Кусочек жизни Тэффи Надежда

– О-ох! Не могу! Все дело испортил! Ха-ха-ха! Первое апреля! Первое апреля! Ха-ха-ха!

И, немного успокоившись, но все еще хохоча, прыгнула к нему на шею.

– Зачем же ты признался, глупенький мальчик? Ведь я хотела уложить чемодан и даже выйти за дверь, а уж оттуда закричать: “Первое апреля!” – и влететь обратно. А ты все дело испортил!

– Так, значит, ты… Значит, я… – лепетал он, стараясь освободить шею от цепких рук.

– Молчи, глупенький! Целуй свою Лизетку, которая тебя так хорошо надула!

– Ничего не понимаю. Значит, ты знала, что я получил деньги?

– Ничего я не знала. Не все ли равно, есть у тебя деньги или нет? Я тебя люблю. А как ты сказал, что дело провалилось, так я сразу и решила комедию разыграть. Ну-ка, думаю, поверит или не поверит? А ты, дурашка, и поверил. Ха-ха-ха!

– Н-да, я, признаться… – лепетал он.

– Ну на что мне твои деньги? Я сама – золото. Вчера Винский мне категорически обещал устроить меня в синема. Видишь – на что мне теперь деньги?

– Ну все-таки, первое время…

– Разве что первое время, – нехотя согласилась она и задумчиво прибавила: – А мне, в сущности, очень неприятно, что ты мог поверить, будто я такая грубая и жадная! А еще говорил, что любишь!

– Прости меня, маленькая! Я дурак. Но зато убедился, что ты действительно талантливая актриса. Дай мне твои ручки. Не сердишься?

– Не-мно-жко… Чу-уть-чу-ть!

Кто кого надул?

Танго смерти

Наш приятель-француз, писатель и знаток Парижа, как светлого, так и темного, обещал показать нам ночной кабачок, где танцуют со своими дамами настоящие апаши.

– Будет вам случай протанцевать с настоящим апашем.

Это мне показалось очень интересным. Долго обдумывала туалет и очень удивилась, когда француз сказал:

– Да идите в чем есть! Только кольца на всякий случай оставьте дома.

Кое-кто надо мной посмеивался.

– И вы верите, что существуют такие апаши с красными шарфами на шее, с ножом за поясом и преступлениями на совести? Будьте уверены, что все эти кабачки устроены специально для туристов.

Накануне знаменательного дня принесли мне газету – кажется, “Матэн”.

– Вот почитайте! Здесь уже вперед описано ваше завтрашнее приключение.

Читаю идиотский рассказ о том, как одна писательница (какое отвратительное совпадение!) поехала в кабачок апашей изучать нравы. Там увлекалась ярким представителем парижского дна и выдала себя за апашку. Представитель дна отнесся к ней с исключительным интересом. Потом выяснилось, что он богатый турист, пришедший изучать нравы.

Все это было чрезвычайно глупо.

Ведь раз существуют апаши – а ведь с этим не поспоришь, сколько раз они фигурировали на суде, и мы видели их портреты в том же самом “Матэн”, – так вот, раз они существуют, то вполне естественно, что существуют и кабачки, где они веселятся.

Я, во всяком случае, в это верю и отказывать себе в удовольствии поплясать с убийцей – не намерена.

А вы смейтесь, сколько угодно.

Rira bien, qui rira le dernier. [61]

Рис.33 Кусочек жизни

Мы сидели на скамейке за длинным деревянным столом, залитым вином и пивом.

Душно. От табачного дыма все мутно, зыбко, все плывет, уплывает, как в тумане речном.

Ревет гармошка, растягиваемая рыжим парнем. Публика набила вплотную скамейки и табуретки, на каждом месте сидят по двое, по трое, боком, друг на друге.

Посреди комнаты танцуют, пробивая себе путь локтями и каб-луками. Кавалеры, положим, не в красных шарфах, а просто в мягких грязных воротниках, в мятых пиджачках, плохо бритые. У некоторых лоб покрыт явно апашской челочкой.

Дамы – типа горничной маленького отеля. С голыми грубыми руками, плохо обстриженные, неладно завитые, ярко раскрашенные, башмаки на них грубо-нарядные, с пряжками и бляшками. Неужели не апашки?

Туристов никаких не заметно.

