Весенняя коллекция детектива Устинова Татьяна
По лестнице на площадку второго этажа поднималась Парамонова, а за ней трюхала вертлявая старушка. Парамонова качалась из стороны в сторону, как будто тянула тяжелую баржу, а старушка подпрыгивала и старалась рассмотреть, что происходит на площадке.
В это время на третьем этаже вдруг хлопнула дверь – все замерли и подняли головы, – заскрипели ступеньки, на стену упала длинная тень и показались кеды на белой резиновой подошве, потом вытянутый и побелевший от многочисленных стирок некогда синий свитерок, на который опускалась монументальная борода.
– Я пришел сказать, – сказал обладатель бороды замогильным голосом и поднял вверх правую руку. – Я пришел сказать вам: случилось то, что должно было случиться!
Олимпиада от растерянности посмотрела почему-то на Добровольского, Люсинда прыснула со смеху, бабки переглянулись, а Парамонова вдруг перестала раскачиваться, схватилась за перила и прошипела:
– Ах ты, сучок болотный! Сидишь себе в норе, носа не кажешь, да?! Случилось, что должно! Да ты же его небось сам и подтолкнул! Ты хде был все это время?! Ты хде был, когда мово мужа с крыши кидали?! Бомж проклятый, писатель он, видали мы таких писателей!
И она бросилась вперед и вцепилась ему в бороду так, что Жорж Данс зашатался и упал. Вдвоем с Парамоновой они покатились по ступенькам, сбили с ног гадалку Любу, которая только охнула и села на них верхом.
Парамонова выла и молотила кулаками куда ни попадя, Жорж выворачивался и кричал, и все про то, что он точно знал, что так и будет, где-то лаяла собака, Люсинда хохотала во все горло, истерзанный молодой человек с портфелем стонал, а Олимпиада кричала:
– Остановитесь! Остановитесь же! – И, кажется, в воздухе над ними реяли клочья вырванной бороды.
Добровольский, наблюдавший за заварухой с неподдельным интересом, глянул на Олимпиаду, подошел к куча-мала поближе, примерился и двумя руками поднял с пола тетку в халате. Поднял и отставил ее к стене. Посмотрел еще и выдернул бородатого пророка, изрядно ощипанного, но не побежденного. Парамоновой же, которая все порывалась дотянуться и вцепиться в пророка, он громко сказал:
– Брейк! – И взяв под мышки, отволок ее к противоположной стене.
– Ну, доберусь я до тебя, попомнишь меня тогда, гад ползучий! И никакая ментура мне не указ! Я, может, сегодня кормильца потеряла, кто мне пенсион будет выдавать?! Ты, что ли, убивец?!
Некоторое время все молчали, а потом по лестнице поднялся старший лейтенант. Вид у него был усталый.
– Нет на нем никаких проводов, – негромко сообщил он Добровольскому. Почему-то все нынче обращались только к нему. – Если б вы знали, как вы меня все достали!.. А это кто такой?!
Все соседи разом повернулись, и Добровольский повернулся тоже, и оказалось, что у стены рядом с тяжело дышавшей и хватавшейся за сердце гадалкой Любой стоит гладкий розовый мужчина в небольших очочках. Он был в светлом плаще, в одной руке держал портфель, а в другой шляпу и вид имел довольно растерянный.
– Добрый вечер, Владлен Филиппович, – поздоровалась Олимпиада. – У нас опять чрезвычайное происшествие.
– Какой ужас! – сказал мужчина гулким и приятным голосом. – Я видел внизу тело. Мои соболезнования, – и он слегка поклонился Парамоновой, которая сморкалась в огромный платок, – мои самые искренние соболезнования. Ваш муж был прекрасный, добрый человек, отличный общественник, он никогда не ставил свои интересы выше интересов нашего дома, так сказать, в целом.
Добровольский поймал себя на том, что смотрит на необыкновенного человека, вытаращив глаза, моргнул и усмехнулся.
– Да вы откуда взялись?! – взревел старший лейтенант. – Документы ваши!
– Господи, да это Владлен Филиппович Красин, наш сосед, – нетерпеливо сказала Олимпиада. – Мы все его отлично знаем!
– Отлично! – влезла с подтверждениями Люсинда.
Старший лейтенант мельком глянул в протянутый ему паспорт, сунул его обратно Красину и повторил:
– Как вы все меня достали! Ну, где чердак?..
– Да что ж это такое делается?! – опять заголосила Парамонова, которой больше никто не говорил «соболезную», а ей так хотелось, чтобы еще сказали, и страшно было, что, как только она перестанет кричать, все про нее позабудут. Про нее и про то, какое у нее горе. – Да как же это, товарищ военный?! А вы мне справку-то дадите, что муж мой был невинно убиен на крыше?!
– Успокойтесь, мамаша, – грубо сказал старший лейтенант. – Все вы получите, и справку тоже, а насчет вашего мужа я и сам пока не знаю, убиен он или сам по себе свалился.
