Я, следователь… Вайнер Георгий

– А он и делает каждый день доброе! – вскинулся Сухов. – Он мямля, конечно, но вы его не поняли. Бутов – гениальный учитель математики. Он объясняет тригонометрические функции ребятам так, что они их, как серии про Знатоков, глотают. На его методические уроки математики со всей области ездят… Хотя администратор он, конечно, никакой…

– Да уж это я заметил. Итак – кто? Кто встретит новичка в школе?

– Не знаю… Тот же Бутов. Да и еще кто-нибудь найдется…

– Наверное, найдется. А может, не найдется. Нельзя, чтобы прерывалась нить. От Коростылева к вам с Надей. От вас – к «Воронцову» и «Вельяминову»…

Он сердито крикнул:

– Вам легко рассуждать, вы завтра уедете! А мне здесь с этим преподазавром каждый день сражаться! Это ж не работа, а сплошная Куликовская битва!

– Сухов, поверьте, честное слово. Мне очень трудно что-нибудь вразумительное рассудить здесь. Туман, разговоры, подозрения; где правда, где домыслы, где верная отгадка, где пустые сплетни – мне нелегко с этим разобраться. Но я не уеду отсюда завтра. Я не уеду до тех пор, пока вы не привяжете к своей судьбе лопнувшую нить жизни Коростылева. И не найду того, кто оборвал ее…

Он молча смотрел на свою испорченную электрическую машину, потом резко повернулся ко мне:

– А вы подозреваете Вихоть?

– Не очень. Вряд ли она впрямую с этим связана. Но мне кажется, что она знает гораздо больше, чем говорит… Кстати, что это за история с судом родителей Насти Салтыковой? Вы ведь хорошо знаете отца…

– Да, мы с ним соседи… Приятельствуем, вместе на рыбалку ездим. У него мотоцикл «юпитер». Я с ним познакомился уже после этого злополучного суда. Он вчинил иск о передаче ему на воспитание их дочки – Насти этой самой. А бывшая жена, конечно, легко выиграла суд, и девочка осталась с ней…

– Чем Салтыков мотивировал иск?

– Что мать торгашка и в доме у ребенка создан торгашеский грязный дух. Костя Салтыков – простой парень, замечательный слесарь, хороший, чистый человек, а мать там – клопица наливная и девку портит. Костя был уверен, что суд в его пользу решит, тем более что его поддерживал такой человек, как Коростылев.

– А девочка-то сама с кем хотела жить?

– Так в том и дело – Костя подал заявление в суд, поскольку девчонка сказала ему, что уходит от матери к нему. А на суде вдруг заявила, что снова перерешила и будет жить с матерью. А потом своим же одноклассницам рассказала, что мать ей накануне суда югославскую дубленку подарила и достала путевку в «Артек»…

– Из-за этого девчонка передумала?

– Наверное… Коростылев ведь и бился тогда против жены Салтыкова, объясняя, что она воспитывает в девочке лживость, вероломство, лицемерие… Он говорил, что слово «вероломство» происходит от слома веры в человеческие добродетели…

– А Вихоть поддерживала Салтыкову?

– Конечно! Они старинные подруги.

– Н-да, занятно… Скажите, Сухов, а вы тоже считаете, что Салтыкова плохо воспитывает девочку?

– Естественно! Она ведь не говорит ей – делай плохо, ври, жульничай. Мать подает ей пример собственным поведением, воспитывает девчонку собственной жизнью…

– А кем Салтыкова работает?

– О, она человек большой! Кормилица всеобщая! Директор Дома торговли… Всемогущая баба…

– И что же она может, эта всемогущая Салтыкова?

– Все! Люди хотят получше одеться, вкуснее пожрать, и, пока будет существовать категория товаров повышенного спроса под названием «дефицит», Салтыкова может все – большую квартиру вне очереди, санаторий только в Сочи, машину для любовника, дочку-двоечницу – в московский институт… Все готовы отплатить за ее расположение и внимание…

– Все? – усомнился я. – Разве Коростылев доставал у Салтыковой вкусную жратву? Или, может быть, фирменные шмотки брал?

