Сильные мира сего. Крушение столпов. Свидание в аду Дрюон Морис
Старик сел и положил перчатки на край стола.
– Сударь, – начал он, – я пришел к вам по поводу…
Тон у него был одновременно и резкий, и нерешительный: шаг, который маркиз собирался сделать, был для него труден. Съежившись, Симон сказал вполголоса:
– Да, я знаю…
– А, вы уже в курсе? Тогда это облегчает дело.
Симон понурил голову, взял со стола линейку и положил ее обратно.
– Позволю себе заметить, сударь, – продолжал старик, – что с моим младшим братом обошлись весьма несправедливо.
– С вашим… младшим братом? – растерянно повторил Симон, поднимая голову.
– С моим братом, генералом де Ла Моннери. Ведь мы говорим об одном и том же лице?
– Да-да, конечно, – сказал Симон. И тут же спросил: – Вы ничего не будете иметь против, если я отворю окно?
– Нет, наоборот… в ваших кабинетах очень жарко!.. Так вот, я прекрасно понимаю, что военных рано или поздно увольняют в отставку, но почему же на моего младшего брата распространяют особые меры, а более пожилых офицеров, имеющих отнюдь не лучший послужной список, оставляют в армии?
– Я не думаю, что здесь были применены особые меры, – на всякий случай заметил Симон.
Он совершенно не знал, о чем идет речь, и никак не мог собраться с мыслями. Его охватило глупое желание расхохотаться.
– О, я знаю, отлично знаю, что именно ему ставят в вину, – продолжал Урбен де Ла Моннери. – Он подал в отставку во время описи церковных имуществ. Я могу только одобрить его поступок, да и сам я поступил бы так же, если бы в то время был еще в армии. Мне неизвестны ваши убеждения, сударь, но все это пора уже предать забвению. Республика тогда поступила дурно, но ведь мы-то об этом забыли!.. Я полагал, что ваша дружба с моим братом Жаном дает мне право…
«Жизнь поистине странная штука, – думал Симон. – Изабелла ждет ребенка от меня, а он и не подозревает об этом. Он занят своими маленькими делами. Госпожа де Ла Моннери, которой сейчас уже все известно, в свою очередь не знает, что один из ее деверей пришел ко мне просить за другого. И ни Изабелле, ни ее тетке даже и на ум не придет, что завтра я буду обедать у госпожи Этерлен. А госпожа Этерлен не догадывается, что племянница ее покойного любовника… И как раз на похоронах Жана де Ла Моннери я встретил Анатоля Руссо…»
У него было такое чувство, словно он в середине запутанного клубка, нити которого видны только ему. Или, вернее, что он находится на телефонной станции, где каждый абонент слышит только один голос, а он, Симон Лашом, слышит сразу всех и среди этого шума маркиз громко перечисляет заслуги своего младшего брата.
– Он может принести еще много пользы, – говорил Урбен де Ла Моннери. – Предельный возраст ничего не значит. Что за глупость! Есть люди, которые в пятьдесят лет уже окончательно опустошены, изношены. Другие же и в восемьдесят крепки, как старый кряжистый дуб, и голова у них более ясная, чем у многих юношей. Мой дед со стороны матери, маркиз де Моглев, умер восьмидесяти двух лет, упав с лошади… Не хочу ставить себя в пример, но ведь и мне уже семьдесят восемь. Так-то! Но у нас во Франции – во всем правила, законы, распространяющиеся на всех… И вот полезных людей увольняют, а неспособных оставляют!
Вначале маркиз был учтив и сдержан, но постепенно, против своей воли, разгорячился: лысина у него побагровела, глаз сверкал за толстым стеклом. Он откашлялся и сплюнул в платок.
– Мой брат на всех конных состязаниях с восьмидесятого по восемьдесят четвертый год брал призы на своих скакунах, – продолжал он. – Вы, конечно, были тогда слишком молоды и не можете помнить…
«Меня и на свете-то не было», – подумал Симон.
– …он проделал три колониальных похода вместе с Галиени, командовал дивизией во время наступления в восемнадцатом году…
«Да, именно так, – думал Симон, – старый вельможа надрывается, кричит в телефон и хочет, чтобы его во что бы то ни стало услышали в путанице голосов».
– Мы принадлежим к числу людей, которые не любят говорить о себе, – сказал Урбен де Ла Моннери, постепенно успокаиваясь. – Но я всегда особенно заботился о брате Робере. Он у нас самый младший. Когда умер отец, ему было всего четыре года, а мне почти девятнадцать… Вот, сударь, все, что я хотел сказать. Не скрою, я приехал в Париж для того, чтобы заняться этим делом.
– Положитесь на меня, милостивый государь, – сказал Симон, вставая.
Он уже привык к этой формуле «положитесь на меня», общей для всех, кто обладает хотя бы малейшей долей власти.
– Я составлю донесение министру, – прибавил он, – или нет, я сам доложу ему, так будет лучше.
Маркиз де Ла Моннери взял свои перчатки, шляпу, поблагодарил Симона и учтиво извинился за то, что отнял у него время.
Проходя все еще твердой поступью по коридорам министерства, он думал: «Этот молодой человек как будто слушал меня внимательно; по-моему, он нам поможет».
За спиной министра высился до самого потолка огромный, подавляющий своими размерами, портрет Лувуа.
У Анатоля Руссо были такие короткие ножки, что для него приходилось класть на пол перед креслом ковровую подушку. Его руки беспрерывно сновали от телефона к блокноту, от блокнота – к многочисленным бумагам, которые каждый день накапливались на письменном столе красного дерева.
Когда Симон Лашом заговорил о генерале де Ла Моннери, Анатоль Руссо воскликнул:
– Что-что? Мой милый Лашом, почему вы хотите снова вытащить на поверхность этого старого краба?
Для военного министра все генералы априори были «старыми крабами».
Симон Лашом разрешил себе заметить, что Роберу де Ла Моннери всего шестьдесят четыре года. Анатоль Руссо, которому было шестьдесят шесть, откинул назад посеребренную сединой прядь волос.
– Утверждают, будто армейская жизнь помогает человеку лучше сохраниться, – проговорил он. – Так вот, это неверно. Она превращает людей в мумии, только и всего! Военный в пятьдесят лет – конченый человек. Я не могу говорить об этом во всеуслышание, но думаю именно так. В этом возрасте их всех надо бы увольнять в отставку. Они тупеют от гарнизонной жизни, от тропического солнца, от падения с лошадей, от соблюдения уставов. У них прекрасная выправка, это бесспорно! Но серое вещество их мозга каменеет. Время от времени появляются… в виде исключения… такие люди, как Галиени, Фош… Но они стратеги, это совсем другое дело… И лучшее доказательство…
Анатоль Руссо любил в конце дня пофилософствовать по пустякам, высказывая общеизвестные истины кому-либо из сотрудников, особенно Симону, которого считал самым интеллигентным человеком своего окружения. Он полагал, что жонглирование абстрактными идеями – неплохая тренировка для мозга.
– …ведь это бесспорный факт, что из генералов никогда не выходили хорошие военные министры. Возьмите, к примеру, Галифэ! Сплошные беспорядки! Вспомните Лиотэ! Чего он добился?.. Видите ли, человек лучше сохраняется, участвуя в политической борьбе. Здесь побеждает не оружие, а интеллект. Помните, что говорит Бергсон об истинном времени и о времени, которое показывают стенные часы? Так вот, военные отстают, как часы… Дайте-ка мне папку с материалами о тех, кого увольняют в отставку.
Уже держа бумаги в руках, он внезапно спросил:
– Постойте, Ла Моннери, Ла Моннери… А не было ли у вашего Моннери какой-то истории во время описи церковных имуществ?
– Возможно… Кажется, он действительно… – ответил Симон, удивляясь, как можно после четырехлетней войны, унесшей полтора миллиона жизней, придавать какое-то значение этой давней главе современной истории.
– К тому же он, очевидно, и антидрейфусар. Вы что же, милейший Лашом, хотите, чтобы у меня были неприятности с радикалами? Будьте осторожны, дружеские связи с Сен-Жерменским предместьем вас погубят… Должно быть, у вас завелась дама сердца в аристократических кругах, вот вам и хочется доставить им удовольствие!
Застигнутый врасплох, Симон отрицательно покачал головой. Министр, отечески улыбаясь, наблюдал за ним.
– Подумать только, все мы начинаем одинаково! – воскликнул Анатоль Руссо. – Влюбляемся в молоденьких графинь! Они знакомят нас со множеством людей, обладающих громкими именами, те смотрят на нас, как на забавных зверушек, а нам их внимание льстит! Затем обнаруживаешь, что все это пустая трата времени! Аристократы кичатся тем, что они плюют на Республику, а сами постоянно что-нибудь клянчат у нее.
Глядя на смутившегося большеголового Симона, министр улыбался своим воспоминаниям и собственному опыту. Но вдруг лицо его стало серьезным.
– Да, пока не забыл, – сказал он, щелкнув пальцами. – Через два дня у меня завтрак с Шудлером. Предпочитаю встретиться с ним вне стен министерства. Закажите, пожалуйста, для меня у Ларю отдельный кабинет на пять человек.
– Сын Шудлера женат на дочери Жана де Ла Моннери, племяннице генерала, – заметил Симон.
