Кусочек жизни Тэффи Надежда
– Тяжело?
Он опять покраснел.
– Ночью – нет. Ночью она разговаривает.
– Кто? Кто разговаривает?
– Она. Эйфелева башня.
Чайки-поморки смотрели пустыми желтыми глазами на монашка, на черта с пламенем.
Надрывно лаяли чайки-птицы, на дворе гулял ветер, мотал соснами.
Эйфелева башня?
Существует Эйфелева башня и говорит по радиотелеграфу с монашком в скуфейке, с желтоглазыми чайками, с чертом с пламенем.
Эйфелева башня! Или ты сказка, или нас кто-то выдумал… а нам с тобой вместе на свете жить – уж больно диковинно!..
Прозвонил, ударил последний молоточек.
– Двенадцать.
Подождем.
Мелькнула искра. Что-то вздохнуло, загудело.
– Она сейчас начнет разговаривать.
Вот… вот…
Монашек в скуфейке! Записывай, записывай все. Что плохо нам, одиноко и страшно. Поморкам кланяйся, пусть язычком поцокают. Черту с пламенем расскажи, что далеко ему до разных других. Чайкам скажи… И отметь, что полночь сейчас на всем земном шаре, одинаковая, черная полночь. Отметь! Не бойся – так надо.
Мертвый сезон
В августе начинается в Париже мертвый сезон. Saison morte, по выражению Lolo – сезон морд.
Все разъехались. По опустелым улицам бродят только обиженные, прожелкшие морды, обойденные судьбой, обеструвилленные, обездовилленные и обездоленные.
– Ничего, подождем. Когда там у них в Трувиллях все вымоются и в Довиллях все отполощатся и в прочих виллях отфлиртуются, когда наступит там сезон морд, тогда и мы туда махнем. У всякой овощи свое время. Подождите – зацветет и наша брюква! Пока что пойдем на sold’ы[31] покупать обжэ де люксы[32]: ломаную картонку, рыжий берет – последний крик умирающей моды, перчатки без одного пальца, сумочку с незапирающимся замком и платье с дырой на груди.
Купим, уложим и будем ждать, когда наступит на нашей улице праздник. Главное – быть готовым.
Поезда переполнены. Багажные вагоны завалены – в них, кроме обычной клади, возят сундуки с трупами. Переправлять трупы таким образом стало делом столь обычным, что приказчик, продавая сундук, заботливо спрашивает:
– Вам на какой рост?
И покупательница отвечает, опустив глаза.
– Нет, нет. Мне только для платья.
Скоро промышленность отзовется на спрос покупателей и выпустит специальные сундуки с двойным дном и с отделением для льда, чтобы скоропортящийся груз не так скоро “подал голос”. Ну да это местные заботы, и нам, пришельцам, собственно говоря, дела до них нет. Так только, из сочувствия интересуемся.
Уехавшие живут хорошо.
Письма пишут упоительные и соблазняющие.
“Я не мастер описывать красоты природы, – пишет молодой поэт, – скажу просто: 18 франков”.
Я заметила странную вещь: все пансионы во всех курортах стоят всегда 18 франков, когда о них говорят в Париже.
Но если вы поедете на место, с вас возьмут 25.
– Почему же?
– Потому что из вашего окна вид на море.
– Тогда дайте мне комнату в другую сторону.
– Тогда будет тридцать пять, потому что вид на гору.
– Давайте в третью сторону.
– Тогда будет сорок, потому что комнаты, которые выходят на двор, прохладнее и шума в них не слышно. Но в общем у нас комнаты по восемнадцать франков…
“Миленькая! Приезжайте непременно. У меня с носа уже слезла кожа – словом, вы будете в восторге. Кругом гуси, утки и можно приработать на конкурсе красавиц – выдают 200 франков и швейную машинку”.
Пишет златокудрая Наташа со строгими северными глазами, которым не верить нельзя.
Прожелкшие, обиженные судьбою морды при встречах друг другу советуют:
– Поезжайте в Contrexeville. Поправите почки.
– Да они у меня здоровы.
– Эка важность! Уж если вы такая добросовестная, так пошатайтесь по ресторанам, попейте шампанского, головой вам отвечаю, что через две недели ничего от ваших почек не останется.
Другая морда советует:
– В Экс вам надо. Ревматизм лечит.
– Да его у меня отродясь не бывало.
