Собор. Роман с архитектурой Измайлова Ирина
Скосив глаза, Огюст увидел, что лежит на двух разостланных на земле холщовых мешках, укрытый грубым солдатским плащом. Под головой у него оказался полупустой походный ранец.
Молодой человек приподнял голову и почувствовал, что она тяжела, как камень. Этой противной тяжестью было налито все тело. Ко всему прочему, квартирмейстера тут же начало мутить от голода, и он припомнил, что двое суток совершенно ничего не ел. Однако он оттолкнулся ладонями от земли и, подавляя слабость, заставил себя сесть.
Рядом с ним, на бугорке сидел солдат Аверьянов, прислонив ружье к плечу. Заметив обращенный на него взгляд Огюста, он добродушно улыбнулся, поднял свой ранец, засунул туда руку и, пошарив, вытащил свернутую тряпицу.
В ней оказались два крупных ломтя хлеба, меж ними нежно и аппетитно розовела полоска сала.
– Есть, поди, хотите, ваше благородие? – наверное, проговорил солдат, протягивая пленному угощение. – Подкрепитесь-ка, чем Бог послал.
Огюст не сказал, а выдохнул «спасибо» и поспешно схватил хлеб.
Но когда от обоих ломтей и от куска сала остались одни воспоминания, молодой человек вдруг подумал, что его спаситель ничего не оставил себе, и ему сделалось стыдно… Он указал Аверьянову на ранец, на него самого, поднес руку ко рту, точно что-то откусывал, и растерянно развел руками. Казак весело засмеялся.
– Да не помру! Хуже бывало… А вам на здоровье… Вон, щеки-то хоть зарумянились немного, не то как покойник лежал. А я все на вас глядел тут, ваше благородие, и до чего ж вы на Митьку, моего младшего братана, походите… Мы, трое старших в семье, в батьку пошли, а он один в матку, кудрявый да белобрысый, да с лица круглый и весноватый, как вот вы… А сразу-то я не разглядел этого: лицо у вас все в копоти было, чисто у арапа. Что вы смотрите так? Не понимаете? Знаю, что не понимаете, а сказать-то хочется…
В это время к ним подошел, волоча по земле саблю, какой-то нескладный солдат, и Монферран неожиданно узнал в нем того самого мальчишку, которого он недавно сбил с ног и чуть было не зарубил, когда пробивался к реке. Теперь он увидел, что казачий мундир висит на этом горе-вояке и что, хоть он и высок ростом, но лицо у него совсем ребячье: ему едва ли было и четырнадцать лет.
Подойдя, мальчик остановился в почтительной и вместе с тем исполненной достоинства позе и, слегка поклонившись, на чистейшем французском языке пересказал Огюсту слова Аверьянова, а затем спросил:
– Мсье, как вы себя чувствуете?
– Благодарю, – стараясь не выдавать удивления, Огюст улыбнулся и, окончательно взяв себя в руки, встал. – С кем имею честь?
– Георгий Артаманцев, сын полковника, графа Артаманцева. Очень рад. И очень вам признателен, мсье, за ваше великодушие. Кто вы?
Все это было сказано столь серьезно, с таким светским выражением, что Монферран едва не рассмеялся, но сумел сдержаться и, поклонившись, в свою очередь представился юному вельможе, а затем спросил, для чего на нем оказался такой маскарад.
Мальчик покраснел и с досадой нахмурился.
– Глупо получилось, мсье… Я был в обозе. Я с отцом… вот уже год. Он давно обещал взять меня в сражение, но обещание не исполнял и не исполнял. А сегодня я взял в обозе казачий мундир и решил сам присоединиться к сражающимся. И вот, что получилось… Могу я просить вас не рассказывать отцу о том, что я вступил в бой? Пускай он хотя бы подумает, что просто наблюдал. Вы не скажете, мсье?
– Слово чести! – по-прежнему героически удерживая смех, пообещал Монферран. – Не то, как бы ваш отец не оторвал вам ушей…
Мальчик еще сильнее покраснел, у него даже задрожали губы, будто он готов был заплакать от досады, но тут над берегом послышался конский топот, и кто-то закричал:
– Полковник едет! Полковник!
Казаки покидали ведра и все встали навытяжку. Еще минута, и возле пожарища осадил коня красавец-офицер лет сорока, в покрытом пороховой копотью мундире с несколькими боевыми орденами, мерцавшими на груди. Следом за ним, тоже верхом на лошади, с берега спускался поручик Крутов.
– Папенька! – воскликнул Георгий и подскочил было к полковнику, однако остановился, внезапно оробев под суровым отцовским взглядом. О смысле дальнейшего диалога отца с сыном Огюст мог легко догадаться.
– Мы после поговорим с тобою, Жорж! – произнес полковник, с невыразимым облегчением переведя дыхание. – Замечу тебе только, что твое поведение недостойно и неумно… И изволь сейчас отойти и не мешать мне. Поручик, где ваш пленный?
– Вот он, господин полковник, – Крутов кивком головы указал командиру на Огюста. – Мост через Об – его выдумка.
– Неужели? – улыбаясь с некоторым недоумением, Артаманцев подошел к квартирмейстеру и заговорил по-французски. – Неужели, мсье, вы за час сумели навести мост через реку?
– За полчаса, – поправил Монферран. – Мне помогли бочки из того склада.
Полковник несколько минут разглядывал уцелевшие опорные столбы и обрывки веревок на них, затем тихонько присвистнул.
– Прямо-таки гениально придумано! Как ваше имя, квартирмейстер?
Огюст назвал себя.
– Хм! А я уж думал, не прозвучит ли какая-нибудь известная фамилия… Вы инженер?
– И инженер тоже, мсье. Но только чуть больше того. Я архитектор. Служил в Париже под началом главного архитектора мсье Молино.
Артаманцев улыбнулся невеселой улыбкой.
– Господину Бонапарту следовало бы беречь таких талантливых людей. Рад знакомству с вами, мсье де Монферран. Я – граф Петр Артаманцев.
И полковник протянул руку для рукопожатия.
– Времена для Франции наступают не лучшие, – продолжал он, непринужденно беря под руку своего пленника и усаживаясь с ним рядом все на те же разостланные мешки, словно то был дорогой персидский ковер. – Сейчас едва ли у вас будут строить. Но времена меняются, в конце концов. Мне кажется, вы будете знамениты.
– Где? – не выдержав, печально усмехнулся Огюст. – У вас в Сибири, или как она там называется?
– Ну, отчего так мрачно? – засмеялся полковник.
– Оттого, что веселиться мне не с чего, мсье! – пожав плечами, проговорил молодой человек. – Я – всего лишь младший штабной офицер и ни для кого, ни на вашей, ни на нашей стороне не представляю ценности, так что судьба моя незавидна.
В это время к отцу быстро подошел Георгий и что-то стал говорить ему по-русски. Слушая его, полковник помрачнел и даже немного побледнел, затем резко оборвал сына, сказав что-то вроде:
– Самонадеянный, невыдержанный мальчишка! Поди от меня, пока я тебя не позову, но только держись поблизости! Уж я потом тебе покажу за такое самовольство…
И по-французски вновь обратился к Монферрану:
– Мсье, мой сын кидался на вас и грозил штыком?
– Да, и я чуть было его не убил…
– Боже правый! – полковник побледнел еще сильнее. – Тринадцать с лишним лет дуралею и никакого ума… Простите. Зря я взял его. Но что делать? Сам ведь и воспитываю всю жизнь: жена скончалась от родов, вот он мне и достался. Да… Послушайте, квартирмейстер, вы верхом, вероятно, ездите хорошо?
Огюст кивнул.
– Я – кавалерист. Но за неимением лошадей служил и в пешем строю.
– Все ясно. Ниже по течению, там, где река уже, наши саперы наводят мост. Так быстро, как вы, они не справятся, но, все же, полагаю, часа через два он будет готов. Я хочу попросить вас отвезти пакет вашему полковому командиру. Заметьте, я даже не спрашиваю вас, как его зовут.
Монферрану показалось, что он ослышался.
– То есть… как отвезти?
– Так. Мы будем переправляться утром. А вы до утра, наверное, догоните арьергард своей армии и найдете свой полк. Лошадь я вам дам.
– Боже мой! – вырвалось у Огюста.
Он не мог и не хотел скрывать своей сумасшедшей радости. После всего пережитого она обрушилась на него как водопад.
– Но я вижу, у вас рука перевязана, – сказал Артаманцев. – Вы ранены?
– О, это пустяки! Клянусь вам, пустяки! – прошептал квартирмейстер. – Уверяю вас, я не упаду с седла.
Час спустя Огюсту был вручен пакет и приведена лошадь. Полковник приказал поручику Крутову проводить Монферрана до переправы и передать солдатам его, полковника, приказ пропустить пленного на ту сторону Оба.
– Ну и прощайте, – проговорил Артаманцев, вновь пожимая руку молодому архитектору. – Спасибо за сына. И надеюсь, что мне не придется убить вас в бою.
– И я надеюсь на то же! – Огюст отдал честь полковнику и вскочил в седло.
До переправы квартирмейстер и его провожатый ехали молча. Огюст немного опередил поручика и не оглядывался. Он не испытывал страха, но смотреть на Крутова ему не хотелось. Однако тот, спустя некоторое время, окликнул его:
– Мсье, послушайте!..
Огюст обернулся.
– Слушаю.
– Вы, вероятно, сочли меня сумасшедшим?
– Это лучшее, что я мог о вас подумать, – сухо ответил Монферран.
Крутов пожал плечами.
– Что же… может быть. У меня случаются затмения, и в такие минуты мне с собой не совладать. В двенадцатом году у меня в Москве заживо сгорела мать. Понимаете?
– О Господи! – вскрикнул Огюст.
– Вы были в Москве? – спросил поручик.
– Если я скажу «нет», вы снова назовете меня трусом…
– Я назвал вас трусом? Ах да, верно… И, кажется, ударил по лицу… Вы согласны принять мои извинения, мсье? Если нет, я к вашим услугам, хоть я и видел, что стреляете вы без промаха.
Огюст улыбнулся.
– Будь моя воля, я никогда не стрелял бы в людей! Я извиняю вас, поручик, и мне, честное слово, легче это сделать, чем вам забыть вашу ненависть…
Утром следующего дня Монферран отыскал отступающий полк Дюбуа. Старый полковник, увидев его, услыхав его рассказ, едва не потерял голову от радости.
– Хотя все это смахивает на чудо, – воскликнул он, – я все равно рад. А что за пакет вы мне привезли? Что в нем?
– Я не знаю. Артаманцев не сказал мне, а задавать вопросов младший офицер не должен, – пожал плечами Монферран и подал командиру пакет.
Дюбуа сломал печати, вынул из конверта сложенный твердый лист, разогнул его и прочитал несколько строчек, написанных изящным почерком графа Артаманцева.
«Довожу до сведения господина полкового командира, что ваш подчиненный, квартирмейстер Огюст Рикар де Монферран показал подлинный талант при создании понтонного моста через Об и проявил истинный героизм, прикрывая Ваше отступление. Свидетельствуя это, смею рекомендовать Вам представить его к боевой награде, ибо избавить его от военной службы и сохранить его талант для Франции не в Вашей непосредственной власти.
С величайшим уважением и с надеждой вскоре снова Вас догнать
Полковник граф Петр Артаманцев».
– Так поднимем же бокалы за то, дорогие мои, чтобы продлились эти счастливые дни, и эта первая мирная весна сменилась таким же мирным летом, мирной осенью, мирной зимою, а затем наступили долгие мирные годы, и на наших полях снова рос бы хлеб, а не валялись трупы, и наши женщины не оплакивали бы больше своих несчастных сыновей! Выпьем за наших великодушных победителей, за великого русского императора, который, подобно древнему рыцарю взял под свою защиту истерзанный Париж… Да продлит Господь дни его! Виват!
И с этими словами Пьер Шарло до дна опрокинул свой бокал и так энергично встряхнул его над столом, что последние капли шампанского брызнули на скатерть и на грудь мсье Шарло, украсив золотыми искрами его белую кокарду.
За столом снова наступило необычайное оживление, все стали чокаться, хваля хозяйский тост, дамы поспешно заедали вино изюмом и сушеными абрикосами, мужчины решительно налили себе по второму бокалу. Всем было действительно весело и как-то по-новому легко.
Мадам Шарло, очень изящная сорокапятилетняя дама в несколько смелом для ее лет туалете, с восхищением посмотрела на своего супруга и проговорила:
– Я слышала, что император Александр – человек очень ученый и начитанный. Говорят, он с удовольствием беседует с поэтами, художниками, ему, говорят, близко и понятно наше искусство.
