Кирза Чекунов Вадим
На следующий день Чучалина провожает чуть ли не полчасти.
Вываливаем через проходную КПП на шоссе.
Деревья вдоль шоссе больше похожи на снежные кучи. Лишь кое-где чернеют ветви. От дыхания пар. Сапоги скользят по наледи. Тусклая блямба солнца сидит на верхушках елей. Половина неба залита холодной желтизной. Ссловно великан поссал и прихватилось тут же морозом.
На сердце — тоска. Не такая, когда друзей провожал осенью. Черная, нехорошая.
Ловлю себя на том, что хочется дать Чуче по затылку, сбить с него шапку, добавить пинка, когда он за шапкой нагнется…
Протягиваю ему конверт:
— Слышь, опусти в Питере, в междугородку, лады? Ну, бывай!
— Ты возвращайся, если что! — говорит ему кто-то.
Все ржут. Быстро смолкают.
Глядя вслед автобусу — за ним спиралью закручивается в морозном воздухе облако выхлопа, Паша Секс задумчиво произносит:
— Вот так. Пришел и ушел. А мы остались. А с другой стороны — двое детей… Ну на хуй такой дембель. Я бы лучше еще год отслужил.
Смотрю на Пашу.
Он думает и говорит:
— Ну, не год, может быть. А полгодика бы точно, послужил…
Солнце незаметно проваливается за ели.
Небосклон принимает свою обычную сизую серость.
Холодает. Темнеет.
До весны еще далеко.
***
Входят во власть новые черпаки.
Совсем недавно они еще бегали за водой Уколу и Колбасе. Гладили и подшивали форму Гунько. Носились по казарме в поисках «фильтра».
Кто-то из них даже клялся никогда не припахивать «своих» молодых.
Все это знакомо. Сами были такими.
«Крокодильчики» и «попугаи», разбавленные «лосями» и держанием табуреток, черпакам быстро надоедают. Помаявшись пару недель, начинают поиски нового.
Арсен придумал игру — «в бая».
Каждый вечер пристает теперь ко мне:
— Давай в «бая» играть! Давай! Вчера не играли!..
— Отстань, иди на хер! Сколько можно! Не видишь, я читаю?!.
Арсен подсаживается ближе и притворно вздыхает:
— Скучно ведь! Пойду дедовщину зверствовать.
Молчу.
Арсен не выдерживает:
— Ну разок давай в «бая» поиграем, разок и все, а?
— Ладно, разок только. И не будешь читать мешать?
— Не буду, не буду! Ай, спасибо! Эй, бойцы, сюда все! В «бая» играть!
Как и в столовой, стены казармы были украшены фотообоями. На одной стороне поле и лес, а на другой — снежные горы.
Около нас с Арсеном выстраиваются две группки бойцов.
— А чьи это поля и леса? — спрашивает одна группа другую, показывая на обои за моей спиной.
— А вот барина нашего, — кланяясь, отвечают другие.
В свою очередь интересуются:
— А горы вон те, чьи они?
— А вот нашего бая! — указывают на Арсена бойцы, и, приплясывая, поют: — Ай-ай-ай! Самый лучший у нас бай!
Арсен откидывается на кровать и звонко хохочет, дрыгая ногами.
Лицо его совершенно счастливое.
В «бая» он готов играть ежедневно. Смеется при этом искренне, от души. По-детски почти.
Никто на него не злится даже.
Костя Мищенко, по кличке «Сектор», каждый вечер разучивает с духами песни любимой группы, под гитару. Играет Костик здорово. Подобрал все аккорды и записал слова. Получается у него похоже.
Бойцы петь не умеют совсем. Блеют, не попадая в такт. Костя злится. Остальные гогочут.
Песня про подругу, которой обещают «дать под дых», давно уже наша строевая, с одобрения Ворона.
Кто-то из черпаков додумался выдать бойцам из каптерки летние синие трусы. Приказали подвернуть их как можно туже. Получилась пародия на плавки. Выбрали самых тощих духов и заставили изображать позы культуристов на соревновании. Конкурс назвали «Мистер Смерть-92».
Тот же Костик подбил бойцов на постановку спектакля.
На представление собралась вся казарма. Пришли даже снизу, из МТО.
Бойцы постарались на славу.