– Это так кажется. Иногда ведь и не замечаешь. Серьезно. Иногда совсем здоровый человек умрет, все – ах, ах! отчего да почему. А потому что вовремя не лечился. Отсутствие болевых ощущений вовсе не есть признак здоровья и обратно. У иного человека так все болит, что он с места подняться не может – на носилках его носят и на простынях поворачивают. А на самом деле что же – здоров как бык. А другой прыгает, скачет, а как сделают после смерти вскрытие, оказывается – умер. Нет, уж вы знаете, лучше не запускайте.
Третья морда говорит убежденно:
– Чего вы тут сидите? Вам нужно торопиться печень лечить.
– Да у меня печень здорова.
– Ну это вы другим рассказывайте. Верьте мне, вам нужно печень лечить. Вон мою кузину послали же лечить печень. И вам надо.
– А меня посылают на морские купанья.
– Кто?
– Врач.
– Да плюньте вы на врача – ей-богу, чудачка! Я вам говорю – вам надо печень лечить.
– Простите, но почему я должна плевать на врача, который прошел специальную школу, имеет опыт и знания, – и буду лечиться у вас, когда вы присяжный поверенный.
– Ну уж это, знаете ли, дамская логика. Женское рассуждение. Все бабы докторам верят. Как заболеют, так непременно к доктору. Много ваши доктора понимают! Я вам говорю, что вам надо печень лечить. Впрочем, как хотите – ваше дело.
– А вот один знакомый инженер советует мне лечиться от малокровия. У меня его, кажется, тоже нет – так, может быть, нужно полечиться?
– Ерунда. Что он понимает. Я вот еду – тут есть небольшой курортик, очень хорошо лечит от аппендицита.
– А разве у вас аппендицит?
– Нет, у меня скидка.
– Это что же за штука?
– Скидку мне там сделают, знакомый врач обещал. Раз скидка, так отчего же не полечиться? Непрактично было бы упустить.
У меня есть один знакомый из персонала собачьей лечебницы за городом, воздух хороший… Может быть, устроится хорошая скидка…
Морды прожелкшие, обойденные судьбой, ходят по опустелым улицам, дают друг другу советы, смотрят в окна магазинов на выгоревшую дешевку, празднуют свой сезон.
Две встречи
У самого берега моря на пустыре, где гниют тряпки, кости и жестянки от консервов, – маленький домишко в полтора этажа с балкончиком, обсаженным ржавым плющом.
На фронтоне вывеска: “Большая Европейская Гостиница”.
Кругом “Большой Европейской Гостиницы” три-четыре изъеденных пылью дерева, у самого крыльца застланный газетой стол, на столе в тарелке нарезанный кривыми ломтями огурец, томаты и зеленый лук. За столом, в позе “джентльмена на веранде”, в засаленном буром кителе, нервно дергает обвисшими небритыми щеками былой красавец-жуир Андрей Николаевич Кармятов.
Когда-то он пел в любительских концертах, рассказывал старые анекдоты и служил в знаменитом пьяном полку, который, несмотря на дикие попойки, подрывавшие всякий престиж среди местного населения, никак нельзя было перевести в другой город – кредиторы не выпускали.
– Пусть сидят здесь ваши офицеры, мы им не мешаем, а хотят уйти – пусть сначала заплатят.
Ознакомившись с суммой долга, испуганное начальство оставляло полк в покое. А насчет престижа – эка беда! Офицеры и есть офицеры. Что им, Александро-Невскую лавру на постой послать, что ли?
Андрей Николаевич пел, пил и пленял женщин.
У него для пленения был целый музей – картины, альбомы и, главное, портреты знаменитостей с нежными автографами.
Пленяемые приходили робко и тайно, закутав голову черной вуалью, и с благоговением рассматривали портрет английского короля с орфографическими ошибками в начертанных им словах, фотографию Скобелева в гробу с собственноручной надписью, сделанной тем же почерком: “Герою от героя, Андрею Кармятову от Михаила Скобелева”, и карточку Сары Бернар: “ mon tendre Andr”. [33]
Отставка, война, опять отставка, революция… Лучше не вспоминать…
Андрей Николаевич вынимает из кармана фляжечку. В ней что-то мутное. Он долго взбалтывает ее и рассматривает на свет, затем, словно решившись, прикладывает к губам и, быстро откинув голову, глотает.
– Гм… Похоже. Положительно похоже…
Вилки нет. Он поворачивается к окошку и кричит:
– Вилку дайте!
Черный кривоносый мальчишка подает через окно вилку зубьями вперед и долго смотрит на Андрея Николаевича.
– Мерси.
Андрею Николаевичу хочется поговорить.
– Вы слышали, наверное, про “Фелисьена”? В Петербурге был такой ресторан – “Фелисьен”, – начинает он и тут же думает: “И к чему я это? – совсем уж глупо”. И, чтобы оправдать себя перед кривоносым мальчишкой, прибавляет, показывая рукой на крыльцо:
– Там немножко вроде этого.