– Коростылев! Он человек особый был! Он за неделю до смерти сказал мне: «Меня, Алешка, сильно огорчает, что люди забыли и обезобразили слово „приличный“». Я тогда еще удивился…

– А что он имел в виду?

– То, что употребляют это слово в смысле «подходящий», «приемлемый». А Коростылев считал, что приличие – это то, что ПРИ ЛИЦЕ человеческом достойно быть. Вот он и не любил Салтыкову, неприличным человеком полагал ее…

– Да, это на него похоже. И наверняка не скрывал от нее?

– Нет, не скрывал. И боялся, чтобы энергия предубеждения против матери не излилась на дочь. Нервничал из-за этого.

– А в чем можно было усмотреть предубеждение против девочки?

– Коростылев твердо решил выставить ей двойку по русскому языку за год. Не аттестовывать перед выпускными экзаменами…

– Так-так-так… Я об этом впервые слышу!

– Это и неудивительно. Знали всего несколько человек, он собирался поставить этот вопрос на педсовете на прошлой неделе – итоговый педсовет за год. Но не успел. Умер…

– Директор, конечно, знал?

– Знал. Знала Вихоть, еще несколько человек были в курсе дела…

Оюшминальд Андреевич Бутов занимал маленький неуютный кабинет. А может быть, он только казался маленьким, как вся мебель в нем – хрупкой и хилой, поскольку весь объем комнаты заполнялся обильным телом директора.

Но ощущения величавой значительности эта масса не создавала. По-прежнему казалось, что огромного младшеклассника поймали за курением папиросок из потертого кожаного портсигарчика и в ожидании наказания усадили за директорский стол. Он томился, терпеливо готовясь к предстоящим взысканиям.

– Оюшминальд Андреич, так вы уж мне поясните насчет педсовета, – подгонял я его ровно, но неотступно. – Когда он состоялся?

– В прошлую пятницу.

– А Коростылев умер в четверг…

– Не понимаю, какая тут связь может быть, – запыхтел Бутов и, как преследуемый пароход, попытался скрыться за дымовой завесой папиросы, печально блеснули затуманенные иллюминаторы его очков в сизой полосе.

– Возможно, что никакой, я просто выстраиваю хронологическую цепь событий, – сказал я не спеша. – А что, допустил педсовет до экзаменов Настю Салтыкову? Выставили ей тройку по русскому?

– Да, мы допустили ее до экзаменов, – шумно задышал Бутов, капельки пота выступили у него на лбу. – Настя, конечно, слабая девочка… Но ведь мы должны учитывать все факторы… И в семье не слишком благополучно… И способности не ахти какие… И, чего лукавить, для школы это был бы сильный прокол… Существуют, никуда не денешься, и учетные показатели, и репутация школьная…

– Ну и не будем с вами сбрасывать со счетов такой фактор, как мама Салтыкова – человек в городе не последний, – заметил я серьезно.

И Бутов легко согласился:

– Да, и мама Салтыкова. Если бы мы не допустили Настю к экзаменам, нас бы мамаша до смерти затаскала по инстанциям…

Я надеялся, что он еще что-то скажет, но Бутов круто замолчал. Через растворенную в коридор дверь доносились до нас гулкие ребячьи голоса, перекатывающиеся эхом по пустой школе. Оюшминальд страдальчески морщил лицо. Я почему-то подумал, что он должен хорошо играть в шахматы – с деревянными фигурками ему проще взаимодействовать, клетчатая доска должна дарить ему свободу уединения, радостное ощущение самостоятельности.

– Вы знаете, что такое гамбит?

– Да, – растерялся он. – Шахматная комбинация. А что?

– По-итальянски «гамбит» значит «подножка»…

– Не понял… – покачал он головой, огромной мясной башкой затюканного житейскими проблемами мыслителя.

– Телеграмма, которая прислана Коростылеву, – это гамбит. Возможно…

– Почему вы так думаете? – испугался и удивился одновременно Бутов.

– Давайте вспомним вместе кое-что…

– Давайте, – покорно согласился он.

