Семя желания Бёрджесс Энтони
Часть первая
Глава 1
Время? День, вечером которого ударят ножи правительственного разочарования.
Беатрис-Джоанна Фокс всхлипывала от горя, пока маленький трупик в желтом пластмассовом гробу передавали двум представителям Министерства сельского хозяйства (Департамент утилизации фосфора). Из ДПУ прислали развеселую парочку: эти угольно-черные типы постоянно улыбались, сверкая вставными челюстями, а один еще и распевал недавно ставшую популярной песенку. После телевизионных трелей грациозных безликих мальчиков эта песенка, исполняемая хрипловатым баском плотоядного потомка выходцев из Вест-Индий, звучала неуместно. А еще жутковато.
- Мой милый Фред – душка:
- Сладок от пяток
- До самой макушки.
- Он моя сушка!
- А может быть, мясо!
- Мя-я-ясо, хочу я мя-а-са!
Покойничка звали не Фред, а Роджер. Беатрис-Джоанна давилась слезами, но черномазый продолжал петь, нисколько не смущаясь происходящим: повторение обыденного ритуала вырабатывает требуемую непринужденность.
– Ну вот и готово, – сердечно сказал доктор Эйчсон, толстый англосаксонский мерин. – Еще капелька пентоксида фосфора вернется к старой доброй матери-земле. Пожалуй, и полкило не наберется. Но всякое лыко в строку.
Теперь певун засвистел. И насвистывая, согласно закивал и протянул квитанцию.
– Пройдемте ко мне в кабинет, миссис Фокс, – улыбнулся доктор Эйчсон. – Я дам вам копию свидетельства о смерти. Отнесете его в Министерство бесплодия, и вам выплатят утешительные. Наличными.
– Я хочу только вернуть моего сына, – всхлипнула она.
– Ну ну, это пройдет, – весело сказал доктор Эйчсон. – У всех проходит.
Он благосклонно смотрел, как двое в черном уносят гробик к лифту. Двадцатью этажами ниже их ждал фургон.
– Взгляните на это в масштабах страны, в глобальных масштабах. Одним ртом меньше. И полкило пентоксида фосфора, чтобы подпитать землю. В каком-то смысле, миссис Фокс, вы получите сына назад.
Он первым прошел в крошечный кабинет.
– Мисс Хёршхорн, – обратился он к секретарше, – будьте добры свидетельство о смерти.
Мисс Хёршхорн, тевтонокитаянка, стремительно проквакала данные в аудиограф на столе, и из прорези вылезла карточка. Доктор Эйчсон штампом поставил подпись – плавную и с завитушкой, женственную.
– Вот, пожалуйста, миссис Фокс, – сказал он, – и постарайтесь смотреть на вещи рационально.
– Как я посмотрю, – резко ответила Беатрис-Джоанна, – вы могли бы спасти его, если бы захотели. Но вы решили, что оно того не стоит. Лишний рот, который Государству полезней в качестве фосфора. Как же вы бессердечны!
Она снова заплакала.
Мисс Хёршхорн, худая дурнушка с собачьими глазами и прилизанными черными волосами, скорчила доктору Эйчсону недовольную гримаску: по всей очевидности, они к такому привыкли.
– Он был очень плох, – мягко сказал доктор Эйчсон. – Мы делали что могли: Гоб свидетель, делали. Но этот штамм менингококковой инфекции просто-таки, сами понимаете, галопирует. А кроме того, – добавил он с упреком, – вы слишком поздно его нам привезли.
– Знаю, знаю. Я виню себя. – Ее крошечный носовой платок совсем промок. – Но я думаю, его можно было спасти. И муж тоже так думает. Вам просто больше нет дела до человеческой жизни! Всем вам! Ох, мой бедный мальчик!
– Нам есть дело до человеческой жизни, – строго возразил доктор Эйчсон. – Но также нам важна стабильность. Наша забота – избегать перенаселения. Наша забота – чтобы у всех было достаточно пищи. – Думаю, – уже добрее добавил он, – вам следует поехать домой и отдохнуть. Покажите это свидетельство в Пункте выдачи лекарств и попросите дать вам пару успокоительных. Ну же, ну же. – Он похлопал ее по плечу. – Надо постараться быть разумнее. Постараться быть современной. Такая умная женщина… Оставьте материнство низшим классам, как и назначено природой. Именно это, конечно же, вам и полагается согласно правилам. Вы получили рекомендованный рацион. Для вас – никакого больше материнства. Постарайтесь перестать чувствовать себя матерью. – Он снова ее похлопал, желая прекратить этот разговор, и сказал: – А теперь прошу меня простить…
– Никогда, – заявила Беатрис-Джоанна. – Я никогда вас не прощу. Никого из вас не прощу.
– Всего хорошего, миссис Фокс.
Мисс Хёршхорн включила маленькую речевую машину, которая с маниакальностью синтетического голоса принялась перечислять встречи, запланированные для доктора Эйчсона на остаток дня. Тем временем доктор Эйчсон невоспитанно повернулся спиной к Беатрис-Джоанне. Все было кончено: ее сын был на пути к месту, где его превратят в пентоксид фосфора, а сама она превратилась в хнычущую помеху.
Вскинув голову, она широким шагом вышла в коридор, тем же широким шагом двинулась к лифту. Беатрис-Джоанна была красивой женщиной двадцати девяти лет, красивой на былой манер, что теперь не одобрялось в женщинах ее класса. Прямое непривлекательное черное платье не могло скрыть роскошного изгиба бедер, как не мог совершенно сплющить великолепную округлость груди стягивающий корсаж. Согласно моде ее волосы цвета сидра были не завиты, лоб скрывала челка, на лице – тонкий слой простой белой пудры. Духов она не носила, поскольку те отводились исключительно для мужчин. Но даже невзирая на естественную бледность горя, она как будто сияла и светилась здоровьем и – что весьма порицалось – угрозой плодовитости. Было в Беатрис-Джоанне что-то атавистическое: сейчас она инстинктивно вздрогнула при виде двух женщин-рентгенологов в белых халатах, которые, выйдя из своего отделения в другом конце коридора, прошествовали к лифту, нежно улыбаясь друг другу и сплетя пальцы. Теперь подобное поощрялось – что угодно, лишь бы отвлечь секс от его естественного завершения: вся страна пестрела плакатами, развешанными по распоряжению Министерства бесплодия. На плакатах – какая ирония! – в пастельных тонах детской бесполые пары обнимались под лозунгом: «Гомо есть Сапиенс». В Институте гомосекса даже проводились ночные семинары.