Из одеял соорудили ширму-занавес.
Самый толстый, Фотиев, в накинутой на плечи шинели с поднятым воротником изображает царя. На его голове корона из ватмана. С плеч свисает одеяло — мантия. В руке швабра — посох.
Трое других сидят рядком на табуретах, изображая вязание. Головы покрыты полотенцами на манер платков.
Рассказчик — самый разбитной из духов, с веселой фамилией Улыбышев, начинает вступление нарочито старческим голосом:
— Три блядищи под окном перлись поздно вечерком…
Вступает первая «девица»:
— Кабы я была царица, я б пизду покрыла лаком и давала б только раком…
Стоит такой хохот, что не слышно слов второй «героини».
— Царь во время разговора хуй дрочил возле забора.
Фотиев старательно изображает дрочку. По-царски, отложив посох, двигает обеими руками, намекая на размер.
Смеюсь вместе со всеми, сгибаясь пополам. В мое плечо, хрюкая, утыкается Сашко Костюк. Если бы мои знакомые на гражданке узнали, над чем я веселюсь… Особенно те, с кем я ходил в московские театры…
Успех у зрителей бешеный. Премьера состоялась.
Предлагаю дать артистам на сегодня поблажку. Черпаки соглашаются. Посылаем недовольных Гудка и Трактора в столовую за картофаном. Шнурки собираются нарочито медленно, поглядывая из-подлобья на духов.
— А ну резче, военные! — гаркает на них Бурый. — Постарели невъебенно? Щас, бля, омоложу!
Бурый спрыгивает с койки и хватает ремень.
Шнурки расторопно исчезают.
Через час сидим все вместе в дембельском углу, сдвинув табуреты. На них — подносы с хавчиком. Бойцы жадно едят картошку. Запасливый Костюк откуда-то притащил кусок пересоленного сала и зеленый лук. Костик Сектор приносит «чифир-бак».
— Да-а… — откидывается на койку Паша Секс и закуривает. — Я даже представить не могу, чтобы мы вот так с нашими старыми сидели.
— Ну хуле… Заслужили, ладно тебе, — подмигиваю бойцам.
Пытаюсь отрезать от твердого сала хотя бы кусок.
— А покурить можно? — спрашивает наглый Улыбышев.
— Ты не охуел ли слишком, Улыбон? — усмехается Кица. — Сектор, шо за хуйня?
Костик вытирает губы, дожевывает, поднимается и орет:
— На «лося», блядь! Музыкального!
Улыбон получает в «рога», разводит руки в стороны и поет:
— Вдруг как в сказке скрипнула дверь! Все мне ясно стало теперь!
Костик неожиданно сердится:
— Так, все! Хорош тут охуевать! Съебали по койкам! Сорок пять секунд — отбой!
Бойцы, едва не опрокинув подносы, бросаются к своим местам.
— Ну и правильно, — говорит Паша. — Не хуй…
Мне, в общем-то, все равно. Отдохнули — и хватит.
Это молодые осенников. Им с ними служить целый год. Им и решать.
Утром Улыбону и вовсе не везет.
На осмотре Арсен доебывается до его неглаженной формы.
— В бытовку, мухой! — командует Костик.
Вслед за залетчиком туда заруливают сразу несколько человек. Выставляют «шухер».
Белкин пробует утюг пальцем:
— Заебца. В самый раз…
Улыбона скручивают и валят на пол. Затыкают рот его же шапкой и придавливают коленом.
Белкин проводит утюгом по ноге бойца. Тот дергается и извивается, глухо мыча. Но держат крепко.
Спасает Улыбона лишь приход старшины.
Бойца возвращают в строй.
Арсен придирчиво изучает его подбородок. Но, вроде, бритый. Полотенца избежать удалось. В каждом призыве находится кто-нибудь, вкусивший такого «бритья». У нас — Гитлер. У черпаков — молдован по кличке Сайра. Среди шнурков — покинувший часть Надя.
От него все же пришло в часть письмо. Получил письмо Кувшин. Обычный конверт с тетрадным листком и вложенной черно-белой фоткой. На ней Надя — не Надя уже, а отъевшийся, с наглой ухмылкой солдат в боксерских перчатках. Не узнать. На заднем фоне — горы. Служит он теперь на каком-то аэродроме. Кажется, в МинВодах. Служба непыльная, климат хороший. Письмо Кувшин никому не показал. Пробовали забрать силой — не нашли. Так и не узнали подробностей. Но фотография обошла всю казарму.
— Наглядный пример, как место красит человека, — ухмыльнулся зашедший по такому поводу к нам Череп. — Этот своим душкам еще даст просраться.
Череп редко когда ошибается.
***
Затяжная снежная зима нехотя идет на убыль.
Пару раз были совсем уже весенние оттепели. С крыш казарм свисают устрашающего вида сосульки. Их дневальные сбивают швабрами, высовываясь из окна. Глыбы льда разбиваются об асфальт, брызгая крошевом.
Проседают некогда идеальные, выровненные по веревке сугробы в форме «гробиков».
Те бетонные чушки, которые таскал я, выпучив глаза и обливаясь потом, выкладывая поребрик, за время зимы растрескались и покрошились, от ударов скребков и ломов.
Снова облупились звезды на въездных воротах. Опять барахлит связь с «нулевкой» — постом между частью и городком.
Описывать события последних месяцев службы — дело неблагодарное. Событий особых нет. А если и есть — то давно уже не события. Серая рутина мерзлых будней. Тупость. Скука.
Даже происшедшее чэпэ — смерть в роте «мазуты» солдата Довганя — затронуло мало.
Пусть шакалы волнуются. Те действительно напуганы — бегают с журналами по технике безопасности. Заставляют всех расписываться за какой-то инструктаж. Всем срочно оформили «допуска» к работе с электричеством. Даже мне, путающему «плюсы» и «минусы» у батареек. Теперь я — электрик.
У Довганя допуска не было. Он полез в котельной чинить провода и взялся рукой за что-то не то. Полез не сам — по приказу. Разряд пробил его наискось — через правую руку в левую ногу. Да так, что подошва кирзача задымила. Мгновенно умер.
«Досрочный дембель». Полгода не дослужил.
Но даже об этом поговорили пару дней, и то — вяло как-то.
Все мысли — о доме.
Каким я вернусь. Что делать буду.
Появилось много свободного времени. Ни альбом, ни парадку делать не собираюсь. Почти никто из москвичей этим не занимается.
Пытаюсь занять себя чтением — любимым занятием до службы. Перечитал от скуки всего Достоевского — в полковой библиотеке целых десять томов собрания сочинений. Никогда не любил Федора Михайловича. Хоть и приходилось отвечать на билеты по нему, в той, прошлой жизни.
«Записки из Мертвого дома» выучил почти наизусть. Читаю в нарядах, вечерами перед отбоем. Натыкаюсь на пугающие места книги. Которых не замечал на гражданке.
Не касались они меня.
«Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного, брата по закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ божий, тот уже поневоле делается как-то не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя».
Если чудеса и преображения случаются, то не с нами. И не у нас.
Очень хотел бы сказать, что после прочтения книги стал другим. Что-то осознал. Чему-то ужаснулся. В чем-то раскаялся.
Это было бы красиво, литературно.
Но было бы неправдой.
Все, что хочу — домой. Убраться отсюда навсегда.
Все в части знакомо. Все обрыдло. От всего воротит.
Аккорда дембельского у нас нет. Через день в караул, неделями, не сменяясь — на КПП. Какой тут аккорд…
«Дробь-шестнадцать» на завтрак. Комок серых макарон «по-флотски» на обед и неизменная гнилая мойва на ужин.
Кормят так херово, что во время стодневки, наплевав на «традиции», решили масло свое не отдавать. Пайка — единственное, что можно есть.
Если выдают вареное яйцо — сразу же делается «солдатское пирожное», как назывет его Паша Секс.
Извлекается желток и смешивается в алюминиевом блюдце из-под пайки с размоченными в чае кусками сахара и кругляшом масла. До кашеобразного состояния. Полученый «крем» намазывается на кусок белого хлеба, накрывается другим. Откусывая, почему-то всегда закрываешь глаза.
В караулке висит прибитая к потолку портняжная лента. Каждый день от нее отрезается очередной сантиметр.
Давно уже выгнали полотенцами зиму из казармы, а весна все не спешит.
Взгляд у всех какой-то тусклый, оловянный.
Ждем приказ.