– Ну-ка, вспоминайте, что вам сказал Коростылев на прошлой неделе, когда сообщил о своем решении не аттестовать Настю Салтыкову… Только вспоминайте, пожалуйста, подробно. Все вспоминайте…

– Я постараюсь… Это был долгий сумбурный разговор… Как я понял, решение Николая Ивановича было принципиальным… Он говорил, что никогда не сделал бы этого, если бы девочка собиралась стать парикмахером, продавцом или стюардессой… Но она собиралась поступать в педагогический институт…

– В педагогический? – пришла пора удивиться мне.

– Да, так сказал Николай Иваныч… И я думаю, что это правда… Мол, Настя Салтыкова хвасталась перед одноклассницами, что ей приготовлено место в пединституте, что якобы мать уже обо всем договорилась… А самой Насте наплевать, где учиться, важно получить диплом…

– И что по этому поводу говорил вам Коростылев?

– Он считал, что если мы это допустим, то совершим геометрически множащийся аморальный поступок…

Я перебил Бутова:

– Коростылев вам наверняка сказал, что нельзя демонстрировать детям, как жульничеством, трусостью и корыстью, молчаливым согласием равнодушных можно расхватывать удобные места в жизни…

Оюшминальд кивнул:

– Да, Николай Иванович повторял все время, что русский язык и написанная на нем литература – это мировоззрение народа и он не поставит Насте за это убогое знание, за искривленное, уродливое мировоззрение оценку «удовлетворительно», ибо оно никого не может удовлетворить.

– И скорее всего, он сильно сомневался в профессиональном будущем девочки? – спросил я, хорошо представляя себе весь разговор.

– Наверное, – горестно вздохнул Бутов. – Коростылев сказал, что родившиеся сегодня дети придут через несколько лет к молодой учительнице Салтыковой в класс, и она воспитает в них убогую торгашескую философию…

– И после этого вы позавчера на педсовете допустили Настю к экзаменам?

Оюшминальд тяжело, багрово покраснел, бессильно развел руками:

– Педсовет – коллегиальный орган. Решения принимают голосованием…

– Особенно если им энергично и целенаправленно руководит завуч…

Бутов мучительно сморщился и вяло стал возражать:

– Ну, напрасно вы так… Сгущаете вы… И против Екатерины Степановны у вас предвзятость… Тенденция, так сказать… Она человек сложный, но душевный… Да, душевное тепло есть у нее…

– Ага, – согласился я. – Правда, ее душевное тепло надо измерять в джоулях…

«Жигуль» с разгона легко влетел на взгорок, и крутизна подъема задирала капот машины вверх, будто поднимался я в гудящей кабинке аттракциона «иммельман», и, когда ощущение полета к небу превратилось в уверенность, что автомобильчик сейчас оторвется от пыльной дороги, подпрыгнет и я повисну в нем вниз головой, над сиренево-дымчатым Рузаевом, в белесом редком воздухе, и увижу весь городок сразу – стеклянно-бетонный центр, фабричную окраину с тусклым стелющимся дымом над трубой и зеленым кладбищем с другого конца, – в этот момент в лобовом стекле возник деревянный маленький дом Кольяныча, гребень дороги переломился, выровнялась машина, земля стала на место, взлет не состоялся, и я резко тормознул у забора, густо заросшего бирючиной и ракитником.

А в доме царило оживление. Галя в шерстяном костюме брусничного цвета расхаживала по столовой, двигалась плавно, не спеша переставляя свои длинные стройные ноги, обтянутые красивой мягкой юбкой, а дойдя до буфета, быстро и грациозно поворачивалась, точно как манекенщицы на показе новых мод. Она себе нравилась, на лице ее дремала спокойная гармония чувств – она любила сейчас людей и знала, что люди любят ее.

Лара слабо и невыразительно улыбалась, сидя в углу дивана. У нее был вид человека, которого покинули силы, бесследно истекли, и она подпирала рукой голову так осторожно, будто боялась, что эта уставшая, никому не нужная голова, если забыть о ней совсем, может упасть на пол и разбиться. А Владилен, наоборот, был исполнен здоровья и всесокрушающей жизненной энергии. Может быть, он переливал в себя вялые жизненные силы Ларки, хотя я понимал, что такой слабой подпитки для столь могучего генератора оптимизма и гедонизма, конечно, недостаточно. Я подумал впервые, что у Владика наверняка есть одна – больше он не может себе позволить из-за занятости – любовница, этакая здоровенная развеселая девушка, неслыханная вакханка, молодая жизнерадостная хамка.

Владик прихлопывал в ладоши и шумно восхищался:

– Заме-ча-тель-но! Первый класс! Чистая фирма! Это настоящая ангорка…

Галя победительно взглянула на меня:

– Как находишь?

Она знала, что костюм ей очень идет, оттеняет сливочность кожи, подчеркивает наливную пластичность, ладность ее крупной фигуры – стройной, длинной и в то же время почти ощутимо мягкой.

– Я нахожу тебя очень красивой…

Галя отбросила невозмутимую сдержанность манекенщицы и засветилась улыбкой:

– Я знала, знала, что тебе понравится! Я давно мечтала о таком костюме! Мне многие говорили раньше, что в маленьких городках под Москвой можно найти в магазинах вещи, которые в столице днем с огнем не сыщешь…

– А это что, здесь продается? – удивился я.

– Ну конечно! Естественно, не то чтобы прилавки были завалены… Но мне, к счастью, Екатерина Степановна помогла…

– Кто-кто? – переспросил я настороженно, и предчувствие беды тоненько кольнуло в сердце. – Какая Екатерина Степановна?

– Да вчера она здесь была – завуч школьная, крупная такая дама, очень серьезная… Вихоть, кажется, ее фамилия. По-моему, хоть и несколько провинциальная, но очень милая… – доброжелательно-весело сообщила Галя.

Лара опустила устало глаза, ничего не сказала, а старый служивый жук Владик обостренной интуицией опытного чиновника, ощутив острый сквознячок напряжения, сразу же перестал источать свой неуемный восторг. Минуту назад этот гладкий хитрый лис так восхищался новым костюмом, будто приехал сюда не из Гамбурга, а из Тетюшей и впервые увидел симпатичную импортную вещицу. Профессиональная привычка всем говорить только приятное, черта настоящего коммерсанта – набирать моральный капитал, не вкладывая ни одной собственной копейки.

– Я не понял тебя, Галя, – сказал я осторожно. – Каким образом тебе могла помочь Вихоть? И как ты ее нашла?

– Я ее не искала, – пожала плечами Галя. – Я пошла пройтись по городу и зашла в Дом торговли… А там встретила Екатерину Степановну…

– Это когда было?

– Час назад, наверное… А в чем, собственно, дело? Я что-то не понимаю.

Час назад Вихоть заглянула в учительскую, когда я разговаривал со старой географичкой. Потом я пошел к физику Сухову. А она пошла в Дом торговли…

Не отвечая на вопрос Гали, я сказал:

– Мне просто интересно, как покупают импортные костюмы из ангорки. Может быть, там что-то подходящее есть и для меня…

Галя искренне всплеснула руками:

– Конечно! Салтыкова сказала, что к обеду они закончат отоваривание ветеранов, и просила заглянуть вместе с тобой… к вечеру…

– Замечательно, – сказал я. – И уедем мы с тобой отоваренные и всем довольные…

Владик искоса взглянул на Галю и сочувственно улыбнулся ей:

– Ой уж этот дефицит, отец-кормилец! Кабы его не было, то пришлось бы его, как Бога, выдумать…

– Оказывается, ты и с Салтыковой уже знакома, – заметил я. – Быстро ты вошла в местную жизнь…

– А что такого? – возмутилась Галя. – Я что-то не понимаю твоего тона! В чем дело?

– Да нет, ничего нового, ничего особенного. Просто я еще только собираюсь познакомиться с Салтыковой, а ты уже, оказывается, с ней в близких отношениях…

– Что ты несешь? – разозлилась Галя. – В каких отношениях? Человек проявил любезность, внимание к приезжим, а у тебя с твоими навязчивыми идеями – уже бог весть что в голове…

– Ну да, это ты правильно говоришь, – серьезно сказал я. – Обычно Салтыкова прямо с утра стоит на автовокзале, высматривает симпатичных приезжих, чтобы им силой всучить дефицитный импорт из-под прилавка…

– Почему из-под прилавка? Почему ты изо всех сил стараешься придать этому какой-то грязный налет, нечистый привкус? Почему у тебя на все в жизни такая извращенная реакция? – Глаза у Гали стали натекать влагой.