Входя в лифт, Беатрис-Джоанна глянула на обнимающуюся парочку с инстинктивным отвращением. Лесбиянки, обе белые, европеоидной расы, дополняли друг друга полнейшим стереотипом: игривый котенок под стать лягушке-быку. Повернувшись спиной к поцелуям, Беатрис-Джоанна испытала рвотный позыв. На девятнадцатом этаже лифт подобрал фатоватого задастого молодого человека, стильного, в хорошо сшитом пиджаке без лацканов, узких бриджах и цветастой рубашке без ворота со множеством защипов. И он тоже посмотрел на влюбленных с явным отвращением, но, брезгливо поведя плечами, с равной неприязнью скривился при виде женственности Беатрис-Джоанны. Наработанными быстрыми движениями он начал поправлять макияж, обсасывая губную помаду и жеманно улыбаясь собственному отражению в зеркале лифта. Влюбленные хихикали – то ли над ним, то ли над Беатрис-Джоанной. «Куда катится мир!» – подумала она, когда лифт снова стал опускаться, но, тайком приглядевшись к фату, решила, что это ловкая маскировка. Возможно, он, как и ее деверь Дерек, ее любовник Дерек, постоянно играет на публику и своим положением, своими шансами на карьеру обязан бесстыдной лжи. И невольно она в который раз (а такое случалось часто) подумала, что есть, наверное, что-то глубинно-нездоровое в мужчине, который вообще способен разыгрывать подобное. Она была уверена, что сама никогда не смогла бы притворяться, заставить себя совершать вязкие безжизненные телодвижения извращенной любви, даже если бы от этого зависела ее жизнь. Мир сошел с ума. Когда все это кончится? Лифт спустился на нижний этаж, она сунула сумочку под локоть, снова вскинула голову и приготовилась храбро окунуться в безумный мир снаружи. По какой-то причине двери лифта не открылись («Ну же! – недовольно цокал языком задастый франт, тряся двери. – Ну же!»), и в это мгновение из-за неосознанного страха оказаться в ловушке ее больное воображение превратило кабину лифта в желтый гробик с потенциальным пентоксидом фосфора.
– Ох, – тихонько всхлипнула она, – бедный маленький мальчик!
– Ну же! – защебетал при виде ее слез юный фат, сияя цикламеновой помадой.
Двери лифта отпустило, и они разошлись. С плаката на стене вестибюля на них смотрели обнявшиеся любовники-мужчины. «Возлюби ближнего своего», – призывал лозунг. Влюбленные медсестры захихикали над Беатрис-Джоанной.
– Пропади вы пропадом! – крикнула она, вытирая глаза. – Чтоб вам всем провалиться! Вы нечисты. Вот что с вами такое: все вы попросту нечисты!
Молодой человек покачнулся, неодобрительно цокнул языком и, покачивая бедрами, двинулся прочь. Кряжистая лесбиянка защищающим жестом обняла подругу за плечи и враждебно уставилась на Беатрис-Джоанну.
– Я ей устрою нечистую, – хрипло произнесла она. – Вмажу ее лицом в грязь, вот что я сделаю.
– Ах, Фреда, – обожающе вздохнула вторая, – ты такая храбрая!
Глава 2
В то время как Беатрис-Джоанна спускалась, ее муж Тристрам Фокс поднимался. Гудящий лифт вознес его на тридцать второй этаж Унитарной школы (для мальчиков) Южного Лондона (Ла-Манш), секция четыре. Его ожидал четвертый класс (поток 10) в составе шестидесяти человек. Ему предстояло вести урок современной истории. На задней стенке лифта, полускрытая за громадной тушей учителя рисования по фамилии Джордан, виднелась карта Великобритании, новенькая, последнего школьного выпуска. Большой Лондон, подпертый с юга и с востока морем, еще больше заползал на Северную и Западную провинции: новой его границей с севера стала линия, идущая от Лоустофта к Бирмингему; на западе эта линия тянулась от Бирмингема к Борнмуту. Ходила шутка, что желающим переселиться из провинций в Большой Лондон нет нужды переезжать: достаточно просто подождать. В самих провинциях еще можно было видеть старинное деление на графства, но из-за диаспор, иммиграции и смешения рас старые национальные наименования «Уэльс» и «Шотландия» уже утратили точное значение.
– Надо избавиться либо от одних, либо от других, – говорил Джордану Бек, преподававший математику в младших классах. – Наша проблема всегда была в компромиссе, в либеральном пороке компромисса. Семь септов в гинее, десять шестипенсовиков в кроне, восемь полукрон в соверене. Малолетние бедолаги просто не способны взять это в толк. Мы не можем заставить себя с чем-то расстаться, вот в чем великий грех нашей нации…
Тристрам вышел, оставив старого лысого Бека продолжать свою тираду. Пройдя в классную четвертого класса, он прищурился на своих мальчиков. Майский свет лился из обращенного к морю окна на пустые лица, на пустые стены. Он начал урок.
– Постепенная категоризация двух главных противоборствующих идеологий в свете теологически-мифических концепций.
Тристрам был не слишком хорошим преподавателем: говорил чересчур быстро, употреблял слова, которые ученикам оказывалось трудно записывать, и вообще имел тенденцию мямлить и отвлекаться от темы. Класс послушно старался записывать его слова в тетради.
– Пелагианство, – говорил он, – когда-то считалось ересью. Его даже называли британской ересью. Может мне кто-нибудь назвать другое имя Пелагия?
– Морган, – сказал прыщавый мальчик по фамилии Морган.
– Верно. Оба имени означают «человек из моря».
Мальчишка позади «человека из моря» пронзительно свистнул сквозь зубы и стал тыкать Моргана в спину.
– Перестань! – огрызнулся Морган.
– Да, – продолжал Тристрам. – Пелагий принадлежал к народу, который некогда населял Западную провинцию. Он был – как сказали бы в старые религиозные времена – монахом. Монахом.
Тристрам бодро встал из-за стола и желтым мелом вывел это слово на доске, точно боялся, что ученики не смогут его правильно записать. Потом снова сел.
– Пелагий отрицал доктрину первородного греха и утверждал, что человек способен своими трудами заслужить себе спасение.
Мальчики воззрились на него с полным непониманием.
– Оставим это пока, – смилостивился Тристрам. – Но вам следует запомнить, что учение Пелагия предполагает способность человека к совершенствованию. Тем самым в пелагианстве видели ядро либерализма и выводимых из него доктрин, в особенности социализма и коммунизма. Вы за мной поспеваете?
– Да, сэр, – рявкнули и пискнули шестьдесят ломающихся голосов.
– Хорошо.
Лицо Тристрама имело мягкие черты и было таким же невыразительным, как у его учеников, но глаза за контактными линзами лихорадочно блестели. В его волосах проглядывала негроидная курчавость, а голубые полумесяцы на ногтях почти скрывали кутикулы. Ему было тридцать пять лет, и вот уже почти четырнадцать он преподавал в школе. Он зарабатывал чуть более двухсот гиней в месяц, но надеялся, что по смерти Ньюика его повысят до главы Департамента общественных наук. Это означало бы существенное прибавление к жалованью, что, в свою очередь, означало бы более просторную квартиру и лучший старт в жизни маленького Роджера. Тут он вспомнил, что Роджер умер.
– Хорошо, – повторил он, как сержант-инструктор на занятии по военной подготовке в эпоху до наступления Вечного Мира. – Августин, с другой стороны, настаивал на имманентной греховности человека и его потребности в искуплении посредством божественной благодати. Считалось, что эта концепция лежит в основе консерватизма и других laissez-faire[1] и непрогрессивных политических доктрин. – Он улыбнулся классу. – Противоположный тезис, понимаете? – с подозрением спросил он. – Все на самом деле очень просто.
– Не понял, сэр, – бухнул верзила по фамилии Эбни-Гастингс.
– Видите ли, – дружелюбно отозвался Тристрам, – старые консерваторы ничего хорошего от человека не ждали. Человека рассматривали как по природе своей собственника, стремящегося к накоплению, желающего только приумножать свое имущество, как существо эгоистичное и не склонное к сотрудничеству, которому нет дела до прогресса общества. По сути, грех – лишь синоним эгоизма, джентльмены. Запомните это. – Он подался вперед, въехав рукавами в желтую меловую пыль, покрывавшую стол как песчаные наносы. – Что нам делать с эгоистичным человеком? – спросил он учеников. – Есть предложения?
– Вздуть? – предложил белокожий мальчик по имени Ибрагим ибн-Абдула.
– Нет. – Тристрам покачал головой. – Ни один августинец такого не сделает. Если ожидаешь от человека худшего, то и разочарование тебя не постигнет. Только разочарованные прибегают к насилию. Пессимист, а это еще один синоним августинца, извлекает своего рода мрачное удовлетворение, видя, до чего способен опуститься человек. Чем больше греха он видит вокруг, тем более подтверждается его вера в первородный грех. А все любят, чтобы их фундаментальные воззрения подтверждались: это, пожалуй, самое неизменное человеческое удовольствие.
Тристраму вдруг наскучили избитые разъяснения. Он оглядел сидящих рядами шестьдесят учеников, будто искал какой-нибудь проступок или шалость, которые бы его развлекли, но все сидели смирно и внимательно, послушные-препослушные, точно решили собственным примером подтвердить пелагианское учение. Микрорадио на запястье у Тристрама дважды прогудело. Он поднял его к уху. Жужжание насекомого, точно голос совести, произнесло: «Пожалуйста, по окончании урока зайдите к директору», – крошечные хлопки взрывных звуков. Хорошо. Вот оно! Значит, вот оно! Скоро он займет место бедного покойного Ньюика, а жалованье, возможно, прибавят задним числом. Он даже встал, на манер адвоката смяв пиджак там, где в дни лацканов были бы лацканы. И урок он возобновил с новым жаром:
– В наши дни политические партии отошли в прошлое. Мы признаем, что старая дихотомия существует в нас самих и не требует наивной проекции в виде сект или фракций. Мы и Бог, и дьявол в одном лице, пусть и не одновременно. Таковым может быть только мистер Морда-Гоб, а мистер Морда-Гоб, разумеется, просто вымышленный персонаж.
Тут ученики заулыбались. Они все любили «Приключения мистера Морда-Гоба» в «Космо-комиксе». Мистер Морда-Гоб был лопоухим и мокроносым кругленьким демиургом, который, плодовитый, как Шекспир, порождал нежеланную жизнь по всей земле. Перенаселение было его рук делом. Однако, что бы ни затевал, в какую бы передрягу ни ввязывался, он никогда не выходил победителем: его всегда успевал поставить на место Мистер Гомо, его босс – человек.
– Теология, заложенная в противоположных доктринах пелагианства и августинианства, утратила былое значение. Мы используем эти мифические символы, потому что они удивительно точно соответствуют нашему времени, эпохе, которая все больше полагается на перцепцию, пиктограммы и изображения. Петтмен! – с внезапной радостью крикнул Тристрам. – Вы что-то жуете! Едите на уроке! Так не пойдет, верно?
– Я не ем, сэр, – ответил Петтмен. – Прошу прощения, сэр. – Это был мальчик дравидской внешности, но с выраженными чертами лица краснокожего индейца. – Все дело в зубе, сэр. Мне надо его сосать, сэр, чтобы он перестал болеть, сэр.
– Мальчику вашего возраста иметь зубы не следовало бы, – сказал Тристрам. – Зубы – это атавизм.
Он помолчал. Он часто говорил это Беатрис-Джоанне, у которой были особенно красивые естественные челюсти – и верхняя, и нижняя. На заре их брака она получала удовольствие, покусывая ему мочки ушей. «Перестань, пожалуйста, дорогая. Ох, милая, больно». А потом маленький Роджер. Бедный маленький Роджер. Вздохнув, Тристрам усилием воли продолжил урок.
Глава 3
Беатрис-Джоанна решила, что, невзирая на издерганность, и горе, и странный стук в груди слева, она не хочет успокоительных таблеток из Пункта выдачи. Она вообще ничего больше не хочет от Государственной службы здравоохранения, спасибо большое… Набрав в грудь побольше воздуха, точно собиралась нырнуть, она стала протискиваться через скопление людей, набившихся в огромный вестибюль больницы. Благодаря смеси пигментов и цефалических указателей на стенах, благодаря великому множеству носов и губ этот вестибюль напоминал зал ожидания какого-то чудовищного международного аэропорта. Протолкавшись к лестнице, она немного постояла, упиваясь чистым уличным воздухом. Эра личного транспорта практически закончилась: по забитым пешеходами улицам ползли только государственные фургоны, лимузины и микробусы. Она подняла взгляд вверх. Небоскребы бесчисленными этажами возносились в майское небо, голубое, как утиное яйцо с перламутровой пленкой. Пестрое и обветшалое небо. Пульсирующая голубизной, седая светящаяся высь. Смена времен года – единственный неизменный факт, извечное повторение, цикл. Но в этом современном мире цикл превратился в эмблему статичного, ограниченного шара, тюрьмы. Почти в небе, на высоте по меньшей мере двадцати этажей, на фасаде Института демографии красовался барельефный круг с идущей к нему по касательной прямой. Он символизировал желаемое: победу над проблемой популяции – касательная не тянулась от вечности к вечности, а равнялась длине окружности. Стазис, застой… Баланс глобального населения и глобальных запасов продовольствия. Ее мозг одобрял, но тело – тело осиротевшей матери – кричало: нет… НЕТ! Символы в вышине означали отказ от столь многого; во имя разума совершалось святотатство против жизни. Она чувствовала дыхание моря на левой щеке.
Она свернула на юг, пошла по улицам Большого Лондона, где благородство и головокружительная величавость зданий искупляли вульгарность вывесок и лозунгов. «Златосияющий Солнечный Сироп». «Национальное Стереотелевидение». «Синтеглотка». Она протискивалась в столпотворении, ведь людской поток двигался на север. Тут она заметила, что толпа сегодня чуть однороднее обычного, что по большей части тут мужчины и женщины в серой форме полиции – многие из них неуклюжи, точно недавно рекрутированы. В конце улицы видением здравости души и тела поблескивало море. Это был Брайтон, административный центр Лондона, – будто прибрежную полосу можно называть центром! Насколько позволял движущийся на север людской поток, Беатрис-Джоанна пробиралась к прохладе зеленой воды. Отрывающийся из узкого и давящего каменного ущелья вид вечно сулил нормальность, простор свободы, но сам выход к морю всегда приносил разочарование. Каждые пятьсот ярдов или около того возникал рвущийся к Франции крепкий пирс, застроенный кубами офисов или ульями многоквартирных домов. Но чистое соленое дыхание оставалось неизменным, и Беатрис-Джоанна жадно его впитывала. Ее не оставляло интуитивное убеждение, что если Бог существует, то обитает он в море. Море сулило жизнь, шептало или кричало о плодородности; его голос никогда нельзя было заглушить совершенно. «Ах если бы только, – с безумным отчаянием подумала она! – тело маленького Роджера бросить в эти тигровые воды, если бы его унесло, чтобы его глодали рыбы, а не превратили бездушно в химикаты и не скормили бы безмолвно земле!» Ее преследовала ужасная мысль, что земля умирает, что море скоро станет последним прибежищем жизни. «Ты, о море, – бред, лишенный меры, хитон дырявый на спине пантеры весь в идолах солнцеподобных…»[2] – прочла она когда-то в переводе с какого-то второстепенного европейского языка. Гидра, что пьянеет, пожирая свой собственный, свой ярко-синий хвост…
– Море, – тихонько сказала она, поскольку набережная была также запружена людьми, как и улица, с которой она только что вышла. – Помоги нам, море. Мы больны, о море! Верни нам здоровье, верни нас к жизни!
– Прошу прощения? – спросил пожилой англосакс, подтянутый, краснощекий, с подагрическими пятнами, седоусый: в милитаристскую эпоху его тут же сочли бы отставным полковником. – Вы ко мне обращались…
– Извините.
Покраснев под слоем белой как кость пудры, Беатрис-Джоанна поспешила прочь, инстинктивно свернув на восток. Ее взгляд невольно потянулся к огромной бронзовой статуе, которая гордо бросала вызов небесам с головокружительной высоты шпиля здания Правительства: фигура бородатого мужчины в античной тоге гневно взирала на солнце. Ночью ее подсвечивали прожекторы. Путеводная звезда кораблям, человек из моря, Пелагий. Но Беатрис-Джоанна помнила то время, когда его называли Августином. И, как поговаривали, в иные времена он был королем, премьер-министром, популярным бородатым гитаристом, поэтом Элиотом (давно покойным певцом бесплодия), министром рыбоводства, капитаном команды мужской священной игры и – наиболее часто и удовлетворительно – великим неизвестным волшебником Анонимом.
Рядом со зданием Правительства, бесстыдно выходя фасадом на плодовитое море, притулилась более приземистая скромная постройка высотой всего в двадцать пять этажей – Министерство бесплодия. Над портиком министерства красовался неизбежный круг с целомудренно целующей его касательной, а еще большой барельеф обнаженной бесполой фигуры, разламывающей яйцо. Беатрис-Джоанна решила, какая разница, можно и сейчас забрать свои (так цинично названные) утешительные. Это даст ей повод войти в здание, повод задержаться в вестибюле. Возможно, она увидит его, когда он будет уходить с работы. Она знала, что на этой неделе он работает в А-смену. Прежде чем пересечь променад, она посмотрела на деловитые толпы почти новыми глазами, – возможно, глазами моря. Это был британский народ, а точнее, народ, населяющий Британские острова, поскольку тут преобладали евроазиаты, евроафриканцы и европолинезийцы. Солнечные блики ложились на кожу всевозможных оттенков: сливового, золотистого и даже красновато-коричневого, – ее собственный английский персиковый, замаскированный белой мукой, встречался все реже. Этнические различия утратили свою значимость, и мир разделился на языковые группы. Может, подумала она вдруг с почти пророческим пылом, это ей и немногим бесспорным англосаксам вроде нее выпало вернуть достоинство и душевное здоровье этому миру-полукровке? Ей смутно помнилось, что ее раса уже сделала это однажды.
Глава 4
– Важное достижение англосаксонской расы, – говорил Тристрам, – парламентское правительство, которое со временем стало означать многопартийную систему. Позднее, когда пришли к выводу, что деятельность правительства можно осуществлять эффективнее без дебатов и оппозиции, какую подразумевает многопартийное правительство, постепенно было распознано значение сущности цикла.
Подойдя к синей доске, он желтым мелом нарисовал большой кривоватый круг.
– Вот как, – продолжал он, механически, как на шарнире, поворачивая голову посмотреть на учеников, – работает цикл.
Он разделил круг на три дуги.
– У нас Пелагианская фаза. Затем наступает Промежуточная фаза.
Мел вторично обвел сперва одну дугу, потом другую.
– Это ведет к Августинианской фазе.
Опять утолщение, и мел вернулся к исходной точке.
– Пелфаза, Промфаза, Авфаза, Пелфаза, Промфаза, Авфаза и так далее и так далее до бесконечности. Своего рода вечный вальс. Теперь следует рассмотреть, как мотивирующая сила приводит колесо в движение.
Он с серьезным видом повернулся к классу, похлопывая одной ладонью по другой, чтобы отряхнуть мел.
– Прежде всего давайте вспомним, что воплощает собой пелагианство. Правительство, функционирующее в своей Пелагианской фазе, всецело поддерживает тезис, что человек способен к совершенствованию, что совершенства он может достичь собственными усилиями и что путь к совершенству абсолютно прям. Человек хочет быть совершенным. Он хочет быть хорошим и добрым. Граждане хотят сотрудничать со своими правителями на благо общества, поэтому нет необходимости в мерах принуждения или в санкциях, которые заставили бы их сотрудничать. Разумеется, законы необходимы, поскольку ни один отдельный индивид, сколь бы хорошим и готовым к сотрудничеству он ни был, не может иметь точных знаний о потребностях общества в их полном объеме. Законы указывают путь к нарождающейся структуре социального совершенства и играют роль наставлений и руководства. Но вследствие основополагающего тезиса, согласно которому граждане желают вести себя не как эгоистичные дикие звери, а как сознательные члены общества, предполагается, что законы будут исполняться. Тем самым пелагианское государство не видит необходимости создавать сложный пенитенциарный аппарат. Нарушь закон, и тебе скажут никогда больше так не делать либо выпишут штраф в несколько крон. Неповиновение не порождено первородным грехом, оно не является неотъемлемой частью человеческой природы. Это лишь изъян, нечто, что будет отброшено на пути к конечному совершенству человечества. Вам ясно?
Многие ученики закивали, хотя им уже давно было не до того, понимают они или нет.
– Ну так вот, в Пелагианской фазе, или Пелфазе, великая либеральная мечта как будто способна осуществиться. Греховная жажда накопительства отсутствует, животные желания находятся под контролем разума. Например, частнику-капиталисту, воплощению алчности в цилиндре, нет места в пелагианском обществе. Соответственно, Государство контролирует средства производства, Государство – единственный босс. Но воля Государства есть воля граждан, а потому гражданин работает на самого себя. Более счастливой формы государственного устройства невозможно вообразить. Однако помните, – сказал Тристрам театральным полушепотом, – помните, что устремления всегда опережают реальность. Что разрушает мечту? Что ее уничтожает, а? – Он внезапно ударил кулаком по столу, выкрикнув крещендо: – Разочарование! Разочарование! РАЗОЧАРОВАНИЕ!!! Власти предержащие, – уже разумным тоном продолжил он, – разочаровываются, обнаружив, что люди не так хороши, как они полагали. Предаваясь мечтам о совершенстве, они приходят в ужас, когда ломаются печати и люди предстают такими, какие они есть на самом деле. Возникает необходимость постараться принудить людей к добродетели. Законы пересматриваются в сторону ужесточения. Наспех создается система насильственного внедрения этих законов. Разочарование прокладывает дорогу хаосу. В мир вторгается иррациональное, вторгается паника. Когда отступает разум, его место заступает животная жестокость. Зверства! – выкрикнул Тристрам.
Тут класс наконец заинтересовался.
– Избиения. Тайная полиция. Пытки в залитых ярким светом подвалах. Приговоры без суда. Вырванные клещами ногти. Дыба. Обливание холодной водой. Выдавливание глаз. Расстрельные команды холодным рассветом. И причиной всему – разочарование. Это и есть Промфаза.
Он отечески, очень по-доброму улыбнулся своему классу. Его класс, затаив дыхание, ждал новых зверств. Глаза сверкали, рты приоткрылись.
– Что такое обливание холодной водой, сэр? – спросил Беллингхэм.
Глава 5
Беатрис-Джоанна, оставив позади дарующую жизнь прохладную воду, ступила в разверстую пасть министерства – пахло из этой пасти так, словно ее основательно прополоскали дезинфицирующим средством. Она протолкалась к офису, над которым красовалась вывеска «УТЕШИТЕЛЬНЫЕ». У стойки собралось довольно много безутешных матерей; некоторые (болтавшие с оттенком легкомыслия), в выходных платьях, сжимали свидетельства о смерти как пропуска в лучшую жизнь. Пахло дешевым спиртным (алком, как его называли), и Беатрис-Джоанна увидела грубую шершавую кожу и мутные глаза закоренелых алкоголичек. Дни рабства у утюга завершились; Государство поощряло детоубийство.
– Вроде как задохнулся в простынях. А ведь было-то ему ровнехонько три недельки.
– А мой обварился. Прямо на себя чайник вывернул. – Женщина улыбнулась со своего рода гордостью, словно ребенок совершил подвиг разума.
– Из окна выпал, правда-правда. Заигрался.
– Деньги не помешают.
– О да, этого у них не отнять.
Красивая нигерийка забрала у Беатрис-Джоанны свидетельство о смерти и отошла с ним к центральной кассе.
– Благослови вас Боже, мисс, – сказала карга, чей детородный возраст, судя по виду, давно миновал. И повторила, складывая выданные евроафриканкой банкноты: – Благослови вас Бог, мисс.
Неуклюже пересчитав монеты, она счастливо заковыляла прочь. Служащая улыбнулась старомодной фразе: Бога теперь нечасто поминали.
– Вот, пожалуйста, миссис Фокс. – Красивая нигерийка вернулась. – Шесть гиней три септа.
Как была вычислена эта сумма, Беатрис-Джоанна не спросила. С краской вины, которую не могла бы объяснить, она торопливо смахнула деньги в сумочку. Трехшиллинговая монета, называемая септой, трояко поблескивала из кошелька: король Карл VI тройняшками насмешливо улыбался слева. Король и королева были не подвластны тем же законам воспроизводства, что и простые смертные: в прошлом месяце погибли три принцессы, все в одной авиакатастррфе, и требовалось упрочить престолонаследие.
«Больше не надо!» – гласил плакат на стене. Беатрис-Джоанна сердито протолкалась прочь. Здесь, в вестибюле, она почувствовала себя отчаянно одинокой. Сотрудники в белых халатах деловито и бодро – точно сперматозоиды – спешили в Департамент исследований. Лифты сновали вверх-вниз между многочисленными этажами Департамента пропаганды. Беатрис-Джоанна ждала. Кругом мужчины и полумужчины щебетали и отпускали трели. Потом она увидела, как и надеялась именно в этот час, своего деверя Дерека, тайного любовника, который с портфелем под мышкой, сверкая кольцами, оживленно втолковывал что-то щеголеватому коллеге, загибая на каждом аргументе пальцы в искорках драгоценностей. При виде столь абсолютной маскировки под ортодоксальное гомосексуальное поведение (вторичные или социальные аспекты) она не смогла до конца подавить червячок презрения, зародившийся в ее чреве. До нее доносилась подчеркнутая картавость фраз, в его движениях сквозила грациозность танцовщика. Никто, никто, кроме нее, не знал, что за сатир скрывался под личиной бесполости. Как поговаривали многие, ему светил очень и очень высокий пост в иерархии Министерства. Если бы только, с внезапной злостью подумала она, его коллеги знали, если бы только его начальство знало! Она могла бы его уничтожить, если бы захотела. Могла бы? Конечно, не могла бы. Дерек не из тех, кто позволит себя уничтожить.
Она стояла, ждала, сложив перед собой руки. Дерек Фокс попрощался с коллегой («Ах, такое прекрасное, чудесное предложение. Обещаю, завтра мы его обязательно обсосем») и с благословляющей игривостью трижды хлопнул его по левой ягодице. Потом он увидел Беатрис-Джоанну и, настороженно оглянувшись по сторонам, подошел к ней. По его глазам ничего нельзя было прочесть.
– Привет, – сказал он, сочась благоволением. – Что нового?
– Он умер сегодня утром. Теперь он… – Она совладала с собой. – Теперь он в руках Министерства сельского хозяйства.
– Бедная моя. – Это было произнесено тоном любовника, мужчины, обращающегося к женщине. Он снова воровато оглянулся по сторонам, потом шепнул: – Лучше, чтобы нас не видели вместе. Можно мне прийти?
Помешкав, она кивнула.
– Когда сегодня вернется мой дорогой брат? – спросил он.
– Не раньше семи.
– Я побегу. Мне надо быть острожным. – Он жеманно улыбнулся проходящему мимо коллеге, мужчине с кудряшками, как у Дизраэли. – Что-то странное творится, – сказал он. – Думаю, за мной следят.
– Ты всегда осторожен, правда ведь? – спросила она довольно громко. – Всегда чертовски осторожен.
– Да говори же тише, – зашептал он. – Смотри, – добавил он чуть возбужденно, – видишь вон того мужчину?
– Которого? – Вестибюль был переполнен мужчинами.
– Низенького, с усами. Видишь его? Это Лузли. Уверен, он за мной наблюдает.
Беатрис-Джоанна увидела того, о ком он говорил: низенького, одинокого с виду человечка, поднесшего руку к уху, точно проверяя, идут ли его часы, а на самом деле слушающего микрорадио, который стоял в сторонке, на краю толпы.
– Иди домой, милая, – сказал Дерек. – Я примерно через час загляну.
– Скажи, – приказала Беатрис-Джоанна. – Скажи это, перед тем как я уйду.
– Люблю тебя, – одними губами произнес он, словно через стекло.
Грязные слова из уст мужчины к женщине в этом храме антилюбви. Его лицо скривилось, точно он разжевал квасцы.
Глава 6
– Но, – продолжал Тристрам, – Промфаза, разумеется, не может длиться вечно. – Он скривил лицо, изображая шок. – Шок! – объяснил он. – Рано или поздно правителей шокируют их собственные эксцессы. Они обнаруживают, что мыслят подобно еретикам, исходя не из врожденной добродетельности человека, а его греховности. Они ослабляют санкции, и результатом становится полный хаос. Но к тому времени разочарование уже не может проникнуть глубже и достигает своего предела. Разочарование уже не способно толкнуть Государство на репрессивные действия, и воцаряется своего рода философский пессимизм. Иными словами, мы скатываемся к Августианской фазе, к Авфазе. Теперь ортодоксальная доктрина представляет человека греховным существом, от которого не следует ожидать ничего хорошего. Иная мечта, джентльмены, мечта, которая опять же превосходит реальность. Со временем начинает казаться, что социальное поведение человека на самом деле несколько лучше, чем по праву может ожидать августианский пессимист, и потому возникают зачатки своего рода оптимизма. И так понемногу возвращается пелагианство. Мы снова в Пелфазе. Колесо совершило полный оборот. Есть вопросы?
– А чем выкалывают глаза, сэр? – спросил Билли Чан.
Взвизгнули звонки, зазвякали гонги, искусственный голос выкрикнул через динамики:
– Перейти, перейти! Всем, всем перейти! Пятьдесят секунд, чтобы перейти. Обратный отсчет пошел: пятьдесят, сорок девять, сорок восемь…
Тристрам одними губами произнес слова, распускавшие класс, но оставшиеся неуслышанными за общим гамом, и вышел в коридор. Мальчики побежали на занятия по конкретной музыке, астрофизике и языку управления. Обратный отсчет ритмично продолжался под стать стихотворному размеру:
– Тридцать девять, тридцать восемь…
Подойдя к лифту для учителей, Тристрам нажал кнопку. Огоньки показывали, что кабина уже спускается с верхнего этажа (там залы с огромными окнами для уроков рисования; вечный торопыга, учитель рисования, как всегда, распустил класс пораньше и сам ушел). «43-42-41-40…»-ной посверкивало на панели.
– Девятнадцать – восемнадцать – семнадцать…
Амфибрахий обратного отсчета сменился трохеем. Кабина лифта остановилась, и Тристрам вошел. Джордан рассказывал своему коллеге Мубрейю о новых течениях в живописи, имена Звенинтой, Абрахамс, Ф. Э. Чил сдавались как пустые карты.
– Плазматический ассонанс, – вещал Джордан. – Кое в чем мир нисколько не изменился.
– Три – два – один – ноль.
Голос умолк, но на каждом этаже (18-17-16-15), какой представал перед Тристрамом, мальчики еще не вошли в свои новые классы, кое-кто даже не спешил. Пелфаза. Никто не пытался внедрить правила. Работа делалась. Более-менее. 4-3-2-1. Нижний этаж. Тристрам вышел из лифта.
Глава 7
Беатрис-Джоанна вошла в лифт небоскреба Сперджин-билдинг на Росситер-авеню. 1-2-3-4. Она поднималась на сороковой этаж, где ее ждала крошечная квартира, пустая без ребенка. Через полчаса или около того придет Дерек, в утешении объятий которого она отчаянно нуждалась. Неужели Тристрам не способен оказать ту же услугу? Нет, это было не одно и то же. Плоть жила собственной странной логикой. Было время, когда прикосновение Тристрама ей было приятно, возбуждало, приводило в экстаз. Это давно прошло – прошло, если быть точной, вскоре после рождения Роджера, словно единственным назначением Тристрама было его зачать. Любовь… Беатрис-Джоанна думала, что все еще любит Тристрама. Он был добрым, честным, мягким, щедрым, заботливым, спокойным, иногда остроумным. Но любила она Тристрама в гостиной, а не Тристрама в спальне. Любит ли она Дерека? Пока она не могла ответить на этот вопрос. 26-27-28. Ей казалось странным, что у братьев одна и та же плоть. Но у Тристрама она превратилась в падаль, а у его старшего брата была огнем и льдом, райским плодом, невыразимо вкусным и возбуждающим. Она решила, что все-таки влюблена в Дерека, однако его не любит. 30-31-32. А любит она Тристрама, но не влюблена в него. Как и сегодня, так и в отдаленном будущем, женщина умудрялась руководствоваться (как это было вначале) инстинктами (как сейчас), шалящими нервами и (как будет всегда) внутренними органами (мир без конца). 39-40. (Аминь.)
Беатрис-Джоанна храбро повернула ключ в двери квартирки. Встретил ее привычный запах «Антиафродизиака» (освежителя воздуха, разработанного химиками Министерства, где трудился ее возлюбленный, который подавался по всему жилому блоку по трубам от генератора в подвале) и гудение холодильника. Пусть сравнивать ей было не с чем, ее всегда поражала ничтожность жилого пространства (стандартного для людей их с мужем группы доходов): жилой блок состоял из гостиной, спальни, гробика-кухни и ванной, в которую втискиваться приходилось почти как в платье. За два больших шага она могла бы пересечь гостиную, да и их сделать можно было лишь потому, что вся мебель пряталась в стенах и потолке, откуда ее по необходимости доставали прикосновением к выключателю. Беатрис-Джоанна нажала рычажок кресла, и неохотно возник угловатый некрасивый предмет для сидения. Она устала, а потому со вздохом села. «Ежедневный новостной диск» плоским черным солнцем еще светился в настенном крепеже. Нажатие кнопки, и материализовался искусственный голос – бесполый, невыразительный:
– Забастовка на заводе «Нэшнл синтелак». Призывы вернуться на рабочие места остались без ответа. Зачинщики забастовки не желают идти на компромисс в своих требованиях повышения минимальной оплаты на одну крону три шестипенсовика в день. В знак солидарности с забастовщиками докеры Саутгемптона отказываются пропускать импортированный синтелак.
Беатрис-Джоанна передвинула иглу на «Женский канал». Не искусственный на сей раз, а самый настоящий женский голос – пронзительный от едкого энтузиазма, – вещал о дальнейшем сокращении линии бюста. Беатрис-Джоанна отключила новости. Нервы у нее еще пошаливали, затылок ломило как от мерных ударов молота. Сняв одежду, она помылась в тазике, называемом ванной. Присыпав тело простой белой пудрой без запаха, она надела халат, спряденный из какого-то длинноцепочечного синтетического полимерамида. Потом подошла к панели кнопок и переключателей в стене и велела металлическим рукам осторожно опустить из ниши в потолке пластмассовый буфет. Открыв буфет, она вытрясла из коричневого пузырька две таблетки. Запив их водой из бумажного стаканчика, она бросила стаканчик в дыру в стене. Тем самым он отправился в дальний путь, конечной точкой которого была топка в подвале. После она стала ждать.
Дерек опаздывал. Она начала терять терпение. Нервы у нее все еще гудели струнами цитры, в голове стучало. Ей начали чудится смерть, погибель и горе. Собрав остатки здравого смысла, точно какого-то чужеродного ограничителя, она стала уговаривать себя: мол, дурные предчувствия просто следствия событий, которые уже ушли в прошлое и которые уже не вернуть. Проглотив еще две таблетки, она отправила еще один стаканчик на огненное уничтожение. Потом наконец в дверь постучали.
Глава 8
Тристрам постучал в дверь учебной части и, назвавшись, сказал, что директор хотел его видеть. Были нажаты клавиши, на притолоках замигали лампочки, и Тристраму предложили войти.
– Входите, Братец Лис, входите! – воскликнул Джоселин, в который раз напоминая, что означает на английском слово «фокс».
Он и сам немного походил на лиса, но никак не на францисканца[3]. Он был лыс, страдал тиком и имел довольно высокую степень университета Пасадены. Сам он был родом из Саттона, Западная Виргиния. Будучи одновременно хитрым и скромным, он особо не распространялся, что состоял в близком родстве с верховным комиссаром по делам Северо-Американских территорий. Тем не менее свой пост директора школы он приобрел благодаря собственным заслугам. Благодаря им и безупречной асексуальности.
– Садитесь, Братец Лис, – пригласил Джоселин. – Садитесь, не чинясь. Примите кофеинчик. – Он гостеприимно указал на блюдечко с таблетками кофеина возле письменного прибора.
Тристрам с улыбкой покачал головой.
– Бодрит, знаете ли, когда совсем приспичит, – сказал Джоселин, беря две.
Потом он сел за свой стол. Морской послеполуденный свет лег на длинный нос, сизую челюсть, крупные и подвижные губы, преждевременные морщины.
– Я записывал ваш урок, – начал он, кивнув сперва на панель переключателей на белой стене, потом на динамик в потолке. – По-вашему, дети многое усваивают?
– Им и не полагается усваивать, – отозвался Тристрам. – Достаточно, чтобы они получили общее впечатление, сами понимаете. Это есть в учебном плане, но на экзамены не попадает.
– Ну да, ну да, наверное, так.
Джоселина тема не слишком интересовала, он водил пальцами по папке в сером переплете – по личному делу Тристрама. Тристрам прочитал вверх ногами «ФОКС» на обложке.
– Бедный старый Ньюик, – сказал Джоселин. – Он был очень даже неплох. А теперь он пентоксид фосфора где-то в Западной провинции. Но, думаю, его дух взаправду еще жив, – неопределенно пробормотал он, а потом быстренько добавил: – Я имел в виду тут, в школе.
– Да-да, конечно. В школе.
– Ага. Так вот, все шло к тому, что вы займете его место. Я сегодня читал ваше дело…
«Шло к тому». Тристрам сглотнул неприятную пилюлю неожиданности. «Шло». Он сказал «шло»… в прошедшем времени.
– Целая книга. Вижу, вы хорошо у нас потрудились. И вы старший по возрасту в Департаменте. Вам следовало бы просто заступить на место.
Он откинулся назад, сложив вместе кончики больших пальцев, следом сошлись кончики мизинцев, безымянных, средних, указательных. И все это время он подергивался от тика.
– Вы же понимаете, – сказал он, – что не в моей власти решать, кто займет освободившуюся вакансию. Решает попечительский совет. Я могу только рекомендовать. Ну да, рекомендовать. Так вот, знаю, это прозвучит безумно, но в наши дни решающий фактор далеко не квалификация. Да-да. Неважно, сколько у вас степеней, какой опыт или как умело вы выполняете свою работу. Дело – и я употребляю этот термин в самом широком его смысле – в семейном положении. Вот так.
– Но, – начал Тристрам, – моя семья…
Джоселин поднял руку, точно останавливал поток уличного движения.
– Я не имел в виду, какую карьеру сделали члены вашей семьи, – возразил он. – Речь о том, сколько их вообще. Или было. – Он опять начал подергиваться. – Дело не в евгенике или социальном статусе, а в арифметике. Так вот, Братец Лис, нам обоим ясно, что это полный абсурд. Но таково положение вещей. – Его правая рука вдруг вспорхнула, зависла, потом упала на стол как пресс-папье. – Записи (он произнес это как «вхаписи») гласят… Вот тут… Согласно записям вы происходите из семьи из четырех человек. У вас есть сестра в Китае (она в Глобальном исследовании демографического положения, верно?) и брат – не где-нибудь, а в Спрингфилде, штат Огайо. А потом еще, разумеется, Дерек Фокс, гей и на высоком посту. Идем дальше, Братец Лис: вы женаты, и у вас есть один ребенок.
Он грустно посмотрел на Тристрама.
– Уже нет. Сегодня утром он умер в больнице.
Нижняя губа Тристрама выпятилась, задрожала.
– Умер, а? М-да. – Утешения в нынешние времена были чисто финансового порядка. – Маленький был, а? Очень маленький. Пентоксида фосфора с него не много. М-да, но в вашем положении его смерть ничего не меняет.
Джоселин крепко сжал крупные ладони, словно собирался молитвой устранить факт Тристрамова отцовства.
– Одни роды на семью. А что там родится: живой младенчик, или мертвый, или даже несколько зараз – один, двойня, даже тройня, – значения не имеет. Разницы нет. Так вот, – продолжал он, – вы закон не нарушали. Вы не сделали ничего, чего теоретически не должны были бы. Вы имеете право жениться, если желаете, вы имеете право на одни роды в семье, хотя, разумеется, лучшие из нас так не поступают. Просто не поступают.
– Проклятье! – вырвалось у Тристрама. – Да пропади пропадом эти условности! Кто-то же должен поддерживать популяцию! Вообще никакого человечества не осталось бы, если бы кое-кто не заводил детей. – Он рассердился. – И что вы имеете в виду под этими «лучшие из нас»? Такие, как мой брат Дерек? Этот одержимый властью гомик, который заползает, да, буквально заползает в каждую…
– Calmo, – произнес Джоселин, – calmo[4]. – Он только что вернулся с образовательной конференции в Риме, беспапском городе. – Вы собирались сказать какую-то гадость или даже выбраниться. «Гомик» – уничижительное словечко. Не забывайте, геи практически управляют этой страной, если уж на то пошло, всем Англоговорящим Союзом. – Он насупился и глянул на Тристрама с лисоватой печалью. – Мой дядя, верховный комиссар, – гей. Я сам когда-то едва не стал геем. Давайте обойдемся без эмоций. Это неподобающе, ну да, так и есть, неподобающе. Давайте попробуем parlare[5] об этом calmamente[6], а? – Он улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка вышла безыскусной. – Вам не хуже моего известно, что воспроизведение лучше предоставить низшим классам. Вспомните, сам термин «пролетариат» происходит от латинского «proletarius», что означает «те, кто служит государству своими отпрысками, или proles». Нам с вами ведь полагается быть выше этого, так?
Он основа откинулся на спинку кресла, улыбаясь, выстукивая по столу чернильным карандашом – по каким-то причинам букву «о» азбукой Морзе.
– Одни роды на семью – таково правило, или рекомендация, или как там вам хочется это называть, – но пролетариат то и дело его нарушает. Расе не грозит вымирание. Я бы сказал, как раз обратное. До меня дошли слухи с самого верха, ну да неважно, неважно… Факт в том, что ваши родитель и родительница это правило нарушили, очень и очень сильно нарушили, даже прескверно нарушили. Да, прескверно, лучше не скажешь. М-да. Кем был ваш родитель? Служил в Министерстве сельского хозяйства, верно? Согласно вашему личному делу так и есть. Ну, я бы сказал, довольно цинично наращивать национальные запасы продовольствия, с одной стороны, и заводить четырех детей – с другой. – В этом Джоселин явно увидел довольно гротескную антитезу, но от нее отмахнулся. – И про это не забыли, знаете ли, Братец Лис, не забыли. Грехи отцов, как любили говаривать.
– Мы все когда-нибудь поможем Министерству сельского хозяйства, – надулся Тристрам. – Внушительная доза пентоксида фосфора из нас четверых получится.
– И ваша жена тоже, – продолжил Джоселин, шурша многочисленными страницами в личном деле. – У нее сестра в Северной провинции. Замужем за сельскохозяйственным служащим. Там двое детей. – Он поцокал языком. – Да вас аура плодовитости окружает, Братец Лис! Так или иначе, что до поста главы департамента, то вполне очевидно, что при прочих равных попечительский совет выберет кандидата с более чистым семейным списком.
Произнес он это «вхписком», и раздражение Тристрама сосредоточилось на коверканье слов.
– Давайте посмотрим. Давайте рассмотрим других кандидатов. – Опершись локтями о стол, Джоселин подался вперед и стал загибать пальцы. – Уилтшир – гей. Краттенден – холостяк. Коуэл женат, один ребенок, поэтому его не считаем. Крум-Юинг пошел до конца, он – castrato[7] – довольно сильный кандидат. Фиддьен – просто пустое место. Ральф – гей…
– Ладно, – согласился Тристрам. – Принимаю мой приговор. Я останусь в дураках и буду смотреть, как в обход меня повышают кого-то помладше… Это неминуемо будет кто-то помладше, так всегда бывает… И все из-за моих «вхаписей», – горько добавил он.
– Вот именно, – подытожил Джоселин. – Рад, что вы так это восприняли. Сами знаете, как большие шишки на это посмотрят. «Наследственность» – вот ключевое слово; «наследственность». Семейная история предумышленной плодовитости, вот что скажут наверху. Именно-именно. Как наследственная склонность к преступлениям. Ситуация сейчас очень шаткая… По секрету скажу, Братец, будьте настороже. И за женой присмотрите. Ни в коем случае не заводите еще детей. Не допускайте безответственности, не уподобляйтесь пролетариату. Один подобный неверный шаг, и очутитесь за бортом. Вот-вот, за бортом. – Он провел себе ребром ладони по горлу. – Множество перспективных молодых людей на подходе. Людей с правильными умонастроениями. Мне бы не хотелось вас терять, Братец Лис.
Глава 9
– Дражайшая!
– Любимый, любимый, любимый!
Они жадно обнялись, даже не закрыв дверь.
– Юм-юм-юм-юм-юм-юм-юм!
Выпутавшись, Дерек пинком ее захлопнул.
– Надо быть осторожнее, – заметил он. – С Лузли станется и сюда за мной притащиться.
– И какая в том беда? – спросила Беатрис-Джоанна. – Ты ведь можешь навестить брата, если захочешь, верно?
– Не будь дурочкой. Лузли дотошный, этого у гаденыша не отнимешь. Он, скорее всего, разузнал, в какие часы у Тристрама смена.
Дерек отошел к окну и тут же вернулся, улыбаясь собственной глупости: на такой высоте… внизу столько неразличимых муравьев, копошащихся в глубоком ущелье улицы…
– Возможно, я становлюсь чуточку нервным, – признался он. – Только дело в том… разное происходит… Сегодня вечером я встречаюсь с министром. Похоже, у меня будет новая работа.
– Какого рода работа?
– Работа, которая, боюсь, означает, что мы будем меньше видеться. Во всяком случае какое-то время. Работа при мундире. Сегодня приходили портные снимать мерки. Большие дела творятся!
Дерек сбросил свою публичную кожу бесполого денди и сделался мужчиной, жестким и крепким.
– Вот как? – переспросила Беатрис-Джоанна. – Ты получишь работу, которая будет важнее встреч со мной, так?
Когда он вошел и ее обнял, на одно безумное мгновение она вдруг подумала, что они убегут вместе, станут до конца своих дней питаться кокосами и заниматься любовью под пальмами. Но потом взяло верх женское желание получить лучшее от двух миров.
– Иногда я спрашиваю себя, – сказала она, – действительно ли ты думаешь, что говоришь. Про любовь и так далее.
– Ах, милая, – нетерпеливо отозвался он. – Только послушай. – Он был не в настроении болтать попусту. – Происходят события, которые гораздо важнее любви. Решаются вопросы жизни и смерти.
Совсем по-мужски.
– Глупости, – подсказала она.
– Чистки, если ты знаешь, что это такое. Перемены в Правительстве. Безработных рекрутируют в полицию. М-да, серьезные, очень серьезные перемены.
Беатрис-Джоанна стала демонстративно всхлипывать, разыгрывая беззащитность, слабость.