– То ись как? – подала голос шустрая старушка. – То ись как – сам свалился? С чего это он стал бы валиться?
– А говорят, нетрезвый был!
– Да кто такое говорит?! – почти завыла Парамонова. – Да кто такое может говорить, когда мой муж был целиком и полностью непьющий!
– Да вы ж только что… – простодушно удивился старший лейтенант Крюков, – вы давеча сами сказали, что он был выпивши, когда на крышу полез, и что в прошлый раз тоже нетрезвый снег кидал! Говорили или нет?
– Говорила она, – встряла Люсинда Окорокова, – я сама слышала!
– Ну, вот видите. И соседи слышали. А ну-ка, девушки, проводите гражданку до дому, а я на крышу поднимусь, посмотрю, что там к чему.
– Я провожу, – вызвался Добровольский.
Он должен был еще раз посмотреть на открытую дверь в квартиру покойного Племянникова и сделать так, чтобы лейтенант ее тоже заметил.
Кто и зачем открыл ее, да еще в такой неподходящий момент?!
Гуськом они поднялись по лестнице на третий этаж, где лампочка светилась тусклым светом и черные тени прятались по углам.
– Эта лестница, что ли?
– Господин полицейский, – начал Добровольский и осекся.
Дверь в ту самую квартиру была плотно закрыта, и бумажка приклеена, и не было никаких сомнений в том, что она и не открывалась с того злополучного вечера.
– Ну чего? – грубо спросил старший лейтенант. – Или вы признаться хотите, что всех тут положили просто так, из спортивного интереса?
– Не хочу, – сказал Добровольский.
Он быстро соображал, что такое могло произойти с загадочной дверью, он даже на часы посмотрел, и получалось, что между тем, как он увидел, что дверь открыта, и тем, как они с лейтенантом поднялись на третий этаж, прошло всего двенадцать минут.
За это время бородатый писатель, впоследствии побитый Парамоновой, спустился на площадку второго этажа. А больше никто ниоткуда не появлялся.
Ах да. Еще возник круглый и гладкий жилец Красин, но откуда он пришел, никто не заметил. Вроде бы с улицы. Или нет?..
Бормоча что-то себе под нос, старший лейтенант начал подниматься на чердак, и тут Добровольского ждал еще один сюрприз.
Как только он следом за лейтенантом влез на последнюю ступеньку, выяснилось, что за те же самые двенадцать минут на чердаке кто-то успел побывать. Ничего подобного Павел Петрович не ожидал и даже присел на корточки и потрогал ладонью пол, чтобы удостовериться.
Вся пыль была сметена – длинными, неровными движениями метлы, и только в середине – там, где были следы – овальные валеночные, рифленые «ленд-лизовские» и рубчатые от кед. По сторонам пыль продолжала лежать нетронутой.
Метла?.. Где метла?!
Добровольский поднялся и посмотрел, заглядывая лейтенанту через плечо.
Метла, которую он прислонил рядом с лопатой к перильцам лестнички, ведущей на крышу, валялась в дальнем углу – так, как ее, вероятно, отшвырнул тот, кто за эти пресловутые двенадцать минут навел здесь полный порядок. Лопата стояла, а метла валялась в углу. Вот вам и «ленд-лизовские» ботинки!..
– Вы за мной не ходите! – прикрикнул на него старший лейтенант, которому нравилось чувствовать себя начальником над этим ухоженным, здоровым, с гладкой лоснящейся мордой.
Будь у него хоть три паспорта, и все дипломатические, нам на это нечего смотреть! Преступление совершено на территории Российской Федерации, и будете вы за него, господин хороший, отвечать по всей строгости закона. Ежели вы в чем виноваты, конечно, а подозрений с вас никто не снимал.
– Стойте где стоите, а еще лучше вниз идите! Идите, идите!.. Нечего тут, не кино!..
Добровольский еще раз оглядел пол, на котором остались только длинные неровные следы от метлы, и стал неторопливо спускаться вниз.
– Тебе нужно менять квартиру!
– Олеженька, я не могу ее поменять. Для этого нужен миллион справок, а наш дом ни на одном плане не обозначен. Мы даже за свет не платим, потому что с нас не берут – не знают, куда перечислять. Я плачу вообще!.. – Олимпиада закатила глаза. – То есть в сберкассу, и квитанции храню. Как зеницу ока. Думаю, если придут выселять как неплательщиков, я сразу – раз и квитанции покажу! И Люся так же платит, и все.
– Нет, но это невозможно! Что это такое, то тебя взорвали, то этот идиот с крыши грохнулся!
Олимпиада поставила перед ним чашку горячего кофе, присела рядом и аккуратно прислонилась. Олежка не любил, когда она прислонялась слишком… активно.
– Но это же не я с крыши грохнулась! – рассудительно сказала Олимпиада. – Пока, по крайней мере.
