Весенняя коллекция детектива Устинова Татьяна
Олимпиада помолчала. Он был прав.
– И я так и не понял, что она делала на площадке между первым и вторым этажом.
– Она же вам рассказала! Она вышла потому, что услышала шум на улице!
– И вместо улицы помчалась наверх? Ведь живет она на первом этаже, правильно?
Олимпиада растерялась.
– Ну… да.
– И как она могла услышать шум на улице, если у них в квартире вовсю орал телевизор, а на окнах, как только что было сказано, ставни?
– У них не ставни, – все так же растерянно пояснила Олимпиада, – у них… щиты такие, изнутри задвигаются.
– Если щиты были задвинуты, она не услышала бы даже ядерного взрыва. Не то что падения нашего Парамонова. Зачем она вышла на лестницу? Как оказалась между этажами? Кто ее ударил?
– Люся ни в чем не может быть замешана, – твердо сказала Олимпиада. – Я ее знаю, она отличный человек!
– Возможно. Но она может быть замешана во что-то другое, о чем мы пока даже не догадываемся.
– Бросьте! Во что она может быть замешана?
Добровольский пожал плечами.
– Я должна идти, – высокомерно сказала Олимпиада. Высокомерие от того, что он ее расстроил. – Доброй ночи.
Он вышел ее проводить и подождал, пока она закроет дверь. Потом некоторое время подумал на площадке.
Нет никаких данных, вот в чем основная проблема! А если их нет, значит, нужно их добыть!
Добровольский вернулся к себе, вошел в прихожую, но дверь закрывать не стал.
Олимпиада Владимировна, приникшая к «глазку» в своей квартире, не пропускала ни одного его движения.
Он вышел через пару секунд в перчатках, но без куртки и с маленькой сумочкой под мышкой, похожей на косметичку. Деловито запер дверь и стал подниматься по лестнице на третий этаж.
Вид у него был совершенно безмятежный.
Олимпиада подождала-подождала, но он не возвращался. Тогда она сходила посмотреть на Олежку – тот спал, рот был по-прежнему открыт. Она постояла над ним, размышляя, и вернулась в прихожую. Кое-как засунула ноги в туфли, натянула перчатки, подумала, стащила туфли и, роняя вещи, выгребла из шкафчика кроссовки – чтоб не топать!..
Добровольский решил, что он один такой умный. Он думает, что его одного интересует вопрос «собственной безопасности». Он считает, что один способен делать выводы – посмотрим!..
Олимпиада Владимировна потопала ногой, проверяя, удобно ли наделась кроссовка, сдернула кожаную курточку и осторожненько выбралась за дверь.
На площадке горел яркий свет, и у кого-то из соседей бубнил телевизор – Парамонова, что ли, смотрит?..
Олимпиада вдруг подумала, как ей, должно быть, грустно.
С Парамоновым они были прекрасной парой – ругались, чуть не дрались и при этом были полными единомышленниками во всем, даже в том, что касалось бдительности в отношении подозрительной Люсинды Окороковой. У них было полное родство душ, они и говорили одинаково! Олимпиада совсем не помнила их молодыми и иногда думала, что они так и родились – он в подтяжках и майке, она в бигуди и спортивном костюме. Теперь Парамонова осталась одна – да еще старая, облезлая, толстая, скандальная собака Тамерлан! Как ей жить?.. Что делать?..
Никаких звуков не доносилось с третьего этажа, но сосед ушел именно туда, и Олимпиада стала осторожно подниматься.
Здесь было тускло, и от тусклости сразу стало неуютно и страшно так, что она остановилась в нерешительности – не вернуться ли? – и разумно пообещала себе, что вернется при первой же опасности, а пока никакой опасности нет.
Она просто постоит и посмотрит. Понаблюдает и поймет. Поймет, куда ушел сосед.
Дверь на чердак была закрыта на висячий замок. Стараясь не дышать, Олимпиада потрогала его – заперт. Значит, на чердаке Добровольского нет. Где он может быть, если квартир всего две, одна, опечатанная, дяди Гоши Племянникова, а вторая бородатого писателя Жени?
Олимпиада постояла, размышляя, потом подкралась к двери в квартиру гения русской прозы и прислушалась. Ничего не было слышно, ни звука. Может, он спит или его нет дома?
