Весенняя коллекция детектива Устинова Татьяна

Олежка так оторопел, что не смог произнести ни слова. Она будто отчетливо видела, как в голове у него резко затормозили и остановились все мысли до одной, и речевой аппарат тоже не действовал.

Она больше не сказала ни слова, протиснулась в щель, захлопнула дверь за собой и стала спускаться на первый этаж.

– Что там такое, Липа? – спросила гадалка Люба.

Она мыкалась на лестнице в цветастом халате, вязаной шали, с белым, плоским, немного помятым лицом. Ноги в шерстяных носках обуты в персидские туфли с загнутыми носами.

– Опять шум какой-то.

– Я не знаю, Любовь Васильевна, – соврала Олимпиада. – Я сейчас… сейчас посмотрю.

– Да что ж это такое делается!.. – доносилось из-за входной двери. – Да что ж это за жизнь, а? Да почему у всех как у людей, а у нас все с крыши падают!

Люба и Олимпиада переглянулись.

– Кто там? – тревожно спросила Люба. – Кто там, а? Липа, скажи мне, что случилось?!

Наверху хлопнула дверь, и кто-то быстро побежал, сильно топая по деревянным ступеням, обшитым вытертым линолеумом.

– Кто ж его так… уходил, а? Да что ж нашему дому покоя нет, а?!

На площадку выскочил Олежка. К груди он прижимал портфель, до того распухший, что замки на нем не застегивались.

– Ноги моей!.. – выпалил он в сторону Олимпиады. – Ноги моей никогда больше здесь не будет!..

– Стой-стой! – закричала Люба и сзади схватила его за куртку. – Ишь, прыткий какой! Тебе дорога дальняя еще не скоро предстоит, у тебя сейчас никакой дороги нет!

– Да отпустите вы его, Любовь Васильна!

Олежка рванулся из рук гадалки и кинулся вон из подъезда.

– И-и! Еще вернется, девушка! Ты не переживай.

– А разве я переживаю? – пробормотала Олимпиада Владимировна, которая вдруг отчетливо поняла, что ее голова больше не голова, а огромное жестяное ведро, в котором гулко отдаются все голоса и даже самые тихие звуки.

Следом за Олежкой она вышла на улицу, под крупные и веселые мартовские звезды, под торопливый звук льющейся с крыши воды, и остановилась.

Люсинда Окорокова, пригорюнившись, смотрела на Парамонова, распростертого перед крыльцом, а Олимпиадин «бойфренд» прытко чесал по дорожке.

Он не успел дочесать до угла, когда навстречу ему выехал милицейский «газик» и поскакал по ухабам прямо на него, так что Олежке пришлось повернуть обратно и большими шагами мчаться обратно к крыльцу.

Добровольский и сам не мог бы толком сказать, что именно ему нужно на крыше и зачем он туда лезет, но все-таки полез.

– Сидел бы дома, – сказал он себе, когда отворил тихо и жалобно скрипнувшую металлическую сетчатую дверь на чердак, – сидел бы дома, а тебя все куда-то несет!

Да, да, он не должен и не может привлекать к себе внимание, но в этом чертовом доме творятся совсем уж странные дела!

Он приехал уверенный, что тишина и спокойствие дедовой старенькой квартирки дадут ему возможность сделать все дела, но не тут-то было!

Добровольский не хотел думать о том, что все последние события в дедовом доме как раз и могли быть связаны с его… делами, но никакого другого объяснения найти не мог.

Слесаря с завода «Серп и Молот» он помнил смутно – только то, что Анастасия Николаевна, жившая напротив деда, называла его исключительно «голубчик» и никогда по имени.

Вот он и запомнил «голубчика», а как там его звали, бог весть!

Вполне возможно, что это был вовсе какой-то другой слесарь. А этот появился уже потом, но такое построение показалось Добровольскому слишком сложным, и он его «отверг».

В тот же вечер, когда взорвали квартиру Олимпиады Тихоновой, он позвонил своему помощнику в Женеву, долго говорил, объясняя, что ему нужно, долго писал запрос, по пунктам перечисляя, какие сведения ему необходимо получить, а потом еще полночи думал.

Пока он писал и думал, Василий, которого он подобрал на чердаке в бытность его Барсиком, громко и старательно выводил рулады у него на коленях.

Держать кота было неудобно. Он был длинный, очень тяжелый и горячий, как грелка. Кроме того, Добровольский пытался его гладить – а что еще можно делать с котом, который лежит у тебя на коленях?! – но под шерстью у него то и дело попадались какие-то струпья, следы то ли старых ран, то ли вообще тяжелой жизни, и Добровольский решил, что в понедельник непременно сводит его к врачу.

Собственно, все началось именно с кота.

Кот орал, не давал ему спать, и он вышел на лестницу.

Нет, не с кота.

Все началось с того, что он вышел на след. След был не слишком свежий, уже заветренный, если говорить об охоте! Но все же это был первый след – самый первый за многие годы, и он поехал сам проверять, след это или все же призрак, фантом!..

Как только он приехал, с ним начали происходить какие-то странные и необъяснимые события.

В Шереметьеве у него сперли чемодан.

Мало ли что, всякое бывает, но за десять лет, когда он прилетал в Москву каждые два месяца, это случилось первый раз – и именно тогда, когда он вышел на след!

Он долго пытался что-то объяснить властям, сначала на русском, потом на французском, а потом на английском языке – из упрямства и раздражения. Не хотите по-русски, давайте тогда по-иностранному, у нас к иностранцам испокон веку отношение нежное и трепетное, гораздо более трепетное, чем к соотечественникам!

Не помогли иностранные языки. Ни капельки не помогли. Разве что Добровольский почувствовал себя дураком.

Он написал заявление, отдал шоферу уцелевший портплед и зачем-то обошел аэропорт, словно в надежде «на глаз» определить, кто именно упер у него чемодан.

Тут он его и увидел.

Человек отличался от шереметьевской толпы, как деревенский плотник отличался бы от «Виртуозов Москвы», если кому-нибудь пришло в голову зачем-то посадить их рядом.

Человек был высокий, слегка сутулый, сильно заросший бородой. Борода была нечесаная, неухоженная и, кажется, сильно мешала хозяину. Человек был одет в брезентовую курточку с карманами, почему-то некогда называвшуюся «штормовкой», парусиновые штаны, висевшие сзади пузырем, и кеды на плоской резиновой подошве – в марте месяце! Пол-лица его закрывали очки из категории «дорогих», долларов за сто.

Почему-то Добровольский такие вещи ненавидел.

Он вообще ненавидел притворство.

Ненавидел, когда еврейские мальчики, получившие от папы необходимые связи и некоторую кучку денег, открывали банчок и вдруг всерьез воображали себя банкирами.

Ненавидел бритоголовых тугодумов, которые, придя из армии, решительно не знали, чем себя занять, нанимались в какую-нибудь службу безопасности и изображали из себя охранников.

Он терпеть не мог, когда тетки и дядьки, ошибающиеся в падежах и окончаниях, изображали журналистов. Он не любил научных сотрудников, думающих, что они депутаты или экономисты, не выносил недоучившихся воспитательниц детского сада, которые изображали певиц, и выпускников нахимовских училищ, представляющих, что они шоумены!

Он ненавидел очки, красная цена которым была сто рублей, продававшиеся за сто долларов, и ненавидел именно за притворство.

Он понимал, что за клеймо с именем знаменитого модного дома на дужке очков можно содрать с клиента в десять, в двадцать, в сто раз больше денег, чем очки стоят на самом деле, но это… правила игры.

Уже давно никто не покупает просто вещи. Все давно покупают «имена». И чем прославленней имя, тем дороже товар, что продается с этим самым именем, будь то шоколад, джинсы или очки.

То есть очки «с именем» могут стоить долларов шестьсот, или восемьсот, или полторы тысячи, все зависит от имени, но сто – никогда. Они должны быть дешевле или дороже, а остальное обман и надувательство!..

Тот человек имел на носу именно такой обман и надувательство, и Добровольский несколько раз подряд обошел его с разных сторон и даже кофе пристроился попить за высокой неудобной стойкой.

Человек в темных очках и стареньких кедах с разлохмаченными шнурками стоял в сторонке, плоский худосочный пакет болтался у него на запястье, его то и дело задевали какие-то люди, которые протискивались мимо, но очкарик не обращал на них внимания.

Хорошо заточенным карандашом он строчил что-то в неудобном перекидном блокноте, перелистывал страницы.

Он показался Добровольскому до того подозрительным и странным, что на рассматривание этого типа он угрохал кучу времени и ушел в машину, только когда милицейский патруль с собакой проверил у него документы.

Он мог поклясться, что видел этого типа в подъезде собственного дома. То есть дедова, конечно.

Дед умер почти восемь лет назад, и Добровольский с тех пор в этот дом не приезжал и даже толком не знал почему.

В голове у него они слишком прочно были связаны – этот дом и дед, и отдельно друг от друга он никак не мог их представить. Он расстался со своим дедом очень давно, и для него тот остался скорее голосом в трубке, насмешливым, острым, бодрым, почти всегда язвительно осведомлявшимся, каково там «за границами»?

Дед умер, у внука появились дела в Москве, но ему и в голову не приходило жить в его старой квартире, и Добровольский решился на это только нынче, когда понял, что на этот раз ему придется остаться надолго, на несколько недель, а то и больше, пока он не сможет подтвердить или опровергнуть собственные догадки и подозрения.

Но тот человек?! Как он оказался в доме? Или знал, зачем именно приехал Добровольский?

Никто не мог знать, потому что вся операция разрабатывалась и проводилась в «обстановке строгой секретности», как говорили по радио о военных учениях.

Добровольский был уверен, что бородатый и очкастый тип причастен к первому убийству, хотя так и не понял, кто и зачем убил жильца с третьего этажа.

Он слышал разговоры за тонкой дверью, и довод о том, что к покойному никогда и никто не приходил, особенно после того, как тот похоронил жену и проводил в армию сына, не произвел на него никакого впечатления.

Мало ли кто и к кому приходит!

Впрочем, соседи должны это знать. Соседи всегда и все знают, а тут как раз именно они утверждали, что никто не мог гостить у слесаря около семи часов утра в субботу! И тем не менее Добровольский слышал голоса вполне отчетливо.

И взрыв?!

Даже если предположить что-нибудь уж совсем неправдоподобное, взрыв все равно ни в какие рамки не укладывается!

Зачем убивать человека, прислонять его к чужой двери, а потом и еще взрывать?!

Добровольский гладил твердого, как доска, на которую натянута жидкая шерстка, кота Василия и прикидывал, чем это все можно объяснить.

Получалось, что ничем нельзя.

По опыту он знал, что, когда объяснений нет, думать не имеет никакого смысла, нужно ждать, когда добавятся еще какие-нибудь данные.

Вот они и добавились! Добавились, черт возьми!

Еще один труп.

Павел Петрович вылез на чердак, где было пыльно и слишком просторно, а он почему-то был уверен, что чердаки в таких домах непременно завалены всяким хламом, и огляделся.

Пыль, пыль, повсюду пыль. На пыльной поверхности следы читаются, как букварь, вот уж действительно подарок судьбы!

Вдоль стены, очень осторожно, скользя ладонями по шершавой штукатурке, Добровольский добрался до люка в крыше, к которому была приставлена шаткая деревянная лестничка.

Возле лестнички стояли широкая алюминиевая лопата и метелка с растрепанными прутьями, и в открытый люк сыпался снег, мелкий-мелкий, как пыль.

Добровольский взялся за лестничку, покачал ее из стороны в сторону – вот интересно, выдержит или не выдержит она его сто с лишним килограммов?! – и стал осторожно подниматься, прислушиваясь к каждому скрипу или шороху.

Во-первых, ему не хотелось, чтобы его застали врасплох, а во-вторых, упасть тоже решительно не хотелось и добавить свой хладный труп к двум предыдущим!

Мать, собирая его, маленького, на горку, всегда говорила, чтобы он был осторожен, не ломал рук и ног.

Добровольский замер на последней, угрожающе заскрипевшей перекладине и усмехнулся.

В те времена не существовало никаких курток и горнолыжных комбинезонов. У него была шапка до бровей, как она называлась?.. Цигейковая, или что-то в этом роде, кажется. Под шапку повязывали платок, чтобы «не надуло в уши». На шею шарф. Рубаха, кофта на пуговицах, колготки. Колготки «простые», с двумя швами, которые на попу никогда не налезали до конца, потому что Добровольский был толстый и колготки такого большого размера купить было очень трудно. На попу они не налезали, зато очень быстро с нее съезжали и болтались ниже, немилосердно и противно натирая между ног, где потом долго болело и кожа сходила струпьями.

На колготки натягивали рейтузы из крученой мохеровой нитки, на которые тут же налипали пуды снега, и, намокая, они становились тяжеленными, кусачими и пахли псиной.

Однажды мать собрала его – платок, шапка, шарф, рубаха, кофта на пуговицах, колготки, рейтузы, шуба, валенки, варежки на веревке, протянутой из одного рукава в другой, и еще ремень поверх шубы, чтобы не «поддувало снизу». Мать собрала его и выставила на площадку, потому что в крохотной прихожей было так тесно, что она не могла одеваться сама, когда там уже стоял полностью экипированный маленький Добровольский.

Она его выставила и велела держаться за перила и никуда – слышишь, никуда! – не двигаться.

Он очень старался. Он стоял довольно долго, ухватившись за перила. Рука устала, но он все равно стоял. Загривку было жарко, но он терпел. Валенки в этот раз наделись как-то неудачно, носок замялся, ноге было неудобно, но он терпел. Потом у него очень зачесалась спина, по которой тек пот.

Маленький Добровольский поменял руки, которыми он крепко держался за перила, и продолжал ждать маму.

Потом у него зачесался живот, и он почесал его, но пуговица от шубы оторвалась и поскакала вниз по лестнице. Он некоторое время подумал – такая катастрофа не была предусмотрена, и инструкции выданы не были, и решил, что должен подобрать пуговицу.

Лестница была одномаршевая, длинная и выходила прямиком к примерзшей подъездной двери, из-под которой лезли снежные языки.

Он не знал, что верхняя ступенька окажется выше остальных и нога в валенке, которой было так неудобно от замявшегося носка, провалится в пустоту. Он клюнул носом, торчавшим из цигейковой шапки, рука поехала по перилам, и он покатился вниз, считая ступеньки. Катился он довольно долго, тяжелый и увесистый кулек одежды с Добровольским внутри, и подъездная дверь его не задержала, он вывалился наружу, на снег, и попробовал подняться. Не смог и только там трубно и от души заревел.

Прибежала мать, легкая, как перышко, встревоженная, в одном сапоге, подняла сына и стала ощупывать. Ничего трагического не обнаружила и только тогда засмеялась, и отец прибежал сверху, сильно стуча подошвами зимних ботинок по деревянным ступеням, и тоже сначала щупал сына, а потом смеялся, и Добровольскому так нравились их лица, молодые, веселые, их смех и то, что они смеются из-за него!..

Хорошо, что сейчас на нем нет шубы, шапки, рейтуз, колготок, варежек, носков и всего прочего!

По крыше гулял легкомысленный мартовский ветерок, и отсюда окрестности казались совсем другими, не такими прозаическими, как представлялось снизу, от подъезда.

Отсюда становилось понятно, что вокруг город, причем самый его центр, что город этот огромен и прекрасен, а может быть, и ужасен, но это совершенно неважно. Еще было видно, что над городом звездное небо, чистое и высокое, а облака, которые летят высоко-высоко, не закрывают звезд – а может, и не облака, просто ведьма пролетела в ступе и оставила след?.. Еще было ясно, что скоро весна, что она уже почти пришла, что вот-вот, и станет тепло – об этом журчал ручеек, бегущий в водосточной трубе.

Добровольский, оскальзываясь и то и дело съезжая по ледяному железу крыши, приблизился к краю и заглянул вниз.

Черный человек лежал, раскинув руки, неестественно вывернув шею, и около него толпился народ, три бесформенные тени, отсюда Добровольский не мог разобрать, кто есть кто. Из-за поворота прыгал по зимним подтаявшим ухабам милицейский «газик», тыкались в темные стволы деревьев желтые лучи фар, и еще какой-то человек несся по дорожке.

Добровольский понял, что времени у него почти нет.

Он осмотрел край, присел и потрогал его рукой. Зацепиться действительно не за что, если уж начал падать, то удержать себя нечем. Он опустился на колени и быстро пополз, глядя себе под нос, как спаниель, почуявший куропатку.

Вот отсюда он начал падать – на железе остались длинные свежие царапины, поблескивавшие в ведьминском лунном свете.

Добровольский быстро оглянулся – ему показалось, что из чердачного окна кто-то пристально смотрит ему в затылок.

Ему редко что-то мерещилось, так редко, что на этот раз он себе поверил. Нет, не мерещится. Действительно кто-то смотрит.

Осторожней, сказал он себе. Осторожней и быстрее.

Так. Царапины. Глубокие следы там, где снег не был слизан промозглым мартовским ветром. Этот самый Парамонов, что лежит сейчас внизу с вывернутой шеей, шел, высоко вскидывая ноги в валенках. Такие овальные мягкие следы могут оставить только валенки.

Стоп, сказал себе Добровольский. Парамонов был обут в высокие шнурованные ботинки, о которых Добровольский сам себе сказал почему-то «ленд-лизовские», а вовсе не в валенки.

Думать было некогда, и он не стал сейчас думать. Он всегда знал, когда нужно только смотреть, только запоминать, только складывать в себя информацию, как складывает равнодушный компьютер.

Где следы Парамонова? Их не может не быть, потому что падал он именно с крыши, на которой в данный момент сидел Добровольский, больше в этом доме падать решительно неоткуда – все окна закрыты и законопачены «на зиму» по русскому обычаю.

Он стал искать и нашел – с другой стороны и под другим углом, они тоже тянулись от фанерной будки к краю крыши.

Внизу колхозным хлопком хлопнула дверь «газика», из нее не торопясь, выбрались какие-то люди и побрели к трупу. Добровольский глянул мельком и отвернулся.

Времени почти не осталось.

Он проворно пополз вверх, к коньку, и посмотрел еще оттуда, но не нашел того, что искал и что должно было быть на этой крыше обязательно. Возле фанерной будочки он задержался, огляделся, по-обезьяньи раскачиваясь с ладоней на пятки, а потом сделал вовсе непонятное.

Поднялся и, держась рукой за чердачный скворечник, быстро обежал вокруг него, то и дело заглядывая вниз, где шли мучительные переговоры между жильцами и «представителями власти». Но и тут он не нашел то, что искал, подтянулся на руках и осторожно внес себя внутрь, в чердачную темень и запах пыли.

Лестница скрипнула, когда он ступил на нее, и вернулось ощущение, что он не один, что кто-то наблюдает за ним из темноты. Добровольский проворно спустился, пригибая шею и контролируя каждое свое движение и собственный страх, который внезапно стал больше его самого.

Павел Петрович Добровольский не боялся никогда и ничего – может, просто потому, что толком не знал, чего должен бояться. Пожалуй, он был сильно напуган лишь однажды и с тех пор дал себе зарок не попадать в ситуации, в которых от него ничего не зависело бы. К сорока годам он более или менее осознал, что любой контроль – это миф, иллюзия, жалкая мальчишеская бравада, и тогда он дал второй зарок: никогда не отвечать ни за кого, кроме себя.

С собой ты как-нибудь разберешься. Ладно уж.

С теми, кто тебе дорог, – никогда.

Выход нашелся, он всегда находится. Раз и навсегда Павел Петрович Добровольский исключил из своей жизни любые привязанности.

А почему нет?.. Мне даже нравится!.. Сидишь себе «под лаской плюшевого пледа», гладишь своего кота, решаешь свои задачи, да и только.

Весь остальной мир вертится сам по себе и так, как ему заблагорассудится, и уж Добровольского это точно не касается.

Чувство страха было новым – за себя, а не за кого-то другого, а за себя он точно никогда не боялся! Он не боялся смерти, болезней, ошибок – ошибки можно исправить, болезнь, бог даст, обойдет стороной, а смерти не миновать, это уж точно, по крайней мере до Павла Петровича миновать ее никому не удалось. Умереть внезапно – в этом есть смысл и определенная красота, и даже резон: никому никаких хлопот, завещание давно составлено и подписано, ну, и дальше что?

Дальше ничего, дальше то, про что в Голливуде – да будет он благословен! – сняли сто миллионов кинокартин и про что сто миллионов разнообразных писателей понаписали сто миллионов разных книг.

Небытие. Пустота. Вечность.

А может, что-то другое, ибо каждому воздастся по вере его, и краешком души, самым-самым незащищенным, Добровольский верил, что там, за порогом, ничего страшного нет, что стоит только его перешагнуть, как откроется что-то невиданное и услышится что-то неслыханное, и все это будет прекрасно, гораздо прекрасней, чем здесь, где все так неопределенно и зыбко. А там уж тебе все объяснят и все покажут, и все встретятся и наконец поговорят так, как всегда хотелось и почему-то никогда не получалось тут, внизу. И будет летняя терраса, полная золотого закатного солнца, пироги на столе, покрытом клетчатой скатертью, и бабушка будет молодой и веселой, и дед остроумным и жизнерадостным, в очках на кончике носа. И малыш на крепеньких пухлых ножках станет ковылять по чистому полу, и собака Грей заливисто лаять у баскетбольной сетки, и земляника в глубоком коричневом блюде будет пахнуть головокружительно, как в детстве. И все будут веселы и добры друг к другу, и никто никуда не станет спешить, и не возникнет никаких вопросов, на которые нет и не может быть ответа, и страха, что все это кончится, тоже не станет. Там все простится, все поймется и никогда не кончится, потому что в запасе – вечность. А может быть, и не одна, а сколько угодно вечностей.

И после секундной мысли обо всем этом Добровольский вдруг понял, что он туда не хочет. Не хочет!..

Он не готов ни к вечности, ни к покою, ему нужна земная грубая четкость – стрекотанье «газика», запах талой воды, и пыли, и дешевого табака, и голоса, среди них Олимпиадин, самый рассудительный, или голос таким не бывает?

Страх за себя и за то, что он может всего этого вдруг лишиться, царапнул мозг, стало больно внутри головы, там что-то сильно и мерно застучало, и словно упала занавеска, надежно прикрывавшая его, делавшая невидимым.

Я боюсь. Я должен быть очень осторожен.

Глаза привыкли к темноте, и Добровольский оглянулся по сторонам, как волк, поворачиваясь всем телом.

Никого.

С нижней ступеньки он осторожно ступил на серый от пыли пол, присел, боковым зрением все время проверяя темноту вокруг, и в лунном свете стал изучать следы.

Вот прошли «ленд-лизовские» ботинки, это точно они, рифленая, сильно вырезанная подошва. Вот и валенки, овальные, мягкие.

Так, так, так.

Слева шла еще цепочка – кеды, как определил Добровольский. Рисунок мелкий, рубчатый, в елочку.

Эти кеды нам известны, подумал он. Эти кеды торчали в аэропорту, где у меня пропала сумка, впервые за десять лет, и как раз тогда, когда она никак не должна была пропасть.

Значит, все-таки кеды.

Он поднялся, еще раз оглянулся и поднял с пола метлу. Осмотрел и прислонил к лестнице. Лопата стояла рядом. Он осмотрел и лопату, прислонил туда же и выбрался с чердака.

Интересно. Очень интересно.

Он прикрыл за собой сетчатую дверь, замок трогать не стал – чем черт не шутит, может, там и впрямь какие-то отпечатки пальцев, хотя по роду своей деятельности он никогда не верил во всякие такие штуки. В качестве доказательств в суде эти самые отпечатки еще туда-сюда, но как почва для каких-либо выводов – никуда не годятся!

На площадке третьего этажа было довольно сумрачно, свет горел на втором, где была его квартира, то есть деда Михаила Иосифовича, девушки с чудовищным именем Олимпиада, Парамоновых и в торце еще одна дверь. Кто живет за ней, Добровольский не знал. Видимо, девушка Олимпиада не любила полумрак, потому что лампочка на их площадке сияла вовсю, и он был уверен, что она так сияет именно из-за Олимпиады.

Он сбежал с лестницы, ведущей на чердак, и на секунду замер. Здесь были всего две квартиры – покойного слесаря и того, с бородой и в очках, которого он впервые увидел в Шереметьеве. Добровольский мог бы поклясться, что квартира покойного открыта.

Но она не может быть открыта, потому что ее заперли и заклеили белой бумажкой с фиолетовой печатью сразу после взрыва!

Времени совсем не оставалось, но Добровольский подошел и посмотрел. Бумажка болталась, приклеенная только одним краем. Дверь была приоткрыта, и за ней начиналась чернота, словно вход в преисподнюю открывался сразу за этой щелью.

Хлопнула подъездная дверь, зазвучали громкие голоса, и нужно было уходить, чтобы не привлечь внимания – вот когда ты вспомнил про то, что тебе никак нельзя привлекать к себе внимание! Добровольский тихонько потянул на себя дверь, и она подалась и стала медленно приоткрываться, и тут он так струсил, что даже самому стало стыдно.

Утешая себя тем, что туда, за дверь, ему все равно никак нельзя, потому что голоса звучали все громче, и какая-то женщина, должно быть, жена Парамонова, громко и с подвываниями рыдала, и мужской голос пытался ее перекричать, а женские голоса – успокоить, Добровольский ринулся по ступенькам вниз, нашарил ключи от своей квартиры и приготовился войти.

У двери сидел Василий и, увидев обретенного хозяина, мяукнул вопросительно. Зеленый хвост метнулся из стороны в сторону – Василий выражал неудовольствие тем, что его бросили в такой сложный момент совершенно одного, даже в дом не пустили.

Добровольский пустил его в прихожую, стремительно вошел следом, зажег свет, выхватил из кармана телефон, нажал кнопку и сунул его обратно в карман. Народ был уже почти на площадке, и его было много, народу.

– Здравия желаю, – сказал, заметив его, старший лейтенант Крюков. – Давно не видались!

– Паспорта будете смотреть? – осведомился Добровольский, но лейтенант не удостоил его ответом.

– Девушка сказала, что вы с ней были, когда этот с крыши е…лся, упал то есть. Так?

– Так, – согласился Добровольский.

– Она сказала, что вы с ней были, а потом звонить пошли.

Вот как! Он пошел звонить! Молодец девушка с удачным именем Олимпиада.

– У меня не было с собой телефона, он остался дома, – любезно объяснил Добровольский. – Я попросил ее позвонить в полицию и в «Скорую». Я сам позвонил на всякий случай еще раз.

– На какой такой случай?

– Чтобы быстрее приехали. – Проверить это невозможно – его телефон в его собственном кармане в данную минуту звонил «куда следует», и звонок его непременно будет зафиксирован, а больше ничего и не нужно.

– Когда это случилось?

Добровольский пожал плечами:

– Минут сорок назад.

Крюков кивнул с сомнением, будто точно знал, что все это случилось как минимум на прошлой неделе, но уличать во лжи подозрительного иностранца пока еще рано.

– А что вы делали на улице, когда… потерпевший упал?

– Я гулял, – признался Павел Петрович.

– С девушкой прогуливались?

– С котом.

Словно в подтверждение сказанного, на пороге показался Василий, пришел неслышно, встал и почесал бок о косяк. Зеленый хвост извивался.

– А девушка откуда взялась?

– Я мусор выносила, – встряла Олимпиада храбро. – Мы уже к подъезду подошли, когда снег стал падать, такие огромные глыбы. Да вы их видели!..

– Мы видели.

– И сверху нам кто-то крикнул «осторожней!» или «отойдите!».

– Поберегись, он крикнул, – уточнил Добровольский. – Мы зашли под козырек, и в этот момент человек… упал.

– Да ты ж мой дарагой! – вдруг закричали с лестницы, и снова раздались рыдания. – Да ты мой бедный! Сколько раз говорила, чтоб не смел на крышу, особенно когда выпимши, а он и в тот раз тоже, и опять!

– Успокойтесь, – заговорило сразу несколько голосов, – тише, тише! Люся, дай ей воды! Щас, тетя Верочка, сию секундочку дам! У меня налейте, ко мне ближе, и валокордин в холодильнике с правой стороны!

– Да не надо мне никакого валокордину, когда так оно все вышло! Да что ж это такое делается, когда жизни никакой нет, когда в самом расцвете…

– Господин полицейский, – вдруг спросил Добровольский, – а вы посмотрели?.. На… покойном нет проводов?

Последовала секундная пауза, после чего лейтенант выпучил глаза и гаркнул во все горло:

– …твою мать!

Сильно топая, он ринулся вниз и закричал:

– Осторожно, мужики, он может быть заминированный! Осторожно, кому говорят, отойдите от него все!

Безутешная вдова кинулась следом за ним, так что вертлявая старушонка, поддерживавшая ее за локоть, сделала несколько суетливых шажочков и чуть не упала, и обе они пропали из виду следом за лейтенантом.

Снизу неслись мат, крики, ругань, топанье ног, отдаленный хрип милицейской рации. На площадке и на лестнице остались Олимпиада с Люсиндой, дебелая женщина в немыслимом халате, с тюрбаном на голове, еще одна, в валенках и серой потертой шали, и еще издерганный молодой мужчина с портфелем наперевес. Все они поначалу смотрели вниз, в пролет, а потом как по команде уставились на Добровольского.

От неожиданной неловкости Добровольский уронил зажигалку, наклонился и стал ее искать. Дружелюбная Люсинда кинулась ему помогать, и они довольно быстро ее нашли, и Добровольский опять уронил – ну, невозможно, когда на тебя смотрят столько женщин сразу!

Зажигалка поскакала по ступеням, дама в шали посторонилась. Добровольский ринулся и нагнал зажигалку, но еще долго ползал по полу, все не мог подобрать.

– Молодой человек! – строго сказала та, что в шали, когда он подполз слишком уж близко. – Что это вы там делаете?!

Зажав дурацкую зажигалку в руке, он выпрямился.

– Прошу прошения, – пробормотал Павел и показал свой трофей. – Зажигалка упала.

– Господи, – громким шепотом спросила Люсинда, – это что ж такое творится? Это как же оно так получается, а?!

– Недаром карты беду предсказывали, – сказала дебелая женщина и поправила свой тюрбан. – И, главное, я смотрю и никак в толк не возьму, кому беду-то? Гадала клиентке одной, и беда выпала, но не ей! А оно вон как вышло!..

– Липа, – сказал издерганный молодой человек и странным, умоляющим жестом прижал к себе портфель поплотнее, как младенца. – Липа, я должен ехать!

– Олежка, ты же видишь, что тут творится!..

– Вижу, – согласился Олежка, и лицо у него сморщилось, стало совсем детским. – Но я-то ничего не видел! Ничего!.. Я должен ехать!

Олимпиада Владимировна пожала плечами:

– Ну, уезжай.

– Так они же меня не отпустят!

– Похоже, нет.

– Ну, скажи им, чтобы они меня отпустили, Липа!

– Я?! – поразилась бедная Олимпиада Владимировна. – Я должна сказать?!

– Ну, хотите, я скажу, – внезапно предложил Добровольский.

– А вы-то тут при чем?!

– Какая разница, кто скажет? Все равно полиция никого не отпустит, это совершенно очевидно!..

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга покажет вам мир с магической, непривычной для обычного человека точки зрения.Вы поймете, к...
Осторожно: шокирующий контент 18+!Эмилия слишком рано вышла замуж. Богатый, но вялый член мужа ее бо...
Это книга для тех, кто устал искать способы совладать с тревожными чувствами и мыслями, перепробовал...
Вторая книга захватывающей трилогии от автора «Дарителей» и «Анимы» Екатерины Соболь.Ирландия, 1827 ...
Сергей Кузнецов, бывший штурман космического корабля Атлант, благодаря случайному перемещению в прос...
Когда выяснилось, что бабушка Лида снова влюбилась, на этот раз в молодого и талантливого фотокоррес...