– Вот именно! – Олежка с шумом отхлебнул, обжегся и со стуком вернул чашку на блюдце. Олимпиаде пришлось отодвинуться. – И вообще, мне не нравятся твои соседи и особенно эта, лимитчица с рынка!
– Я уже слышала, – сказала Олимпиада, которой вдруг надоело непрерывно оправдываться. – Я уже слышала и ничего не могу с этим поделать.
– Все ты можешь! Ты можешь ей сказать, чтобы она сюда не приходила, и все дела.
Некоторое время они посидели молча, думая каждый свои думы.
Олимпиада думала что-то в том роде, что «мы выбираем, нас выбирают, как это часто не совпадает» – обычные женские мысли о несправедливости жизни.
Вчера, похныкав немного, Олежка все-таки вернулся «в семью». Втащил в плохо открывающуюся дверь свой портфельчик, протиснулся сам и сказал Олимпиаде Владимировне, что так ее любит, что готов все простить.
Что именно он должен прощать ей по такой своей большой любви, в чем она провинилась, Олимпиада на всякий случай уточнять не стала. Пришел, портфельчик принес, вот и хорошо.
Все-таки они знакомы уже три года – срок по нынешним временам очень большой, почти целая жизнь! Их познакомил Олимпиадин сокурсник по университету на какой-то вечеринке, и Олежка сразу же стал за ней «ухаживать», то есть пригласил потанцевать и рассказал историю о том, как прошлым летом ходил в поход и что именно там, в походе, с ним случилось.
Олимпиада тогда почти не слушала. Все было ясно.
Ясно, что она ему «понравилась» и что он тоже ей «понравился», и все остальное было лишь вопросом времени и интенсивности ритуальных танцев, которые танцуют все, прежде чем перейти «к делу».
Олежка пару раз пригласил ее в кафе, один раз в кино – ждал возле кинотеатра с тремя гвоздичками цвета стяга Октябрьской революции, и весь сеанс Олимпиада продержала гвоздички на коленях и в конце концов один цветочек все же сломала.
За эти три свидания определилось самое главное.
Он не был хамом или недоумком, улыбался хорошей улыбкой, был на четыре года старше ее и уже работал, то есть «самостоятельный». Он не накачивался до одури пивом и потом, во время прогулок, не отпрашивался за ближайшую палатку пописать, в общем, не делал ничего такого, что вызывало бы у нее отвращение, и Олимпиада Владимировна пригласила его к себе, где, собственно, все и «случилось».
«Случившееся» показалось ей немного скучным и каким-то слишком… стерильным. Олежка долго «готовился» – целовал ее мокрыми поцелуями, после которых очень хотелось вытереть губы, активно гладил по спине и – слегка – по груди, прижимался, чтобы она «почувствовала», и она вроде бы даже «чувствовала».
Невыносимую неловкость она списывала на то, что у нее не слишком много опыта в данном вопросе, и еще на то, что он… чужой человек. Ну, совсем чужой. Но ведь не вечно же он будет чужим, когда-то станет своим, и все наладится, конечно, наладится!
Что именно и как именно должно налаживаться, она не очень себе представляла.
Олежка в конце концов стал своим. И ничего не изменилось.
Он приезжал, они ужинали, смотрели на диване телевизор и делали вид, что рассказывают друг другу о своих делах – ее совершенно не интересовала его риелторская контора, а ему не было никакого дела до ее карьерных устремлений и Марины Петровны.
В постели Олимпиаде было скучно и грустно, и приходилось все время прикладывать массу ничем не вознаграждавшихся усилий для того, чтобы все-таки поддерживать в себе некий интерес «к процессу».
Олежка всегда долго и старательно занавешивал окна шторами, проверял, нет ли случайных щелей, и не имело никакого значения, что Олимпиадины окна выходят как раз на ряд старых лип, за которыми пустырь, за пустырем гаражи, а дальше стройка, и решительно некому подсматривать оттуда за Олежкой, но он утверждал, что с открытыми шторами ему «неуютно».
Ну, и шут с ними, со шторами, неуютно так неуютно!.. Ей-то что, пусть хоть ставни приколотит, главное, чтобы ему было хорошо и свободно, а она сама уж как-нибудь… перетерпит.
Еще он долго и старательно принимал душ – большое достоинство, между прочим! – а Олимпиаде все время почему-то казалось, что там, в ванной, он в гигиенических целях протирает себя марганцовкой или салициловым спиртом. Потом он приходил в комнату, укладывался, вздыхал, некоторое время активно гладил Олимпиаду по спине и слегка по груди, уверял ее, что ему с ней хорошо, и… засыпал.
«По графику» на «все остальное» был отведен один день в неделю. Но и этот один день не приносил ничего… феерического.
Поцеловав ее некоторое время, очень старательно и очень мокрыми поцелуями, он аккуратно приступал к делу и делал его уныло и однообразно, видимо, так же, как заполнял договоры об аренде квартир «на длительный срок».
Олимпиада в это время чувствовала себя отчасти этой самой квартирой, которую арендовали на длительный срок.
