Кирза Чекунов Вадим
Так, наверное, говорили в фалангах Александра Великого.
Так, возможно, изъяснялись римские легионеры.
Строевая. Опять строевая.
— Раз! Раз! Раз-два-три! Рота!
Мы переходим на строевой шаг.
— Кру-го-о-ом! Марш!
Налетаем друг на друга. Треть колонны продолжает куда-то шагать.
Идет второй час строевой подготовки. Рыцк удрученно чешет подбородок.
Внезапно его осеняет:
— Роман! Ну-ка, бери своих земляков в отдельный взвод!
Молдаване, понурые, уходят на другой конец плаца.
— Равняйсь! Смирно! Ша-а-гоо-о-ом! Марш!
Дело значительно налаживается.
Через полчаса Рыцк объявляет перекур.
Мы сидим, вытянув гудящие ноги и наблюдаем за упражнениями молдавского взвода. Тех уже мотает из стороны в сторону. Озираясь, Роман отвешивает нескольким бойцам подряд оплеухи. Пара пилоток слетает и падает на плац.
К землякам своим сержант Роман относится пристрастно.
Одно из его высказываний звучит так: «Земляка ебать — как на Родине побывать!»
В армии немало шуток про молдаван. И почему они соленые огурцы не едят, и как они ботинки надевают… Но я никогда не задумывался, с какой стати именно им приписываются такие вещи. Ведь о ком угодно таких анекдотов налепить можно.
Но именно тут постигается смысл выражения: «В каждой шутке лишь доля шутки».
Наблюдал однажды, как рядовой Вэлку мыл пол в штабе части.
К делу он подошел ответственно: налил воды в ведро, взял швабру, намочил тряпку… И пошел тереть. Перед собой.
Идет и усиленно трет. Через несколько метров оборачивается и грустит — на чистом и влажном линолеуме отпечатки его грязных сапог.
Рядовой Вэлку решительно разворачивается и отправляется вытирать следы. Шваброй, естественно, он орудует перед собой. Доходит до того места, откуда начал, довольно улыбается, переводит дух, оборачивается…
Мне показалось, он искренне негодовал. Даже сжал ручку швабры до белизны пальцев…
Если ты чего-то не понимаешь, «тормозишь» или делаешь какую-нибудь глупость, вначале вкрадчиво интересуются:
— Ты что, молдаван?
Хотя «тормоза» встречаются среди всех.
Но самым выдающимся, о ком впоследствии слагались легенды, был тихий, щупленький и неприметный паренек из Орловской области Андрюша Торопов.
Пожалуй, ему в карантине тяжелее всех.
Пять часов ежедневных индивидуальных строевых занятий способны из кого угодно сделать идиота с оловянными глазами, четко и тупо, на одних рефлексах, выполняющего получаемые команды.
Но только не Андрюшу Торопова. Применительно к нему поговорка про зайца, которого можно научить курить, дает сбой.
Для понятий «лево», «право» в его голове места не находится. Текст присяги дальше слов «вступая в ряды» объем его памяти усвоить не позволяет.
Сержанты работают с ним испытанным, казалось бы, ежовско-бериевским методом — конвейером, сменяя друг друга каждый час. Капитан Щеглов приказал любым способом подготовить бойца к присяге.
Зуб фломастером нарисовал Андрюше на кистях рук буквы «Л» и «П». Этакие «сено-солома» на современный лад. При команде, например, «Нале-во!» предполагалось, что боец посмотрит на свои руки, увидит, на какой из них буква «Л», соответствующая понятию «лево» и повернется в требуемую сторону.
Андрюша же угрюмо рассматривает свои руки и затравленно двигает губами.
Потом поворачивается кругом.
Роман на второй уже день отказался его бить, сославшись на бесполезность метода и полученную травму руки.
Последним сдалась даже такая глыба, как сержант Рыцк.