***
Курим в сушилке.
Окно, несмотря на хмурое утро, распахнуто. Табачный дым тянется, ползет наружу извилистыми линиями.
Сижу на подоконнике, вполоборота к остальным, и время от времени стряхиваю пепел за окно. Мне видна жестяная крыша нашей с ротой МТО курилки, чуть поодаль — потемневший уже слегка щит с изображением «Бурана» — гордости нашего рода войск, российского «шаттла».
Я помню, что Вовка Чурюкин начал рисовать этот щит еще в карантине, грунтуя и разлиновывая огромный прямоугольник железа. Заканчивал он его уже в роте «букварей» — вон их казарма, за тонкими березовыми стволами.
Вовка уходит на дембель в следующей партии, через три дня.
К началу мая из наших не останется здесь никого.
Не верится, что это — мой последний день в части. Какой там день — последние часы!
Три дня назад уехал в свои Ливны Паша Секс. Уволили его еще раньше, но Паша завис в гостинице военгородка, ожидая земляков. Из Питера привозил каждый вечер водяру и звонил нам с КПП.
От водки наутро трещала голова. Лежали на койках, накрывшись с головой. Молодые приносили с завтрака пайки. К обеду мы просыпались, съедали пайку и шарились по казарме. Вечером опять звонил Секс…
Ну вот и конец всему этому.
Через двадцать минут мы должны быть в кабинете начальника штаба, на инструктаже. Вручение воинских проездных билетов и осмотр внешнего вида.
Хохлы сидят в самых обычных парадках.
Другие, настоящие, дембельские — заныканы в укромном месте где-то в военгородке. Скорее всего в чипке, у буфетчицы Любы.
Люба, добрая и толстая тетка лет пятидесяти, совершенно бескорыстно предоставляет «мальчишкам», как она нас называет, свою кладовку.
Непременный атрибут дембеля — кожаный чемодан-«дипломат». Худенький Мишаня Гончаров сидит прямо на нем, слегка раскачиваясь в стороны. Более солидные Кица и Костюк держат дипломаты на коленях.
Мишаня, закуривая по-новой, искоса поглядывает на меня. Наконец, не выдерживает:
— И тебе не западло вот в таком виде на дембель ехать?
На мне — шинель, которую относил обе зимы. Левая пола вытерта до рыжей проплешины ножнами штык-ножа.
Ремень простой, «деревянный», правда, расслоенный мной еще год назад. «Кожан» я отдал Кувшину — на днях он станет «черпаком», тогда и наденет.
Под шинелью у меня самое обыкновенное пэ-ша с одним-единственным значком — синим «бегунком».
На ногах — приличные еще, не в конец разбитые сапоги, не кирза даже, а юфть. Привезенные старшиной под Новый год с какого-то склада в Питере. До этого я полтора года отходил в тех самых, в карантине выданных кирзачах. Мой сорок восьмой размер не ходовой, замены найти оказалось не просто. Во что превратились те, первые сапоги — смешно вспоминать. Разве что веревочкой подошву не подвязывал…
Дипломата у меня нет. Все добро — мыльно-рыльные принадлежности, полотенце и пара книг, — уложено в обычный, затасканный слегка вещмешок. Его я выменял на значок «Отличника» у каптерщика «букварей».
Думаю, что ответить.
— То есть, как чмо я домой еду, ты считаешь? — спрашиваю Мишаню и спрыгиваю с подоконника.
Тот делает вид, что не услышал и заговаривает о чем-то с Костюком.
В сушилку заходит дежурный по роте, сержант Миша Нархов. Штык-нож болтается у него где-то возле колен. Головного убора нет, в руке — кружка с чаем. Нархов нашего призыва, но ротный связистов с увольнением «мандавох» затягивает.
Мише скучно. Во всей внешности сержанта читается только одно — «посмотрите, как я заебался».
Миша известен своим коронным портняжным «номером» этой зимой. На выданном нам пэша пять пуговиц со звездой. Бляхе ремня полагается быть между четвертой и пятой, нижней. Миша не поленился вырезать и обтачать шестую петлю и пришить еще одну пуговицу. Пересчитывать пуговицы никому в голову не пришло. Несколько месяцев он спокойно носил ремень бляхой книзу, но формально — над последней пуговицей. Пока матерый старшина все же не заподозрил подвоха и не пересчитал пуговицы. Миша не учел мелочи — нижняя пуговица у старого стирается бляхой до серого цвета. Она же у него было новая, золотистая.