Он не любил, когда она проявляла излишнюю активность, утверждая, что это пошло. Он не говорил ей ни слова, утверждая, что мужчины так устроены, в постели говорить не умеют. Он то и дело испуганно шептал ей: «Не шуми!», когда она издавала какие-то звуки, и она замолкала.
Он никогда не целовал ее «просто так», а только «с намерениями», и если она спрашивала, ну, почему, почему он никогда ее не поцелует и не обнимет, произносил длинную речь о том, что «просто так» он не может, что ему нужно долго готовиться, что все это совсем не просто, что он должен каждый раз к ней «привыкать», и еще что-то длинное, со множеством пунктов, как тот самый договор об аренде.
При этом он не пил, не тратил ее деньги, мог помыть посуду, если она просила, по выходным ходил с ней в гости и в кино, с удовольствием и гордостью демонстрировал ее своим друзьям, поверял ей свои секреты, а что еще нужно?..
Конечно, конечно, не об этом было написано в книгах, не это показывали в фильмах про любовь, но Олимпиада Владимировна, будучи девушкой рассудительной во всех отношениях, со временем стала считать все слухи про любовь… несколько преувеличенными.
Или нет, не так.
Олимпиада Владимировна, будучи девушкой рассудительной, со временем стала считать, что у нее как раз такая любовь и есть.
Ну и что? А мне даже нравится!..
Полная предсказуемость, никаких бурь и истерик, на которые нужно тратить время и душевное здоровье, никаких непредвиденных обстоятельств. Конечно, скучно немного, да и темпераменты у них, как бы это получше сказать, видимо, наверное, может быть, отчасти, немного… разные, ну и что?
Ее мать из-за большой любви потеряла все – даже себя самое, и Олимпиада Владимировна ничего такого решительно не желала!
Впрочем, однажды она предприняла попытку поговорить с ним о жизни и любви и пожалела об этом.
Олежка сделал страшные глаза и сказал с отчаянием, что она «совершенно его не понимает». Что он понятия не имеет, чего она от него хочет. Что он работает, устает, ему нужны «условия», а они есть не всегда.
Тут Олимпиада решила уточнить, что именно за условия ему нужны и почему они есть не всегда, если постель все время одна и та же, и квартира одна и та же, и даже она сама, Олимпиада, все время одна и та же!
Олежка разобиделся совершенно.
Ну, он так устроен!.. Для воодушевления – сама понимаешь, в каком смысле! – ему необходимы соответствующее настроение и состояние души. И тела. Да, вот именно, еще и тела! И если она этого не понимает, грош ей цена как его любимой женщине. А всякие такие разговоры-переговоры о предмете столь деликатном он – если она хочет знать! – считает пошлостью и неприличием. Вот именно, неприличием! Она насмотрелась голливудских фильмов, где показывают невесть кого, а не нормальных, отягощенных думами, мамами и риелторскими конторами, в которых работает главный Олежкин враг Тырышкин, мужчин! Только в этом самом кино все непрерывно целуются, обнимаются и друг с другом спят. Он, Олежка, считает – если она хочет знать! – это занятие совершенно бессмысленным и ничего не добавляющим ни уму, ни сердцу! Да и для тела, по большому счету, это сплошное перенапряжение, а удовольствие так себе, средненькое. Вот так! Поэтому, если она хочет непрерывных пошлых удовольствий – сама понимаешь, в каком смысле! – то пусть обращается к кому-то другому. Его, Олежку, все и так устраивает.
Олимпиада робко возразила, что да, она хочет удовольствий – и именно в том смысле! – но не видит в этом ничего плохого. Именно потому, что он, Олежка, ее любимый мужчина, она и ведет с ним эти самые разговоры, а не был бы он любимым мужчиной, она бы с ним таких разговоров не вела. Но что же ей делать, если она… если для нее… если ей не хватает десяти минут раз в неделю его унылых укачиваний!
Нет, нет, конечно, она так не сказала, как-то по-другому выразилась, как-то нежно и осторожно, ибо глянцевые журналы эти – Библия, Коран, Книга судеб и Молитвослов современной молодой женщины – предупреждали, что с мужчинами «об этом» нужно говорить осторожно, намеками, иносказательно, да еще так, чтобы он, боже сохрани, не догадался, что он чем-то плох! Ибо, в противном случае, у него может «совсем пропасть интерес», и тогда его придется лечить у доктора для возбуждения этого самого «интереса»!
Олежка в тот момент обижаться передумал, обнял ее, пощекотал за ушком, слегка поцеловал и сказал, что все у них хорошо, а дальше будет только лучше, и все она придумывает, и ничего такого ей на самом деле не надо, и не сварит ли она ему кофе?
Она сварила, смутно надеясь, что обещанное улучшение как раз и наступит сегодня ночью, но Олежка забрался в постельку, вкусно зевнул, великодушно потрепал ее по затылку, давая возможность приникнуть к его мужественной груди, и через десять минут спал, сладко посапывая.