Но куда делся Добровольский?! Не вылетел же в трубу, как черт в произведении Николая Васильевича Гоголя «Ночь перед Рождеством»! Впрочем, и трубы-то никакой поблизости не было.
Хоть Олимпиада Владимировна и презирала детективы, но все же знала, что если остается одна-единственная возможность, то, какой бы невероятной она ни была, это и есть правильный ответ.
Осталась одна-единственная возможность – квартира дяди Гоши Племянникова.
Она подошла к двери, сунула ухо почти в щель и прислушалась. Оттуда тоже не доносилось никаких звуков – да и как они могли доноситься, если там никого нет и быть не может?!
Пока она совала ухо, прядь волос упала ей на нос, и Олимпиада, скосив глаза, подула вверх, чтобы сдуть прядь. От ее дыхания зашелестела и отлепилась от косяка бумажка с фиолетовой печатью. Олимпиада от неожиданности подалась назад, замерла, а потом легонько поддела бумажку пальцем. И впрямь не приклеена!
Тогда она толкнула дверь внутрь, уверенная, что та не откроется, но дверь открылась!
Хуже того, в глубине квартиры, за поворотом узкого коридорчика, горел неровный свет, как будто в подземелье, где гномы пересчитывали содержимое своих сундуков!
Олимпиаде стало страшно.
Здесь нет никаких гномов, строго сказала она себе и осторожно, по шажочку, двинулась в квартиру. Третий этаж, какие гномы!
Теперь ей уже казалось, что и воздух здесь холодный и влажный, могильный какой-то воздух, и неспроста он такой!.. Может, где-то здесь бродит душа слесаря дяди Гоши, обратившаяся в привидение!
В глубине квартиры раздался шорох, показавшийся ей шелестом крыльев летучих мышей в подземелье, потом что-то заскрежетало – может, цепи на истлевших костях скелета?!
Олимпиада потрясла головой.
Никаких костей. Никаких скелетов. Просто квартира покойного слесаря.
Ей очень захотелось вернуться. У нее Олежка, мать и Марина Петровна на работе. Отсюда, из этой квартиры, казалось, что ее жизнь прекрасна и все еще впереди, да и то, что позади, чудесно, волшебно!..
Зачем ее сюда понесло?!
Шаги. Олимпиада в панике отступила назад и вбок и прижала уши, как заяц, настигнутый собакой, которому некуда больше бежать и жизнь которого больше ничего не стоит.
В конце коридора показался Добровольский, поглядел на нее, хмыкнул и покрутил головой.
– Вот я не угадал, – сказал он негромко и как-то очень прозаично. – Я был уверен, что ты сидишь дома, пьешь кофе и страдаешь.
Олимпиада перевела дух.
– Почему страдаю? – спросила она немного дрожащим, но все же очень деловым голосом, будто в этом было все дело.
Добровольский еще посмотрел на нее и вздохнул:
– Из-за меня, конечно, – сказал он совершенно серьезно, – из-за кого же еще тебе страдать?
Это была крошечная проверка, маленький экзамен себе – ошибся или нет? – и оказалось, что не ошибся.
Олимпиада Владимировна не стала возмущенно отнекиваться и горделиво заявлять, что она о нем думать не думает и вообще знать его не желает. Олимпиада Владимировна подошла, серьезно посмотрела на него и спросила:
– Откуда ты знаешь, что я страдаю?
– У тебя на лице написано, – объяснил Добровольский, и она взяла себя за щеки, словно на ощупь проверяя, нет ли на них надписей.
На этом с личной частью было покончено, и началась деловая.
– Зачем тебе понадобилось в эту квартиру?
– Когда я поднимался на чердак, эта дверь была открыта. Я подумал, что, раз кто-то ее уже открывал, открою и я.
– Зачем?
– Вот и я не понимаю – зачем. Однако совершенно очевидно, что кто-то из соседей был здесь, когда Парамонов упал с крыши. Стой тихо и не мешай мне.
– Да я и не мешаю, – пробормотала Олимпиада.
У самой двери стояли валенки, и Добровольский, неожиданно заинтересовавшись, зачем-то по очереди приподнял их, сначала один, а потом другой. Присел на корточки и внимательно изучил прямоугольный отпечаток в пыли, похоже, туда ставили нечто не слишком большое, с твердыми краями. Тут он отчего-то хмыкнул, поднялся с корточек и ушел в комнату, и Олимпиада, боязливо оглянувшись по сторонам, вошла за ним и остановилась на пороге.