– Однако вы, очевидно, серьезно заинтересованы этим делом! – воскликнул министр. – Подождите, в каком он чине, ваш старый краб? Бригадный генерал? Возможно, его утешит, если он уйдет в отставку дивизионным генералом? Только бы это не вызвало бури в канцелярии!
Он что-то быстро записал на листке бумаги и вложил его в папку.
– Прошу вас обязательно зайти в ресторан, – прибавил он, – и позаботиться, чтобы все было как полагается. Увидите, они там очень предупредительны, ну а вы все же будьте… очень требовательны.
И Анатоль Руссо вновь погрузился в важные дела.
Госпожа де Ла Моннери сочла неприличным беседовать с Оливье Меньерэ в своем номере, а холл гостиницы, где все время сновал народ, также казался ей неподходящим местом. Поэтому она решила дождаться их ежедневной прогулки по берегу озера.
Минут десять они шли, обмениваясь лишь обычными банальными фразами. Господин Меньерэ сдержанно упомянул о вчерашнем концерте, не решаясь спросить свою спутницу о причинах ее отказа. Но он убедился, что она здорова.
Внезапно она сказала своим резким тоном:
– Оливье! Вот уже лет тридцать вы ухаживаете за мной! Не так ли?
Господин Меньерэ остановился и покраснел до корней волос.
– Да, – продолжала она, – и даже немного компрометировали меня этим. Многие убеждены, что вы были и по сю пору состоите моим любовником.
– Вы же прекрасно знаете, дорогая Жюльетта, что все зависело только от вас… – нетвердым голосом ответил Оливье Меньерэ.
– Да, это так. И, признаюсь, многое, быть может, изменилось бы, умри Жан лет на двадцать раньше…
Они еще немного прошли вперед.
– Так вот, Оливье, мне кажется, у вас появилась возможность доказать мне свою любовь, – продолжала она.
Он снова остановился и сжал ее руки.
– Жюльетта! – воскликнул он, задыхаясь от волнения.
– Нет, нет, мой бедный друг, речь идет не об этом, – проговорила госпожа де Ла Моннери. – Не будьте смешным. Да не стойте же на месте, незачем привлекать к себе внимание! Для чего мне снова выходить замуж? А что касается всего остального… взгляните-ка на нас со стороны!
– Да, вы правы, – ответил Оливье Меньерэ с грустной иронией. – Пожалуй, поздновато. Но тогда что же вы имеете в виду? Чем я могу быть вам полезен?
– Вот чем. Моя племянница наделала глупостей. Она позволила соблазнить себя мелкому авантюристу. Результат прекрасного нынешнего воспитания! А теперь… теперь она беременна. Да не останавливайтесь вы каждую минуту!.. Нет, нет, прошу вас, не надо выражать сочувствие. Я сама знаю, как должна к этому отнестись. И он, конечно, женат. А девочка хочет сохранить ребенка.
– Вот это я одобряю, – сказал Оливье.
– Я тоже. Такая нравственная щепетильность делает ей честь, хоть она и проявилась поздновато. Не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, что произойдет. Стыд и срам, скандал на весь Париж! Старость, должна признаться, и без того не сулит мне ничего веселого… А что же будет с этой дурочкой?.. На что она может рассчитывать после всего случившегося?
– Мой бедный друг! Что же вы собираетесь делать?
Госпожа де Ла Моннери глубоко вздохнула.
– Вот что, Оливье, – сказала она, – я хочу попросить вас оказать мне услугу. Женитесь на Изабелле.
– Как? – изумился ее спутник.
На этот раз он на несколько секунд замер в неподвижности, потом снял канотье и вытер побагровевший лоб.
– Если вы великодушно согласитесь на это, такой выход более или менее устроит всех. А я думаю, вы дадите согласие, если только я не обманываюсь в ваших чувствах ко мне… Заметьте, друг мой, это будет не так уж плохо и для вас. В ваши годы необходимо, чтобы о вас кто-нибудь заботился. Девочка, бесспорно, совершила глупость, но это не помешает ей быть прекрасной женой. В сущности, ее общество принесет вам развлечение.
Оливье не отвечал. Они подошли к плакучей иве. Длинные ноги Оливье Меньерэ подкашивались, и он предложил присесть. Обмахнув платком зеленую скамью, он усадил госпожу де Ла Моннери в тенистое местечко и, усевшись рядом с ней, уронил руки между колен. Некоторое время он смотрел на озеро. Гордо, как галера, проплыл старый черный лебедь.
– Как я буду выглядеть? – произнес он наконец. – В мои-то годы! Молодая жена… и потом сразу ребенок… Кто же всему этому поверит?
– Зато приличия будут соблюдены… – ответила госпожа де Ла Моннери.
– Вы уже говорили с Изабеллой?
– Нет.
– И вы полагаете, она согласится? – спросил он.
– О, ручаюсь! – воскликнула госпожа де Ла Моннери. – Не хватало еще, чтобы она вздумала ломаться!.. Не стучите палкой по скамье, меня это раздражает.
– Да я не стучу, Жюльетта.
– Да? А мне показалось…
С минуту они молчали. На темную мерцающую гладь озера упало несколько ивовых листьев.
– Нет, нет, – сказал он. – Я старый холостяк, мне пришлось бы изменить все свои привычки. В наши годы это невозможно… Если бы речь шла еще о вас, тогда другое дело.
– Что вы сказали! Говорите громче!
– Я сказал: если бы речь шла о вас, я бы ни минуты не колебался, и вы это отлично знаете.
– Я тоже хотела бы провести последние годы жизни возле вас, Оливье. Нас связывает глубокая дружба. Да и само сознание, что кто-то может еще думать о тебе, что ему приятно быть рядом с тобой…
В ее голосе слышалось волнение.
– Так в чем же дело, Жюльетта? – обратив к ней печальный взгляд, медленно проговорил он. – Почему бы нам так не поступить?
– Не всегда делаешь то, что хочешь. Мне, например, всю жизнь приходилось поступать как раз наоборот, – ответила она. – И потом, мы тоже выглядели бы несколько смешными. Постараемся же, по крайней мере, из смешного положения извлечь пользу.
Она помолчала, словно обдумывая свои слова, затем прибавила:
– Решайтесь же, старый друг! Окажите мне эту огромную услугу. Женитесь на моей племяннице.
Оливье тяжело вздохнул. Он колебался.
– Хорошо… но только потому, что я вас очень люблю, Жюльетта, – произнес он.
Госпожа де Ла Моннери положила свою руку на руку Оливье и пожала ее.
– Я была уверена в вас. Вы замечательный человек, – сказала она.
Оливье поднес к губам ее руку, затянутую в черную кружевную перчатку. В глазах у него стояли слезы.
– Но прежде, Жюльетта, я должен сделать вам одно признание.
– Какое? – удивилась она.
– Все думают, что я незаконнорожденный сын герцога Шартрского. Так вот, моя мать, возможно, и в самом деле была близка с герцогом… но только после моего рождения и…
– Послушайте, – прервала его госпожа де Ла Моннери, – у меня и без того достаточно забот! Если столько лет в обществе твердят одно и то же, это в конце концов становится правдой. И потом, почему вы говорите так уверенно? Вы ведь очень похожи на Орлеанов…
– Это просто случайность, – ответил Оливье и с печальной иронией добавил: – Быть может, когда-нибудь скажут, что и ребенок Изабеллы похож на герцога Шартрского…
К семи часам вечера госпожа де Ла Моннери наконец убедила свою племянницу.
– Денег у него больше, чем у тебя, так что этот брак ни у кого не вызовет подозрений. Через три дня, как только он приведет в порядок свои дела, вы уедете в Швейцарию. Поедете отдельно. Оттуда запросите свои документы и поженитесь. Все можно устроить за две недели. Чтобы скрыть точную дату рождения ребенка, Оливье согласен прожить в Швейцарии целый год. Тебе очень повезло, моя милая, хотя ты этого и не заслуживаешь… Помни: ты всем обязана мне. Ведь он нынче мне самой сделал предложение. Не говоря уж о том, что я могла дать согласие, должна признаться: столь долгая разлука будет для нас обоих довольна тяжела… Ведь Оливье человек нашего круга. Он сын… словом, его считают… Ну, ты сама знаешь кем! Он незаконнорожденный, но для тебя это вполне подходит. К тому же у тебя нет выбора. В общем, так и будет! Войдите!
Обед состоялся в ресторане гостиницы «Терм»; вокруг шептались дамы не первой молодости, приехавшие в Баньоль спасаться от недугов критического возраста, или старые дамы, продолжавшие ездить сюда по привычке; пронзительно лаяли их собачки, шелестели зеленые растения в горшках, вставленных в пестрые майоликовые вазы.
Оливье, как всегда по вечерам, был в смокинге. Чтобы выглядеть моложе, он вдел в петлицу гвоздику. Этот робкий человек, у которого в шестьдесят восемь лет дрожал голос, когда он обращался к женщине, сразу приступил к делу, на что не посмел бы решиться и более уверенный в себе мужчина. Он воспользовался тем, что госпожа де Ла Моннери задержалась, отдавая какое-то приказание швейцару.
– По-видимому, этот обед устроен в честь нашей помолвки, милая Изабелла, – сказал он. – Когда вы были девочкой и я играл с вами в доме вашей тети – а было это не так уж давно, – мне никогда и в голову не могло прийти, что нам предстоит соединить свои судьбы… вернее, соединить вашу судьбу с тем, что еще осталось от моей… Я прекрасно понимаю, что жених я не слишком завидный, и не жду от вас бурного проявления радости.
Он словно извинялся.
– Я полагаю, – продолжал он, – что вашему желанию отвечал бы фиктивный брак. Будьте спокойны. В моем возрасте трудно рассчитывать на что-либо иное.
Произнеся эти слова, он покраснел и, посмотрев на косые линии паркета, прибавил:
– Я хочу просить вас только об одном… Имя, которое я ношу, не отличается особым блеском, но оно ничем не запятнано… Обещайте мне уважать его… словом, вести себя корректно… Вот все, о чем я вас прошу.
В эту минуту к ним присоединилась госпожа де Ла Моннери.
– О, клянусь вам в этом! – искренне ответила Изабелла.
Она глядела на смущенного семидесятилетнего жениха, с которым ее связала судьба. У него был широкий пробор, тянувшийся до самого затылка, руки, покрытые коричневыми пятнами, большое, гладко выбритое, чуть обрюзгшее лицо. В движениях еще сохранилась гибкость.
«В сущности, у него много общего с моим дядей, но в то же время он не похож на него», – подумала Изабелла.
Все происходящее казалось ей чем-то не совсем реальным, словно ее заставили жить чужой жизнью. Оливье опрокинул перечницу и сильно сконфузился.
– Я постараюсь, дорогая Изабелла, не слишком долго мешать вам. Сделаю все, что в моих силах. И все же мне хотелось бы пожить еще несколько лет. А потом вы сможете посвятить свою жизнь более приятному спутнику.
Беседу, прерывавшуюся резкими замечаниями госпожи де Ла Моннери, он вел с присущей ему грустной и немного старомодной иронией, не лишенной своеобразной прелести. Он много читал, любил книги и понимал в них толк. Он интересно рассказывал о Румынии, где ему довелось побывать. Ездил он когда-то и в Петербург.
Изабелла была признательна ему за то, что все время он вел непринужденный разговор. Она чувствовала огромное, несказанное облегчение от того, что этот старый человек из милосердия не даст обществу обрушиться на нее. Пройдут месяцы, она станет ждать появления ребенка. Буря утихнет. Ей вспомнились слова Лартуа: «Надо тотчас же спросить себя, сколько времени понадобится, чтобы это уже не причиняло страданий…» Приблизительно так и получилось… И тут она вспомнила, как Лартуа набросился на нее в своем врачебном кабинете; она даже улыбнулась – теперь все это уже казалось ей какой-то ребяческой выходкой.
Оливье говорил об истории рода Орлеанов, написанной Тюро-Данженом, ученым секретарем Академии, которого госпожа де Ла Моннери хорошо знала… От Оливье веяло сдержанной, но незаурядной добротой.
– Друг мой, – неожиданно сказала Изабелла со слезами на глазах, – мне хочется вас поцеловать.
Он покраснел.
– Благодарю вас, – произнес он, потупившись.
– Видите, видите! – воскликнула госпожа де Ла Моннери. – Она бросается на шею каждому.
Госпожа де Ла Моннери была мрачна. Она думала о том, что если Оливье сидит в этот вечер здесь, в ресторане, и намерен жениться на ее племяннице, то это оказалось возможным лишь потому, что она долгие годы отвергала его ухаживания. «Уступи я ему, все давно уже было бы кончено и забыто. А теперь, по крайней мере, моя стойкость оказалась полезной». Но мысль эта не очень ее утешила. Тень сожаления преследовала ее после памятной прогулки. «А может, ничего не изменилось бы и Оливье все равно был бы тут? Впрочем, какое значение это имеет в моем возрасте?»
Обед подходил к концу, подали компот из вишен, плававших в розовом сиропе.
– Жюльетта, мне хотелось бы знать, как вы лепите свои фигурки, свои куколки? – спросил Оливье.
– О, что может быть проще! – ответила польщенная госпожа де Ла Моннери. – Сейчас увидите… Метрдотель! Пожалуйста, принесите мне кусок хлеба, и побольше!
Метрдотель не удивился. У каждой из его старых клиенток были свои причуды. Одна требовала крылышко цыпленка для своей собачки, другая ставила в вазу с водой искусственные цветы.
Госпожа де Ла Моннери отделила от корки хлебный мякиш и долго его мяла; потом в ее быстрых пальцах, на которых сверкали два кольца, замелькали крохотные головка, руки, ноги. Она вылепила ступни, потом кисти рук. Прежде она никогда бы не решилась показать свое искусство при людях. Но в этот вечер ей хотелось блеснуть перед Оливье.
– Удивительно! Вы настоящая художница! – восхищался Оливье.
Госпожа де Ла Моннери достала из сумочки папиросную бумагу, одела фигурку и поставила на стол готовую балерину с поднятыми руками.
– Вот и все! – сказала она. – Пусть она хорошенько просохнет, а потом ее можно будет раскрасить.
Оливье нерешительно произнес:
– Вы мне разрешите, Жюльетта… взять ее и сохранить… увезти с собой?..
Для Изабеллы вся трудность заключалась сейчас в том, чтобы объявить о своем отъезде Симону; она была честна от природы и считала необходимым сообщить ему, что решила по-новому устроить жизнь и приняла обязательства, которые намерена выполнять.
В тот самый час Симон обедал в Булонь-Бийанкуре у госпожи Этерлен. Он явился с букетом роз.
– Чудесные цветы! – воскликнула хозяйка дома. – И как благоухают! Вы даже представить себе не можете, какое вы мне доставили удовольствие.
Маленький дом был весь заставлен высокими букетами лилий, золотистые пестики которых множество раз отражались в зеркалах и стеклах витрин. От лилий исходил одуряющий запах.
Симон нашел, что у его букета весьма скромный вид, и восторг госпожи Этерлен показался ему преувеличенным. Она потребовала вазу, сама расположила в ней цветы и поставила розы на белый мраморный столик, где они выглядели весьма эффектно.
– Как прелестно они сочетаются с рисунком мрамора, не правда ли?.. – произнесла она. – Вы чем-то озабочены, господин Лашом? Надеюсь, ничего неприятного? Это все ваша служба. Вы слишком много работаете! Я пригласила нескольких друзей, с которыми вам было бы приятно встретиться. Но, увы, они сегодня заняты. Хотел приехать Лартуа. Но и он в последний момент сообщил, что не может быть: у него срочная консультация. К сожалению, я могу предложить только свое общество. Боюсь, вам будет скучно!
Она налила золотистое, сладкое, как сироп, карфагенское вино в такие причудливые, изогнутые и хрупкие бокалы, что было страшно, как бы их не раздавить в руке.
– Представьте себе, этот Карфаген – всего лишь деревушка к северу от Безье, – объяснила она. – Там каждый год приготовляют несколько бутылок такого вина. Его открыл Жан. Он утверждал, будто название деревни повлияло на вкус… Кажется, сама Саламбо пила такое вино. Впрочем, возможно, солдаты армии Ганнибала…
Они обедали в глубине гостиной – в своего рода ротонде – за низеньким круглым столом, украшенным мозаикой в бронзовой оправе; сидеть за ним было на редкость неудобно: некуда было девать ноги. Мари Элен Этерлен, по-видимому, хорошо приноровилась к этому столу, едва возвышавшемуся над полом. Она сидела, выпрямившись, на мягком пуфе, откинув ноги в сторону, и ела, изящно действуя хрупкими руками.
– Это Жану пришла в голову мысль так оправить мозаику, – сказала она.
Произнося слово «Жан», она растягивала первую букву, а затем делала едва уловимую паузу. И каждый раз, когда она произносила это имя, Симон вспоминал Изабеллу.
Им прислуживала единственная горничная госпожи Этерлен, молчаливая и незаметная. На столе в старинных итальянских канделябрах, украшенных серебряными листьями в позолоте, горели свечи.
– Современные варвары приспособили эти канделябры для электричества, – проговорила госпожа Этерлен. – Но я вернула им их истинное назначение.
Сделав это, она упустила из виду отверстия, сквозь которые «варварами» были пропущены провода, и теперь стеарин капал через эти дырочки на мозаику и на рукав Симона, когда тот протягивал за чем-либо руку.
Остальные источники света были скрыты от глаз, но тем не менее расцвечивали всеми цветами радуги венецианские бокалы, стеклянные гондолы, перламутровые веера и отбрасывали снопы ярких лучей на зеркала.
После тонких, изысканных, но несытных кушаний горничная принесла мисочки с теплой водой, в которых плавали лепестки цветов. Госпожа Этерлен окунула в теплую воду пальцы с холеными бледно-розовыми ногтями. Симон также опустил в мисочку свои волосатые пальцы с четырехугольными ногтями. Их руки ритмично двигались, как танцоры в балете.
– Знаете, почему ваши цветы так меня растрогали? – вставая из-за стола, спросила она. – Ведь сегодня день моего рождения.
– О, если б я знал!.. – воскликнул Симон.
Впрочем, он и понятия не имел, что сделал бы в этом случае.
– Но все же угадали! Ведь вы пришли и принесли мне цветы… И если б не вы, я была бы сегодня совсем одна. Да, мне исполнилось сорок четыре… Как глупо, что я говорю вам об этом. Но знаете, грустно, когда в жизни женщины наступает такое время, – она указала на букеты лилий, – что приходится самой себе покупать цветы…
Тронутый не столько смыслом ее слов, сколько прозвучавшей в них печалью, которая напомнила Симону о его собственных горестях, он готов был открыться ей и воскликнуть: «Я тоже несчастен, и вы мне очень помогли вашим карфагенским вином, позолоченными зеркалами и мисочками для омовения пальцев. У меня с Изабеллой…»
– Я хочу отыскать для вас стихи Жана; до сих пор я не осмеливалась их вам показать, – сказала она. – А потом и мои, если только я вам этим не наскучу.
Она выдвинула ящик стола, на мраморной доске которого стояли розы, достала оттуда пачку листков, тетрадь в красном сафьяновом переплете и положила все это перед Симоном.
Стихи оказались игривыми, эротическими, а рифмы нередко непристойными; написаны они были отличными чернилами. В отдельных местах рука поэта явно дрожала; помарки, которые обычно так волнуют при чтении рукописи, в данном случае коробили.
Симону было неловко, и он не знал, как себя вести.
Госпожа Этерлен с чуть покровительственной улыбкой смотрела на него и повторяла:
– О, какое стихотворение! Необыкновенно, правда? Просто поразительно, с каким блеском и остроумием он умел говорить о таких вещах!..
Грудь ее взволнованно поднималась. Но тут она заметила, что собеседник не разделяет ее восторга.
– Вы, очевидно, не очень любите этот жанр?
Она явно была разочарована.
– Нет, что вы, что вы! – поторопился ответить Симон. – Это и в самом деле удивительно… Стихи мне нравятся… но я и не подозревал…
Он старался читать как можно быстрее и в то же время не слишком быстро, чтобы не обнаружить полного своего безразличия. Ему тошно было читать строки, которые он сейчас пробегал глазами. Его чувство преклонения перед писателем было оскорблено; он походил на человека, который, любуясь прекрасным памятником, внезапно замечает, что постамент подгнил.
Несколько раз госпожа Этерлен возвращалась к этой теме, но Симон не поддерживал разговора: он не умел вести беседу, полную двусмысленных намеков. Смятение его все возрастало, и он мысленно проклинал недостатки своего воспитания.
Он почувствовал облегчение, когда они перешли к тетради в красном сафьяновом переплете, содержавшей стихотворения самой госпожи Этерлен.
Стихи были возвышенные, но плохие и представляли собою слабое подражание ранней поэзии Жана де Ла Моннери. Они были начертаны тонким паукообразным почерком на кремовых страницах с золотым обрезом. Поэт внес в них несколько исправлений. Особенно беспомощно звучало последнее стихотворение – на смерть Жана де Ла Моннери. В тетради оставалось еще много незаполненных страниц.
– Это все, – сказала госпожа Этерлен.
Симон с жаром похвалил ее. Она поблагодарила с непритворной скромностью. Она была неглупа и понимала, что стихи ее плохи, но не могла удержаться, чтобы не показать их.
На ней было черное платье со вставкой из тюля. Сквозь тонкую сетку просвечивали нежные белые плечи, двойные бретельки – бюстгальтера и шелковой комбинации, худенькая рука, рука еще молодой женщины. У нее была небольшая грудь.
«Почему она показалась мне такой старой, когда я увидел ее в первый раз? – подумал Симон. – Странно, ведь она совсем не стара».
Закрыв тетрадь и собрав листки с фривольными стихами, она сидела, слегка наклонясь, на ручке кресла, совсем близко от Симона. Кожа на ее стройной шее отливала слоновой костью, тонкие пепельные волосы, собранные на макушке, переходили в косу. Одно ухо слегка оттопыривалось. От нее исходил запах гелиотропа, он смешивался с ароматом лилий, пряное благоухание которых наполняло всю комнату.
Он поцеловал склоненную шею. Госпожа Этерлен выпрямилась, взглянула на Симона; было непонятно, как могли такие маленькие глаза столько выражать. Их лица были совсем близко. Она привлекла к себе голову Симона.
Около полуночи госпожа Этерлен в легком розовом пеньюаре, с распущенной длинной косой спустилась в кухню за ветчиной, маслом и хлебом.
Симон ушел немного позже. Она проводила его до крыльца, выходившего в сад. Он называл ее Мари Элен. Теплая лунная ночь была прекрасна, на небе сияли звезды. Откуда-то издалека, с реки, доносился стук мотора на катере. Госпожа Этерлен прижалась лицом к груди Симона.
– Как это было чудесно! – прошептала она. – О, как давно, как давно я не испытывала ничего подобного. Ведь бедный Жан… в последнее время, надо признаться… И потом, ты так молод! Это изумительно! В твоих объятиях я чувствую себя такой чистой. Помнишь стихи Жана:
- Но девушка в тебе не может умереть,
- Ты донесешь ее с собой до преисподней…
Симон унес с собой следы проведенного у нее вечера: пиджак его был осыпан рисовой пудрой и пыльцой лилий, закапан стеарином. Ему все время представлялась гипсовые, пустые глаза бюста, стоявшего в спальне, и слишком толстые ноги госпожи Этерлен.
В первый раз он усомнился в значительности творчества Жана де Ла Моннери и задавал себе вопрос: так ли уж неправы те, кто не признает его таланта? В то же время он бормотал сквозь зубы: «Я подлец, подлец. Изабелла беременна, она в Баньоле. А я только что… с этой женщиной, которая ненавидит ее».
И мысль о собственной подлости наполняла его приятным сознанием того, что он настоящий мужчина.
Когда на следующий день Изабелла вернулась и объявила ему о своем отъезде, о предстоящем браке с Оливье Меньерэ и о твердом своем решении уважать этот союз, Симон изобразил глубокое отчаяние. Он беспрестанно повторял:
– О, если бы я не был женат, если бы я не был женат…
Симон и Изабелла поклялись друг другу сохранить свою любовь до того времени, когда у них появится возможность снова быть вместе. Нет, они, конечно, не желали смерти такому превосходному человеку, как Оливье. Изабелла обещала воспитать в сыне любовь к литературе, развивать в нем духовные интересы. Им и в голову не приходило, что может родиться девочка. Изабелла уже предвидела день, когда их сыну исполнится восемнадцать лет и она откроет ему правду.
– Тогда я уже превращусь в старую, почтенную даму с седыми волосами… а вы, вы станете к тому времени знаменитым человеком. Иногда вы будете приходить ко мне обедать, и мы, как прежде, сможем держать друг друга за руки…
Но в глубине души каждый знал, что ничего этого не будет, и их огорчала не столько сама разлука, сколько то, что она знаменовала конец определенного этапа их жизни.
Теперь Симон уже радовался тому, что успел завести интрижку с госпожой Этерлен.
Несколько раз в неделю он по вечерам посещал маленький домик в Булонь-Бийанкуре. Была пора летних отпусков. Париж опустел. Служба в министерстве вынуждала Симона оставаться в городе, и без Мари Элен вечера его были бы тягостными; благодаря ей он преодолел период душевного одиночества.
Мари Элен переменила прическу, теперь она косами прикрывала уши; это позволяло ей прятать оттопыренную мочку и, как она думала, молодило ее. Она немного укоротила платья, однако не решалась следовать последней моде и выставлять напоказ свои ноги.
Однажды она сказала Симону:
– Я прекрасно понимаю, что мне не удержать тебя. Когда любовник намного старше, живешь в постоянном страхе, что смерть его унесет. А когда он молод, боишься других женщин. Так или иначе, его неизбежно теряешь.
Симону нравилось бывать в этой уютной и вычурно обставленной квартирке, где за каждой вещью стояла тень великого человека. Иногда он встречал там пожилых людей, пользующихся широкой известностью. Его манеры, речь, даже костюм постепенно становились более изысканными. Он слегка поддавался жеманной меланхолии Мари Элен Этерлен, которая внезапно сменялась у нее порывами пылкой страсти. Словом, это была именно та самая любовь, какой жаждала Изабелла, когда мечтала об их будущем.
Впервые он думал спокойно о своем плебейском происхождении и не старался отогнать воспоминания о тяжелом детстве. Напротив, он теперь часто вспоминал о нем и, чтобы доставить себе удовольствие, сравнивал прошлое с настоящим. Окуная пальцы в мисочку с розовыми лепестками, он говорил себе:
«Да, Симон, это ты, именно ты, сын мамаши Лашом, сидишь сейчас тут!»
Он больше не завидовал другим; напротив, отныне другие могли завидовать ему, и, следовательно, у него были все основания чувствовать себя счастливым.
Полковник гусарского полка появился, застегивая на ходу перчатки, окинул взглядом плац, внес тут же несколько устных изменений в служебную записку, составленную накануне. У него был озабоченный вид, он только что перечитал соответствующие случаю статьи устава.
Солнце уже поднялось над крышами, но золотистая пелена тумана еще плыла в конце Тарбской равнины по нижним уступам Пиренеев.
Войска были выстроены с трех сторон военного плаца, а трубачи и оркестр расположились справа и слева от главного входа, спиной к ограде, за которой уже толпились зеваки.
Гусары, вставшие на заре, чтобы успеть привести в порядок лошадей и начистить до блеска оружие, перетаскивали на голове седла и уже несколько часов без устали бегали вверх и вниз по лестницам, подгоняемые криками сержантов; только теперь они наконец получили первую короткую передышку. Лошади били о землю копытами, смазанными салом.