Олимпиада пошла на кухню, докурила его сигарету – хотя никогда не курила! – и налила себе джину из квадратной бутылки.
Джин без тоника на вкус был гадкий, какой-то острый, царапал язык и горло и в желудке, кажется, тоже производил какие-то разрушительные действия.
– Ну и ладно, – вслух сказала она себе, рассматривая Олежкин бычок в своих пальцах. – Подумаешь! Не очень-то и хотелось.
Видимо, он прав. Жить в реальной жизни в соответствии с голливудскими или книжными стандартами – глупость, недаром она так часто и с таким упоением ругала Люсинду за пристрастие к детективам!
Олимпиада тоже как-то их почитала и пришла в негодование.
Особенно одна детективная дамочка привела ее в скверное настроение. Дамочка сочиняла не просто незатейливые сюжеты «с убийством», она еще и про любовь шпарила, как по нотам, и по ее, дамочкиным, книжкам выходило, что она, эта любовь, как пить дать рано или поздно свалится тебе на голову сама. И только тогда и станет понятно и ясно, зачем ты жила все предыдущие годы, и как они были ужасны, и как теперь, с появлением «главного» мужчины, все пойдет замечательно хорошо! Любовь у дамочки была описана с подробностями, с красотищей, «с переживаниями», с «запахом бензина и дорогих духов», и там, на страницах, у мужчин никогда не было проблем с Тырышкиным, мамочкой и риелторской конторой! А тех, у которых были, авторша моментально из своих книжонок изгоняла – мол, не нужны нам такие, подавай нам тех, которые все могут, все хотят, и не раз в неделю, и не десять минут, и не каких-то там унылых укачиваний!
Интересно, а сама авторша верит в то, о чем пишет, или все это «опиум для народа»? И если верит, то неужели именно так – что «это» до гроба, что от поцелуя темнеет в глазах и сводит пальцы ног, что в конце флердоранж и ребенок, плод совместных усилий, – сами понимаете, на какой почве! – которого счастливый отец тетешкает, носит на руках и мечтает понаделать ему братьев и сестер?!
Олимпиада детектив отдала Люсинде, снабдив, правда, ее всеми комментариями по поводу того, что она думает на счет дамочкиных творений!
Смерть Парамонова Олежка Олимпиаде тоже простил, как тот неприятный разговор, и зажили они опять хорошо и складно – ужин, диван, телевизор, нежное и не слишком заинтересованное почесывание по спине и здоровый сон до самого утра.
Олимпиада маялась. Не могла спать. Вставала. Слонялась. Мерзла. Принимала ванну. Ненавидела Олежку, который легко и беззаботно дышал под ватным одеялом. Ненавидела себя за идиотские мысли о том, что сумасшедшая ночь с мужчиной моментально привела бы ее в чувство хотя бы ненадолго, хотя бы для того, чтобы спать, но не было никакой сумасшедшей ночи! Ни одной!.. И надежд на такую ночь тоже особенных не было.
Даже сейчас, сидя рядом с ним на диване, она все строила планы, как бы ей заманить его в постель пораньше, придумать что-нибудь поинтереснее, приласкать как-то особенно. Наверное, все же она виновата, что он не хочет – не хочет-то он именно ее! Значит, дело все-таки в ней, значит, она «не соответствует», а если бы «соответствовала», все было бы хорошо!
Олежка допил кофе, удовлетворенно зевнул, романтически потрепал ее по плечу и слегка подвинул. Ему хотелось лечь, а она мешала. Олимпиаде пришлось пересесть в кресло.
Планы рушились на глазах, и непонятно было, что бы такое предпринять для их претворения в жизнь.
Она сидела в кресле и смотрела на него. Он опять широко зевнул – «а-а-аха-ха!» – переключил каналы и пристроил пульт себе на живот.
От отвращения у нее вдруг потемнело в глазах – что там детективная дамочка сочинила про поцелуи, от которых темнеет?! Потемнело так сильно, что Олимпиада встала и быстро подошла к окну, чтобы как-то успокоиться.
Может, мне его бросить? Вот прямо сейчас?! Просто сказать, чтобы убирался к черту, к мамочке, к Тырышкину?! Ну ведь ясно, ясно, что ничего не выйдет, ну сколько можно! Сколько это будет продолжаться – ее приставания, подлизывания, заигрывания и его неудовольствие, раздражение и здоровый сон?! Всегда?! Я не хочу всегда! Я не смогу всегда!
Она передвинула цветочные горшки и подышала на стекло, чтобы успокоиться.
«Давай, – сказала она рассудку, – что ты спишь, как Олежка?! Включайся!»
«Я здесь, – откликнулся рассудок. – Включаюсь.
