервые за много лет густые облака табачного дыма плавали в этой комнате.

– Может, с целью ограбления? – тихо расспрашивал кто-то. – Может, просто грабеж?

– Да какой там грабеж! – вздохнул рослый оперативник. – В порядке его кошелек, в кармане лежит. Там все его богатство: семьдесят восемь копеек. Пистолетик деревянный рядом валяется: видно, детям игрушку сделал. И еще – тряпочка какая-то…

В приемную вошел Хорольский. Он был как-то странно оживлен, и поэтому все отвернулись.

– Где полковник Орлов? – спросил он в дверях.

– Работает, – сухо сказал оперативник. – Просил не беспокоить.

Не удержался Хорольский. Даже в это утро не удержался: улыбнулся торжествующе.

– Ну, меня-то он примет, – сказал. – Там ко мне девчонка пришла. Вчерашняя девчонка. С показаниями. Вот адреса.

И положил на стол бумажку…

Не стреляйте белых лебедей

Другу, с чьей помощью родилась эта книга,

Нине Андреевне Красичковой посвящаю

От автора

Когда я вхожу в лес, я слышу Егорову жизнь. В хлопотливом лепете осинников, в сосновых вздохах, в тяжелом взмахе еловых лап. И я ищу Егора.

Я нахожу его в июньском краснолесье – неутомимого и неунывающего. Я встречаю его в осенней мокряди – серьезного и взъерошенного. Я жду его в морозной тишине – задумчивого и светлого. Я вижу его в весеннем цветении – терпеливого и нетерпеливого одновременно. И всегда поражаюсь, каким же он был разным – разным для людей и разным для себя.

И разной была его жизнь – жизнь для себя и жизнь для людей.

А может быть, все жизни разные? Разные для себя и разные для людей? Только всегда ли есть сумма в этих разностях? Представляясь или являясь разными, всегда ли мы едины в своем существе?

Егор был единым, потому что всегда оставался самим собой. Он не умел и не пытался казаться иным – ни лучше, ни хуже. И поступал не по соображениям ума, не с прицелом, не для одобрения свыше, а так, как велела совесть.

1

Егора Полушкина в поселке звали бедоносцем. Когда утерялись первые две буквы, этого уже никто не помнил, и даже собственная жена, обалдев от хронического невезения, исступленно кричала въедливым, как комариный звон, голосом:

– Нелюдь заморская заклятье мое сиротское Господи спаси и помилуй бедоносец чертов!..

Кричала она на одной ноте, пока хватало воздуха, и знаков препинания не употребляла. Егор горестно вздыхал, а десятилетний Колька, обижаясь за отца, плакал где-то за сараюшкой. И еще потому он плакал, что уже тогда понимал, как мать права.

А Егор от криков и ругани всегда чувствовал себя виноватым. Виноватым не по разуму, а по совести. И потому не спорил, а только казнился.

– У людей мужики так уж добытчики так уж дом у них чаша полная так уж жены у них как лебедушки!..

Харитина Полушкина была родом из Заонежья и с ругани легко переходила на причитания. Она считала себя обиженной со дня рождения, получив от пьяного попа совершенно уже невозможное имя, которое ласковые соседушки сократили до первых двух слогов:

– Харя-то наша опять кормильца своего критикует.

А еще то ей было обидно, что родная сестра (ну кадушка кадушкой, ей-богу!), так родная сестра Марья белорыбицей по поселку плавала, губы поджимала и глаза закатывала:

– Не повезло Тине с мужиком. Ах, не повезло, ах!..

Это при ней – Тина и губки гузкой. А без нее – Харя и рот до ушей. А ведь сама же в поселок их сманила. Дом заставила продать, сюда перебраться, от людей насмешки терпеть:

– Тут, Тина, культура. Кино показывают.

Кино показывали, но Харитина в клуб не ходила. Хозяйство хворобное, муж в дурачках, и надеть почти что нечего. В одном платьишке каждый день на людях маячить – примелькаешься. А у Марьицы (она, стало быть, Харя, а сестрица – Марьица, вот так-то!), так у Марьицы платьев шерстяных – пять штук, костюмов суконных – два да костюмов джерсовых – три целых. Есть в чем на культуру поглядеть, есть в чем себя показать, есть что в ларь положить.

А причина у Харитины одна: Егор Савельич, муж дорогой. Супруг законный, хоть и невенчанный. Отец сыночка единственного. Кормилец и добытчик, козел его забодай.