– Потому что ты встретила Екатерину Степановну, вы побалакали маленько, обсудили вчерашние печальные события, немного пожаловались друг другу, потом она тебя привела в кабинет к Салтыковой, познакомила, и вы сразу взаимно понравились, после чего из подсобки принесли на выбор тебе несколько вещей, и ты, счастливая, выбрала брусничный костюм из настоящей ангорки, чистую фирму, первый класс – по свидетельству нашего внешнеторгового эксперта Владика. Так ведь было дело?

– Так или почти так! – с вызовом, упрямо бросилась Галя в бой. – Но почему ты говоришь об этом с таким озлоблением? Я уже давно замечаю в тебе милую потребность отравить мне любой ценой всякую радость! Ты так взбешен, будто я украла этот костюм…

– Лучше бы ты его украла, – сказал я обессиленно.

– Я ничего не понимаю, – растерялась Галя.

– Да, я знаю, что ты мало чего понимаешь. В частности, ты не понимаешь, что Салтыкова лучше всего напялила бы этот костюм не на тебя, а на меня и по возможности всучила бы мне его бесплатно – только бы я не совался к ней. Ты можешь сообразить своей куриной головой, что мне дали – через тебя – взятку услугой! Ты это понять способна?

– Не смей так со мной разговаривать, – тихо сказала Галя, и слезы струйками побежали по ее щекам.

Владик подошел ко мне и успокаивающе похлопал по плечу:

– Перестань, Стас, перестань, не расходись, ну не преувеличивай… Галя не подумала просто, она ведь ничего плохого и в мыслях не держала… И не произошло ничего страшного…

– Да мне и думать нечего было! – закричала Галя. – Откуда я могу знать о здешней тараканьей борьбе, обо всех этих ничтожных, гадких интригах…

Я чувствовал, как клубится, постепенно затопляя меня, черная бесплодная ярость, желание заорать звериным воплем, ударить в это красивое ненавистное лицо, исчезнуть.

Но не закричал. Продышался, будто вынырнул с огромной глубины, и сдавленно-тихо сказал:

– Я тебя прошу костюм снять, упаковать и отнести обратно в магазин…

– Как? – поразилась Галя.

– Очень просто. Отнеси и скажи Салтыковой, что костюм тебе мал, что я не разрешаю брать вещей из-под прилавка, что ты терпеть не можешь фирменную ангорку! Говори что хочешь – но костюма чтобы я этого не видел!

– Ты из меня делаешь совершенную дуру! Тебе нужно, чтобы надо мной смеялись? – закричала Галя.

– Нет. Мне нужно, чтобы я тебя не стыдился. Иди в магазин и сдай костюм…

– Стас, ты меня извини, конечно, что я вмешиваюсь, но, мне кажется, ты не прав сейчас, – сочувственно-мягко сказал Владик. – Не только Галя, но и я не улавливаю смысл некоторых твоих действий… А возникновение твоих симпатий и антипатий иногда просто непостижимо для меня…

В тишине раздавались только судорожные всхлипывания Гали.

– Скажи, Владик, ты ведь опытный человек, житейски-бытовой мудрец… Может быть, действительно мне надо завязывать со всей этой суетой и нервотрепкой?

Он скорчил гримасу совершеннейшего недоумения:

– Я тебе, Стас, в таких вопросах не советчик… Это твоя профессия, тебе и карты в руки. Но если сказать по-честному – не верю я, что ты чего-нибудь добьешься. И особого практического смысла не вижу…

– Понятно, – кивнул я. – Ты когда должен уезжать за границу?

– Недели через три-четыре, сейчас документы оформляют. А что?

– Да так, ничего. Мне показалось, что ты не исключаешь возможности, что эти молодцы – которые телеграмму прислали – могут и тебе анонимочку в управление кадров подкинуть. В случае если я их и дальше тормошить буду…

Владик сухо усмехнулся, медленно сказал:

– Грубовато намекаешь на мою душевную черствость, – покачал головой и спокойно добавил: – Вообще-то, я не заходил так далеко в своих размышлениях на эту тему, но готов согласиться с тобой. Те, кто послал телеграмму, могут прислать и пакостную анонимку на меня, и прямой донос на тебя. Эти люди много чего могут.