Занимаясь как-то с Андрюшей поворотами на месте в ленинской комнате (снаружи шел сильный дождь), Рыцк заявил, что у него поседели на заднице волосы, сплюнул на пол, и уже выходя, в сердцах бросил, указывая на огромный гипсовый бюст Ленина в углу:
— Если ты, Торопов, такой мудак, подойди и стукнись головой о Лысого! Может, поумнеешь хоть чуть-чуть после этого.
И, собираясь хлопнуть дверью, в ужасе обернулся.
Чеканным строевым шагом рядовой Торопов подошел к гипсовой голове вождя, отклонился чуть назад…
Два лба — мирового вождя и орловского паренька, соединились.
Удар был такой силы, что вождь развалился на две половины, каждая из которых разбилась потом об пол на более мелкие части.
Рыцк перепугался тогда не на шутку.
Замполит полка, подполковник Алексеев, долго выискивал подоплеку антисоветского поступка солдата. Вел с ним задушевные разговоры. Угощал чаем. Потом кричал и даже замахивался.
Андрюша хлопал глазами. Обещал, что больше не повторится.
Самые нехорошие слова замполит уже произносил не в его адрес, а врачей призывной комиссии.
На стрельбище, зная успехи Андрюши в изучении матчасти, народ ждал зрелища.
Андрюша не подвел.
Автомат ему зарядил лично начальник полигона, заявив, что до пенсии ему год, и поэтому «ну его на хуй!».
Бойца под белы рученьки уложили на позицию, и с опаской подали оружие.
С двух сторон над ним нависли Щеглов и Цейс. Помогли справиться с предохранителем.
Тах! Тах! Тах!
Тремя одиночными Торопов отстрелялся успешно, запулив их куда-то в сторону пулеулавливающих холмов.
Дитя даже улыбнулось счастливо.
Следующее упражнение — стрельба очередью по три патрона. Всего их в магазине оставалось девять. Три по три. Все просто.
Потом Щеглов и Цейс долго еще спорили до хрипоты, кто из них прозевал.
Андрюша решил не размениваться. Выпустил одну длинную. Все девять.
Причем при стрельбе он умудрился задрать приклад к уху, а ствол, соответственно, почти упереть в землю.
Земля перед ним вздыбилась пылью.
Народ оторопел.
Упасть догадался лишь начальник полигона. Остальные тоже потом попадали, но когда все уже закончилось.
Чудом рикошет не задел никого.
Визгливо так, истерично посмеивались.
Сдержанный ариец Цейс оттаскивал от Андрюши капитана Щеглова.
Тот страшно разевал зубастый рот и выкрикивал разные слова. Слово «хуй» звучало особенно часто.
Где бы еще, как не в армии, благодаря рядовому Андрюше Торопову я понял истинное значение глагола «оторопеть»?
Когда на присягу к Андрюше приехал отец, совершенно нормальный, кстати, мужик, к нему сбежалось чуть ли не все командование части. Главный вопрос задал наслышанный о новом подчиненном командир части — полковник Павлов.
Что же нам, блин, теперь делать-то, а?..
«Подлянку вы нам сделали, уважаемый папаша, большую,» — добавил Щелкунчик.
Андрюшин отец виновато вздохнул и изрек:
— Я с ним 18 лет мучился. Теперь вы два года помучьтесь. А я отдохнуть имею право.
И уехал.
В курилке к нам подходит ухмыляющийся Цейс.
— Почти каждый из вас, — усаживаясь на скамью, говорит он, — где-нибудь через полгода заведет себе блокнотик, куда будет вписывать всякие солдатские афоризмы.
— Це шо? — удивляется Костюк.
Цейс смотрит на меня.
— Ну, крылатые фразы там, выражения, — объясняю я Сашко. — Поговорки, приколы всякие…
— Вот-вот, — Цейс разминает в тонких пальцах сигарету. — И про ефрейтора, и про службу, про лошадь, про книгу жизни: Знаете такое? Типа, жизнь — это книга, а армия — две страницы, вырванные на самом интересном месте.
— А разве не так? — Ситников щелкает зажигалкой и подносит ее Цейсу.
Цейс прикуривает и выпуская дым, внимательно оглядывает нас, будто видит впервые.
— Кому как, — наконец, отвечает он. — У тех, кто так говорит, убогая какая-то жизнь получается. Две страницы — это два года. Год равен странице, так? Ну, а всего страниц этих сколько в книге получится? Шестьдесят, семьдесят? Восемьдесят с небольшим, если повезет? Это не книга, это брошюрка получается хиленькая. А некоторые, — сдувает с кончика сигареты пепел Цейс, — могут годы службы превратить в два интересных тома в полном собрании сочинений своей жизни. Но это я так, к слову: — будто спохватывается лейтенант и встает. — А вот про лошадь это совсем глупость!
— За два года солдат съедает столько овса, что ему стыдно смотреть в глаза лошади! — хвастает эрудицией Гончаров.
Цейс усмехается:
— Вот я и говорю, что глупость. Завтра — марш-бросок. Пятнашка. Это пустяк!
— Пятнадцать километров? — в ужасе переспрашивает кто-то.
— Для начала — да. А потом — побольше. Так что лошадям в глаза можете смотреть на равных! — уходя, улыбается лейтенант. И добавляет:
— Если пробежите, конечно.
Автомат. Подсумок с двумя магазинами, слава Богу, пустыми. Противогаз. Саперная лопатка, малая. Фляга с водой. На голове — неудобная и тяжеленная каска.
Топот. Хрипы. Пыль. Пот.
Лопатка бьет по ногам, норовя попасть по паху. По спине и заднице лупит приклад автомата.
— Не растягиваться!
Мама, роди меня обратно!
— Га-а-зы!
Куда же, блядь, деть каску?!
Бежим по каким-то оврагам с пожухлой травой. Вверх — вниз, вверх — вниз:
Подбегаем к знаменитой в части Горе Дураков, она же — Гора Смерти. Подъем градусов в тридцать — тридцать пять, долгий, нескончаемый. Его заставляют преодолевать гуськом, с поднятым над головой автоматом.
В моем противогазе что-то уже хлюпает. Пальцем оттягиваю резину с подбородка и на горло и грудь вытекает не меньше стакана пота. Пытаюсь немного отвинтить бачок фильтра и с жадным сипением ловлю приток воздуха.
— Я щас кому-то покручу! — раздается рядом рык Рыцка.
От испуга чуть не падаю, но, оказывается, это не мне. Рыцк подловил кого-то другого. Коротким тычком кулака бьет провинившегося в резиновую скулу. Пока тот трясет в недоумении противогазной мордой, Рыцк добавляет ему ногой в живот и снова кулаком, на этот раз по спине.
«Залетевший» — мне кажется, это тот самый Патрушев, что уже в поезде скучал по маме и бабушке, — подламывается в коленях, падает и елозит в пыли.
Наш унтерштурмфюрер безучастно наблюдает за ним, взлохмачивая прилипшую ко лбу белобрысую челку.
Я везунчик. Осознание этого придает мне немного сил. Каким-то чудом все же добегаю до казармы.
Утром следующего дня заметил, что ремень висит на мне совершенно свободно.
Позже почти каждый день приходилось подтягивать бляху еще и еще.
Лейтенант Цейс оказался маньяком военного дела. От беспрестанной разборки и сборки автомата Калашникова пальцы наши были сбиты в кровь.
— Предмет, который вы держите сейчас в руках, — говорил Цейс в начале занятий, — является неотъемлемым фактом русской культуры. Таким же значительным, как наша великая литература. Или знаменитый балет. Наука, наконец. Человек, не умеющий обращаться с автоматом Калашникова, не имеет права называться культурным человеком. Осознайте этот факт.
— А как же душманы? — спросил я. — Они-то с «калашом» на «ты», но вот с культурой…
Цейс снисходительно улыбается:
— В Древней Греции необразованным считался человек, не умеющий плавать. Однако, человек, который только и умеет, что плавать, вообще за человека не считался.
И что тут возразить?
Все-таки в немцах, даже в поволжских, эта страсть сортировать людей, похоже, неистребима.
Цейс обожает гонять нас по ПП — полосе препятствий.
Больше всего полоса походит на огромную дрессировочную площадку для крупных собак.
Полдня мы метали учебные гранаты-болванки, не вылезали из бетонных окопчиков, бегали вокруг стен с пустыми окнами, прыгали через ямы, подныривали под перекладины, со страхом поглядывая на высоченные щиты, через которые, ухватившись за край, надо было перелезать.
Толстый Кица с размаху бился о преграду и жалобно смотрел на Цейса. Тот неумолимо приказывал повторить. Кица снова шел на таран…
Особенно меня пугала пробежка по высоко расположенному — два с лишним метра — узкому бревну. Ступни просто не помещались на него. Я поделился этим с Пашей Рысиным.
Паша — низенький крепыш с татарским лицом, меня подбодрил:
— Чего бояться-то? Ну, ебнешься вниз… Подумаешь!.. А вдруг повезет и сломаешь чего-нибудь? А? В санчасти проваляешься, а там — не здесь… А лучше всего — ногу сломать, — аж зажмурился от мечтаний Пашка. — Тогда точняк, в Питер, в госпиталь отправят.
Самое смешное, что это помогло.
Правда, никто из нас ничего так и не сломал. Даже Торопов.
Его на ПП вообще не пускают.
Санчасть — предел наших мечтаний.
С утра надо записаться у дневального в особый журнал. После обеда один из сержантов ведет строем человек пятнадцать — двадцать к расположенному недалеко от бани одноэтажному домику из светлого кирпича.
Принимают нас две медсестры — офицерские жены из военгородка. Одна пожилая, лет под сорок. Другая моложе. Обе блеклые, страшненькие.
Но мы все равно пялимся на них без стеснения. Особенно на ноги. Все-таки единственные женщины, которых мы видели за все это время.
Жалобы у всех стандартные — стертые до кровавых мозолей ноги, больные головы и животы. В стационар с таким не попадешь.
Изредка с медсестрами сидит начмед — майор Рычко.
— А-а! Полу-однофамилец пожаловал! — приветствует он всегда нашего Рыцка. — Давай, заводи болезных! Сейчас я их оптом лечить буду!
Больных майор Рычко, как и положено военврачу, ненавидит. Даже с температурой под сорок — а со мной случилось именно это, майор поначалу пытался выпереть в роту с таблеткой аспирина. Долго и придирчиво осматривал меня водянистыми глазами. Бледные губы его при этом беззвучно шевелились.
Ходят слухи, что майор дважды переболел белой горячкой.
В анналы истории части Рычко вошел после истории со стоматологическим креслом.
Какая-то проверочная комиссия обнаружила, его, кресла, отсутствие. Доложили командиру.
Тот вызвал начмеда.
Через полчаса обиженный майор, покидая штаб, пожаловался дежурному по части:
— Батя говорит, будто я пропил стоматологическое кресло. А ведь это не так.
Майор горестно вздохнул. Укоризненно покачал головой:
— Это совсем не так. Я просто обменял его на дополнительный спирт. Вот и все.
Заглаживая вину, Рычко повадился зазывать к себе вечерком в кабинет Батю — командира полка полковника Павлова, красивого, породистого мужика с грустными глазами сенбернара.
Павлов, как это часто бывает с людьми порядочными и хорошими, сгорел от спирта за несколько лет.
А майор Рычко до сих пор жив.
Подполковник запаса.
Сука.
В санчасти же я и Мишаня Гончаров — у того случилось расстройство желудка — проходим лечение трудотерапией.
Из длинного списка правил, висящих в коридоре санчасти, мне запомнилось лишь одно: «Привлекать больных к труду, как к процессу, ускоряющему выздоровление».
Нас и привлекают.
Мы дернуем тропинки.
Где-то на задворках казарм вырубаем лопатами огромные пласты дерна, грузим их на старую рваную плащ-палатку и волоком, обливаясь потом на страшной жаре, тащим к протоптанным в неположенных местах тропинкам. Укрываем эти тропинки дерном, придавая земле первозданно-девственный вид.
Мишаня, как обычно, матерится и поносит всех и вся. Я же смиренно думаю о смерти, которая должна была наступить не позже обеда.
Благодаря трудотерапии Мишаня действительно выздоровел к вечеру.
К обеду следующего дня попросился на выписку и я.
Вечерняя поверка.
Сержант Рыцк тычет ручкой в журнал.
— Ты и ты! Завтра дневальные.
— Есть!
— Дежурный по роте — младший сержант Гашимов.
— Иест.
Мой первый наряд. Тумбочка.
И вот я на ней стою. Не на ней, конечно, а рядом. На тумбочке телефон. За моей спиной стенд с инструкциями. Над головой тарелка часов.
Ночь.
Гашимов спит на заправленной койке. Раз в полчаса он просыпается и проходит по взлетке туда-сюда. Каждый раз я поражаюсь кривизне его ног. Гашимов подмигивает и снова отправляется спать.
Через час мне будить Цаплина. Ему повезло — спит с двух до шести. Встанет за полчаса до подъема.
Скука.
Ночью, если не спишь, всегда хочется жрать. И курить.
Пожрать нечего.
Зато в пилотке заныкана сигарета.
Мне немного стыдно, что зажал ее от Цаплина, Ну, да ладно.
Осторожно, на цыпочках, подхожу к полуприкрытой двери на лестницу и торопливо курю мятую и кривую «приму».
Аккуратно бычкую и прячу окурок обратно в пилотку — Цаплину на пару тяг, после подъема.
Звонит телефон.
В два прыжка возвращаюсь к тумбочке и хватаю трубку.
— Учебная рота…
— Как служба, сынок? — интересуется чей-то хрипловатый голос.
— Ничего пока, — машинально отвечаю. — А кто это?
В трубке усмехаются:
— Когда спрашивают: «Как служба?» положено отвечать: «Вешаюсь!». Впитай это, а то после присяги заебут.
Я впитываю.
— А сколько прослужил уже? — опять любопытствует голос.
— Неделю почти… Опять подвох какой-то? — я даже рад возможности поболтать.
— Подво-о-ох?.. — удивились в трубке. — Слово-то какое… Наебка, обычно говорят… Ты сам откуда?
— Москва.
— А я с Воронежа. Слышал такой? Почти земляки. Вот так-то.
Я молча киваю.
— Я, зема, чего звоню-то… Попрощаться. Последнюю ночь тут провожу. Утром в штаб, за документами, и все!.. Дембель у меня, прикинь! Послезавтра дома буду!
— Завидую! — искренне говорю.
— Вот и решил позвонить в учебку. У тебя-то все впереди. Но, зема, не кисни. Дембель неизбежен, как заход солнца! Удачи тебе! Давай!
— Счастливо.
Положив трубку, я присел на краешек тумбочки.
Бывает же такое… Не все из них звери.
На тумбочку нам звонят постоянно. Из казарм, с КПП, с объектов. Отовсюду, где есть телефон. «Сколько?» — рявкает в трубке устрашающий голос. Нужно назвать оставшееся до ближайшего приказа количество дней. «Вешайтесь, духи!» — блеют нам в ответ.
Проблема в том, что звонили и деды, и черпаки. Последним, соответственно, до приказа на полгода больше.
— Кому? — спрашиваю, стоя на тумбочке во второй раз. — Деду или черпаку?
Трубка захлебывается руганью.
— Ты, душара, сам знать должен! Попробуй только ошибись, сука! Ну! Сколько?!
— Вешайся! — отвечаю.
В трубке что-то квакает. Обещают сейчас же прийти и убить.
— Приходи.
Кладу трубку.
До конца наряда в мандраже.