Итак, ты, конечно, можешь его выгнать в два счета. Но, во-первых, жалко, свой как-никак! Во-вторых, дальше что? Что дальше-то? Он не пьет, не буянит, не изменяет, не просит у тебя денег, разве что изредка на сигареты! Он вполне ничего, нормальный парень, такие сейчас на вес золота, дорогая! Темперамент у тебя? Ну, и будешь сидеть со своим темпераментом вообще без мужика! Ты на встречу одноклассников в прошлом году ездила? Ездила. Сколько там у вас в классе благополучно замужних девиц? Ну, от силы пяток, а остальные?! Все делают вид, что они бизнес-леди, все они делами заняты, все себе занятия придумывают, и ты хочешь к ним в компанию?! У него все-таки работа, зарплата, машина какая-никакая, ну, и добрый он, ты же знаешь! Останешься совсем одна, будешь, как Марина Петровна, в коричневом костюме и туфлях без каблука, сотрудников день и ночь палкой по коридору гонять – а все из-за того, что мужика рядом нет, никакого нет, ни плохого, ни хорошего, а наш с тобой Олежка не самый плохонький!»
Олимпиада подождала, когда рассеется туманная пленка на стекле, подышала еще и, совершенно успокоившись, вернулась в кресло.
Все правильно. Не станет она его выгонять.
И тут, видимо, для того, чтобы напакостить рассудку, в дело включилась дурацкая фантазия.
«А тот тебя в прошлый раз звал чай пить, – ехидно сказала она, – и ты не пошла потому, что Парамонов с крыши упал! А не упал, так ты и пошла бы. Ты бы сидела у него в квартире, смотрела на него загадочно, говорила бы умные слова. А он… ничего. На Олежку нашего совсем не похож. Чувство юмора у него, глаза черные, куртка в стиле «кантри кэжьюал», и живет он в Женеве, а это – хоть ты тресни пополам! – для барышни всегда является дополнительным стимулом. Мы-то с тобой знаем, дорогая! Еще он спас твоего драгоценного Барсика, поставил в багажник твой мусорный пакет и моментально унял соседскую драку, а Олежка в это время скулил, чтобы ты его домой отпустила! Вот интересно, а он, здоровый, как бабушкин столовый буфет, черноглазый, широченный, тоже целуется мокрыми поцелуями и делает все «по графику»? И ему нужны «условия»? И он читает лекции о том, что «это» не главное, мол, есть дела поважнее?!»
Дурацкая фантазия все испортила. До такой степени, что пришлось Олимпиаде бежать в ванную и принимать там душ – просто для того, чтобы чем-нибудь заняться!
Из ванной она вышла мокрая, сонная и была рада тому, что Олежка спит – пульт на животе, рот полуоткрыт, голова свесилась.
Олимпиада подложила ему под голову подушку – лоб был слегка влажный, спал Олежка крепко! – постояла над ним, вздохнула и пошла на кухню.
Вот тут в дверь и позвонили.
От неожиданности она уронила спички, которые моментально рассыпались по полу, чертыхнулась и пошла открывать, уверенная, что явилась Люсинда с очередным шедевром. Теперь, когда гитары у нее не стало, она исполняла свои песни просто так, притоптывая ногой и помогая себе рукой.
Не буду я ее выгонять, решила Олимпиада Владимировна. И пусть Олежка что хочет, то и думает! Не буду выгонять, потому что у меня нет сил жить одной – после всего, что случилось почти на моих глазах!
Она приоткрыла дверь и уже приготовилась было шептать, чтобы Люсинда заходила, только потихонечку и сразу на кухню, как выяснилось, что это не Люсинда пришла.
– Добрый вечер, – сказал Добровольский. – Прошу прощения. Я могу войти?
Если бы не дурацкая фантазия, которая решила насолить рассудку, Олимпиада не смутилась бы так ужасно!
«И нечего смущаться, подумаешь, сосед! Эка невидаль!» – это уже рассудок вступил.
Несмотря на то что рассудок был прав и ничего особенного не происходило, Олимпиада Владимировна юркнула за дверь.
Добровольский, никак не ожидавший, что она начнет метаться, удивился.
– Я не вовремя? – спросил он и отступил на шаг. – Я хотел бы с вами поговорить.
– Вы… проходите, – сказала Олимпиада и сунула полотенце, которое было у нее на плечах, в какую-то куртку, что болталась на вешалке. – Я… сейчас.
Что именно она сейчас, как-то быстро не придумалось, и получилась пауза, потому что войти Добровольский никак не мог – дверь открывалась плохо, да еще Олимпиада ее подпирала!
– Все же, видимо, я не вовремя, – подытожил Добровольский через минуту. – С вашего разрешения я зайду завтра. Извините.
– Нет-нет! – вскричала Олимпиада, соображая, что же ей теперь делать. На диване похрапывает Олежка, а сосед пришел «поговорить»! – Я просто не готова…
Внизу гулко бухнула дверь – так бухала только одна дверь, за которой жили Люсинда и ее тетушка. Тетушка когда-то была бухгалтером на заводе, и бухгалтерию однажды обокрали. С тех пор она смертельно боялась воров и даже поставила себе металлическую дверь, единственную в подъезде.