– И что – ты их опасаешься? – прямо спросил я.

– Ну, не так уж они страшны – и анонимки легко проверяются, а мне бояться нечего – весь я на виду. Но сейчас, перед самым отъездом, это было бы довольно неуместно – ходить оправдываться и доказывать, что мой тесть был честный человек, а они – жулики и что он никого не убивал, а это его убили телеграммой. Знаешь сам, кадровики люди дотошные, в личных делах любят точность и ясность и доказательство твоей положительности начинают от противного…

– Я тебя понял, – снова кивнул я.

Мы помолчали, и Владик чуть погодя сказал:

– Я не знаю, о чем ты сейчас думаешь, но, боюсь, ты меня неправильно понимаешь…

– Я тебя совсем не понимаю. А думаю я о штуке необъяснимой – где, когда, почему размылась грань между понятиями Честь и Бесчестье…

– Погоди… – поднял руку Владик.

– Нет, это ты погоди. Дослушай, может быть, объяснишь мне, бестолковому. Почему человека, пришедшего в гости и укравшего ложку, больше никто на порог не пустит, а всем очевидного государственного вора, взяточника, лихоимца все привечают, кланяются, дружат, в гости ходят, в сахарные уста целуют? До тех пор, пока мы его в тюрьму не посадим. И тогда все выкатывают огромные голубые глаза: «Боже мой, кто бы мог подумать!»

– Мне странно объяснять тебе, служителю закона, презумпцию невиновности. Тысячелетняя мудрость: не пойман – не вор.

– Я не про ловлю говорю. Их и ловить-то нечего, не скрываются давным-давно они ни от кого. На «жигулях», в дубленках, в ангорках, в «Сейках», с «Панасониками», во всех кабаках, на всех курортах, на премьерах и вернисажах – они себя на всеобщий погляд выставляют, они настаивают на внимании к ним, им теперь сытости мало и достаток не радует – им кураж требуется…

– Ну и что ты хочешь – сажать без суда и следствия? Революционного террора? Тебе этого хочется? – посмотрел на меня в упор Владик.

– Нет, мне не хочется никого сажать без суда и следствия, – грустно ответил я. – Мне, вообще-то говоря, никого сажать в тюрьму не хочется. Ты ведь понаслышке знаешь, что это такое. А я знаю это хорошо…

– И что?

– А то, что я им куражиться над памятью твоего тестя Кольяныча не дам. Они его при жизни опасались, как черт крестного знамения. Пусть и после его смерти боятся.

– Может быть, ты и прав, – пожал плечами Владик, но по лицу его было заметно, что он нас вместе с его тестем считает придурками.

– Ладно, что нам с тобой об этом говорить, – махнул я рукой. – У меня к тебе есть просьба…

– Пожалуйста, – готовно согласился Владик, но весь напрягся в ожидании чего-то неприятного.

– В пять часов от автовокзала уходит на Москву автобус – проводи, пожалуйста, Галю, ей надо ехать в Москву. – Повернулся к Гале и твердо сказал: – Тебе, Галя, сегодня надо ехать домой…

Костя Салтыков ремонтировал мотоцикл. Длинный дощатый стол посреди густо заросшего жасминовыми кустами двора был накрыт для странного технического пиршества – в строгом, понятном только хозяину порядке стол был уставлен деталями разобранной на винтики машины. Какие-то узлы мариновались в жестяной банке с керосином, другие обильно маслились солидолом, третьи аппетитно светились на солнце блестящими металлическими бочками.

– Я так и думал, что вы зайдете ко мне поговорить, мне Алеша Сухов рассказывал о вашем разговоре, – сказал Салтыков. – Или к себе вызовете…

– Никого я не могу вызывать, я здесь лицо неофициальное. У меня в этой истории прав не больше, чем у вас или у того же Сухова, – заметил я.

Салтыков через трубочку продул жиклер карбюратора, усмехнулся.

– Раньше я думал, что права тем полагаются, кто на себя обязанности нахлобучивает. А теперь, как посмотрю, с правами стало вроде детской игры «на шарап» – кто больше нахватал, тот и молодец, тот и умник, уважение тебе и почтение наше…

Мне не хотелось с ним темнить и вымудриваться, и спросил я его напрямик:

– Это вы по своей бывшей жене судите?

– А что? – Он положил железку на стол и посмотрел мне в лицо. – Нешто мало мы уважаем Клавдию Сергеевну? Или недодаем чуток почета и внимания? Так вы не спешите – она еще женщина молодая совсем, она растущий кадр, резерв на выдвижение, так сказать. Она еще в большие люди выйдет, далеко пойдет! Если все-таки не остановят…

– Что вы имеете в виду?

– Ничего. Ну подумайте сами – глупо ведь выглядит, когда здоровый, не старый еще мужик жалуется на бросившую его жену. Совестно это мне и глупо. Ни к чему совсем…

Мы помолчали, и я, глядя, как сноровисто точно, ловко и ухватисто снуют пальцы среди лабиринта мотоциклетных частей, сказал:

– Жаловаться ведь – не обязательно плакаться. А на жену вашу бывшую мне уже несколько человек жаловались. Видать, набрала она здесь злую силу…

Салтыков махнул рукой:

– Уехал бы я отсюда, ничего меня здесь не держит… Но как-то перед людьми совестно – совсем никчемушным человечишкой выглядеть неохота.

– А в чем она – никчемушность-то?

– Ну, как там ни верти ни крути, а получается одно – бросила баба мужа, из дома вышибла, ребенка отняла, а теперь совсем из города вон прогнала, чтобы у нее с новым мужиком под ногами не путался. Не хочется мне ее в глупой вседозволенности поощрять. А главное, дочке Насте, пока я здесь проживаю, все-таки напоминание, что не во всем права маманька ее боевая…

– А вы регулярно видитесь с девочкой?

– Каждый день. Как идет на танцы в Дом культуры – так видимся… – Салтыков грустно ухмыльнулся.

– Почему на танцах? – удивился я.

– Потому что перед Домом культуры городская доска почета. Смотрю я на Настю с доски и напоминаю – можно, девочка, человеком быть и от людей уважение иметь не только жульничеством и подношениями… – Он вроде бы немного подсмеивался над собой, но я видел, что его снедает острая душевная боль.

Из банки с керосином он вынул какую-то шестеренку и стал протирать ее ветошью с таким тщанием, будто занимала его чистота этой железяки больше всего на свете. Потер, потер, потом с остервенением бросил тряпку на стол и сказал:

– Девчонку жалко! Про Клавдию говорить нечего – пропащая она, а девку жалко, станет таким же уродом, как мать… Загубит она ее…

– Вообще-то, судя по отзывам о Клавдии, не похожа она на пропащую, – осторожно сказал я. – Наоборот, все ее называют всесильной. И всемогущей…

– Да уж мне-то не рассказывайте! Я ее, слава богу, восемнадцать лет знаю… В чем могущество-то? Все достать может, все по блату устроить? А то, что ее все не любят, не уважают потихоньку, завидуют в открытую, – это тоже сила ее? Пройдет времени маленько – и по всем счетам Насте надо будет рассчитываться. И тут маманькины блатные дружбы не помогут, хищные добра-то не помнят, им память не сердце, а пузо сохраняет… А что в пузе удерживается – сами знаете…

Салтыков насадил шестеренку на вал, проверил прочность соединения, и я с удовольствием смотрел, как набухают силой жилы на его огромных, перепачканных маслом руках.

– Странное дело, – сказал он задумчиво. – Живут люди, будто завтра не наступит. Нет вчера, позабыли о нем, и про завтра не думают. Словно сегодня – последний день. Жрут, пьют, безобразничают… Глупо очень. И обидно… Будто не верят, что завтра солнце тоже встанет…

И, словно самого себя проверяя, закинул голову и вгляделся в недостижимо высокую голубую солнечную верходаль…

Он потянул из банки с керосином звякающую, вспыхивающую искрами цепь, а я спросил:

– А девочка вас не слушает?

– Слушает. Но ничего не выполняет. Ей Клавдия внушила ко мне огромное неуважение. Не враз, конечно, исподволь объяснила она Насте, что нечего смотреть на отца: я ведь, с их точки зрения, тихий, блеклый работяга. По нынешним представлениям человек вполне никчемный. А мать может все: и одежу модную, и жратву лакомую, и магнитофон японский, и «Три мушкетера» макулатурных, и путевку на море. Вот и вырастает девочка, твердо зная, что ничего важнее этого дерьма в жизни не существует…

– Скажите, Костя, а с чего началась вражда Клавдии с Коростылевым?

– Да это было давно, мы еще вместе жили. Она ведь не враждовала с ним, просто искренне не уважала. Она про него говорила – оборванец нищий, черт однорукий, он своей одной рукой никак жирный кусок ухватить не может, вот и другим старается не дать…

– А что Коростылев не давал ей ухватить? Какое он мог иметь к ней вообще отношение?

– Так она в те поры командовала в общепите. И всегда первой лозунг полезный выкопает и начинает им, как фомкой, орудовать. Вот тогда она придумала, что надо шире доносить услуги до населения, одновременно повышая рентабельность предприятий. В школьной столовой например…

– Это каким образом? – не понял я.

– Открыть при школьной столовой цех полуфабрикатов. Это они вместе с завстоловой – старой заворуйкой – удумали. Мол, кормим детей, а потом, чтобы не простаивали производственные мощности, обеспечиваем полуфабрикатами всех учителей и обслуживающий персонал, а все нереализованное продаем с уличных киосков…

– И что?

– А вы посчитайте. В школе почти тысяча детей – тысяча завтраков, тысяча обедов, да еще вся продленка! От каждого рациона если отщипнуть кусочек – сколько за день на круг выйдет? Вот Коростылев и поднял жуткий скандал, когда сообразил, что все это прогрессивное начинание воровством у детей обернулось…

– А официально это как-то рассматривалось?

– Да ведь Коростылев был сам как ребенок! Ничего доказать толком про этих жженых торгашек не смог, его еще самого в сутяжничестве обвинили, но новаторский почин Клавдии пришлось свернуть, а завстоловой, ее компаньоншу, Коростылев все-таки вышиб. Вот с тех пор и познакомились они…

Я встал, хотел попрощаться и все-таки не выдержал, спросил:

– Скажите, Костя, а вы всегда так относились к своей бывшей жене? Я хочу спросить – всегда ли вы ее так оценивали?

Он медленно помотал головой, через силу ответил:

– Нет, я ее так не оценивал раньше… Она и не была такой… И относился я к ней совсем по-другому… Когда-то была она замечательной девчонкой… Попала она в это торгашеское болото, и засосала ее трясина – макушки не видать… A-а, чего толковать теперь об этом! Все прошло…

О многом хотел бы я его поспрашивать, да не набрался духа. Потому что понял: ничего не прошло. Длится пожизненная необъяснимая мука большой любви к женщине, которую не уважаешь, презираешь, должен ненавидеть, а лучше всего – позабыть, да только чувствам своим мы не хозяева, и живут они, нас не спрашиваясь, как покинувшие нас любимые…

На лестничной клетке было четыре двери, но, даже не вглядываясь в номера квартир, я сразу понял, куда мне надо звонить: кожано-коричневая, пухло-набивная, узорно обитая желтыми фигурными шляпками гвоздей, с немигающим зрачком смотрового глазка в центре – дверь в жилище Клавдии Салтыковой. Не дверь, а современное городское воротище в маленькую крепость на третьем этаже каркасно-панельного дома.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Меня зовут Рада, и я чертовка. Да-да, самая настоящая. Мой отец решил обменять меня у князя чертей н...
Календарь содержит самую полную информацию о каждом лунном дне, рекомендации для всех сфер деятельно...
Книга «Биоцентризм. Великий дизайн. Как жизнь создает реальность» является третьей и новейшей книгой...
Бирма. 1930-е годы. Начинающая певица Белл Хэттон приезжает из Англии в Рангун, где получает работу ...
Как одинокого дракона сделать счастливым? Очень просто - поселить в его замке красивую, шумную, но з...
Георгий Владимов – один из самых ярких российских писателей второй половины XX века. Его роман «Три ...