Когда-то она была здесь, сто лет назад, и смутно вспоминала продавленную тахтюшку с вылезшим зеленым ворсом, рядом телевизор «Темп», напротив посудный шкаф с приоткрытой дверцей, коричневый стол, который задумывался как полированный, но со временем, когда сошел лак, превратился в ободранный деревянный, застланный газетами. На газетах стояла сковорода с кособокой ручкой, а рядом еще паяльник на подставке. Ни книг, ни кассет, ничего, что свидетельствовало бы о том, что хозяину была интересна жизнь, которая идет за стенами этой комнаты.
Олимпиада побывала здесь раз или два, когда еще бабушка была «старостой» вместо гадалки Любы и приходила за деньгами на какие-то общественные нужды. Кроме того, бабушка, как участковый оперуполномоченный Анискин, задалась целью всенепременно найти самогонный аппарат. Было известно, что в доме балуются самогонкой, – тогда спиртного в Москве было вовсе не купить, а от мужичков попахивало, и на первомайские праздники, которые отмечали во дворе, на врытом в землю столе под липами, ничейная баба Фима выставила целую бутыль самогона, но где взяла, не призналась даже в подпитии.
Олимпиадина бабушка спиртное на дух не переносила и мечтала аппарат извести, но так его и не нашла.
Добровольский тем временем осмотрел стол, даже газеты поднял, по очереди понажимал на подушки с зеленым ворсом, залез в шкаф и долго в нем копался.
– Здесь ничего нет, – сказал он, вынырнул из шкафа и притворил створку. Она немедленно отворилась с тихим стариковским скрипом. – То есть совсем ничего.
– Как? А вот… вещи…
– Вещи ни при чем. Он ведь должен был чем-то заниматься, ну, хоть кроссворды отгадывать, а здесь нет ничего. Даже газеты, – он кивнул на стол, – трехлетней давности!
– Ну и что? Может, он ничем и не занимался. Может, он день и ночь телевизор смотрел!
– Откуда?
– Что – откуда?
– Откуда он смотрел телевизор, из посудного шкафа? Или сидя на полу? Ты обрати внимание, как мебель стоит!
Олимпиада обратила.
Действительно – телевизор стоял в изголовье тахты и напротив посудного шкафа, а стол оказывался вообще за углом! Непонятно.
– А в той комнате жил его сын?
– Наверное.
Добровольский протиснулся мимо нее, слегка задев ее пузом – все-таки он был очень здоровый! – и открыл дверь в соседнюю комнату. Свет он не зажигал, горела только слабая лампочка в коридоре, и его тень, огромная, неуклюжая, бесшумно прошла по стене, как в кошмаре.
Олимпиада опять прижала уши.
Перчатки мешали ей, и она потянула одну, чтобы снять, но Добровольский прикрикнул, чтобы не смела, и она не стала снимать.
Дверь в ту комнату открывалась плохо, мешал диван, стоявший вплотную к двери. Еще там были гардероб, небольшой компьютерный столик, полочка с книгами – детективы, конечно, поняла Олимпиада, когда всмотрелась, – стопка журналов в углу и на вбитом в стену гвоздике боксерские перчатки.
Добровольский осмотрелся, присел и потрогал пол.
– Сюда вообще сто лет никто не входил, – сказал он, – сплошная пыль.
– Люся говорила, что она здесь несколько раз убиралась, дядя Гоша ее приглашал.
– Она у всех убирается?
– У меня не убирается. Я сама.
– Понятно. – Добровольский поднялся, отряхнул руки и спросил рассеянно: – Она хорошо поет?
Олимпиада от такого простого и хорошего вопроса взбодрилась и сразу обрела почву под ногами:
– Я не знаю, хорошо или плохо! Стихи, которые она сочиняет, ужасные.
– А музыка?
Олимпиада пожала плечами:
– Не могу сказать. Я, когда слышу эти ее опусы, выхожу из себя и уже не понимаю, хорошие они или плохие.
Он открыл дверцы шкафа и внимательно изучал содержимое:
– Если она еще не рассталась с мечтой о большой сцене, значит, ей нужны деньги. Логично?
– Она тут ни при чем, – быстро заявила Олимпиада. – Какие еще деньги?! И как на убийстве Парамонова, к примеру, можно нажиться?!
– Я пока не знаю.
– А на убийстве дяди Гоши?! И откуда у нее взрывчатка?! И вообще… это плохая мысль!
– Может, и плохая мысль. Но зато хороший вопрос, откуда взрывчатка. Самый лучший.
Он говорил рассеянно, словно сам с собой, а Олимпиада уже кипела от возмущения: как можно таким равнодушным голосом выспрашивать про Люсинду и подозревать, что та могла быть хоть в чем-то замешана?!
– Странно. Ни в этой комнате, ни в той, ни в прихожей нет ни одной пары ботинок, ты обратила внимание?
– Н-нет.
– Зато у входной двери стоят ваши любимые валенки, которые есть у всех в этом доме. А ботинок нет.
– Ну и что?
– Это странно, – почти по слогам повторил Добровольский и добавил: – А у вашей гадалки-старосты нет дубликатов ключей?
– Нет, – огрызнулась Олимпиада. – У нас же не коммунальная квартира! Мои ключи есть у Люси, на всякий случай. А больше я не знаю.
– Понятно.
Добровольский закрыл шкаф и еще раз огляделся.
В квартире не было ничего, что говорило бы о жизни хозяев. Даже пустых бутылок не было, как будто покойник, перед тем как стать оным, аккуратно собрал их и вынес.
И это было очень подозрительно. Если человек не засекреченный шпион и не занимается серьезной конспирацией, значит, в его жилье должно быть что-то, свидетельствующее о пристрастиях, наклонностях и хоть каких-нибудь жизненных интересах.
Добровольский знал это точно.
Олимпиада смотрела на него и ждала. Чего?.. По-видимому, чудес. По-видимому, того, что сейчас он достанет портсигар, эффектно закурит, выдохнет дым, посмотрит в потолок и скажет, что слесаря дядю Гошу убил… бродяга. Так всегда бывает в третьесортных детективах, когда автор не знает, кто убил и зачем. Тогда на горизонте появляется бомж, на которого списывают все грехи!
Добровольский не стал закуривать и ни слова не сказал про бродягу. Он думал, куда бы ему еще заглянуть, и заглянул в стенной шкаф. Там тоже не обнаружилось ничего особенного.
– У нас в доме когда-то самогон гнали, – неизвестно зачем сообщила Олимпиада Владимировна. – Бабушка дядю Гошу подозревала и мечтала найти аппарат. Мы пришли сюда, я на диване сидела, и она тоже все по сторонам посматривала, даже на кухню ходила под каким-то предлогом. И ничего не нашла.
– Нет? – переспросил Добровольский задумчиво. – Любопытно.
Что-то странное было в этом самом стенном шкафу, что-то неправильное, только он никак не мог сообразить, что именно. Он закрыл дверцы и внимательно осмотрел его снаружи. Ничего особенного, шкаф как шкаф, встроен в стену по старинке – в стене углубление, и в нем шкаф.
Ничего подозрительного. Ничего.
Он присел и посмотрел снизу вверх, а потом опять открыл дверцы. Еще посмотрел и тихонько хмыкнул.
– Что там такое?
– Ты видела когда-нибудь, чтобы в шкафу были следы от ботинок? А самих ботинок не было? Только валенки да и те не в шкафу, а на полу в прихожей?
– Как?!
– Посмотри сама.
Невесть откуда он извлек узкий и длинный фонарик, который загорелся очень ярким и острым, как лезвие ножа, светом. Свет упал на пол, рассек его пополам. Днище шкафа было исчерчено какими-то следами, как будто по нему и впрямь ходили в ботинках.
– Зачем ходить… в шкафу?!
– Липа, сколько квартир на третьем этаже? – Добровольский просто так спросил, он и сам отлично знал, но ему нужно было, чтобы она подтвердила. В горле и еще чуть-чуть пониже сильно похолодело, как всегда бывало, когда на него сваливались правильные догадки, и от этого холода он говорил хрипло.
– Две, – тут же отозвалась она. – Эта и Женина. Он пишет романы, я тебе говорила.
Добровольский протиснулся в шкаф и теперь там шумно пыхтел.
– Липа, ты когда-нибудь видела шкафы, в которых нет полок?
– Чего… нет?
– Полок. Только крючки на стенах, а полок никаких нет. Спрашивается, зачем шкаф, в который ничего нельзя положить?
В эту секунду вдруг что-то произошло.