Между прочим, друг-приятель приличного человека Федора Ипатовича Бурьянова, Марьиного мужа. Через два проулка – дом собственный, пятистенный. Из клейменых бревен: одно в одно, без сучка без задоринки. Крыша цинковая: блестит – что новое ведро. Во дворе – два кабанчика, овец шесть штук да корова Зорька. Удоистая корова – в дому круглый год Масленица. Да еще петух на коньке крыши, как живой. К нему всех командированных водили:

– Чудо местного народного умельца. Одним топором, представьте себе. Одним топором сработано, как в старину!

Ну, правда, чудо это к Федору Ипатовичу отношения не имело: только размещалось на его доме. А сделал петуха Егор Полушкин. На забавы у него времени хватало, а вот как бы для дельного чего…

Вздыхала Харитина. Ох, недоглядела за ней матушка-покойница, ох, не уходил ее вожжами отец-батюшка! Тогда б, глядишь, не за Егора бы выскочила, а за Федора. Царицей бы жила.

Федор Бурьянов сюда за рублем приехал тогда еще, когда здесь леса шумели – краю не видать. В ту пору нужда была, и валили этот лес со смаком, с грохотом, с прогрессивкой.

Поселок построили, электричество провели, водопровод наладили. А как ветку от железной дороги дотянули, так и лес кругом кончился. Бытие, так сказать, на данном этапе обогнало чье-то сознание, породив комфортабельный, но никому уже не нужный поселок среди чахлых остатков некогда звонкого краснолесья. Последний массив вокруг Черного озера областные организации и власти с превеликим трудом сумели объявить водоохранным, и работа заглохла. А поскольку перевалочная база с лесопилкой, построенной по последнему слову техники, при поселке уже существовала, то лес сюда стали теперь возить специально. Возили, сгружали, пилили и снова грузили, и вчерашние лесорубы заделались грузчиками, такелажниками и рабочими при лесопилке.

А вот Федор Ипатович за год вперед все в точности Марьице предсказал:

– Хана прогрессивкам, Марья: валить вскорости нечего будет. Надо бы подыскать чего поспособнее, пока еще пилы в ушах журчат.

И подыскал: лесником в последнем охранном массиве при Черном озере. Покосы бесплатно, рыбы навалом, и дрова задарма. Вот тогда-то он себе пятистенок и отгрохал, и добра понапас, и хозяйство развел, и хозяйку одел – любо-дорого. Одно слово: голова. Хозяин.

И держал себя в соответствии: не елозил, не шебаршился. И рублю, и слову цену знал: уж ежели ронял их, то со значением. С иным за вечер и рта не раскроет, а иного и поучит уму-разуму:

– Нет, не обротал ты жизнь, Егор: она тебя обротала. А почему такое положение? Вникни.

Егор слушал покорно, вздыхал: ай, скверно он живет, ай, плохо. Семью до крайности довел, себя уронил, перед соседями стыдоба – все верно. Федор Ипатович говорит все правильно. И перед женой совестно, и перед сыном, и перед людьми добрыми. Нет, надо кончать ее, эту жизнь. Надо другую начинать: может, за нее, за будущую светлую да разумную, Федор Ипатович еще рюмочку нальет, сдобрится?…

– Да, жизнь обротать – хозяином стать: так-то старики баивали.

– Правда твоя, Федор Ипатыч. Ой, правда!

– Топор ты в руках держать умеешь, не спорю. Но – бессмысленно.

– Да уж. Это точно.

– Руководить тобою надо, Егор.

– Надо, Федор Ипатыч. Ой, надо!..

Вздыхал Егор, сокрушался. И хозяин вздыхал, задумывался. И все тогда вздыхали. Не сочувствуя – осуждая. И Егор под их взглядами еще ниже голову опускал. Стыдился.

А вникнуть если, то стыдиться-то было нечего. И работал Егор всегда на совесть, и жил смирно, без баловства, а получалось, что кругом был виноват. И он не спорил с этим, а только горевал сильно, себя ругая на чем свет стоит.

С гнезда насиженного, где жили в родном колхозе если не в достатке, так в уважении, с гнезда этого в одночасье вспорхнули. Будто птицы несмышленые или бобыли какие, у которых ни кола ни двора, ни детей, ни хозяйства. Затмение нашло.

Тем мартом – метельным, ознобистым – теща померла, Харитины да Марьицы родная маменька. Аккурат к Евдокии преставилась, а на похороны родня в розвальнях съезжалась: машины в снегах застревали. Так и Марьица прибыла: одна, без хозяина. Отплакали маменьку, отпели, помянули, полный чин справили. Сменила Марьица черный плат на пуховую шаль да и брякнула:

– Отстали вы тут от культурной жизни в своем навозе.

– То исть как? – не понял Егор.

– Модерна настоящего нету. А у нас Федор Ипатыч новый дом ставит: пять окон на улицу. Электричество, универмаг, кино каждый день.

– Каждый день – и новое? – поразилась Тина.

– А мы на старое и не пойдем, надо очень. У нас этот… Дом моделей, промтовары заграничные.

Из темного угла строго смотрели древние лики. И Матерь Божья уже не улыбалась, а хмурилась, да кто глядел-то на нее с той поры, как старуха душу отдала? Вперед все глядели, в этот, как его… в модерн.

– Да, ставит Федор Ипатыч дом – картинка. А старый освобождается: так куда ж его? Продавать жалко: гнездо родимое, там Вовочка мой по полу ползал. Вот Федор Ипатыч и наказал вам его подарить. Ну, пособите, конечно, сначала новый поставить, как водится. Ты, Егор, плотничать навострился.

Подсобили. Два месяца Егор от зари до зари топором тюкал. А зори-то северные: растыкал их Господь по дню далеко друг от друга. До звона намахаешься, покуда стемнеет. А тут еще Федор Ипатович пособляет:

– Ты еще вон тот уголок, Егорушка, притеши. Не ленись, работничек, не ленись: я тебе дом задарма отдаю, не конуру собачью.

Дом, правда, отдал. Только вывез оттуда все, что еще червь не сточил: даже пол в горнице разобрал. И навес над колодцем. И еще погреб раскатал да выволок: бревна там в дело могли пойти. За сараюшку было взялся, да тут уж Харитина не выдержала:

– Змей ты подколодный кровопивец неистовый выжига перелютая!

– Ну, тихо, тихо, Харитина. Свои ведь, чего шуметь? Не обижаешься, Егор? Я ведь по совести.

– Дык это… Стало быть, так, раз оно не этак.

– Ну и славно. Ладно уж, пользуйтесь сараюшкой. Дарю.

И пошел себе. Ладный мужик. И пиджак на нем бостоновый.

Помирились. В гости захаживали. Робел Егор в гостях-то в этих, хозяина слушал.

– Свет, Егор, на мужике стоит. Мужиком держится.

– Верно, Федор Ипатыч. Правильно.

– А разве есть в тебе мущинство настоящее? Ну, скажи, есть?

– Дык ведь как… Вон баба моя…

– Да не про то я, не про срам! Тьфу!..

Смеялись. И Егор со всеми вместе хихикал: чего ж над глупым-то не посмеяться? Это над Федором Ипатовичем не посмеешься, а над ним-то – да на здоровье, граждане милые! С полным вашим удовольствием!..

А Тина только улыбалась. Изо всех сил улыбалась гостям дорогим, сестре родимой да Федору Ипатовичу. Этому – особо: хозяин.

– Да, направлять тебя надо, Егор, направлять. Без указания ты ничего не спроворишь. И жизнь самолично никогда не осмыслишь. А не поймешь жизни – жить не научишься. Так-то, Егор Полушкин, бедоносец божий, так-то…

– Да уж, стало быть, так, раз оно не этак…

2

Но зато был Колька.

– Чистоглазый мужичок растет, Тинушка. Ох, чистоглазик парень!

– Ну и глупо, что так, – ворчала Харитина (она всегда на него ворчала. Как председатель сельсовета поздравил с законным браком, так и заворчала). – Во все времена чистоглазым одно занятие: на себе пахать заместо трактора.

– Ну что ты, что ты! Напрасно так-то, напрасно.

Колька веселым рос, добрым. К ребятам тянулся, к старшим. В глаза заглядывал, улыбался – и во все верил. Чего ни соврут, чего ни выдумают – верил тотчас же. Хлопал глазами, удивлялся:

– Ну-у?…

Простодушия в этом «ну-у?» на пол-России хватило бы, коли б в нем нужда оказалась. Но спроса на простодушие что-то пока не было, на иное спрос был:

– Колька, ты чего тут сидишь? Тятьку твоего самосвалом переехало: кишки изо рта торчат!

– А-а!..

Бежал куда-то Колька, кричал, падал, снова бежал. А мужики хохотали:

– Да куда ты, куда? Живой он, тятька твой. Шутим мы так, парень. Шутим, понял?

От счастья, что все хорошо закончилось, Колька забывал обижаться, а только радовался. Очень радовался, что тятька его жив и здоров, что не было никакого самосвала и что кишки у тятьки на месте: в животе, где положено. И поэтому звонче всех смеялся, от всего сердца.

А вообще нормальный малец был. В речку с обрыва нырял и ласточкой и топориком. В лесу не плутал и не боялся. Собак самых злющих в два слова утихомиривал, гладил, за уши их дергал, как хотел. И цепной пес, пену с клыков не сбросив, комнатной собачонкой у ног его ластился. Ребята очень этому удивлялись, а взрослые объясняли:

– Отец у него собачье слово знает.

Правда тут была: Егора собаки тоже не трогали.

И еще Колька терпеливым рос. Как-то с березы сорвался (скворечник вешал, да ветка надломилась), до земли сквозь все сучья просквозил, и нога на сторону. Ну, вправили, конечно, швы на бок наложили, йодом вымазали с головы до ног – только кряхтел. Даже докторша удивилась:

– Ишь, мужичок с ноготок!

А потом, когда срослось все да зажило, Егор во дворе услышал: ревет сынок в сараюшке (Колька спал там, когда сестренка народилась. Горластая больно народилась-то – вся в маменьку). Заглянул: Колька лежал на животе, только плечи тряслись.

– Ты чего, сынок?

Колька поднял зареванное лицо: губы прыгали.

– Ункас…

– Чего?

– Ункаса убили. В спину ножом. Разве ж можно – в спину-то?

– Какого Ун… Ункасу?

– Последнего из могикан. Самого последнего, тятька!..

Следующей ночью отец и сын не спали. Колька ходил по сараюшке и сочинял стихи:

– Ункас преследовал врага, готовый с ним сразиться. Настиг и начал биться…

Дальше стихи не получались, но Колька не сдавался. Он метался в тесном проходе меж поленницей и топчаном, бормотал разные слова и размахивал руками. За дощатой стеной заинтересованно хрюкал поросенок.

А Егор сидел на кухне в кальсонах и бязевой рубахе и, шевеля губами, читал книгу про индейцев. Над странными именами шумели знакомые сосны, под таинственной пирогой металась та же рыба, а томагавком можно было запросто наколоть к самовару лучины. И поэтому Егору уже казалось, что история эта происходила не в далекой Америке, а здесь, где-то на Печоре или на Вычегде, а хитрые имена придуманы просто так, чтобы было завлекательнее. Из сеней тянуло ночным холодком, Егор сучил застывшими ногами и читал, старательно водя пальцем по строчкам. А через несколько дней, осилив наконец-таки эту самую толстую в своей жизни книгу, сказал Кольке:

– Хорошая книжка.

Колька подозрительно всхлипнул, и Егор уточнил:

– Про добрых мужиков.

Вообще Колькины слезы недалеко были спрятаны. Он плакал от чужого горя, от бабьих песен, от книг и от жалости, но слез этих очень стеснялся и потому старался реветь в одиночестве.

А вот Вовка – погодок, двоюродный братишка – только от обиды ревел. Не от боли, не от жалости – от обиды. Сильно ревел, до трясучки. И обижался часто. Иной раз ни с того ни с сего обижался.

Вовка книг читать не любил: ему на кино деньги давали. Кино он очень любил и смотрел все подряд, а если про шпионов, то и по три раза. И рассказывал:

– А он ему – хрясь, хрясь! Да под дых, под дых!..

– Больно, поди! – вздыхал Колька.

– Дура! Это ж шпионы.

И еще у Вовки была мечта. У Кольки, к примеру, мечта каждый день была иная, а у Вовки – одна на все дни:

– Вот бы гипноз такой открыть, чтоб все-все заснули. Ну все! И тогда б я у каждого по рублику взял.

– Чего ж только по рублику?

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Легенда о Лунной деве гласит: она — порождение тьмы и хаоса, её чары настолько опасны, что могут уни...
Найти любовь или лишиться наследства?Я не намерен играть по правилам отца, но его интриги втягивают ...
На 1 сентября 2022 года дефицит кадров в России, по данным Росстата, составил более 1,8 млн человек....
Когда мне было семнадцать, способности к магии разума не уберегли от ужасной ошибки – я стала рабыне...
Он красивый, умный и привлекательный репетитор, который собирается учить математике невинную и засте...
Когда идея о написании этой книги только-только приобрела внятные очертания, диванные эксперты, коих...