По лестнице затопали проворные ноги, и Павел Петрович оглянулся и посторонился.
– Ой, здрасти, – запела Люсинда, – а чего это вы здесь, или опять кого прикончили?
– Пока нет, – сказал Павел Петрович галантно. – А здесь я потому, что хотел поговорить с вашей подругой. И с вами я бы тоже с удовольствием поговорил!
– Ой, правда? – Люсинда пришла в восторг. – Так чего же? Давайте говорить! Лип, а ты чего, не пускаешь его, что ли? Или твой дома?
– Никакой он не мой, – вероломно пробормотала себе под нос Олимпиада, впрочем, так, что никто не слышал.
Положение становилось смешным.
– Так и будем стоять, что ли? – усердствовала Люсинда Окорокова. – Или, может, внутрь взойдем, а?
– Вам неудобно? – наконец-то сообразил Добровольский. – Нет проблем, мы вполне можем поговорить и у меня, если у вас есть полчаса времени.
Насилу догадался!
– Конечно, есть! – сказала Олимпиада. Выбралась из угла, для чего ей пришлось на минуту совсем прикрыть дверь, сняла с крючка ключи и протиснулась в щель. – Просто на самом деле у меня не очень удобно.
– Ой, у ней мужик такой! – сообщила Люсинда, которую никто ни о чем не спрашивал. – Ой, трудный какой! Я его боюсь прям!
– Люся!
– Нет, ну правда же, Липочка! Как глянет, так и сердце ух! – И она показала рукой, как именно ухает у нее сердце, когда на нее смотрит Олежка. – Да что ж я? Да вы ж его видали!
– Видал, – согласился Добровольский, отпирая замок. – Проходите, пожалуйста.
Пока они «проходили», он стоял и ждал, и его постоянная галантность вдруг напомнила Олимпиаде его деда Михаила Иосифовича. Тот всегда был безудержно галантен, даже в возрасте девяноста четырех лет.
– Если хотите, – сказал Добровольский, – я могу договориться, и вам починят дверь.
– Вы знаете кого-то, кто чинит двери?! – поразилась Олимпиада Владимировна.
– Ну, найти несложно. В комнату, пожалуйста.
Комнат было две, как и в собственной Олимпиадиной квартире, и так же, как и собственную квартиру, она знала эту наизусть. Много книг, картин, развешанных странно, как в музее, без рам, сплошным полотном. От обилия картин в большой комнате всегда было сумрачно и пахло музеем. В маленькой комнатке была устроена мастерская, где Михаил Иосифович рисовал. Там было много света и воздуха, окно никогда не занавешивалось, светлые стены, светлый пол, какие-то свернутые в трубку листы плотной бумаги за шкафом. И пахло тут всегда особенно – масляными красками, скипидаром и еще чем-то приятным, что Олимпиада любила с детства.
Здесь почти ничего не изменилось, по крайней мере, ей так показалось, хотя она смотрела ревниво и пристально – новоиспеченный хозяин не имел к этой квартире никакого отношения, а она, Олимпиада, уж точно имеет! То есть имела, когда был жив Михаил Иосифович. Вот здесь, за большим неуютным письменным столом, он однажды нарисовал ей двух грачей на березе. Олимпиаде в школе задали нарисовать весну, а она рисовать не умела, ну совсем даже линию не могла провести. И тогда они с бабушкой отправились к соседу, и тот как-то очень легко, понятно, моментально и нарисовал эту самую весну – березку с голыми веточками и двух грачей на ней. Но это была именно весна – небо очень синее, а прутики веточек, трогательные и тоненькие, все же как будто набравшиеся сил, готовые распуститься свежими, клейкими березовыми листочками.
Конечно, учительница Олимпиаду раскусила, и вот тогда бабушка и Михаил Иосифович отправились в школу, парой, под ручку, и учительница их простила, но взяла дань: Михаил Иосифович должен был нарисовать стенгазету к Первому мая, Дню солидарности трудящихся. Он нарисовал, и это была такая газета, что провисела на классной стене не один год, и все время Олимпиада ею страшно гордилась, будто это она ее рисовала.
– Сюда, пожалуйста, – сказал Добровольский, про которого она на какое-то время позабыла. – Может быть, кофе?
– На ночь? – опять встряла Люсинда, словно именно ей он предлагал кофе, хотя он предлагал вовсе даже Олимпиаде, никаких сомнений! – Может, чаю лучше?
– Зеленого?
– Ой, да этот зеленый ваш прям странный какой-то чай! Все теперь – зеленый, зеленый!.. Алка, которая в продуктовой палатке торгует, говорит, что у них зеленый чай в один день улетает, а уж если похудательный, то в полдня, хотя я в метро у одного мужика в газете подглядела, что они вообще вредные, эти похудательные! Тайские таблетки вредные, и чаи тоже.
Добровольский моргнул.
Из комнатки-мастерской вышел Василий, бывший Барс, зевнул и тихонечко сел у двери – истинный хозяин дома.
– Барсик! – закричала Люсинда, позабыв про свойства «похудательного» чая. – Ты ж мой хороший! Ты ж моя девочка! Ты нашелся?!
Олимпиада обошла ее, села в кресло и потянула к себе огромный альбом Рубенса, который лежал на ореховом столике с незапамятных времен. Вообще она старалась дать понять, что видит Люсинду первый раз в жизни и никакого отношения к ней не имеет.
– У нас в Ростове, – начала Люсинда быстро, – котище был. Я сама с Ростова, – сочла она нужным пояснить положение дел. – Так тот вообще на восемь кило тянул! Мы его с бабушкой однажды на весы взгромоздили и давай взвешивать! Ну, он флегма такая, сел себе и сидит, и оказалось, что восемь кило!
– Надо же! – удивился ее рассказу Добровольский и глянул на Олимпиаду.
Вообще эти девчонки его забавляли. Нравились они ему.
Олимпиада сидела с грозным лицом, перелистывала Рубенса, и было ясно, что как только за ним закроется дверь, она моментально врежет той, которая «с Ростова», по первое число. Потому что ей хочется «произвести впечатление». А как тут произведешь, когда такие истории рассказывают!..
Смеясь над ними и над собой, он все же ушел в кухню, включил чайник и не удержался, подслушал.
– …Ну что ты несешь?! Ну что?!
– …как же несу, когда истинная правда, вот те крест святой!
– Да не надо креститься! Ты бы лучше помалкивала.
– Лип, ну что ты меня за дуру держишь! Чего это я буду помалкивать! А Барсик-то, Барсик, ты глянь! Уж и рожу наел!..
Добровольский вернулся, принес чашечки и сахарницу со щипчиками. Такие аристократки должны накладывать сахар исключительно щипчиками. К чаю у него было овсяное английское печенье в жестяной круглой коробке, его он тоже принес.
– Ух ты! – сказала Люсинда, моментально полезла в коробку, достала круглую печенину и стала с хрустом жевать. – Красота какая! У Алки такие коробки, по-моему, рублей по сто тридцать идут!
– Неужели? – удивился Добровольский.
Олимпиада все смотрела Рубенса. Павел чувствовал ее страдания как свои собственные, и ему было смешно и жалко ее.
Она ему нравилась, и ему хотелось о ней заботиться, хотя он никогда и ни о ком особенно не заботился.
Он разлил чай, уселся и спросил у них, может ли он в их присутствии курить.
Люсинда Окорокова прыснула со смеху и немедленно рассказала историю о том, как Ашот с Димариком однажды полдня просидели «у ней в палатке» и так накурились, что ее, Люсинду, чуть не вырвало, и, между прочим, никакого разрешения «у ней» не спросили!
Олимпиада Владимировна курить разрешила.
– Я хотел поговорить с вами о ваших соседях, – сказал Добровольский, обращаясь к ним обеим. – Дело в том, что я ничего о них не знаю, а хотелось бы знать.
– Ой, да чего про них говорить-то! – хрустя печеньем и старательно отряхивая крошки со старенького свитера, воскликнула Люсинда. – Все люди простые, не так чтоб… баламуты какие! Ну, дядя Гоша покойный, он слесарь был. А сын его, Серега, шалопай тот еще! Сказал мне, когда мы его провожали, – вернусь, говорит, и женюсь на тебе, а ты меня жди! Жди, как же! Будут всякие сопляки на мне жениться! Добро бы еще парень был дельный, а то так…
– Люся! – вскричала страдалица Олимпиада. – Люся, ну, сколько можно?!
– А что? Это я все правду говорю! Тетя Верочка моя на пенсии, а раньше в бухгалтерии работала, на заводе. Люба… вот только Люба у нас знаменитость, гадалка она.
– Люба это кто? – спросил Добровольский у Олимпиады.
– Да вы ее видели! Когда Парамонов упал. Такая высокая, в халате.
– А чем она знаменита?
– Ой, да к ней народ со всей Москвы едет, чтобы она погадала и порчу сняла, или сглаз там какой! – Люсинда пожала плечами, удивляясь, что Добровольский не понимает такого простого дела. – К ней Ашот каждую неделю ездит, и она ему советы дает, прям жить без нее не может. Чуть что, сразу – Люба, погадай мне! Вот она и рассказывала тогда, что карты у ней беду предвещали, а она все понять не могла, на кого беда-то выпадает! А оказалось, на Парамонова.
– А зачем вам наши соседи? – спросила Олимпиада. Она мешала ложечкой чай и очень следила, чтобы это было красиво.
Она все еще мечтала «произвести впечатление», хотя в присутствии Люсинды это вряд ли было возможно.
– Я хочу знать, что здесь происходит.
– Вы?! – поразилась Олимпиада. – Зачем это вам?! Вы живете… не здесь, и вряд ли вас могут интересовать наши дела.