Добровольский вместе с фонариком упал носом вперед, Олимпиада взвизгнула, что-то заскрежетало, и задняя стена шкафа исчезла, словно ее и не было. Вместо нее образовался узкий темный проход.
Потайной лаз?!
– Але? – глупо проблеяла Олимпиада, которая внезапно позабыла, как зовут Добровольского. – Але! Ты… здесь?
Было так страшно, что хотелось кричать, но она изо всех сил старалась держаться.
– Я упал, – издалека сказал Добровольский сердитым голосом. – Здесь ступенька. Подожди, я свет зажгу.
Как будто приглашал ее к себе на кухню!
Опять какая-то возня, шевеление внутри густой черноты, куда не проникал ни один луч, и тусклый свет лампочки не проникал тоже – стекался к проходу, а дальше не шел!
– Я боюсь, – прошептала Олимпиада. – Я очень боюсь.
– Не бойся.
Тут вдруг сухо щелкнуло, и потайной ход озарился ярким, привычным, ободряющим светом. И оказалось, что за бронированной дверью шкафа нет никакого потайного хода, зато есть комната, довольно большая. С одной стороны на металлическую махину были прикреплены доски и наклеены выцветшие обои, а с другой она была монументальной и прочной, как броня.
– Пролезай сюда, – велел Добровольский. – Не бойся.
Олимпиада Владимировна шагнула и чуть не упала. Он поддержал ее под локоть.
– Я же тебе говорил, ступенька!
Олимпиада оглядывалась в изумлении.
Потайная комната была большая, квадратная и без окон. Потолка тоже не было, комната упиралась прямо в крышу, были видны балки.
Когда Олимпиада была маленькой, она очень хотела найти клад и была совершенно уверена, что найдет его, стоит только поискать получше – мало ли тайников спрятано за старыми стенами. Клад она не нашла и тайников никаких тогда не обнаружила, а оказывается – вот он, тайник, да еще какой! Чердак у них в доме и впрямь был какой-то однобокий, маленький, слева много места, а справа почти нет, глухая стена. Оказывается, вот оно, продолжение чердака, то, что было за стенкой, потому и потолки здесь такие высокие! Вряд ли нынче кто-нибудь сможет ответить на вопрос, зачем строители, возводившие в начале двадцатого века их дом, оставили глухой высоченный «карман» без дверей и окон, как пить дать не было в те времена всесильной БТИ, проводившей «замеры» и бравшей на учет каждый метр! Может, здесь жил банкир, собиравшийся поставить «несгораемые шкафы» с ассигнациями и банковскими билетами? Или фотограф из ателье на Покровке, проявлявший в полной темноте свои пластины? Непонятно, непонятно, но вот же она, потайная комната, попасть в которую можно только из шкафа, как в кино!..
Добровольский посмотрел на нее.
– Вот здесь он и жил, а там у него просто так… декорации.
Олимпиада все оглядывалась. Под потолком горела мощная лампа без абажура, заливала все помещение яростным электрическим огнем. Здесь был огромный плоский телевизор, несколько открытых полок с наваленным инструментом, проводами и еще чем-то непонятным, два стола, побольше и поменьше, тоже заваленные и заставленные аппаратурой. Еще какие-то коробки, ящики и даже сейф, похожий на танк, в зеленой броне.
– Что это такое?! – спросила Олимпиада у Добровольского, словно это он тут жил. – Что это за комната?!
Добровольский не ответил. Он ходил вдоль стен, что-то рассматривал, брал в руки и опять отставлял, и снова рассматривал. Он даже потыкал пальцем в какую-то емкость, потом понюхал его и попробовал на вкус!..
Олимпиада была потрясена. Она никогда не видела потайных комнат, и, по идее, такие должны принадлежать неким романтическим персонажам, загадочным и странным, вроде Брэда Питта из фильма «Знакомьтесь, Джо Блэк», а уж никак не дяде Гоше Племянникову.
Или, может, это комната его сына? Но ведь и в его сыне не было ничего загадочного и романтического, так, обыкновенный оболтус, ничего особенного, как сказала бы Люсинда Окорокова!
Здесь даже чайник был – цивилизованный электрический чайник, и банка хорошего кофе, и чистые чашки на отдельной полке, и коричневый сахар. Дядя Гоша Племянников пил хороший кофе с коричневым сахаром?!
Добровольский громко хмыкнул, и Олимпиада на него оглянулась. Он вытащил из-под верстака какую-то кривую блестящую трубу и потряс ею.
– Вот твой самогонный аппарат. Права была Настасья Николаевна, которая считала, что самогон происходит именно из этой квартиры! Только твоя бабушка ничего не знала про потайную комнату.
– Что это значит? – строго спросила Олимпиада, как будто она была общественницей Парамоновой. – Что тут происходит?
Добровольский затолкал трубу обратно под верстак, подошел к столу и ткнул пальцем в белый порошок.
– Знаешь, что это такое?
– Кокаин? – проявила смекалку Олимпиада, вооруженная знаниями о том, что нынче все повально и повсеместно заняты подпольным производством и торговлей наркотиками.
Добровольский покачал головой.
– Это взрывчатка, – подумал и добавил: – Мне нужно поговорить с твоим кавалером. Он сейчас у тебя?
Парамонова смотрела телевизор. Шел уже десятый час, и нужно было ложиться спать, да и по телевизору ничего хорошего не показывали. Парамонова любила настоящие, правдивые кинофильмы, например «Радость и слезы», это тот, где Хуан-Антонио не узнает свою дочь Фелицию-Круазетту, а она влюблена в дона Марио, который на самом деле ее брат, но она об этом не догадывается, потому что Марио еще в младенчестве украли, а их мать Сесилия потеряла память. «Слон» тоже ничего, про шаха, который на самом деле был английский дворянин, но его родители оба потеряли память, и негодная кормилица Ханума продала его в рабство отцу нынешнего правителя, Ишид-Бею, а у того не было детей. То есть он не знал, что у него есть сын, потому что мачеха его третьей жены Биль-Ба-Шют скрыла от него рождение Фархада, а потом он ослеп и не мог признать своего сына, потому что единственной особой приметой у того была фамильная родинка на шее, но Ишид-Бей был слеп и не мог увидеть родинку! А Фархад все это время думал, что он раб, хотя воспитывали его как самого настоящего вельможу и он даже учился в Англии, и его собственная двоюродная сестра не узнала его, когда встретила на балу. И он тоже ее не узнал, а когда она в него влюбилась, решил бежать из-под гнета Ишид-Бея, но опоздал. Его короновали, а он мечтал соединиться со своей возлюбленной, несмотря на то, что она к тому времени уже упала с лошади и тоже потеряла память и никак не могла вспомнить, от кого она родила своего малютку!
Парамонова смотрела какую-то передачу, вовсе не такую интересную, как кино, маялась, но спать не ложилась.
Тамерлан прерывисто и хрипло дышал под креслом. Он был слишком толстый, на руки его взять просто невозможно. Он толстый и старый, с бельмом на глазу, и теперь Парамоновой казалось, что он очень похож на ее покойного мужа, хотя на самом деле Тамерлан напоминал сардельку на тоненьких ножках.
Парамоновой было грустно. Теперь ей почти всегда было грустно, и поговорить не с кем, и поругаться всласть тоже не с кем. По привычке она еще то и дело поминала покойника, когда обнаруживала не вынесенный мусор, носки под диваном или пачку папирос, затолканную за цветочный горшок.
– Ах ты ирод! – громко говорила тогда Парамонова, позабыв, что «ирода» уже похоронили. – Ах ты паршивец! Сколько раз тебе было говорено, чтоб не совал папиросы за цветы, а он все сует и сует!..
Тут она вспоминала, что «паршивец» помер, заливалась слезами, не слишком долгими, и садилась смотреть «Радость и слезы», «Девичье сердце» или «Измена и предательство».
Пока смотрела, все было хорошо, а как только кино кончалось, вновь вспоминалось страшное.
С мужем она прожила лет сорок пять, вышла замуж семнадцати лет от роду, да так и жила с ним. Не хорошо и не плохо, а в общем нормально, как люди живут, ни на что не жаловалась. Великовозрастные дочери уехали, одна в Казахстан, другая на Север, и Парамонова о них ничего не знала, кроме того, что они уже сорокалетние тетки, у них самих взрослые двадцатилетние дочери, ее внучки, – в Казахстане и на Севере, – и эти самые дочки примерно раз в пять лет намыливались в Москву. Парамонова их принимала, когда они были маленькие девчонки, но они очень быстро ей надоедали – шум, гам, возня, вещи какие-то повсюду, в ванную очередь, завтрак на всех готовь, потом обед им подай, одни убытки!..