Мальчишка скрывается. Андрей Николаевич долго, уставившись по-коровьи глазами вбок, жует огурец.
Из-за угла выходит лиловый лохматый пес с завороченным ухом, растерявший от старости и голоду и нюх, и смекалку. Он принимает огурец за говядину и, тихо дрожа, повизгивает.
Зашуршал песок под ногами. Одутловатая, плохо причесанная женщина в стоптанных башмаках на босу ногу идет, кутаясь в бурый платок.
– Ирина Петровна, c’est vous[34]? На солнышке чудесно!.. Mais au contraire[35]. Вы куда идете?
– Да вот надеюсь, что сегодня я сдобуду ванну.
– Купаться! – улыбнулся Андрей Николаевич. – Ах! Счастливая вода!
У нее тусклые, усталые глаза, но она все-таки слегка покраснела и поправила волосы.
– Ирина Петровна!.. – шептал, глядя ей вслед, Андрей Николаевич. – La belle Irne!.. [36]
И потом, повернувшись к лиловому псу, пояснил:
– Супруга нашего губернатора.
Жидкость на дне фляжки была еще мутнее, чем сверху, и Андрей Николаевич долго болтал ее, прежде чем выпить.
– Чер-рт знает! Кажется, уж и ни на что не похожа…
Долго задумчиво тыкал вилкой мимо огурца, потом опустил голову на руку и, глядя куда-то мимо засветившимися, похорошевшими глазами, тихо пропел:
– Pour un peu d’am-our! Pour un peu d’am-ou-r![37]
Подтянулись обвисшие небритые щеки, нежно поднялись брови и ласково-томно улыбнулся рот.
Ведь это он, красавец Кармятов, le tendre Andr.
– Ah! Pour un peu d’amour!
Лиловый пес зевнул и поймал муху.
Андрей Николаевич вздрогнул, словно проснулся, посмотрел кругом на грязный песок, на тряпки, на жестянки, на ржавый плющ и сказал, как хороший трагический актер говорит хорошим театральным шепотом, слышным даже в самом последнем ряду галерки:
– Кончено! Умерла Россия. Продали, пропили. Кончено!
На Rue de la Paix выставлены новые духи. Широкие граненые флаконы в пол-литра размером и маленькие, узкие, длинные, тревожно-драгоценные…
У витрины останавливаются, смотрят, читают названия, колеблются, проходят мимо или заходят в магазин.
Андрей Николаевич долго смотрел и долго колебался. Продолжительности этого занятия, положим, много способствовала дама слева, которая тоже долго смотрела и долго позволяла смотреть. Хорошенькая дама! Может быть, она ждет, что он ей предложит вот этот флакон. Ну, что же…
– Madame!
– Андрей Николаевич! C’est vous? – неожиданно перебивает голос справа. – Je ne vous ai pas reconnu![38]
Ег действительно трудно узнать. Он пополнел, он оделся, он… Но главное – у него совершенно другое выражение лица. В чем дело – уж не министр ли он?
– Ирина Петровна? Давно ли вы выбрались?
Она тоже пополнела и тоже оделась, но все-таки это не то.
– Ах, дорогая, сколько хлопот! В конце концов, рассчитывать не на кого. Строить молодую Россию должны мы сами, вот этими руками.
Он потряс в воздухе обеими руками в рыжих перчатках, в одной из которых была зажата трость, а в другой конфетки для ароматного дыхания.
– Вы что же, где-нибудь служите?
– Я приглашен в общество для электрификации приваршавских водопадов. Работы масса, дело глубоко патриотическое. У нас две пишущие машинки, и вообще… Конечно, правительство должно оказать нам самую широкую помощь. Но разве у нас что-нибудь разумное делается! Нет, как хотите, – он понизил голос, – большевики во многом правы. И потом, са ne peut pas durer longtemps[39]. Не сегодня-завтра о нас вспомнят и позовут. А здесь… вы понимаете… они пишут на нас доносы, а сами сердятся, что мы их тайно изобличили и, так сказать, дали знать. Посудите сами – на каком основании Пашка каждый день у Ларю? Я себе никогда этого не позволю. Это возмутительно! Когда ни придешь – он всегда там. Ему деньги даны на пропаганду, а он всегда с одной и той же дамой…
– А помните “Большую Европейскую”?
Он улыбнулся, но как будто ничего не вспомнил.
– Да… милое русское захолустье.
И снова сдвинул брови энергично и смело:
– Работать надо. Стройте молодую Россию. Кроме нас, некому. Это надо помнить… Красивый флакон, вот этот, с голубым… А?
Квартирка
В отеле жить немыслимо.
Оставаться в нем дня на три, на неделю, даже на месяц – очень хорошо. Но жить постоянной человеческой жизнью – неудобно, беспокойно и дорого.
Особенно в парижском отеле, где всю меблировку вашей комнаты составляют кровать, стол на четыре куверта, умывальник и пепельница.
И вот Танечка ищет квартиру.
В душе у нее давно живет идеал этой будущей квартиры: на каждого по спальне, гостиная, столовая, в центре города, на людной улице, но чтоб шума не было слышно.
Обстановка должна быть изящна, комнаты просторные, но уютные, с ванной, лифтом, освещением, отоплением и телефоном, и стоить должна она примерно… франков 40 в месяц. Конечно, хорошо было бы, если бы в эту же цену входила и прислуга – ну, да где уж там!
Таков Танечкин идеал. Но суровая действительность быстро опалила крылья мечты, и Танечка ищет франков за 1000, можно и без лифта, можно и без телефона, можно и без ванны, с одним шумом с улицы.
По вечерам, когда возвращается со службы Танечкин муж и ест сыр жерве, восхваляя его мягкость и высчитывая научно, сколько граммов мяса, яиц, овощей и солей заменяет собой этот кусочек, Танечка рассказывает ему, какие квартиры видела и какие упустила.
Упущенные всегда бывают дивно хороши и как-то даже подозрительно дешевы. Свободные дороги, тесны и далеки – чуть ли не под Костромой. Но достаточно решиться на одну из них, как моментально она оказывается взятой и очень хорошей.
– Не умеешь ты искать, – укорял Танечку муж. – Искать надо на Rive gauche. Там центр и интеллигенция, и поэтому квартиры дешевле.[40]
Танечка вздыхает.
– Была одна на Rive gauche, только консьержка не позволяет ни детей, ни кошек, ни собак, ни рыб, ни птиц. И знакомых, говорит, тоже нельзя.
– Ну уж это дудки. Уж что-нибудь одно надо было отстоять – либо знакомых, либо кошку. Этак совсем одичаешь.
– Около Этуали была одна квартира. Но ее давно сдали, еще до войны. Хорошая, с ванной.
– Эх ты, ворона!
– Еще, говорят, хорошая квартира есть где-то на avenue Klber. Только ее не сдают.
– Отчего не сдают?
– Не знаю, сами живут.
– Этак мы никогда ничего не найдем.
– Что же я могу сделать! Я стараюсь. Вот вчера мне дали адрес в конторе: на rue de Rome, пять комнат, с ванной, второй этаж, тысяча франков. А потом оказалось, что она не на rue de Rome, a в Passy, три комнаты, пятый этаж, восемьсот франков.
– Гм… Да ты, верно, не ту квартиру посмотрела?
– Может быть. Все это очень трудно.
– Нужно на Rive gauche. Кроме всего прочего, там сконцентрированы все кладбища.
– Да на что нам?
– Нет, не говори, все-таки это большое удобство. Представь себе, умрет кто-нибудь из нас здесь, около Opera, ведь отсюда до кладбища тащиться полтора часа, и неизвестно еще, какая при этом будет погода. Имей в виду, что чаще всего простуживаются именно на похоронах. Между прочим, пальто у меня скверное…
– Отчего мы такие несчастные! Устраиваются же люди.
– У Зябликовых квартира.
– Ну уж тоже! С умирающим. В верхнем этаже умирающий живет. Как у Зябликовых гости, так умирающий начинает кончаться и в потолок стучит, чтобы не мешали. Зябликовы всех гостей разгонят, а он к утру опять оживает.
– Ну, это пустяки, умрет же он когда-нибудь. Тут нужно только терпение.
– А вот у нас в Вятке квартиру с домовым сдавали. Чудесная, целый дом. И дешево. Домовой только вздыхал и никого не трогал. И то потом выяснилось, что это кучер.
– Почему же он вздыхал?
– От неизвестных причин. Вот бы сюда эту квартирку! Восемь комнат. Пять внизу и три наверху. Наверх можно было бы Зябликовых пустить.
– Ну уж, покорно благодарю! Сами будут всю ночь ногами топать, а чуть ты шевельнешься – сейчас претензии.
– Ну, тогда можно было бы Зябликовым две крайние отдать, а мы жили бы наверху, а внизу только парадные комнаты были бы.
– Ну тоже, по лестницам бегать, благодарю покорно. Особенно вечером со свечкой – еще пожару наделаешь.
– Зачем же со свечкой, когда электричество?
– Это в Вятке-то электричество!
– Да ведь дом-то, чудак ты этакий, в Париже будет, а не в Вятке!
– Сама говоришь – в Вятке, а теперь вдруг в Париже. Сначала думай, а потом говори.
– Чем же я виновата, что ты ничего не понимаешь! Дом, конечно, в Вятке, но жили бы мы в нем в Париже.
– Ничего не понимаю! Или ты идиотка, или я с ума сошел.
– Ничего не идиотка. Я просто рассуждаю, что если бы он был здесь, то как бы мы жили. Очень просто.
– Во всяком случае я с Зябликовыми не желаю.
– Какой у тебя скверный характер! Ну что тебе Зябликовы – помешают? Дадим им две комнаты около лестницы – там как раз кучер вздыхает. И потом – не можем мы одни занимать целый особняк! Сколько одно отопление стоило бы.
– Надо завести центральное отопление, тогда, если сильный мороз, хозяин за все отдувается.
– Так ведь хозяин-то ты, чудак!
– Это безразлично. Зябликовых не желаю. Завтра пойдем в контору?
– К чему? Если ты желаешь один занимать особняк в восемь комнат и сам его отапливать, так на тебя все равно никто не угодит.
– Не реви, сделай милость, без того тошно.
– Танечка, ты не спишь?
– М-м-м-м…
– Мне что-то не спится. Все разные мысли…
– Танечка, ты не спишь?
– Гм?
– По-моему, можно было бы в вятском доме сдать Зябликовым весь низ. Он, наверное, сырой. И если бы поставить дом около Этуали, мне бы на службу было удобно. Гм?
– Гм…
Лапушка
А.И. Куприну
– Ну вот, поели и шито-крыто, и концы в воду.
Лизавета Петровна вытерла тарелки и сунула их вместе со спиртовкой и остатками макарон в нижний ящик комода.
– Теперь пусть приходят комнату убирать. Ничего не увидят.
Ардальон Николаевич, как всегда – без воротничка и без галстука – улегся на свой пролежанный диван и взял вчерашнюю газету. Так пролежит до вечера. А там разогреют макароны, попьют чаю и – спать.
Прежде звонил Шнек. Плел о каких-то гарантиях, о какой-то мельнице под Парижем и “здоровых возможностях”. Больше не звонит. Очевидно, все здоровые возможности сами по себе, без всяких болезней, сдохли.
У дивана поставлен вертикально, чтобы заменить столик, старый кожаный чемодан. Из настоящей кожи, чудесный. А на нем пестрые наклейки. Одна с гондолой и надписью “Venezia”, другая “Caire” с верблюдом и потом просто без картинки “Madrid Grand-Htel”.
Чудесный чемодан. Вся летопись счастливых дней. А в чемодане под драными рубашками красная коробочка с орденами. Он иногда вынимает эту коробочку и рассматривает ордена. Только не последнее время. Последнее время ничего не хочется.
Лизавета Петровна вытирает стол и садится за работу. Она вышивает бисером рукава. Это заказ из “увруара”, на который она работает. 75 франков за пару рукавов, если не опоздаешь к сроку. Опоздаешь – вычет. Хорошо, если бисер матовый, а блестящий слепит и вечером тона легко спутать.
– Лапушка, милая, матери помощница, розовых бус прикупить надо. Не сходишь ли к Лафайету?
Лапушка живет в закуточке, где, собственно, назначалось быть cabinet de toilette.[41]
Лапушке шестнадцать лет. Она приехала в Париж четыре года тому назад еще с куклой.
Она рослая и полная. Похожа на отца. Лизавета Петровна востренькая.
Лицо у Лапушки белое, пухлое. Брови у переносицы ерошатся хохолками вверх, и поэтому взгляд ее похож, как смотрят собаки с подпалинами над глазами – зло и несчастно.
Лизавета Петровна вначале все собиралась устроить как-нибудь дочку, чтобы она получала систематическое образование. Да все говорили, что не стоит, потому что через полгода можно будет домой ехать. Так все и осталось.
О квартире до сих пор говорят, что дешевле и удобнее. Но искать ее не знают как, да если б и нашлась, то в отеле уже завелись долги. Не уплатив, не съедешь.
– Сходишь, Лапушка, к Лафайету-то?
Лапушка молча надевает вязаный колпачок, пальто, “лохундру” – кто-то случайно так назвал, так и осталось. Очень слово подошло.
Мать выходит за ней на площадку и потом кричит сверху: