Кирза Чекунов Вадим
Никто не пришел.
Некоторые пытаются вынести из столовой куски «чернушки», черного хлеба — его, в отличии от пайкового белого, выставляются целые подносы. Прячут в карманах сахар.
Сержанты устраивают внезапные обыски.
К найденным кускам добавляется целая буханка. Весь хлеб приказывают сожрать за несколько минут. Нормативы разные. Всухомятку — пять минут. С кружкой воды — две. Иногда предлагают выбирать самому.
Удивительно — знают ведь, что не уложатся, а все равно пытаются, запихивают огромными кусками, давятся, блюют…
За невыполнения «норматива» получают по полной.
С сахаром любит развлекаться сержант Роман. Заставляет зажать кусок зубами и бьет кулаком снизу в челюсть. Бывает, сахарные крошки вылетают вперемешку с зубными.
Каждый раз, обыскивая меня, Роман по-детски удивляется:
— Длинный! Как же так — тебя голод не ебет, что ли? Вон какой ты лось! Чего хлеб не нычешь?
— У меня метаболизм замедленный, — обычно отвечаю я.
К научным словам сержант Роман испытывает уважение. Молча бьет меня кулаком в грудь и переходит к следующему.
Сержант Роман отличаеся удивительным мастерством. В долю секунды он может нанести пару коротких и точных ударов по скулам провинившегося. Да так удачно, что не оставляет синяков. Челюстные же мышцы у жертвы на пару дней выходят из строя.
Получивших свое от Романа легко вычислить в столовой — они не едят второе, а осторожно, вытянув губы, пытаются пить с ложки суп.
По-южному веселый и задорный, Роман щедро награждает нас, духов, «орденом дурака». Суть заключается в следующем.
На выданной нам форме металлические, со звездами, пуговицы крепятся к сукну специальной петелькой-дужкой.
Роман, как эсэсовец Мюллер из «Судьбы человека», проходит вдоль шеренги на вечерней поверке и размеренно, с силой и неумолимостью парового молота, каждого бьет кулаком в третью пуговицу сверху.
Через несколько таких поверок на груди расплывается синяк размером с блюдце. В центре — маленькая черная вмятина от дужки.
Ее, эту самую дужку, я загнул, прижав к основанию пуговицы, в первый же день, по совету, полученному на гражданке от отслуживших уже друзей. Синяка у меня почти не было, да и вкладывал мне Роман не сильно. Так, для формы.
Неделю спустя, после бани, я поделился секретом с Мишаней Гончаровым. Уж очень пугающе выглядел его «орден».
Где знают двое… Через несколько дней, на утреннем осмотре, Роман заставил всех расстегнуть третью пуговицу. Приказал отогнуть петлю обратно. А за порчу казенного имущества мы отбивались на время часа полтора.
На этих «орденах» сержант Роман и погорел.
Наступила жара, и на зарядку мы побежали по форме номер два — голый торс.
Мимо шел замполит полка.
С Романа сняли лычки и отправили в кочегарку. Не в печь, к сожалению, а старшим смены.
Мы сидим в бытовой и подшиваем подворотнички. Самое трудное — правильно натянуть их на ворот гимнастерки. С каждым днем подворотнички становятся почему-то все короче и короче. От ежедневной стирки и сушки утюгом вид у них замусоленный и жалкий.
Подшивой — белой тканью, нам, духам, до присяги подшиваться не положено. После, когда из духов мы станем бойцами, разрешается подшиваться тоненьким, в два раза сложенным куском материи.
Черпаки и деды подшиваются в несколько слоев, больше пяти. Выступающий кантик выглядит у них красивой белой линией. На внутренней стороне, у сходящихся концов, стежками обозначаются флажки — один у черпака и два у деда.
У нас никаких изысков нет, поэтому выглядим мы, как и положено — по-чмошному.
Входит Криницын.
— Вот! — потряхивает он измятым тетрадным листком. — Выпросил у Зуба. Он мне надиктовал, а я записал.
Круглое лицо его разрезает довольная улыбка.
— Это поважней будет, чем присягу учить! «Сказочка» называется! Зуб сказал, что деды сразу, как нас в роты переведут, ее спрашивать наизусть будут. Кто не знает — по сто фофанов отвесить могут.
Листок идет по рукам. Доходит и до меня. Я вглядываюсь в торопливые криницынские каракули. Разбираю следующее:
- Масло съели — день начался.
- Старшина ебать примчался.
- Мясо съели — день идет.
- Старшина ебет, ебет.
- Рыбу съели — день прошел.
- Старшина домой ушел.
- Дух на тумбочке стоит
- И ушами шевелит.
— Это что за херня? — поднимаю глаза на Криницына.
Тот снисходительно улыбается:
— Так я же говорю — «сказочка». Ее дедушкам на ночь заставляют рассказывать. Мне Зуб объяснил все и прочитал ее. Чтобы мы, это… Ну, готовы были. После присяги-то…
Продолжаю читать:
- Дембель стал на день короче,
- Спи старик, спокойной ночи!
- Пусть присниться дом родной,
- Баба с пышною пиздой!
- Бочка пива, водки таз,
- Димки Язова приказ
- Об увольнении в запас.
- Чик-чирик-пиздык-ку-ку!
- Снится дембель старику!
Возвращаю листок.
— Ну, что, — говорю, — неплохо. Фольклор, как ни как. Не шедевр, конечно. Но четырехстопный хорей почти выдержан. Произведение явно относится к силлабо-тонической системе стихосложения.
— А? — по-филински вращает головой Криницын, тараща глаза то на меня, то на других.
— Учить, говорю, легко будет. Давай! После отбоя мне расскажешь. С выражением.
С каждым словом завожусь все сильнее. От нестерпимого желания съездить Криницыну по роже сводит лопатки и зудит спина. Чувствую, как приливает к лицу кровь.
Вовка Чурюкин трогает меня за плечо:
— Остынь, чего ты…
Чем ближе к присяге, тем дерганней мы становимся. Уже вспыхивало несколько коротких драк. Любая мелочь способна вывести из себя.
Холодкова и Ситникова с трудом разнял даже Рыцк. Те катались по полу, орошая все вокруг красными брызгами из разбитых носов. Рыцк влепил им по три наряда, и заставил полночи драить «очки». А подрались они из-за очереди на утюг, не договорившись, кто гладится первым.
Правда, теперь они не разлей вода. Вместе ходят по казарме и задирают молдаван и хохлов. Повадками и голосом «косят» под Рыцка и Зуба. Совсем как я в первую ночь в бане.
— А ты, типа, у нас невъебенно старый? — Криницын бледнеет и делает ко мне шаг. — Или охуенно умный? А-а! Ну да! Ты же у нас студент!
Но в драку лезть не решается, и лишь еще больше таращит глаза.
— Вот и погоняло у тебя тогда будет — Студент! — вдруг объявляет он и прячет листок в карман. — Я им как друзьям принес… Помочь чтобы… Ну и хуй с вами!.. Живите как хотите!
Криницын поворачивается к выходу.
Наваливается на него человек пять сразу. Мне едва удается достать пару раз кулаком до его рожи — мешают руки других.
На шум вбегают Гашимов и Зуб.
Каждый из нас поочередно отрабатывает наказание — «очки». Все шесть грязно-белого цвета лоханей необходимо тщательно натереть небольшим куском кирпича. Так, чтобы «очко» приобрело равномерно красный оттенок.
Рыцк лично принимает качество работы. Если ему не нравится, смываешь из ведра и начинаешь по новой.
Чурюкин пытается схитрить. Он уже успел заметить, что обломок кирпича всего лишь один, и когда очередь доходит до него, трет пару минут «очко» и роняет кирпич в сливное отверстие. Огорченно вздыхает и отправляется докладывать Рыцку. На его физиономии огорчение и сознание вины. Перед выходом из сортира Чурюкин нам подмигивает. Мы, те, кто уже сдал свои «очки», драим тряпочками медные краники в умывальной.
Благодаря Чурюкину мы узнаем, что такое «ловить динозаврика».
Вот Вовка, сняв китель, стоит на коленях у покинутого было «очка» и запустив в него руку почти по плечо, пытается нашарить и извлечь упущенное казенное имущество. За его спиной, положив ему руку на затылок, стоит Рыцк и методично отвешивает звонкие фофаны.
— На каждую крученную жопу найдется хер с винтом, — говорит нам сержант Рыцк. — Правда, бывает, что задница не только крученная, но и с лабиринтом…
Рыцк выдерживает паузу.
— Но у сержанта даже на такую жопу найдется хуй с закорюкой! — заканчивает он. — Правда, Чурюкин?
Кличка «Студент» ко мне так и не прижилась. Не знаю, почему. Рожей, наверное, не вышел.
Как владельца самых больших сапог прозвали просто Кирзачом.
Кличек было много, но не у каждого. В основном не мудрили — за основу бралась фамилия.
Кицылюк стал просто Кица, Макс Холодков — Холодец, Ситников — Сито. Цаплин — конечно, Цаплей. Вовка Чурюкин — просто и незатейливо — Урюк.
Гончарова за вредный характер звали Бурый.
Кто-то, как Паша Рысин, из города Ливны, он же Паша Секс, притащил кликуху с гражданки.
А «сказочка» разошлась все-таки по роте.
Гашимов, которому на дембель лишь через год, заменил в ней «старика» на «черпака» и с удовольствием выслушивает от желающих. По-восточному щедрый, за хорошее исполнение угощает чтеца сигаретой.
Желающие всегда находятся.
Меня в «сказке» веселит многое, но особенно — «баба с пышною пиздой». Представляется что-то кустодиевско-рубенсовское, как раз во вкусе основного контингента рабоче-крестьянской.
Блядь, ну что же мне в универе не училось-то…
Женатого Димку Кольцова, жилистого и высокого паренька из Щелково, мучают каждую ночь поллюции.
Точнее, ночью-то они его не мучают, а даже наоборот. А вот по утрам, когда надо вскочить и откинуть на спинку кровати одеяло и простынь, Димка страдает.
С треском отдирает себя от простыни и ныряет в брюки, прикрывая белесые разводы на трусах.
Трусы нам выдаваются всегда новые, «нулевые». Они отчаянно линяют и красятся Вся простынь Димки заляпана сине-голубыми пятнами.
— Я привык, дома, со своей, каждую ночь… — смущается Кольцов. — А тут и не вздрочнешь ведь нигде. Куда ни сунься — везде кто-нибудь торчит…
Наши койки стоят рядом.
— Ты, Димон, ночью только, того… не перепутай!.. А то полезешь спросонья: — говорю я ему обычно после отбоя. — Я ведь твой боевой товарищ, а не…
— Иди на хер!.. — грустно вздыхал Димка.
Самое вкусное на завтраке — это пайка.
На алюминиевом блюдечке два куска белого хлеба, кругляшок желтого масла и четыре куска рафинада.
Пшенка плохо проварена, но мы рубаем ее с удовольствием.
— Кому добавки?! — страшным голосом вдруг орет один из поваров с раздачи.
Все смотрят на сержантов.
Те кашу вообще не берут никогда, едят только пайку.
Рыцк разрешающе кивает.
У раздачи столпотворение.
Высрались, видать, пирожки домашние.
Каша сплошь в черных зернах, мелких камешках и непонятном мусоре. На зубах противно скрипит. Наиболее подозрительные вкрапления я извлекаю черенком ложки на край миски.
Вова Чурюкин говорит, что это крысиное дерьмо.
Очень может быть.
Рядом со мной сидит Патрушев. Ковыряя ложкой в тарелке, он говорит мне:
— Видал, сколько всего тут. А вот у меня дома бабушка сядет, очки наденет, на стол пакет высыпет, и тю-тю-тю-тю… — Патрушев шевелит пальцами, — переберет все, чтобы чистая крупа была. Не то, что здесь…
Патрушев вздыхает.
Сидящий напротив Мишаня Гончаров неожиданно злится:
— А ты, бля, пойди к сержантам, скажи им, что тебе не нравится! А еще лучше — на кухню попросись, вместо бабушки своей будешь! Тю-тю-тю! — передразнивает Патрушева Мишаня. — Глядишь, к дембелю управишься!
— Ну, Бурый, чего ты… Я так, просто… — снова вздыхает Патрушев. — Дом вспомнил.
Я смотрю на его мягкое, безвольное лицо и мне становится жаль парня.
«Как он будет служить?» Я знаю, что под гимнастеркой у него до сих пор не сошел внушительный «орден дурака».
Любимец сержанта Романа.
— Что ты смотришь на меня глазами срущей собаки?! — орал обычно Патрушеву Роман.
Бил он его сильно.
Размер части мне до сих пор точно неизвестен. Ясно, что часть не маленькая.
От КПП до здания штаба идет дорога длиной почти в километр. Бордюр — здесь его называют по-питерски «поребрик», — выкрашен в красно-желтую полосу.
По обочинам — высаженные через равные промежутки березы.
У штаба дорога разветвляется и меняет окраску поребрика. Желто-зеленый пунктир ведет к клубу и казармам, их четыре, двухэтажные, из светлого кирпича. Возле каждой казармы — крытая курилка со скамейками вокруг врытой в землю бочки. Несколько жестяных щитов с плакатными солдатами, стоящими на страже родины.
Уютный домик, окруженный елками — санчасть. За ней — вещевой склад и баня с котельной.
Дорога с черно-белым поребриком огибает столовую и продсклад, уходя куда-то дальше, за холм. Там еще никто из нас не был.
Наша учебная рота проживает в отдельной казарме, четырехэтажной. Мы на верхнем, а три этажа под нами пустые.
Наверное, чтобы мы по лестнице туда-сюда получше бегать научились. Или чтобы злые «дедушки» к нам в окно не залезли:
За нами — склады ГСМ и автопарк, справа от них — здание караулки и темные башенки постов. Еще дальше — множество деревьев, целый лес. Над их верхушками видны крыши каких-то секретных корпусов, сплошь в разлапистых антеннах.
Перед казармой — огромный асфальтовый плац. Здесь нас каждый день дрочат строевой. Готовят к присяге.
За плацем — спортгородок. Турники, брусья, беговая дорожка вокруг пыльного футбольного поля. Там же — полоса препятствий.
Левым своим краем спортгородок выходит к небольшому озерцу. Вода немного затхлая, цвета потемневшей меди. Сгнивший деревянный пирс длиной в несколько метров. На берегу лежат перевернутые вверх дном обшарпанные лодки.
Наш Цейс говорит, что раньше в курс молодого бойца входили водные занятия тоже, но несколько воинов едва не утонули, и решено пока повременить.
Есть подсобное хозяйство с коровами, свиньями и курами. Предмет гордости командования — свежее мясо и яйца на солдатском столе. До нас же почему-то доходят лишь хрящи и жилы.
Полигоном и стрельбищем гордятся меньше. Мы там были всего дважды, и, как сказал Цейс, еще пару раз побываем там за все время службы.
Территория части, по крайней мере, знакомая нам, обнесена бетонным забором с ржавыми крючьями поверху. На них витки колючей проволоки, провисшей и местами оборванной.
Роль «колючки» скорее декоративная, но все равно радости мало.
Дни пошли не то, чтобы быстрее… Но впечатление новизны начало уступать место рутине, усталости и тоске.
Это как при путешествии поездом, особенно, если впервые. Сначала все кажется необычным и значимым — гул голосов на вокзале, запах угля на перроне, форма проводника, купе, соседи-попутчики… Рассматриваешь все с интересом. Вникаешь в устройство откидных полок и замка в дверке купе. Прилипаешь к окну, разглядывая проплывающий мимо унылый, в общем-то, пейзаж. Куришь в холодном тамбуре, поглядывая на такую удобную, манящую дернуть ее со всей силы, ручку стоп-крана в темно-красном гнезде. Шляешься по составу, хлопая металлическими дверьми. Сидишь в вагоне-ресторане.
И вдруг замечаешь, что от всего этого ты смертельно устал, и кругом лишь грязь, грохот, лязг, стук колес, чужие, неприятные тебе люди, сквозняки и подобно лиловой туче, растущей на горизонте, в душу заползает тревога. Что ждет тебя?.. Кто встретит?.. Куда ты? Куда?
И что-то мелькает за грязным окном, кто-то храпит на верхней полке, на столике нет места от пустых стаканов и объедков: Да-да! да-да! да-да! да-да! — вбивается, вгрызается в тебя песня колес, и уже нет тоски, нет тревоги, а усталость одна и томящее ожидание — быстрее бы приехать уже…
Завтра присяга.
По части бродят приехавшие уже к некоторым родители.
Поразила мать Костюка — совсем старуха, в каких-то длинных юбках и серых платках. Привезла два просто неподъемных баула — яблоки, сгущенка, колбаса кровяная, домашняя. Сало, конечно, а как же без него…
Казарма просто завалена жратвой и куревом.
За несколько недель успели отвыкнуть от обычной еды.
Жрем все сразу — колбасу запиваем сгущенкой и заедаем копченым салом с шоколадными конфетами вдогонку.
Многих с непривычки здорово несет — сортирные очки постоянно заняты. Не справляясь с возросшей нагрузкой, забиваются. Дневальные, матерясь, то и дело пробивают их.
Наблюдаю за ними и чувствую почти счастье, что сегодня не в наряде.
Дима Кольцов, мы сидим с ним в курилке, сегодня грустнее обычного.
— Я вот подумал тут, — раскуривает от окурка новую сигарету Дима. — Завтра мои приедут. Щелкунчик обещал, мне с Натахой комнату дадут в общежитии, до вечера. Да разве этого хватит… Но я о другом. К тебе мать приедет. К Максу невеста… К хохлам, вон, наприезжало уже сколько!.. Ко всем почти кто-нибудь приедет.
Дима сосредоточенно курит.
— Брат у меня, старший, на фельдшера учился. В морге практику проходил. Рассказывал мне: Вот там вскрытие знаешь как проводят?.. Нет?.. И лучше тогда и не знать… Потом, конечно, приоденут, подкрасят. Родным и близким выставят. Церемония прощания. Все так чинно. Гроб по транспортеру за шторки уезжает… А там тебя из прикида твоего — раз! И опять голышом в общую кучу. Сверху следующего. Штабелями…
— Димон, ты чего это?.. — я передергиваю плечами.
— А то, что уж больно схоже все. Вот наши на нас полюбуются, всплакнут даже. А мы такие все в парадке, при делах. Командиры речь толкнут. Праздничный обед в столовой, говорят, будет. Чем не поминки? А потом родителей за ворота выставят. И то, что тут с нами потом будет, лучше бы им не знать…
Я докуриваю почти до фильтра.
«Если я попаду сейчас, все будет хорошо,» — загадываю желание и щелчком отправляю окурок в урну.
Он пролетает высоко над ней, шлепается на чисто подметенный асфальт дорожки и укатывается куда-то по дуге порывом ветра.
— Умеешь ты людей развеселить, Дима! — мне не хочется смотреть на приятеля.
Дима молчит.
Завтра, в восемнадцать ноль-ноль, нас разведут по ротам, в расположение полка.
Я уже знаю, что зачислен во взвод охраны. Со мной туда идут еще семь человек.
Последний день карантина. С завтрашнего дня — совсем другая жизнь. И это только начало.
Нам ничего нельзя.
Нельзя садиться на кровать. Нельзя совать руки в карманы. Нельзя расстегивать крючок воротника, даже в столовой.
Чтобы войти в бытовую, ленинскую или каптерку, мы обязаны спросить разрешения находящихся там старых.
Иногда говорят «заходи», иногда — «залетай!»
Если последнее, то отходишь на несколько шагов, растопыриваешь руки, и изображая самолет, вбегаешь.
В туалете курить нельзя, могут серьезно навалять. Только в курилке, и только с разрешения. Да и то дается время — например, минута. Как хочешь, так и кури.
Все наши съестные припасы — «хавчик» — а так же сигареты и деньги из нас вытрясли. Оставили мелочь и конверты с тетрадками.
Посещать чипок — солдатскую чайную, — нам тоже не положено.
Нельзя считать дни собственной службы — не заслужили еще. Но мы все равно считаем.
А вот старому ты в любой момент должен ответить, сколько ему осталось до приказа. Проблема — не спутать старого с черпаком. Иначе навешают такую кучу фофанов, что голова треснет.
Ремни затянули нам еще туже, чем в карантине. Пригрозили, что если кто ослабит, затянут по размеру головы. Кое-кому из наших в других ротах так уже сделали. Берется ремень, замеряется по голове от нижней челюсти до макушки, сдвигается бляха и приказывают надеть.
Получается балерина в пачке цвета хаки.
Пилотку тоже заставляют носить по-особому. Не как положено — чуть набок и два пальца над бровью, а натянув глубоко на голову.
Называется — «сделать пизду».
Фофаны раздаются направо и налево.
Но по сравнению с «лосем» это ерунда.
«На лося!» — орет кто-нибудь, замахиваясь кулаком.
Скрещиваешь запястья и подносишь тыльной стороной ко лбу.
В образовавшиеся «рога» получаешь удар. Опускаешь руки и говоришь: «Лось убит! Рога отпали! Не желаете повторить?» Если желают, все повторяется.
Есть еще разновидность «лося» — «лось музыкальный». Медленно скрещивая руки, должен пропеть: «Вдруг, как в сказке, скрипнула дверь!..» Получив, разводишь руки в стороны и продолжаешь: «Все мне ясно стало теперь!..»
Вторично принимали присягу. На этот раз «правильную». Ночью в туалете.
Выстроили всех со швабрами в руках на манер автомата.
Мы читаем такой текст:
- Я салага, бритый гусь!
- Я торжественно клянусь:
- В самоходы не ходить,
- Про домашнюю про хавку
- Основательно забыть.
- Деньги старым отдавать
- Шваброй ловко управлять.
- Службу шарить и рюхать
- Я клянусь не тормозить,
- Стариков своих любить!
Тут мне уже не до силлабо-тоники.
На душе мерзко. Не знаешь, чем все это закончится.
В темном окне я вижу наше отражение. Лысые, в майках, трусах и сапогах. Со швабрами у груди.
Остро пахнет потом и хлоркой. В туалете холодно. Снаружи идет дождь и мелкие капли влетают в раскрытую форточку.
Я, Макс и Паша Секс стоим у самого окна, и наши плечи покрыты холодной влагой. Чуть дальше остальные — Кица, Костюк, Гончаров и Сахнюк. Нет только Чередниченко — того заслали куда-то.
Страшно и противно.
— А теперь целуем вверенное вам оружие! — командует Соломонов, длинный и худющий черпак. — Что не ясно?! Целуем, я сказал!
Одна за одной швабры подносятся к губам.
Кица нерешительно разглядывает деревяшку и получает пинок в голень.
Нога его подламывается в колене, он охает и опирается о швабру. Мощный, мясистый Конюхов бьет его в грудь.
Мы с Максом переглядываемся.
По идее, имеющимся у нас «оружием» мы можем попробовать отмудохать всю собравшуюся толпу. Но это если не зассым и нас поддержат другие. А судя по лицам, не поддержат.
Вспомнился Криня, Криницын с его «один за всех и все за одного». Первый же и получил, едва в часть попал. И никто за него не вписался.
— Там, в спальном, еще человек сорок, — негромко говорит нам уловивший наши мысли Паша Секс.
— Ты чо там пиздишь?! — Соломон подбегает и бьет Пашу в голень.
Паша кривится, но терпит.
От Соломона несет перегаром. Глаза карие, мутные и пустые. Нижняя губа отвисает. Вид у него удивленного дебила.
Паша бросает швабру на мокрый кафель и негромко говорит:
— Я целовать швабру не буду.
Надо что-то делать.
Голос у меня срывается, я злюсь на это, и сипло выдавливаю:
— Я тоже.
— Та-а-ак!.. — тянет Соломон и оборачивается к батарее. На ней восседает сержант в накинутом на тельняшку парадном кителе.
— Колбаса! — кричит сержант в приоткрытую дверь туалета.
Колбаса — шнур, солдат, прослуживший полгода, вбегает почти сразу же.
Борода, такая кличка у сержанта, скидывает китель ему на руки и командует: — Съебал!
Колбаса расторопно исчезает.
Борода словно нехотя слезает с батареи и не спеша подходит к нам. Разглядывает всех троих.
Я так хочу ссать, что все мысли об одном — не обмочиться бы прилюдно.
— А ты? — спрашивает Борода Макса.
Макс быстро подносит древко швабры к губам, обозначая поцелуй. Борода треплет его по шее и отталкивает в сторону.