Кто-то кивнул мне через табачный дым. Или показалось?

Перед нами ликер в грязных рюмках. Духота нестерпимая.

– Смотрите, смотрите – он вас приглашает. Что же вы не идете?

Тот, кто кивнул, высокий белокурый апаш, встал со своего места и жестами приглашает меня.

– Какой ужас! Ни за что не пойду!

– Да ведь вы же для этого и шли. Чего же вы боитесь? – урезонивали меня друзья.

Апаш, расталкивая публику, шагая через табуретки, шел ко мне.

– Ни за что на свете! Ни за ч…

Апаш подошел, сколько мог пробраться, и звал жестами танцевать.

– Может быть, неловко отказать? Обидится и зарежет. Да уж, раз пришла, делать нечего.

Апаш ничего, не очень страшный. Костюм на нем летний, что для января месяца не очень уж элегантно. И изрядно потрепанный. Но морда, если не считать явно дегенеративных надбровных дуг и тяжелой челюсти, свидетельствующей о наследственной склонности к убийству, была бы, пожалуй, добродушная.

Он ввел меня в плясовой водоворот.

Вот оно, “танго смерти”. Начинается! Рассматриваю его исподтишка. Интересно, есть за ушами выпуклости, свидетельствующие о зверских наклонностях? Кажется, есть… Интересно, какое у него выражение лица, когда он душит?.. Надбровные дуги ужасны! Прямо из Ломброзовского альбома преступных типов…

Ищу глазами своих спутников, но они утонули в табачном тумане, и только голубая мгла зыблется пластами на месте их гибели.

Апаш приближает губы к моему уху.

– …ой… евс…

Ничего не слышно, такой грохот кругом.

Но он повторяет, и я слышу отчетливо и ясно:

– Tolstoi et Dostoewsky!

Да, да – “Толстой и Достоевский”. Вот тебе и апаш!

Много раз слыхала я эти имена от французов, почти при каждом новом знакомстве. Каждый культурный француз, знакомясь с русским писателем, считает долгом упомянуть Толстого и Достоевского. С одной стороны, это любезность по отношению к русскому, а с другой – свидетельство о собственной культурности.

Когда я была больна и лежала в парижской больнице, каждый врач, узнав, что я русская, прежде чем спросить, что у меня болит, говорил:

– Ah! Tolstoi et Dostoewsky!

Иные при этом многозначительно поднимали брови, другие лукаво подмигивали – знаем, мол, какие штуки за вами водятся! Ко всему этому я привыкла и уже не удивлялась. Но апаш, апаш сразил меня!

Я выпучила глаза, сбилась с такта и остановилась.

– Я слышал, что вы говорили по-русски, – продолжал апаш, налаживая сбитое танго. – Я страшно увлекаюсь русской литературой и теперь стал изучать русский язык, специально для того, чтобы прочесть в подлиннике “Les frres Karamazoff”. C’est trs karacho! Trs karacho! [62]

– Вы… студент?

– В настоящее время нет.

Музыка смолкла. Я вернулась к своему столу. По удивленным лицам моих спутников поняла, какое у меня растерянное лицо.

– О чем вы с ним так горячо беседовали?

– О Толстом и Достоевском.

– Ха-ха-ха! – загрохотали все в ответ. – Нет, слушайте, скажите правду!

– Я же вам говорю, что о Достоевском. Чего же вы еще хотите?

– Не приставайте к ней, – посоветовал кто-то. – Вы же видите, что она не хочет отвечать.

– Может быть, благоразумнее будет, если мы сейчас же уйдем? – посоветовал другой.

– Конечно! Бог его знает, что у него на уме. Видите, как она расстроена.

– Идем, идем! Не оборачивайтесь!

Тихий спутник

На днях ушел от меня маленький друг, тихий спутник последнего десятилетия моей жизни, следовавший за мной преданно и верно по всем этапам тяжелого беженского пути. Ушел так же загадочно, как и появился когда-то.

Где он? Почему бросил меня?

Может быть, он уже давно исчез, а я только теперь заметила. Я ведь никогда не обращала на него внимания, я только терпела его присутствие, это он сам следовал за мной. Маленький, корявый, неопределенного цвета, неопределенной формы – обломок цветного сургуча.

Первый раз заметила я его весной 1917 года. На моем большом нарядном письменном столе, сверкавшем ледяными кристаллами хрустального прибора, с левой стороны, между пепельницей и пресс-папье, спокойно и сознательно поместился этот закопченный, чужой и ненужный огрызок. Я удивилась, как он ко мне попал, хотела сейчас же выбросить, потом забыла, и он остался. Я, вероятно, просто не замечала его в рассеянности своей и, не замечая, привыкла, и вид его не раздражал и не привлекал моего внимания. Так он жил, и ничего в этом удивительного нет. Я не замечала, а он жил. Разве это редко в нашей жизни?

Прислуга, стирая пыль со стола, бережно укладывала его на то же место, верно, думала, что он предмет нужный и важный, за который, пожалуй, и ответить придется.

Первый раз поняла я его преданность, когда, приехав из Петербурга в Москву на несколько дней по делам, открыла чемодан и увидела сразу, сверху, на саше с носовыми платками, очевидно, втиснутый наспех в последнюю минуту, этот огрызок закоптелого сургуча. Я ничего не взяла с письменного стола и уж, конечно, не сама положила абсолютно мне не нужную ерунду. Сам он залез, что ли?

Я бросила его на отельный столик и забыла.

Вернувшись в Петербург, разбирая чемодан, нашла его, испуганно забившегося в складку кожи. Куда я его выбросила, – но, конечно, выбросила – не заметила сама. Вечером он уже лежал на своем обычном месте. Я ли машинально положила, или прислуга нашла и, помня, что это вещь нужная, водворила его на место. И я снова перестала его видеть – привычно не замечала.

Подошли страшные дни. Под окнами стоял грузовик с пулеметом; он трещал по ночам железным горохом, от которого дребезжали стекла и дрожали висюльки абажура мертвой лампы над моим столом. Электричества не давали. Холодным сталактитом в мутном уличном свете леденела огромная граненая чернильница и длинная, никогда не нужная, любимая только за красоту, хрустальная линейка и тяжелое, как надгробный паятник, пресс-папье, погребавшее мелкие квитанции навеки так, что их и найти нельзя было. Они не двигались, эти тяжелые камни, но дребезжащий, дрожащий абажур выдавал настроение всего стола: ему было страшно.

Загрохотали ворота – в них били прикладами. И на столе зазвенело что-то: это стеклянная марочница, тонкая и нервная, упала в обморок и скатилась со стола. И, ставя ее впотьмах на прежнее место, руки мои нащупали маленький, гладкий, непонятный кусочек. Я осторожно, спрятавшись за дверь, чтобы не было видно с улицы, зажгла спичку и посмотрела: это был мой обломок сургуча. Я бросила его около печки. Утром он лежал с левой стороны стола.

Черные, сонные дни, белые, бессонные ночи. Уходили, пропадали люди. Уходили и не возвращались вещи. И те, и другие не заменялись, и обнажалась жизнь, голая и безобразная.

С письменного стола первой ушла чернильница. Как Соня Мармеладова, завернулась в драдедамовый платок, пошла на базар и продалась для поддержания существования близких: лампы, линейки, марочницы и меня.

Потом ушли и другие. Осталось пустое сукно с начертанными пылью воспоминаниями о том, что когда-то здесь было. И с левой стороны стола один, только один маленький темный обломок. Он. Сургуч.

Я уехала, взяв только самые необходимые вещи. Среди них вылез из чемодана и улегся на обшарпанный отельный стол – мой верный урод, сургучный огрызок. Это было в Москве.

Потом была поездка в Киев на самый короткий срок, чтобы прочесть на вечере свой рассказ. В чемодане только бальное платье да сургуч.

Киев. Петлюра. Обыски. Путь на север отрезан. Катимся ниже, ниже. И вот мы с сургучом уже в Одессе. Паника, стрельба. Приветливые ослы черных белозубых войск, ослы, только вчера шедшие головами к нам, хвостами к морю, бегут, подбодряемые палкой, и хвосты их уже повернуты к нам.

Новороссийск. В пустом чемодане один он, выброшенный мной собственноручно в Одессе кусок сургуча. Надоел. Неужто в целом мире не найдется никого, чтобы проводить меня?

Константинополь.

Веселый разговор:

– Может быть, можно что-нибудь еще продать? Боюсь, что скоро окажемся на дне.

– Господа, не бойтесь. Ведь мы уже на дне. Это и есть дно. Видите, как просто и совсем не страшно. Разломаем этот бублик на четыре части…

– Может быть, у вас что-нибудь найдется?

– У меня флакон из-под духов и вот… кусочек сургуча.

Париж. Берлин. Я совсем забыла о нем. И вот в тревожный день, когда вся душа дрожала, как те висюльки на абажуре, я написала письмо мирового значения (мирового для моего мира, единственного, в котором живет человек и вместе с которым гибнет). Письмо мирового значения надо было запечатать сургучной печатью. И вот первый раз взяла я его в руки, этот бурый комок, взяла не для того, чтобы бросить, а чтобы использовать. Он зашипел на свечке, оплыл черной лавой, и вдруг упала на бумагу ярко-лазурная нежданная капля.

Так странно это было, и для души дрожавшей благословенно, как чудо.

– Так вот ты какой!..

И опять бросила, и опять забыла.

И вот долгая, тяжкая болезнь, больница.

Красные туманы горячки. Круглая голова ласкового тигра без шеи, лежащая на круглом кружевном плато, как усекновенная глава на блюде. Наклоняется надо мной… Ах да – это бывшая квартирная хозяйка фрау… фрау… не помню. Это она в кружевном праздничном воротнике. Она протягивает мне что-то.

– После вашего отъезда, – говорит она, – я нашла в столе вот это. У меня ничто не должно пропадать – я принесла.

Всматриваюсь через колыхающуюся красную мглу – он! Обломок сургуча. Нашел меня, пришел. Столько прожили вместе…

И в эту минуту, в озарении огненной свечи стоявшего у ног моих Архангела Уриила, скорбного ангела смерти, тогда пожалевшего меня, увидела я в этом маленьком корявом кусочке то, что в обычной жизни люди видеть не могут: существо безликое, выражающее обликом нечеловеческим человеческую печаль, заботу, и ласку, и страх за меня, и преданность.

– Сколько прожито вместе!

Кто сказал это? Я? Он? Все равно, друг мой маленький, неживой урод, единственный – иди ко мне!

И вот теперь он ушел. Может быть, и не теперь, а давно, а я только случайно сейчас заметила это…

Народный язык

На днях слышала выражение:

– Он с большим аппетитом улепетывал суп.

Улепетывал. Очевидно, вместо “уплетал”.

Через год, пожалуй, и сама так скажу.

Многие подумают, что, в сущности, жалеть нечего. Что “уплетать” выражение не классическое и речи нашей не украшает. Оно вульгарно, оно “арго”.

Но вот это-то и есть истинная душа языка, его лицо, его вдохновение. Какое бесконечное количество оттенков в этом простом народном языке, какое виртуозное проникновение в психологическую сущность определяемого объекта.

Как определите вы в классических пределах некрасивое лицо? Вы так и скажете: “Лицо его было некрасиво” – и потом замучаетесь в деталях: слишком широкое или слишком длинное, тусклое, багровое, глупое. Долго, сложно, запутанно и неудачно.

Народный язык говорит ясно. Некрасивое лицо – это либо “рыло”, либо “харя”, либо “рожа”, либо “морда”. И здесь вам уже не понадобятся бесконечные прилагательные. Разве одно, а то и ни одного не нужно.

“Харя” значит на старом нашем языке святочная маска. Маски эти всегда были страшные, зловещие, пугали.

“Харя” широкая, скуластая, с распяленным ртом, бледная, косая. “Рожа” – наоборот – красная, масляная, улыбается, здоровая. “Харя” – нежить и страх. “Рожа” – жизнь беспечная.

“Рыло”, конечно, унылое (от слова “рыть”, у свиньи рыло), глаза вниз.

“Морда” – физиономия нейтрально животная, не слишком круг-лая, но и отнюдь не длинная, рот набок, довольно добродушная и безвредная.

“Рожа” живет в провинции, любит поврать, рассказывает анекдоты, охотно женится, устраивает спектакли.

“Харя” может вдохновляться и декламировать Бодлера. Влюбляется трагически, отказывается от дуэли, из принципа, ненавидит новые танцы.

“Рожа” любит выпить. “Харя” напивается жестоко. “Рожа” легкомысленно. “Харя” хандра, любит уличить и резать правду-матку. Что касается “рыла”, то оно более всего склонно к критике: роет, роет, копает, доискивается корней. “Рыло” уныло и трусливо, боится будущего, говорит: “Ауспиции тревожны”. Оно очень самолюбиво и мстительно. “Харя” раздует бледные ноздри и уничтожит врага. У “хари” натура бурная. “Рыло” мстит исподтишка. “Харя” – Отелло, “рыло” – Яго.

“Морда” ничтожнее всех. “Морда” – коровья, овечья, волчья. На ней простой звериный (не зверский) отпечаток. “Морда” – человек средний, компании никогда не испортит, но и не выдвинется ничем.

Русская душа, хорошо чувствующая родной язык, никогда не ошибется в этой классификации и, не задумываясь, инстинктивно, всегда отметит подходящим словом. Иностранец разберется с трудом. Ему все эти лице-распределения будут казаться бранными и только, и, владея русским языком, он спокойно назовет типичнейшее рыло рожей и будет думать, что прав.

Так же тонко классифицирует русский человек и интеллект ближнего своего. Какие виртуозные нюансы придумал он для определения разряда и качества человеческой глупости!

Слово “дурак” – действительно грубое, нейтральное слово, и, потому что грубо, действительно может показаться ругательным. Сказал “дурак” и отделался. Нет, русский человек любовно и пристально изучил своих дураков и в одном слове определит не только окраску глупости данного субъекта, но даже внешний вид его, так как, конечно, содержимое отражается на содержащем, сквозит, просвечивает.

Возьмем наиболее распространенные слова: болван, дурень, оболтус. Я не говорю о слове “идиот”, которое не русское и обозначает просто болезненное состояние мозга.

Итак – “болван”. Слово это происхождения божественного, так как именем этим назывались в древности наши идолы. Болван и отмечает идольскую статуарность данного дурака. Болван – это именно тот, которому “хоть кол на голове теши”. Тупостью, равнодушием, упорством болван доводит до бешенства. Это самый раздражающий тип дурака. “Дурень” добродушен, весел, сам знает, что не умен и сам над собой посмеивается. Дурня любят и говорят любовно:

– Экка дурень!

Болван озлобляет, и самое слово это произносится сердито, определенно негодующей интонацией. Дурню прощают эту его особенность – болвана укоряют. Внешне – дурень худощавый, длиннолицый, с лукавым глазком.

“Болван” плотный, безнадежно крепкий.

“Оболтус” – человек молодой, скорее всего учащийся и, вернее, выгнанный из учебного заведения. Оболтусы часто готовятся куда-то поступать, и всегда у них на носу экзамены. Оболтус высок ростом, с короткими штанами. Он грубит родителям, опаздывает к обеду. Очень часто у оболтуса к всеобщему удивлению оказывается талант. Именно из них часто выходят музыканты, поэты и актеры. Музыканту и актеру специального ума не надо, а поэт даже “должен быть, прости господи, глуп” (долгом этим, между прочим, часто злоупотребляют). Критиков среди них не встречается, потому что критик, в противовес поэту, должен быть, прости господи, умен и образован.

Оболтус, пожалуй, и не очень глуп, он только ничего не понимает в обыденной жизни: не понимает времени, всегда опаздывает, всегда всем неудобен, говорит то, о чем надо бы помолчать, ленив. Когда какие-нибудь семейные хлопоты, спешка, от оболтуса помощи не жди. Он пойдет куда-нибудь во двор и будет безмятежно стругать ножом палочку – черт его знает для чего.

У оболтуса может быть интересное будущее в искусстве. Из болванов иногда выходят профессора. Дурень ни на что не годится, зато всегда приятен и доброжелателен.

Как видите, спутать эти разновидности никак нельзя. И видите сами, сколько понадобилось усилий для определения типов, которые народный язык, яркий и меткий, характеризует одним словом.

К Востоку

К пальмам? К верблюдам? К муэдзинам и минаретам? Почти, но не совсем. Просто к востоку от Парижа – в Варшаву.

Есть страшный сквозной поезд – Париж – Москва, о котором ходят легенды как о Летучем Голландце. Говорят, что едут в этом поезде под легким буржуазным гримом самые страшные большевики, везут в блиндированных чемоданах из Москвы пропаганду, из Парижа шелковые чулки. Поезд летит, изрыгая черный дым, а внутри большевики ведут свою линию: шпионят, доносят, заманивают и губят.

Среди них, говорят, есть и женщины. Они все шпионки на большом жалованье. Завоевывают красотой. За каждую завлеченную голову получают премию. Возят во все стороны шелковые чулки и очень опасны.

Так вот на этом поезде я не поехала, а поехала на дневном. До Берлина от него флюид нормальный, после Берлина – с дымом мирового пожара.

Прежде всего все молчат. Разговаривала только честная польская семья, ехавшая на родину. Самый младший член этой семьи, переваливаясь на мягких трехлетних ногах, ходил по коридору, заглядывал в открытые двери купе, заводил ребячьи разговоры про какого-то кота и ложку. Молчаливые фигуры высоко поднимали воротники и испуганно, по-лошадиному, косили глазом. По новым сапогам и европейски выутюженным новым недорожным платьям видно было, что перевалят за вторую границу (надели на себя новое, чтобы не платить пошлин). Это-то не беда – все так ездим, а вот что касается молчания – оно жутко. Молчание это уже отметил один из побывавших в России французов. И его оно смутило и заставило кое о чем призадуматься.

Со мною в купе оказалась молодая немка. Когда проверяли ее билет, выяснилось, что едет в Россию.

Немка простоватая, такие бывали у нас бонны: на лбу кудряшка, ноги деревянные, носик засморканный. Закуталась в вязаный платок, молчит.

Зачем, думаю, ехать такой немке в Россию?

Спрашиваю с любезной миной:

– Вы в Россию едете?

Немка совсем перепугалась от страха, притворилась мертвой, как охотник, когда медведь завалит. Охотники уверяют, что это лучший способ, так как медведи мертвого не трогают.

Но на этот раз медведь не отстал и пошел немку поворачивать.

– Из окна дует? Хотите, закроем?

Мычит что-то.

Как от нее раздобыть языка?

Протянула ей коробку с шоколадом. И вдруг немка отмякла, задребезжала всем телом и показала четыре разноцветных зуба: серый, желтый, зеленый и золотой.

Она была моя!

И я воспользовалась доверием женщины: немка ехала в Россию, куда ее выписал поступивший туда на службу муж. Он уже более года в России и давно ее звал, но она боялась ехать, потому что у нее есть шуба.

Я подумала, что я ее плохо поняла.

– У вас нет шубы? Вы боитесь морозов?

– Нет, у меня есть шуба, и я боюсь не морозов.

Что за ерунда!

– Я не особенно хорошо говорю по-немецки, не правда ли?

– Да, я это слышу, – любезно согласилась она.

Вспомнились наши милые парижане, для которых всякий иностранец великолепно говорит по-французски.

– Но все-таки, чего же вы боялись?

Немка краснеет, как бурак, и смотрит на меня недоверчиво.

– Я больше ничего не боюсь. Франц написал, что меня не будут даже расстреливать. Я очень довольна и еду.

Покладистая моя немка. Немного ей нужно.

Прохожу по коридору. Весь вагон молчит. Ноги вытянули, смотрят на новые сапоги, уткнули носы в новые шарфы, распялили руки в новых перчатках и молчат.

Если это называется пропагандой коммунистических идей, то способ избран довольно странный. Или эти молчальники – просто тихие граждане СССР, набитые шелковыми чулками?

Рис.34 Кусочек жизни

Варшава.

– Носильщик! – кричу я. Не знаю, как по-польски.

– Пожалуйте-с, – отвечает спокойно бородач. – Вам, барыня, извозчика?

“Барыня”! “Извозчика”! Слова из далекой жизни, из затонувшей Атлантиды. Точно старую книгу читаю или сижу в парижском партере на гастролях Художественного театра.

“Извозчик”! Ну что за чудесное слово? А “барыня”? Ведь “барыни” больше совсем на свете нет. “Барыня” еще в 1919 году умерла. Сменила ее “товарищ-мадам” в стоптанных туфлях на босую ногу, с куском сломанного забора под мышкой. Теперь, говорят, и эта красочная персона исчезла. Осталась нудная “гражданка”. А живет милая “барыня”, доживает уже недолгий век свой только в речи этого носильщика, вероятно, всю жизнь прожившего в России польского гражданина.

Легкомысленного, фривольного настроения былого “маленького Парижа” уже нет. Варшава стала серьезной.

Была она когда-то нашей дверью в Европу. Весело и праздно ехали мы через нее, через “маленький Париж” в Париж большой, на шумные курорты, в богатую и нарядную “заграницу”.

Теперь – это дверь в Россию. Закрытая. Очень сильно она здесь чувствуется, Россия. Ловишь дыханием ветерок с востока, ловишь запах русских осенних полей, унылых, но вольных, в горизонтах беспредельных. Слышишь речь польскую, такую близкую, сестринскую. И самый дух народа, славянский, Божий.

– Нех бенде похвалоне – Благословенно имя Его, – здороваются друг с другом городские старички.

– Во веки веков, – отвечают им.

Можно ли перенести эту фразу на улицы Парижа, Лондона, Берлина?

Слова древнего, непоколебленного благочестия. Вспоминается предсказанное Мицкевичу:

– В жизнь твою войдет человек. Имя Божие будет его приветствием.

– Благословенно имя Его, – сказал Товианский, великий мистик, постучав в двери Мицкевича.

И слова эти стали рычагом его жизни.

Имя Божие так тесно вплетено в речь славянскую, что без него в речи этой нет жизни и цвета.

Русское “не дай Бог”, “слава Богу”, “прости Господи”, “Боже упаси”, “дай-то Бог”, восклицание – “Господи, Боже мой!”. И то же в речи польской. Француз и немец скажут “Mon Dieu”, “Mein Gott” (и при этом, как ни странно, всегда в фразе, выражающей негодование), и то очень редко. Англичанин – никогда.[63]

Вот эта особенность так роднит кровно речь русскую и польскую душу речи, не говоря уже о настоящем родстве общих истоков. И все это волнует и радостью, и печалью, как весть о близком, которого не увидишь.

Завтра окунусь в варшавскую жизнь.

Приключение

Ищу нитей к прежним варшавским знакомым. Вспомнила о редакторе одной русской газеты – о Самойлове-Горвице. Ответили:

– Убит большевиками.

Стала расспрашивать. Один сказал, что погиб, разыскивая жену в России. Другие, будто служил он разведчиком одновременно у чехословаков, у большевиков, у румын, у англичан и у японцев. Когда сложная эта работа открылась – бежал к большевикам – там его расстреляли.

С Самойловым связано у меня занятное приключение “военного образца”, о котором теперь и вспомнила.

Познакомилась я с Самойловым в Варшаве в 1913 году. Он был очень любезен, услужлив, был хорошим собеседником.

Приехав в Варшаву в 1916 году, я увидала его в военной форме. Он служил в армии и заведовал шпионами. Рассказывал много интересного.

Мне тогда ужасно хотелось проехать на фронт, только не в тихую и мирную его полосу, куда ездили общественные деятели с подарками и актеры со спектаклями, а в самую гущу, в самое пекло войны.

А Самойлов еще раззадоривал:

– Есть там одно удивительное место – густые заросли на горке. Если кусты раздвинуть – все немецкие позиции как на ладони. Очень любопытно. Но зато, чуть вы эти кусты раздвинете – бац, пуля в лоб. В одно мгновенье. Ловко метят.

И до того он меня этими зарослями отравил – сама теперь не понимаю почему, что стала я, несмотря на всю свою лень, хлопотать о разрешении проехать на передовые позиции. Но в качестве чего? Корреспондентов-женщин не пускали. Сестер милосердия без специального назначения не пускали. Как пробраться?

Генералы Красного Креста очень меня жалели, очень сочувствовали, но ничего сделать не могли. Пошла к помощнику генерал-губернатора – милому, чудесному Д.Л. – другу нашей семьи.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Очаровательная богатая американка Кейти Тайлер намерена совершить кругосветное путешествие – и для э...
Гордячка Офелия Рид вновь продемонстрировала свой нрав: отвергла богатого жениха-маркиза и решила сд...
Состояние повышенной тревожности витает в воздухе, и для этого есть причины… Войны. Теракты. Кризис....
Уже полновластно правят в Киеве Игорь и Ольга. Они стремятся расширить свои земли и завоевать господ...
Кто из женщин не мечтает о страстной любви? Не исключение и аппетитная блондинка Люся Лютикова. На п...
«Алексей Алексеевич Иванов, гвардии капитан, убывал из армии по демобилизации. В части, где он просл...