Мы с Мишей в приятельских отношениях. Угощаю его сигаретой, и он, попеременно затягиваясь и шумно отхлебывая чай, принимается расхаживать по сушилке. На одном из крюков, вделанных в бетонный потолок, висят чьи-то постиранные брюки пэ-ша. Когда Нархов проходит под ними, влажные лямки задевают его голову. Сержант недовольно кривится и снова марширует от окна к двери, время от времени выглядывая к дневальному.
— Ну что, бойцы, — останавливается Нархов, наконец, возле хохлов. — При параде домой едем, а? После штаба — бегом к Любке?
Хохлы степенно улыбаются.
— Мы-то домой, а ты здесь вешайся! — огрызается Гончаров и кивает на меня: — Ты, вон, как этот вот поедешь, тоже небось:
— А что! — веселится Нархов. — Может, и поеду! Хули — альбома нет, впадлу было делать. Парадку тоже ни хуя не приготовил еще: Слушай, Бурый, а ты правда, что ли, в генеральской фуре дембельнуться собрался?
— Тебе не похую? — злится уже всерьез Гончаров. — В чем хочу, в том и еду!..
Нархов снова ходит туда-сюда. Штрипки брюк опять задевают его лицо.
— Какая падла тут сушится? — с искренним возмущением Нархов разглядывает висящие над ним брюки. — Нашли место, бля:
Смеясь, напоминаю ему о прибалте Регнере, получившем от дневальных за то, что посрал в начищенном сортире.
— Ту-уртоо-оом! — легко соглашается Нархов. — А ничего не поделать. С кем служим: — кивает он на хохлов и Гончарова. — Как на гражданке жить после — не представляю! Ты адрес мой не проеби. Хотя я в Москве чаще бываю. Скоро затусимся по-полной!
Нархов в очередной раз цепляется головой за брюки и, выпучив глаза, орет в сторону двери:
— Дневальный!!! Дневальный, еб твою мать!
В дверь суется испуганная голова бойца.
— Ножницы мне! — приказывает сержант. — И табуретку!
Не проходит и минуты, как все доставлено.
Миша залезает на табуретку, и вытащив от усердия кончик языка, собственноручно обрезает обе брючины по колено.
Слезает, возвращает инструмент расторопному дневальному и удовлетворенно цокает языком:
— Ну совсем другое дело!
Снова расхаживает по сушилке. Проходя под укороченными брюками, задирает голову и довольно улыбается.
— Миш, это чьи? — спрашиваю я.
— А я ебу: Да мне по хую… — сержант вскидывает руку и смотрит на часы: — Чего расселись? Домой не хотите? Ну щас тогда я вместо вас поеду! А ты, Кица, на, подежурь, подмени меня!
Нархов делает вид, что стягивает с рукава повязку дежурного.
Кица вздрагивает и торопливо поднимается.
Нархов заливисто смеется.
Мы с ним крепко обнимаемся и хлопаем друг друга по плечам.
— Ну, давай!
— И тебе тоже! Давай!
***
Инструктаж. Получение военников и проездных. КПП.
В кунге связистов доезжаем до Токсово. Провожающие нас лейтехи предлагают по пивку у киоска. Неожиданно холодает и начинает валить снег. Лейтехи оба в бушлатах, им тепло. Я в шинели, мне тоже нормально. На хохлов и Гончара в их парадках смешно смотреть — синие губы прыгают по краю кружки. Не лезет в них ледяное пиво.
— Че-то жарко, бля, — отдуваюсь, расстегиваю пару крючков и отворачиваю лацканы шинели. — Тебе как, Мишань? — заботливо спрашиваю Гончарова.
Мишаня беззвучно матерится.
Кица заботливо прикрывает кружку ладонью, сердито поглядывая на небо.
Костюк смахивает с фуражки снег.
От пива нас начинает колотить дрожь, даже меня и лейтех.
Закуриваем в надежде согреться. Хуй на-ны.
Вот тебе и апрель.
— Да ладно, дембель ведь, дома девки согреют! — говорит один из лейтех, Вечеркин.