– Всем образованным русским оно близко и понятно, – вмешался в разговор Антуан Модюи, только сегодня введенный своим другом в дом Шарло, но уже чувствовавший себя здесь вполне свободно. – Русские дворяне воспитаны на французской культуре, ибо своей у них нет и никогда не было.
– Извини меня, Тони, но мне кажется, ты неправ, – Огюст оторвался от скромного созерцания пальчиков мадмуазель Шарло, лежавших на краю стола, поставил свой бокал и поднял глаза к порозовевшему от шампанского лицу Антуана. – Я не видел России, не знаю ее, но у меня есть возражения против твоих слов.
– То есть? – поднял брови Антуан.
– Не могу судить, есть ли в России литература, например, я русского языка не знаю (но и ты не знаешь его!), а вот архитектура, если уж на то пошло, была у них и до преобразования России императором Петром. Я видел альбомы и зарисовки некоторых путешественников. Они произвели на меня неотразимое впечатление. Храмы Москвы, Киева и… (о, боже, как его?) Владимира, если правильно произношу, – все они интересны, они по-моему талантливо задуманы и выстроены, хотя никто даже толком и не знает, кто их строил. То была предтеча нынешнего великого взлета России, ее приобщение к Византии стало началом грядущего приобщения к Европе.
– Возможно, и с этим я не буду спорить, – Модюи слушал друга с некоторым удивлением. – Но, Огюст, согласись, что Россию нынешнюю сделали мы. Да ведь столицу России, блистательный Санкт-Петербург, от начала до конца строили и строят немцы, итальянцы и французы. Французы больше всех. О какой же своей архитектуре могут они говорить?
– Нет, это не так! – еще решительнее возразил Монферран. – Прежде и я так думал, но мне недавно показали несколько графических листов… Оказывается, в Петербурге построен недавно великолепный собор, Казанский, кажется, да? И его строил русский архитектор. Но вот фамилию его мне не выговорить.
– Во-ро-ни-хин, – по складам произнес Модюи. – Знаю я этого выскочку, имел счастье видеть. Да, он не лишен таланта. Но, во-первых, он учился во Франции, а во-вторых, собор его, если уж так – маленькая копия собора Святого Петра в Риме.
– Позволь, это неправда! – распалившись, вскричал Огюст, даже не замечая восторженного взгляда, которым в это время сжигала его Люси Шарло. – Я видел изображение петербургского собора, и я с тобой не согласен: условное сходство абсолютно ничего не значит, а объем, пропорции, вся архитектоника там самостоятельны, я же разбираюсь в этом не хуже тебя! Считать этот собор копией, значит ни черта не видеть!
– Позвольте, позвольте! – наконец вторгся в спор приятелей хозяин дома. – Это уже слишком. Мало того, что вы кидаетесь словечками, нам вовсе не понятными, любезные господа – словечками вроде «архитектоника» и тому подобное, так вы еще и ругаться тут начали. Я вам запрещаю – здесь дамы…
Оба молодых человека, опомнившись, извинились перед хозяйкой и Люси и, разумеется, получили прощение.
– Надо же! – мадмуазель Люси нежно и стыдливо улыбнулась Монферрану. – Как мсье Огюст отстаивает Россию… Будто у него там есть друзья…
– Нет, дело не в том! – мсье Шарло загадочно улыбнулся. – Однако я чувствую, что пришла пора мне кое о чем вам рассказать, не то вижу, никто из вас ничего не знает. Кажется, даже мсье Модюи.
– А что я должен знать? – Антуан удивленно посмотрел сначала на хозяина, потом на внезапно покрасневшего Огюста. – В чем дело-то?
И так как Огюст молчал, почему-то все сильнее краснея, то мсье Пьер Шарло фамильярно хлопнул его по плечу и проговорил:
– Дорогие мои, три дня тому назад произошло событие удивительное, и я вам о нем хочу рассказать. Мы только что пили за здоровье русского императора, так вот о нем и пойдет речь…
– Об императоре Александре?! – мадам Шарло даже выронила из рук вилку с кусочком рыбы. – Вы что-то узнали, дорогой, интересное о нем?! О, расскажите поскорее!
– Его величество русский император, – улыбаясь, продолжал Пьер Шарло, – третьего дня прогуливался по Люксембургскому саду в обществе князя Талейрана[18], графа Витроля[19] и еще кого-то из своей свиты. Вдруг его величеству сообщают, что к нему просит быть допущенным некий молодой человек. