Битва за Рим Маккалоу Колин
– Принцепс сената Марк Эмилий Скавр, великий понтифик Гней Домиций Агенобарб, Квинт Лутаций Катул Цезарь, Публий Корнелий Сципион Назика…
– Прекрасно, достаточно. Они заручились поддержкой своих клиентов-плебеев и сколотили фракцию, с которой не удалось сладить даже мне. Потом – это случилось в прошлом году – они изъяли таблицы с законами Сатурнина.
– Его закон о зерне и земельные законопроекты, – подхватил Марий-младший, который теперь, вдали от Рима, отлично находил общий язык с отцом и жаждал его похвал.
– За исключением моего первого земельного закона, который дает право моим солдатам из неимущих селиться на островах у африканского побережья, – напомнил ему Марий.
– Кстати, муж мой, я кое-что хотела тебе сказать, – спохватилась Юлия.
Марий со значением посмотрел на Мария-младшего, но Юлия продолжала:
– Как долго ты собираешься держать на этом острове Гая Юлия Цезаря? Может, пора уже вызвать его в Рим? Ради Аврелии и детей ему следовало бы вернуться.
– Он нужен мне на Церцине, – отрезал Марий. – Военачальник из него неважный, но никто никогда не работал над аграрными проектами так упорно и успешно, как Гай Юлий. Пока он остается на Церцине, работа идет, жалоб почти не поступает и результаты превосходны.
– Но так долго! – не уступала Юлия. – Три года!
– Пускай потрудится еще столько же. – Марий не собирался сдаваться. – Ты знаешь, как медленно продвигаются обычно земельные дела: контроль, возмещение убытков, бесконечные разбирательства, сопротивление местных жителей… А Гай Юлий прекрасно с этим справляется! Нет, Юлия, ни слова больше! Гай Юлий останется там, где он сейчас находится, пока не закончит порученное ему дело.
– Тогда мне жаль его жену и детей.
Впрочем, Юлия заступалась за Аврелию напрасно: ту вполне устраивала ее участь, и она почти не скучала по супругу. Объяснялось это вовсе не отсутствием любви и не пренебрежением супружеским долгом. Просто во время его отлучек она могла заниматься собственным делом, не опасаясь его неодобрения, жесткой критики, а то и запрета – только этого ей не хватало!
Когда они, поженившись, поселились на первом этаже большого жилого дома – инсулы, доставшейся Аврелии в качестве приданого, она обнаружила, что супруг ожидает, что они будут вести такой же образ жизни, какой вели бы, если бы обитали в собственном доме на Палатинском холме, – изящный, утонченный и совершенно бесцельный. Именно такую жизнь она яростно критиковала, беседуя с Корнелием Суллой. Это было бы настолько скучно, что любовная интрижка сделалась бы неизбежной. Аврелия пришла в отчаяние, узнав, что Цезарь не одобряет ее общения с жильцами, занимающими все девять этажей; что супруг предпочел бы, чтобы она прибегала к услугам агентов для сбора квартирной платы.
Однако Гай Юлий Цезарь был патрицием древнего аристократического рода и имел немало обязанностей. Прикованный к Гаю Марию – и родственными связями, и безденежьем, – Цезарь начал свою государственную карьеру в качестве военного трибуна в легионах; наконец, побыв квестором и став членом сената, он был направлен на остров Церцина у африканского побережья организовывать колонию ветеранов из неимущих солдат Гая Мария. Все эти занятия вынуждали его подолгу находиться вдали от Рима. В свою первую длительную поездку он отправился вскоре после женитьбы. Его союз с Аврелией был вознагражден двумя дочерьми и сыном, однако отец не присутствовал при рождении своих детей и не видел, как они растут. Он ненадолго появлялся дома, жена беременела – и он снова отбывал на многие месяцы, а то и на годы.
К тому времени, когда великий Гай Марий женился на сестре Цезаря Юлии, в семье Юлиев Цезарей иссякли последние деньги. Старшая ветвь рода решила вопрос просто: успешное усыновление младшего сына богатым патрицием дало средства, достаточные для того, чтобы два оставшихся сына могли претендовать на консульскую должность; усыновленный младший ребенок получил имя Квинт Лутаций Катул Цезарь. Но отец Цезаря (Цезарь-дед, как его называли теперь, через много лет после кончины) был вынужден заботиться о двух сыновьях и двух дочерях, денег же хватало только на одного сына. К счастью, его посетила блестящая идея предложить худородному, но несметно богатому Гаю Марию выбрать себе в жены ту из двух его дочерей, которая придется ему по вкусу. Денег Гая Мария достало на приданое обеим дочерям, а также на шестьсот югеров земли вблизи Бовилл, перешедшей во владение Цезаря-младшего, доход от которой позволил ему получить место в сенате. Деньги Гая Мария устраняли все препятствия на пути представителей младшей ветви Юлиев Цезарей – ветви Цезаря-деда.
Сам Гай Юлий Цезарь – супруг Аврелии – оказался достаточно благороден и справедлив, чтобы испытывать искреннюю благодарность к Гаю Марию, в отличие от старшего брата Секста, который задрал нос и после женитьбы постепенно отдалился от остального семейства. Цезарь знал, что, не будь денег Мария, он не смог бы войти в сенат и не был бы в состоянии обеспечить будущее своему потомству. Без этих денег Цезарю никогда не позволили бы взять в жены красавицу Аврелию, представительницу древнего и богатого рода, о руке которой мечтали очень многие.
Безусловно, если бы Марий настоял, Цезарь с супругой перебрались бы в собственное жилище на Палатине или в Каринах. Более того, дядя и отчим Аврелии Марк Аврелий Котта уговаривали молодую чету пустить часть приданого на покупку дома. Однако Цезарь и Аврелия предпочли последовать совету Цезаря-деда и отказались от подобной роскоши. Приданое Аврелии было истрачено на приобретение инсулы – доходного дома, в котором поселились и хозяева, в надежде, что со временем Цезарь сможет купить особняк в более престижном районе. Найти более престижное место было нетрудно, поскольку инсула Аврелии находилась в сердце Субуры, самого многолюдного и бедного района Рима, зажатого между Эсквилином и Виминалом и населенного представителями всех рас и вероисповеданий, а также римлянами, относящимися в основном к четвертому и пятому классам, среди которых попадались и неимущие.
И все же управление инсулой пришлось Аврелии по душе. Как раз тогда, когда Цезарь впервые отлучился надолго, а ее первая беременность благополучно завершилась, она с головой ушла в заботы домовладелицы. Разогнав агентов, она стала вести дела самостоятельно, обзаведясь множеством знакомств среди нанимателей. Она во всем действовала разумно и решительно, ей даже удалось приструнить членов сомнительного братства перекрестков, собиравшихся в стенах ее инсулы. Это братство, состоявшее из местных жителей и зарегистрированное у городского претора, должно было устраивать праздники в честь ларов, алтарь которых был установлен на перекрестке, прилегающем к инсуле Аврелии, а также чистить фонтан и убирать мусор. Квартальным начальником, возглавлявшим эту подозрительную коллегию, был некий Луций Декумий, коренной римлянин, но принадлежавший лишь к четвертому классу. Когда Аврелия занялась управлением инсулой, она обнаружила, что Луций Декумий и его приспешники собирают дань со всей округи, запугивая окрестных лавочников. Ей удалось положить конец их бесчинствам, а заодно приобрести в лице главаря этой бандитской шайки надежного друга.
Поскольку у Аврелии было мало грудного молока, она нашла среди жильцов своей инсулы кормилиц для детей, открыв крошкам-патрициям двери в мир, о существовании которого они иначе никогда не узнали бы. Результат можно было предвидеть: задолго до поступления в школу все трое овладели, хотя и в разной степени, греческим, еврейским, сирийским и несколькими галльскими наречиями и, помимо классической латыни, на которой изъяснялись их благородные предки, усвоили говор низших сословий и жаргон, свойственный исключительно Субуре. Они собственными глазами видели, как живет римский люд, пробовали всевозможную пищу, которую чужеземцы находили вкусной, и водили дружбу с членами братства Луция Декумия.
Аврелия полагала, что все это не причинит детям вреда. Впрочем, она вовсе не была бунтовщицей и не стремилась изменить мир, твердо придерживаясь принципов, в которых была воспитана. Вместе с тем она была натура деятельная, любознательная и не безразличная к людям. Еще в юности, когда Аврелия знать не знала забот, ее вдохновлял пример матери Гракхов Корнелии, которую она считала истинной героиней и величайшей женщиной в истории Рима. Теперь, в зрелом возрасте, Аврелия руководствовалась более практичными соображениями, опираясь главным образом на здравый смысл. Именно здравый смысл подсказывал ей, что болтающие на нескольких языках маленькие патриции – это вовсе не плохо. Более того, она полагала, что для них станет хорошей жизненной школой общение с теми, кому недоступно величие, которое по праву рождения принадлежит ее детям.
Чего Аврелия действительно опасалась, так это возвращения Гая Юлия Цезаря, мужа и отца; на самом деле он никогда толком не был ни тем ни другим. Вероятно, чужеземная любовница и могла просветить его на сей счет, но он был не из тех, кто с легкостью заводит связи. Будучи истинной римлянкой, Аврелия не пыталась выяснять – и не хотела этого делать, – прибегает ли он к услугам других женщин, чтобы удовлетворять естественные потребности, хотя, наблюдая за жизнью своих квартирантов, видела: любовь зачастую доводит женщин до исступления, а то и толкает на убийства из-за ревности. Аврелия не могла этого понять, однако она признавала это как данность и благодарила богов за то, что те наделили ее трезвым умом и научили обуздывать чувства; ей и в голову не приходило, что и среди женщин ее сословия есть немало таких, которым знакомы муки ревности и отчаяние.
Нет, окончательное возвращение Цезаря чревато неприятностями. Аврелия была в этом твердо убеждена. Впрочем, она не истязала себя мыслями о будущем, а получала от жизни удовольствие, не слишком тревожась ни за здоровье своих маленьких аристократиков, ни за язык, на котором они щебечут. В конце концов, разве не так же обстоит дело на Палатине и в Каринах, где женщины доверяют детей нянькам со всех концов света? Разница в том, что там никто не заботится о последствиях, – дети становятся умелыми притворщиками, ищущими наперсниц среди служанок, которых знают гораздо лучше, нежели собственных матерей.
Впрочем, маленький Юлий Цезарь был ребенком особенным и весьма трудным; даже рассудительная Аврелия ощущала в сердце холодок, задумываясь о способностях и будущем своего единственного сына. В гостях у Юлии она призналась ей и Элии, что этот малыш сводит ее с ума, и теперь радовалась, что проявила тогда слабость, поскольку Элия дала ей дельный совет: найти для ребенка педагога.
Аврелия, как и все, слыхала о существовании исключительно одаренных детей, однако полагала, что такие рождаются не у сенаторов, а в гуще простонародья. Родители юных дарований часто обращались к ее дяде и отчиму Марку Аврелию Котте с просьбой дать их детям шанс проявить свои способности, на что у родителей не было возможностей; за это они передавали себя и своего отпрыска под его патронат, обещая быть его верными клиентами. Котта всегда охотно исполнял подобные просьбы, надеясь, что со временем у него и у его сыновей на службе окажутся талантливые люди. При этом Котта был человеком здравомыслящим; как-то раз Аврелия подслушала, как он говорил Рутилии, своей жене:
– К сожалению, дети не всегда оправдывают возлагаемые на них надежды. Либо огонек сразу начинает гореть слишком ярко и преждевременно гаснет, либо их захлестывает тщеславие и самоуверенность, чреватые крахом. Некоторые, правда, оказываются полезными. Такие дети – сокровища. Именно поэтому я никогда не отказываюсь помогать родителям.
Что Котта и Рутилия (мать Аврелии) думают по поводу своего одаренного внука, Аврелия не знала, поскольку не рассказывала им о его способностях и вообще старалась скрывать от них мальчика. Собственно, она прятала юного Цезаря почти от всех. Его таланты повергали ее в трепет и заставляли втайне мечтать об ослепительном будущем. Однако куда чаще это становилось для нее причиной глубокого уныния. Если бы она знала все его слабости и недостатки, ей было бы проще иметь с ним дело. Но кто может похвастаться, что постиг душу ребенка, которому еще не исполнилось и двух лет? Прежде чем продемонстрировать своего необыкновенного сына миру, Аврелия хотела лучше разобраться в его натуре, чувствовать себя с ним более уверенно. Она никак не могла избавиться от опасения, что ему не хватит силенок совладать с тем даром, которым наделила его причудница-природа.
Сын отличался чувствительностью, – это ей было известно. Обескуражить его было не трудно. Но горевал он недолго. Природа наделила его жизнерадостностью, какой сама Аврелия никогда не обладала. Его энтузиазм был воистину безграничным, мозг работал так стремительно, что впитывал сведения, как огромная рыба, втягивающая в себя воды моря, в котором живет. Больше всего Аврелию беспокоила его доверчивость, стремление маленького Цезаря подружиться с кем угодно, его нежелание прислушиваться к ее наставлениям, помедлить и поразмыслить получше, понять, что мир существует не только для того, чтобы удовлетворять его желания, ибо в нем часто встречаются весьма опасные люди.
Одновременно она понимала, что такое копание в душе малыша не имеет смысла. Хотя ум мальчика мог переварить невероятно много, но жизненного опыта ему недоставало. Пока юный Цезарь был просто-напросто губкой, впитывающей любую влагу, в которую погружался; если же субстанция оказывалась недостаточно жидкой, он принимался за нее, стараясь довести до необходимой консистенции. Конечно, у него имелись недостатки и слабости, но Аврелия не знала, носят ли они постоянный характер, или же это просто этапы развития. К примеру, он был осведомлен о своей неотразимости и вовсю этим пользовался, чтобы вить из окружающих веревки. Его беспомощной жертвой становилась среди прочих тетушка Юлия, не способная противиться его уловкам.
Матери не хотелось, чтобы мальчик пускал в ход свое очарование. Самой Аврелии (по ее собственному убеждению) обаяние не было присуще ни в малейшей степени, и она испытывала презрение к привлекательным людям, ибо знала, как легко они добиваются желаемого и как мало его ценят. Обаяние было для нее признаком легковесности, которая никогда не позволит мужчине стать подлинным лидером. Юному Цезарю придется от него избавиться, иначе ему не добиться успеха среди римлян, которые выше прочего ставят именно серьезность. Кроме того, мальчик был просто хорошеньким – еще одно нежелательное качество. Но как сделать некрасивым красивое лицо, тем более что красота унаследована от обоих родителей?
Итогом всех этих тревог, развеять которые могло одно лишь время, стала граничившая с суровостью строгость к маленькому сыну: Аврелия не склонна была закрывать глаза на проступки, часто сходившие с рук его сестрам; готова была скорее пожурить его, чем утешить, часто порицала и бранила. Все остальные души в нем не чаяли, а сестры и кузины откровенно баловали; мать же понимала, что ей досталась роль злой мачехи. Если больше некому было проявить строгость, приходилось делать это самой. Мать Гракхов Корнелия не стала бы колебаться.
Задача найти педагога, которому можно было бы доверить воспитание ребенка (мальчику еще несколько лет полагалось бы оставаться на попечении женщин), не пугала Аврелию; напротив, она приступила к поискам с энтузиазмом. Жена Суллы Элия отсоветовала ей останавливать выбор на воспитателе-рабе, – это еще более усложнило проблему. Не питая большого уважения к Клавдии, жене Секста Цезаря, она не собиралась спрашивать совета у нее. Если бы сыном Юлии занимался педагог, Аврелия непременно обратилась бы к ней, однако Марий-младший, единственный ребенок в семье, посещал школу, чтобы не лишаться общества сверстников. Точно так же собиралась в свое время поступить с сыном и Аврелия; однако теперь она понимала, что об этом не может быть и речи. Среди сверстников юный Цезарь превратился бы либо в мишень для насмешек, либо в предмет всеобщего обожания, а она считала недопустимым и то и другое.
За советом Аврелия отправилась к своей матери Рутилии и единственному брату матери Публию Рутилию Руфу. Дядя Публий неоднократно приходил ей на помощь, в том числе и в вопросе замужества.
Она отправила всех троих детей на тот этаж своей инсулы, где проживали евреи, – их любимое убежище в этом многолюдном, шумном доме, – а сама, усевшись в паланкин, приказала доставить себя в дом отчима; спутницей она выбрала преданную служанку из галльского племени арвернов по имени Кардикса. Естественно, к моменту, когда Аврелия покинет дом Котты на Палатине, у дверей ее будет поджидать Луций Декумий со своими подручными: к тому времени стемнеет, и субурские хищники выйдут на охоту.
Аврелия так успешно скрывала ото всех необыкновенные таланты своего сына, что ей оказалось нелегко убедить Котту, Рутилию и Публия Рутилия Руфа, что этот человечек, которому еще не исполнилось и двух лет, нуждается в наставнике. Потребовалось дать десятки терпеливых ответов на десятки недоверчивых вопросов, чтобы родственники наконец поверили.
– Я не знаю подходящего человека, – молвил Котта, ероша свои редеющие волосы. – Твои братья Гай и Марк занимаются сейчас с риторами, а Луций-младший ходит в школу. На самом деле тебе стоило бы обратиться к одному из торговцев рабами-педагогами – Мамилию Малку или Дуронию Постуму. Однако раз ты непременно хочешь приставить к нему свободного учителя, то я просто не знаю, что тебе посоветовать.
– Дядюшка Публий, а ты? Ты уже давно сидишь и помалкиваешь, – сказала Аврелия.
– Помалкиваю, – отозвался сей мудрый муж.
– Не значит ли это, что у тебя есть кто-то на примете?
– Возможно. Только сперва мне самому хотелось бы взглянуть на Цезаря-младшего, желательно при таких обстоятельствах, которые помогли бы мне составить собственное мнение. Ты скрывала его от нас – не пойму зачем.
– Такой славный мальчуган! – с чувством вздохнула Рутилия.
– С ним одни неприятности! – Ответ матери был лишен всякого намека на сентиментальность.
– В общем, я думаю, что всем нам настало время взглянуть на Цезаря-младшего, – заключил Котта, который с возрастом располнел и оттого страдал одышкой.
Аврелия в смятении всплеснула руками и оглядела родственников с таким волнением во взоре, что все были потрясены. Они знали ее с младенчества, но никогда еще не видели такой растерянной.
– О, только не это! – вскричала она. – Нет! Как вы не понимаете? Это может причинить ему огромный вред. Мой сын не должен думать, что он чем-то отличается от других! Что же будет, если сразу трое взрослых начнут глазеть на него и дивиться его разумным ответам? Он возомнит себя невесть кем!
Рутили раскраснелась и поджала губы.
– Милая девочка, ведь он мой внук! – выпалила она.
– Да, мама, отлично знаю. Ты обязательно увидишь его и сможешь задать ему любые вопросы – но сейчас еще не время! И не все вместе! Пока я просила бы зайти к нам дядю Публия.
Котта толкнул жену локтем.
– Прекрасная мысль, Аврелия, – сказал он одобрительно. – В конце концов, ему скоро исполнится два года. Аврелия может пригласить нас к нему на день рождения, Рутилия. Вот тогда и увидим собственными глазами, что это за чудо, а ребенок даже и не заподозрит, с какой целью мы нагрянули.
Подавив досаду, Рутилия кивнула:
– Как пожелаешь, Марк Аврелий. Тебя это устраивает, дочь?
– Да, – буркнула Аврелия.
Публий Рутилий Руф сразу пал жертвой обаяния юного Цезаря, все более искусно пользовавшегося своей способностью очаровывать людей, и счел его замечательным ребенком. Он едва дождался момента, чтобы поделиться своим восторгом с его матерью.
– Не припомню, когда я чувствовал такую симпатию к кому-либо, за исключением тебя, когда ты, отвергнув всех служанок, которых тебе предлагали родители, сама нашла себе Кардиксу, – с улыбкой проговорил он. – Тогда я подумал, что ты – бесценная жемчужина. Но теперь я узнал, что моя жемчужина произвела не лучик света, а прямо-таки кусочек солнца.
– Оставь всю эту лирику, дядя Публий! – отрезала озабоченная мамаша. – Я позвала тебя не за этим.
Однако Публию Рутилию Руфу представлялось крайне важным довести до ее сознания свою мысль, поэтому он уселся с ней рядом на скамью во дворе-колодце, устроенном посредине инсулы. Местечко было чудесным, поскольку второй обитатель первого этажа, всадник Гай Маций, увлекался цветоводством и достиг в этом деле совершенства. Аврелия называла свой двор-колодец «вавилонскими висячими садами»: с балконов на всех этажах свисали различные растения, а вьющийся виноград за долгие годы оплел весь двор до самой крыши. Дело было летом, и сад благоухал ароматами роз, желтофиоли и фиалок; радуя глаз всеми оттенками розового, синего и фиолетового.
– Дорогая моя племянница, – заговорил Публий Рутилий Руф серьезным голосом, взяв ее за руки и заглядывая в глаза, – попытайся меня понять. Рим уже не молод, хотя пока еще не впал в старческое слабоумие. Но подумай сама: двести сорок четыре года им правили цари, затем четыреста одиннадцать лет у нас была Республика. История Рима насчитывает уже шестьсот пятьдесят пять лет, и за это время он становился все могущественнее. Но многие ли древние роды по-прежнему способны давать Риму консулов, Аврелия? Корнелии, Сервилии, Валерии, Постумии, Клавдии, Эмилии, Сульпиции… Юлии не давали Риму консулов уже четыре сотни лет, хотя думаю, что при жизни теперешнего поколения в курульном кресле все же побывает несколько Юлиев. Сергии слишком бедны, поэтому им пришлось заняться разведением устриц; Пинарии так бедны, что готовы на что угодно, лишь бы разбогатеть. У плебейского нобилитета дела идут лучше, чем у патрициев, и мне кажется, что если мы не проявим осторожность, то Рим окончательно попадет под власть «новых людей», не имеющих великих предков, не чувствующих связи с корнями Рима и поэтому безразличных к тому, во что Рим превратится. – Он сильнее сжал ее руки. – Аврелия, твой сын – представитель старейшего и знаменитейшего рода. Среди доживающих свой век патрицианских родов одни Фабии могут сравниться с Юлиями, но Фабиям уже три поколения приходится усыновлять детей, чтобы не пустовало курульное кресло. Истинные Фабии настолько выродились, что прячутся от людских глаз. И вот перед нами – Цезарь-младший, выходец из древнего патрицианского рода, не уступающий умом и энергией «новым людям». Он – надежда Рима, какой я уж и не надеялся увидеть. Я верю: для того чтобы Рим вознесся еще выше, им должны править патриции. Я никогда не произнес бы этого при Гае Марии, которого люблю, но, любя, осуждаю. За свою феноменальную карьеру Гай Марий причинил Риму больше вреда, чем пятьдесят германских вторжений. Законы, которые он попрал, традиции, которые он уничтожил, прецеденты, которые он создал! Братья Гракхи, по крайней мере, принадлежали к нобилитету и пытались решить назревшие в Риме проблемы хотя бы с подобием уважения к mos maiorum, неписаным заветам предков. Тогда как Гай Марий пренебрег mos maiorum, оставив Рим на растерзание волкам, не имеющим ни малейшего отношения к старой доброй волчице, вскормившей Ромула и Рема.
Речь эта показалась Аврелии такой увлекательной и необычной, что она слушала ее с широко распахнутыми глазами, даже не замечая, как сильно сжал Публий Рутилий Руф ее руку. Наконец-то ей предлагали нечто существенное, путеводную нить, держась за которую она с юным Цезарем могла выбраться из царства теней.
– Ты должна ценить достоинства юного Цезаря и делать все, что в твоих силах, чтобы направить его по пути величия. Тебе следует внушить ему целеустремленность, осознание задачи, которая по силам ему одному, – сохранить и обновить римский дух и римские традиции.
– Понимаю, дядя Публий, – ответила она серьезно.
– Хорошо, – кивнул он и, вставая, потянул ее за собой. – Завтра, в три часа пополудни, я пришлю к тебе одного человека. Пусть мальчик никуда не отлучается.
Так сын Аврелии стал воспитанником Марка Антония Гнифона, галла из Немауза. Его дед был из племени салиев, которое беспрерывными набегами терроризировало эллинизированное население Заальпийской Галлии. В конце концов деда и отца будущего воспитателя поймали отчаявшиеся массилиоты. Дед, проданный в рабство, вскоре умер, отец же был достаточно молод, чтобы из варвара превратиться в домашнего слугу в греческой семье. Паренек оказался смышленым, поэтому умудрился накопить денег и выкупиться на свободу, после чего женился. В жены он взял гречанку-массилиотку скромного происхождения, отец охотно дал согласие на брак, несмотря на варварскую наружность жениха – могучее телосложение и ярко-рыжие волосы. Таким образом, его сын Гнифон вырос среди свободных людей и, как и его отец, оказался юношей весьма способным.
Гней Домиций Агенобарб, превративший побережье Срединного моря Заальпийской Галлии в римскую провинцию, назначил своим старшим легатом одного из Марков Антониев, у которого отец Гнифона служил переводчиком и писцом. После победоносного завершения войны с арвернами Марк Антоний пожаловал отцу Гнифона римское гражданство. Это был наилучший способ выразить свою благодарность – Антонии славились щедростью. Хотя ко времени поступления на службу к Марку Антонию отец Гнифона уже был свободным человеком, римское гражданство позволило ему стать членом сельской трибы Антониев.
Гнифон еще в детстве проявлял интерес к географии, философии, математике, астрономии и инженерному делу. Когда он надел тогу взрослого мужчины, отец посадил его на корабль, отплывавший в Александрию, мировой центр учености. Там, в знаменитой библиотеке при Александрийском мусейоне, он набирался ума под руководством Диоклеса – главного библиотекаря.
Однако лучшие годы александрийского книгохранилища уже миновали, и никто из библиотекарей не мог сравниться с великим Эратосфеном. Когда Марку Антонию Гнифону исполнилось двадцать шесть лет, он решил поселиться в Риме и заняться преподаванием. Сперва он стал грамматиком и обучал молодых людей риторике; потом, устав от чванства юных аристократов, открыл школу для мальчиков помладше. Марк Антоний Гнифон тотчас добился успеха и весьма скоро мог себе позволить без стеснения взимать самую высокую плату. Он с легкостью оплачивал просторное учебное помещение из двух комнат на тихом шестом этаже инсулы вдали от гомона Субуры, а также еще четыре комнаты этажом выше в том же пышном сооружении на Палатине – там он жил. Гнифон содержал еще четырех рабов, которые обходились ему недешево; двое были его личными слугами, а двое помогали в преподавании.
Предложение Публия Рутилия Руфа учитель встретил смехом, заверив гостя, что не намерен отказываться от столь доходного занятия ради возни с сосунком. Рутилий Руф сделал следующий ход: он предложил педагогу готовый контракт, включавший проживание в роскошных апартаментах в более фешенебельной инсуле на Палатине и более щедрую оплату его труда. Однако Марк Антоний Гнифон не соглашался.
– Хотя бы зайди взглянуть на ребенка, – предложил Рутилий Руф. – Когда удача сама идет тебе в руки, не стоит воротить нос.
Стоило преподавателю познакомиться с юным Цезарем, как он изменил свое решение. Теперь Рутилий Руф услышал от него следующее:
– Я берусь быть наставником юного Цезаря не из-за его происхождения и даже не из-за его чудесных способностей, а потому, что он очень мне понравился и его будущее внушает мне страх.
– Ну и ребенок! – жаловалась Аврелия Луцию Корнелию Сулле, когда тот заглянул к ней в конце сентября. – Семья собирает последние деньги, чтобы нанять для него самого лучшего педагога, и что же? Педагог тоже становится жертвой его обаяния!
– Гм, – откликнулся Сулла.
Он пришел к Аврелии не для того, чтобы выслушивать жалобы на ее отпрысков. Дети утомляли Суллу, как бы смышлены и очаровательны они ни были; оставалось гадать, почему он не зевает в присутствии собственного потомства. Нет, он заглянул, чтобы сообщить о своем отъезде.
– Значит, и ты меня покидаешь, – заключила она, угощая его виноградом из своего садика.
– Да, и, боюсь, очень скоро. Тит Дидий намерен переправить войско в Испанию морем, а для этого самое лучшее время года – начало зимы. Я же отправлюсь туда по суше, чтобы все подготовить.
– Ты устал от Рима?
– А ты бы не устала на моем месте?
– О да!
Он беспокойно поерзал и в отчаянии стиснул кулаки:
– Я никогда не доберусь до самого верха, Аврелия!
Но она только рассмеялась:
– Ты еще станешь Октябрьским Конем, Луций Корнелий. Твой день непременно наступит!
– Но, надеюсь, не буквально, – усмехнулся он в ответ. – Мне бы хотелось сохранить голову на плечах – а Октябрьскому Коню этого не суждено. И почему, интересно знать? Беда в том, что все наши священнодействия настолько дряхлы, что мы даже не понимаем языка, на котором возносим свои молитвы. И не имеем представления, зачем запрягаем в колесницы боевых коней попарно, чтобы потом принести в жертву правого из колесницы, выигравшей забег. Что до сражения… – В саду было так светло, что зрачки Суллы превратились в точечки и он стал похож на незрячего провидца; в его взоре, устремленном на Аврелию, отразилось пророческое страдание, которое было вызвано не бедами прошлого или настоящего, а провидением будущего. – О, Аврелия! – вскричал он. – Почему счастье ускользает от меня?
У нее сжалось сердце, ногти вонзились в ладони.
– Не знаю, Луций Корнелий.
Взывать к его здравому смыслу – что могло быть нелепее? Но больше ей нечего было ему предложить.
– Думаю, тебе нужно найти серьезное дело.
Ответ Суллы был сух:
– Вот уж точно! Когда я занят, у меня не остается времени на раздумья.
– И я такая же, – ответила Аврелия ему в тон. – Но в жизни должно быть что-то еще.
Они сидели в гостиной рядом с низкой стеной внутреннего сада, по разные стороны стола; их разделяло блюдо, полное зрелого винограда. Гость умолк, а Аврелия все разглядывала его. Как он прекрасен! Ей вдруг стало очень жаль себя – это случалось с ней нечасто, поскольку она умела обуздывать чувства. «У него такой же рот, как у моего мужа, – подумала она, – такой же красивый…»
Сулла неожиданно поднял глаза, застав ее врасплох; Аврелия залилась густой краской. Что-то изменилось в его лице, трудно определить, что именно, но он вдруг стал больше походить на себя. Сулла протянул к ней руку, лицо его озарилось неотразимой улыбкой.
– Аврелия…
Она ответила на рукопожатие и затаила дыхание; у нее кружилась голова.
– Что, Луций Корнелий? – услыхала она собственный голос.
– Будь моей!
У Аврелии пересохло в горле, и она почувствовала, что должна глотнуть воды, иначе лишится чувств, однако даже это оказалось свыше ее сил; его пальцы, обвившиеся вокруг ее пальцев, казались ей последней нитью, связывавшей ее с ускользающей жизнью: разомкни она их – и жизнь оборвется…
После Аврелии никак не удавалось вспомнить, когда Сулла успел обойти стол, но лицо его внезапно оказалось совсем близко от ее лица, и блеск его глаз, его губ уже представлялся ей мерцанием, исходящим из глубины отполированного мрамора. Аврелия зачарованно наблюдала, как перекатываются мускулы под кожей его правой руки, и дрожала – нет, вибрировала, – чувствуя себя слабой и беззащитной…
Закрыв глаза, она ждала. Когда его губы прикоснулись к ее губам, Аврелия ответила таким пылким поцелуем, словно в ней накопился вековой голод; в ее душе поднялась буря, какой она еще не знала. Аврелия ужаснулась самой себе, почувствовав, что вот-вот превратится в пылающие уголья.
Спустя мгновение между ними уже была комната: Аврелия вжалась в ярко расписанную стену, словно желая слиться с плоским изображением, а Сулла стоял возле стола, тяжело дыша; его волосы горели на солнце ослепительным огнем.
– Я не могу! – тихо вскрикнула она.
– Тогда ты навсегда потеряешь покой!
Стараясь – невзирая на клокочущую в нем ярость – не уронить себя в глазах Аврелии, Сулла величественно завернулся в сползшую на пол тогу и решительными шагами, каждый из которых напоминал Аврелии, что он никогда не вернется, удалился с высоко поднятой головой, словно это он покидает поле сражения победителем.
Однако лавры победителя в несостоявшейся схватке его не удовлетворяли: он понимал, что потерпел поражение, и пылал от негодования. Сулла несся домой, подобно урагану сметая прохожих. Да как она посмела! Как посмела сидеть перед ним с таким голодным взглядом, зажечь его поцелуем – и каким поцелуем! – а потом пойти на попятный? Можно подумать, что она хотела его меньше, чем он – ее! Надо было прикончить ее, свернуть ей хрупкую шею, отравить, чтобы ее личико разбухло от яда, придушить, чтобы насладиться зрелищем вылезающих из орбит глаз! Убить ее, убить, убить, убить! Убить, стучало сердце – ему казалось, что оно колотится у него в ушах; убить, гудела кровь, бурлившая в жилах и заставлявшая раскалываться череп. Убить, убить, убить ее! Его ярость подогревалась сознанием того, что убить ее он не сможет, точно так же как не мог убить Юлиллу, Элию, Далматику. Почему? Что таилось в этих женщинах, чего не было в Клитумне и Никополис?
Когда Сулла, словно камень, брошенный из пращи, влетел в атрий, слуги разбежались, жена беззвучно удалилась, и весь огромный дом ушел в себя, как улитка в раковину. Ворвавшись в кабинет, Сулла подскочил к деревянному ларю в виде храма, где хранилась восковая маска его предка, и вытащил ящик, укрытый под миниатюрной лестницей. Первым предметом, который ухватили его цепкие пальцы, была бутылочка с прозрачной жидкостью; бутылочка легла ему на ладонь, и он уставился на жидкость, безмятежно переливающуюся за зеленым стеклом.
Луций Корнелий Сулла не знал, сколько времени провел так, разглядывая бутылочку на ладони. При этом в его мозгу не вызрело ни единой мысли: от ступней до корней волос его захлестывала злоба. Или, может, то была боль? Горе? Безграничное, чудовищное одиночество? Только что его сжигал огонь; но почти мгновенно он оказался в объятиях лютого холода. Лишь остынув, Сулла сумел взглянуть правде в глаза: он, привыкший видеть в убийстве утешение и весьма удобный способ решения проблем, не находил в себе сил расправиться с женщиной, принадлежащей к его сословию. Юлиллу и Элию он, правда, обрек на страдания, что давало хоть какое-то успокоение. Более того, участь Юлиллы наполняла его душу мрачным удовлетворением, ведь это он послужил причиной ее смерти: он не сомневался, что, не стань она свидетельницей его свидания с Метробием, она по-прежнему пьянствовала бы и сжигала его огнем своих огромных желтых глаз, в которых навечно застыл немой упрек. Однако в случае с Аврелией он и надеяться не смел на то, что она станет горевать по нему после того, как он покинул ее дом. Стоило ему выйти на улицу, как она наверняка справилась с огорчением и нашла утешение в работе. До завтра она окончательно выкинет его из головы. В этом – вся Аврелия! Чтоб ей сгинуть! Да сожрут ее черви! Мерзкая тварь!
Разразившись бессмысленными проклятиями, Сулла поймал себя на том, что его настроение понемногу улучшается. Впрочем, проклятия здесь были совершенно ни при чем. Боги не обращали ни малейшего внимания на огорчения и страсти человеческие, и не в его власти умертвить предмет ненависти, мысленно обрушивая на него свой безудержный гнев. Аврелия по-прежнему жила в его душе, и ему было необходимо избавиться от этого образа, прежде чем он отбудет в Испанию, чтобы посвятить все свои усилия карьере. Ему требовалась какая-то замена экстазу, который охватил бы его, если бы ему удалось разрушить неприступную цитадель ее добродетели. И не важно, что до того, как он заметил вожделение в ее взоре, ему и в голову не приходило пытаться соблазнить ее; порыв был настолько силен, что ему никак не удавалось прийти в себя.
Все дело в Риме! В Испании Сулла излечится. Но как обрести успокоение сейчас? На поле боя его никогда не постигало столь жгучее разочарование – то ли потому, что там нет времени на раздумья, то ли потому, что там повсюду тебя окружает смерть, то ли потому, что в пылу битвы легче убедить себя, что движешься к великой цели. Но в Риме – а он проторчал в Риме уже почти три года! – Сулла безумно тосковал, а против тоски у него было всего одно действенное средство – убийство в буквальном или хотя бы метафорическом смысле этого слова.
Оцепенев от внутреннего холода, он погрузился в мечты: перед его мысленным взором проплывали лица его жертв и тех, кого ему хотелось видеть жертвами: Юлилла, Элия, Далматика, Луций Гавий Стих, Клитумна, Никополис, Катул Цезарь – как было бы славно навеки потушить взор этого надменного верблюда! – Скавр, Метелл Нумидийский Свин. Свин… Сулла вскочил, медленно задвинул потайной ящичек. Однако бутылочка осталась у него в кулаке.
Водяные часы показывали полдень. Шесть часов прошло, шесть осталось. Кап-кап-кап… Более чем достаточно, чтобы нанести визит Квинту Цецилию Метеллу Нумидийскому Свину.
Вернувшийся из изгнания Метелл Нумидийский превратился в человека-легенду. Он с замиранием сердца признавался себе, что, не будучи еще стариком и не собираясь умирать, уже стал на Форуме преданием. Из уст в уста передавался рассказ о его консульской карьере, достойной Гомера; о том, с каким бесстрашием он предстал перед Луцием Эквицием, о перенесенных им ударах судьбы, о том, с какой смелостью он испрашивал себе новых испытаний. В легенду превратились его ссылка и то, как его изумленный сын считал бесконечные денарии, когда над Гостилиевой курией заходило солнце, а Гай Марий ждал момента, чтобы клятвенно подтвердить свою приверженность второму земельному закону Сатурнина.
«И все же, – размышлял Метелл Нумидийский, простившись с последним в этот день клиентом, – я войду в историю как величайший представитель великого рода, самый прославленный Квинт из всех Цецилиев Метеллов». Эта мысль заставляла его раздуваться от гордости и счастья. Он вернулся домой, где встретил радушный прием. Чувство небывалого довольства переполняло Метелла. Да, его война с Гаем Марием длилась долго! Однако ей все-таки настал конец. Он победил, а Гай Марий остался в проигрыше. Никогда больше Риму не придется страдать от подлостей Гая Мария.
Слуга поскребся в дверь таблиния.
– Да? – отозвался Метелл Нумидийский.
– Тебя хочет видеть Луций Корнелий Сулла, господин.
Когда Сулла вошел, Метелл Нумидийский уже направлялся навстречу гостю с приветственно протянутой рукой.
– Дорогой Луций Корнелий, какая это радость – увидеться с тобой! – проговорил он, источая радушие.
– Да, мне давно уже пора лично засвидетельствовать тебе почтение, – ответил Сулла, усаживаясь в кресло для клиентов и напуская на себя виноватый вид.
– Вина?
– Благодарю.
Стоя у столика, на котором возвышались два кувшина и несколько кубков из чудесного александрийского стекла, Метелл Нумидийский спросил, глядя на посетителя и поднимая брови:
– Стоит ли разбавлять хиосское вино водой?
– Разбавлять хиосское – преступление, – ответил Сулла с улыбкой, свидетельствующей о том, что он успел освоиться в гостях.
Хозяин не двинулся с места.
– Твой ответ – ответ политика, Луций Корнелий. Не думал, что ты принадлежишь к этой когорте!
– Квинт Цецилий, пусть в твоем вине не будет воды! – воскликнул Сулла. – Я пришел к тебе в надежде, что мы сможем стать добрыми друзьями.
– В таком случае, Луций Корнелий, станем пить наше хиосское неразбавленным.
Метелл Нумидийский взял в руки два кубка: один поставил на стол рядом с Суллой, другой взял себе; усевшись, он провозгласил:
– Я пью за дружбу!
– И я. – Пригубив вина, Сулла нахмурился и посмотрел Метеллу Нумидийскому прямо в глаза. – Квинт Цецилий, я отправляюсь старшим легатом в Ближнюю Испанию вместе с Титом Дидием. Понятия не имею, сколько времени продлится мое отсутствие, однако мне представляется, что оно затянется на годы. Вернувшись, я намерен немедленно выставить свою кандидатуру в преторы. – Откашлявшись, он отпил еще. – Тебе известна подлинная причина моего провала в прошлом году?
Губы Метелла Нумидийского тронула легкая улыбка, но Сулла не сумел понять, что это была за улыбка: насмешливая, злобная или благодушная.
– Да, Луций Корнелий, знаю.
– Что же именно ты знаешь?
– Что ты сильно огорчил моего друга Марка Эмилия Скавра, испугавшегося за свою жену.
– Вот как! Значит, моя связь с Гаем Марием тут ни при чем?
– Луций Корнелий, такой здравомыслящий человек, как Марк Эмилий, никогда не покусился бы на твою государственную карьеру из-за боевого товарищества с Гаем Марием. Хотя сам я не был здесь и не присутствовал при всем этом лично, у меня сохранилась достаточно тесная связь с Римом, чтобы понимать, что в то время ты был уже не так близок с Гаем Марием, – добродушно объяснил Метелл Нумидийский. – Ведь ты больше не связан с ним родственными узами. – Он вздохнул. – Однако тебе не повезло: едва ты порвал с Гаем Марием, как чуть не стал причиной скандала в семействе Скавра.
– Я не совершил ничего недостойного, Квинт Цецилий, – процедил Сулла, стараясь не давать волю раздражению, но все больше укрепляясь в мысли, что эта тщеславная посредственность заслуживает смерти.
– О недостойных поступках речи не было. – Метелл Нумидийский осушил свой кубок. – Можно только сожалеть, что, когда дело доходит до женщин, в особенности жен, даже самые старые и мудрые теряют головы.
Стоило хозяину приподняться, как Сулла резво вскочил на ноги, схватил со стола оба кубка и отошел, чтобы наполнить их.
– Женщина, о которой идет речь, приходится тебе племянницей, Квинт Цецилий, – проговорил Сулла, стоя к собеседнику спиной и загораживая своей тогой стол.
– Только поэтому мне и известна вся эта история.
Протянув Метеллу Нумидийскому кубок, Сулла снова сел.
– Считаешь ли ты, как ее дядя и добрый друг Марка Эмилия, что я действовал правильно?
Хозяин пожал плечами, отпил вина и скривился:
– Если бы ты был каким-то выскочкой, Луций Корнелий, то не сидел бы сейчас передо мной. Но ты – выходец из древнего и славного рода, ты – один из патрициев Корнелиев, к тому же наделен большими способностями. – Переменив выражение лица, он отпил еще вина. – Если бы в то время, когда моя племянница воспылала к тебе страстью, я находился в Риме, то, конечно, помог бы Марку Эмилию уладить дело. Насколько я понимаю, он просил тебя покинуть Рим, но ты ответил отказом. Не слишком осмотрительно с твоей стороны.
Сулла невесело рассмеялся:
– Просто я полагал, что Марк Эмилий выкажет не меньше благородства, чем я.
– О, как много дали бы тебе несколько лет на Римском форуме в годы юности! – воскликнул Метелл Нумидийский. – Тебе недостает такта, Луций Корнелий.
– Видимо, ты прав. – Сулле еще никогда в жизни не приходилось играть такой трудной роли, как сейчас. – Но я не могу вернуться в прошлое. Я должен двигаться вперед.
– Ближняя Испания под командованием Тита Дидия – что ж, это определенно шаг вперед.
Сулла еще раз встал, чтобы наполнить оба кубка.
– Прежде чем покинуть Рим, мне необходимо заручиться поддержкой по крайней мере одного доброго друга, – молвил он. – Говорю от чистого сердца: мне хотелось бы, чтобы этим другом стал ты. Невзирая на твою племянницу, на твою дружбу с принцепсом сената Марком Эмилием Скавром. Я – Корнелий, а это означает, что я не могу стать твоим клиентом. Только другом. Что скажешь?
– А вот что: оставайся ужинать, Луций Корнелий.
Итак, Луций Корнелий остался ужинать, чем доставил хозяину несравненное удовольствие, ибо Метелл Нумидийский первоначально намеревался отужинать в одиночестве, несколько утомленный своим новым статусом живой легенды. Темой разговора была неустанная борьба его сына за прекращение отцовской ссылки на Родосе.
– Ни у кого еще не бывало лучшего сына, – говорил возвратившийся изгнанник, уже чувствуя действие вина, которого он выпил немало, начав задолго до ужина.
Улыбка Суллы лучилась симпатией.
– Здесь мне нечего возразить, Квинт Цецилий. Ведь я считаю твоего сына своим другом. Мой собственный сын – пока ребенок. Впрочем, отцовское чувство подсказывает мне, что и мой сын будет крепкий орешек.
– Он – Луций, как и ты?
Сулла непонимающе заморгал:
– Разумеется.
– Странно, – протянул Метелл Нумидийский. – Разве в твоей ветви Корнелиев не называют первенцев Публиями?
– Поскольку мой отец мертв, Квинт Цецилий, я не могу задать ему этого вопроса. Не помню, чтобы он при жизни был хоть раз достаточно трезв, чтобы мы могли поговорить о семейных традициях.
– Это не столь важно. – Немного поразмыслив, Метелл Нумидийский сказал: – Кстати, об именах. Ты, видимо, знаешь, что этот… италик всегда дразнил меня Свином?
– Я слышал это твое прозвище от Гая Мария, – серьезно ответил Сулла, наклоняясь, чтобы в очередной раз наполнить вином из великолепного стеклянного кувшина оба кубка. Какое везение, что Свин питает пристрастие к стеклу!
– Отвратительно! – поморщился Метелл Нумидийский, имея в виду прозвище.
– Именно отвратительно! – поддакнул Сулла, наслаждаясь. – Свин… Свин…
– Мне потребовалось немало времени, чтобы заставить всех забыть это прозвище.
– И неудивительно, Квинт Цецилий, – ответил Сулла с невинным видом.
– Детские дразнилки! Обозвать меня cunnus он не посмел! Италик… – Внезапно Метелл Нумидийский порывисто выпрямился, провел рукой по лбу и тяжело задышал. – Что-то мне не по себе. Никак не могу отдышаться…
– Попробуй дышать глубже, Квинт Цецилий!
Метелл Нумидийский стал послушно глотать ртом воздух, но, не чувствуя облегчения, проговорил:
– Мне плохо…
Сулла подвинулся к краю ложа, чтобы нащупать ногами сандалии.
– Принести тазик?
– Слуги! Позови слуг! – Он схватился руками за грудь и упал спиной на ложе. – Мои легкие!
Сулла приблизился к ложу и наклонился над столом:
– Ты уверен, что дело именно в легких, Квинт Цецилий?
Метелл Нумидийский корчился от боли, оставаясь в полулежачем положении; одну руку он по-прежнему прижимал к груди, другая, со скрюченными пальцами, ползла по кушетке к Сулле.
– У меня кружится голова! Не могу дышать…
– На помощь! – крикнул Сулла. – Скорее на помощь!
Комната в одно мгновение наполнилась рабами. Сулла действовал спокойно и уверенно: одних он послал за врачами, другим велел подложить Метеллу под спину подушки.
– Скоро все пройдет, Квинт Цецилий, – ласково проговорил он и, снова садясь, как бы случайно задел ногой стол; оба кубка, а также графины с вином и с водой упали и разлетелись на мелкие осколки. – Вот тебе моя рука, – сказал он раскрасневшемуся и перепуганному Метеллу. Подняв глаза на беспомощно стоящего рядом слугу, Сулла распорядился: – Прибери-ка здесь! Не хватало только, чтобы кто-нибудь порезался!
Он не отпускал руки Метелла Нумидийского, пока раб подбирал с пола осколки и вытирал лужу; не отпустил он его руки и тогда, когда в комнате появились новые люди – врачи и их помощники. К моменту прихода Метелла Пия Свиненка Метелл Нумидийский уже не мог отнять у Суллы руку, чтобы поприветствовать своего горячо любимого сына.
Пока Сулла держал Метелла Нумидийского за руку, а Свиненок безутешно рыдал, врачи взялись за дело.
– Медовая вода с иссопом и толченым корнем каперсника, – изрек Аполлодор Сицилиец, считавшийся в самой аристократической части Палатина непревзойденным целителем. – Кроме того, мы пустим ему кровь. Пракс, подай мне ланцет.
Однако Метелл Нумидийский дышал слишком прерывисто, чтобы суметь проглотить медовую настойку; из вскрытой вены хлынула ярко-алая кровь.
– Но это вена, вена! – пробормотал Аполлодор про себя. Повернувшись к остальным лекарям, он произнес: – До чего яркая кровь!
– Он так сопротивляется, Аполлодор! Неудивительно, что кровь такая красная! – ответил афинянин Публий Сульпиций Солон. – Может, пластырь на грудь?
– Да-да, пластырь, – важно распорядился Аполлодор Сицилиец и, повернувшись к помощнику, повелительно щелкнул пальцами: – Пракс, пластырь!
Однако Метелл Нумидийский по-прежнему задыхался, колотил себя в грудь свободной рукой, вглядывался затуманенным взором в лицо сына и все крепче сжимал руку Суллы.
– Лицо у него не посинело, – обратился Аполлодор Сицилиец к Метеллу Пию и Сулле на греческом, – и этого я понять не могу. В остальном вижу у него все симптомы острой легочной недостаточности. – Он указал кивком на помощника, растиравшего на кусочке ткани что-то черное и липкое. – Наилучшая припарка! Она выведет наружу вредоносное вещество. Толченая ярь-медянка, окись свинца, квасцы, сухой деготь, сухая сосновая смола – все это перемешано в нужном количестве с уксусом и маслом. Вот и готово!
И действительно, припарка была готова. Аполлодор Сицилиец сам намазал ею грудь больного и, скрестив руки, стал с достойным восхищения спокойствием наблюдать за действием пластыря.
Однако ни настойка, ни пластырь, ни кровопускание не помогли: жизнь покидала Метелла Нумидийского, и его рука, вцепившаяся в руку Луция Корнелия Суллы, все больше слабела. Лицо его побагровело, взор угасал, паралич сменился коматозным состоянием, далее наступила смерть.
Покидая комнату, Сулла слышал, как низкорослый сицилийский лекарь робко сказал Метеллу Пию:
– Domine, необходимо сделать вскрытие.
Безутешный Свиненок бросил в ответ:
– Чтобы вы, неумелые греки, искромсали его? Мало того что по вашей вине он умер? Нет, вы больше и пальцем не коснетесь моего отца.
Заметив спину удаляющегося Суллы, Свиненок бросился к дверям и настиг его уже в атрии:
– Луций Корнелий!
Сулла медленно повернулся к нему. Метелл Пий увидел лицо, исполненное скорби: в глазах стояли слезы, на щеках подсыхали ручейки от слез, уже успевших пролиться.
– Дорогой мой Квинт Пий!