Как-то так получилось, что дочери быстро перестали ездить и внучек перестали привозить, и Парамонова даже была довольна – теперь она с упоением говорила Любе из третьей квартиры, что «эти дети – такие сволочи!», и просила погадать. Люба гадала, и выпадала все время дама пик, и каждый раз Люба истолковывала это по-разному. Истолковывать-то истолковывала, а вон оно что вышло!..
Вышло так, что муж с крыши насмерть свалился и оставил ее одну на белом свете! Она так и думала о себе – сиротинка, одинокая, никому не нужная, дети – сволочи, а мужа прибрал господь, и теперь ей, одинокой, кое-как свой век доживать.
Парамонова никогда не верила ни в бога, ни в черта, всегда была «общественницей», и даже в один год назначили ее агитатором и дали на демонстрации нести транспарант в заводской колонне, но думать так про себя было «жалостливо», аж слезы наворачивались.
Тамерлан все сопел под креслом, ворочался, никак не мог устроиться, а Парамонова, пригорюнившись, смотрела телевизор. Передавали, как два депутата поссорились. Непонятно было, из-за чего они ссорятся, то ли один из них требовал легализовать проституцию, а второй не хотел, то ли тот, первый, требовал аборты запретить, а второй отказывался. Парамонова зевнула и подумала, что она бы всех проституток на сто первый километр выслала и обязала на тяжелых работах вкалывать, аборты бы запретила, а кто не послушался, того под суд, чего проще?.. И ссориться не надо.
Спать все еще было рано, и Парамонова решила попить кефиру. У нее был свежий кефир и полбатона из булочной на бульваре, когда брала, хлеб еще теплый был.
Как-то никогда ей не приходило в голову, что мужа своего она любила и жить без него ей тошно и неинтересно, потому что у них с Парамоновым все было совсем не так, как в «Ликах любви», «Радости и слезах» или даже «Измене и предательстве»! Никто не терял память, никто не узнавал другого под маской на карнавале, никто не делил наследство дона Педро! Но они всегда и во всем были единомышленниками, дружно не любили заводское начальство – а кто ж его любит?! Дружно ругали советскую власть, а потом, когда ее не стало, власть бандитскую и мафиозную. Отоваривали талоны, дрались в очередях, мыкались в собесе, занимая очередь с шести утра, чтобы добыть прибавку к пенсии, положенную по закону, между прочим!.. Проявляли бдительность, не любили приезжих, хоть каких, хоть молдаван, хоть чукчей, хоть этих, с Кавказа! Сколько раз Верочке говорили, что эта племянница доведет ее до гроба, украдет чего или наведет на нее, Верочку, рыночных бандюганов! Ну, выпивали, конечно, помаленьку и иногда на этой почве даже дрались, но Парамонова была сильнее, а Парамонов быстро успокаивался и засыпал и наутро ничего не помнил.
Хорошая жизнь, такая понятная, простая такая, как у всех, и вдруг она кончилась, и никакого интересу не стало – какое ей, Парамоновой, дело до белобрысой лимитчицы, которую Верочка держит в своей квартире?! Какое ей дело до того, что на бульваре пацаны из своих баллонов опять испакостили гадкими словами все лавочки? Раньше бы непременно к участковому метнулась, а нынче сидит вот одна, сиротинушка, и грустно ей, сил нет!..
Парамонова отвинтила крышку от кефирной бутылки – а раньше крышка была из тверденькой фольги, и ее нужно было продавливать внутрь! – и налила немного Тамерлану в тарелку, чтобы он тоже попил, вернулась в кресло и откусила от батона. С этим кефиром с батоном были связаны хорошие воспоминания о молодости. Она работала крановщицей и всегда так обедала – кефир и батон, и так вкусно было этим обедать, так здорово, и, главное, можно долго есть, никуда не спешить, потому что обеденный перерыв час, а батона с кефиром хватало примерно на полчаса, и еще оставалось время, чтобы поболтать с девчонками или просто посидеть на солнышке!
Тамерлан кое-как выбрался из-под кресла и, переваливаясь, пошел на кухню, зацокал по линолеуму когтями.
– Иди, иди, попей, – вслед ему сказала Парамонова, – свежий кефирчик, вку-усный!..
Тамерлан зашел на кухню, и слышно было, как он там лакает, шумно и неаккуратно.
Парамонова откусила от батона. Депутаты в телевизоре перестали ссориться, разошлись в разные стороны, программа кончилась, и началась другая, про писательницу. Этих писателей Парамонова терпеть не могла и считала, что все они как один тунеядцы вроде Женьки с третьего этажа. Ну, скажите на милость, что это такое за работа – сиди себе за столом да води ручкой по бумаге! Так месяцок поводишь, а тебе за это денежки – получи, мол, за свой тяжкий труд, дорогой товарищ писатель! Вот взять, к примеру, ее, Парамонову. Да она таких историй, о которых в книжках пишут, может сколько хочешь сочинить! Хоть сто, хоть двести! У нее в жизни чего только не было – и с бюрократами она боролась, и с «несунами», и в социалистическом соревновании побеждала, и «Знак Почета» ей вручали, всего не опишешь! А по телевизору ее никто не показывает!
Пока писательница стрекотала, какая она такая-сякая-замечательная, Парамонова доела батон, допила кефир и совсем омрачилась.
Что теперь делать? Батон съеден, кефира нет, кино кончилось, да еще Парамонов помер!..
Тамерлан захрипел на кухне, и это могло означать только одно – кто-то идет по лестнице. Парамонова прислушалась. Она знала шаги всех жильцов и была уверена, что это Липа со второго этажа тащится домой со своей работы. Или сама Липа, или ее хахаль. Вот до чего дошла современная молодежь без руководящей роли партии и правительства! Вот до чего, товарищи, дошла она, когда молодая девка с парнем нерасписанная живет, и никого не стесняется, и даже соседей не сторожится! Когда хочет, приходит, когда хочет, уходит, а у подъезда ее повстречаешь, так вылупит глаза свои бесстыжие и здоровается, вежливо так, как приличная!..
Шагов Парамонова не расслышала, зато в дверь позвонили.
Тамерлан изо всех сил напрягся, хрипло гавкнул и закашлялся.
– Принесло кого-то! – сказала Парамонова, страшно обрадованная тем, что кто-то пришел. Она выбралась из кресла, напялила тапки, не переставая ругаться, и зашаркала к двери. Хоть бы Люба пришла повечерять! Чайку бы попили, а потом она бы погадала, все не так грустно!
Парамонова зажгла свет, зажмурилась, потому что после полутьмы комнаты стало слишком ярко, глянула на себя в зеркало и отперла дверь.
– А-а! – воскликнула она и улыбнулась кокетливо. – Проходите, проходите до комнаты сразу!
– А у вас… собачка. Не кинется?
– Да нет, нет, куда ж ему кидаться, он старенький уже, дедок совсем! Проходите не стесняйтесь!
А может, и ничего, подумала взбодрившаяся Парамонова и даже в зеркало на себя глянула и поправила кудряшку на лбу. Не оставят добрые люди, вот в беде навещают ее, сиротку, и не так грустно, есть же вот понимающие, знают, как ей одиноко, и не оставляют…
Тут, на этой самой утешительной и славной мысли, и кончилась жизнь вдовы и сироты Парамоновой.
Ее сильно ударили сзади, так что она покачнулась, но не упала, а со всего маху ударилась виском об острый край шкафа. Виску стало больно, так больно, как не было еще никогда в жизни, и это оказалась такая безнадежная, такая смертельная боль, что сознание взорвалось и лопнуло, и в голове на одну секунду стало ясно и четко, и она поняла, что умирает, что эта боль – начало ее смерти, только начало, но остановить ее уже нельзя. «Добрый» человек, которому она так обрадовалась, пришел ее убивать, и сейчас убьет, и уже почти убил.
В следующий миг, очень короткий, ей стало нечем дышать, но от боли в лопнувшем сознании она не могла сопротивляться и слышала хрип, который издавало ее собственное сдавленное горло, и еще она успела подумать – неужели это случилось со мной? – с безмерным удивлением, и больше уже ничего не чувствовала.
Тамерлан сипел, кашлял, лаял и пытался прогнать того, кто сделал что-то нехорошее с его хозяйкой, но он был очень стар, и его старческое сердце разрывалось от ужаса, и поделать он ничего не мог.
Очень быстро он понял, что все кончено, и, подгребая деревенеющими лапами, из последних сил пополз, вытянулся и замер.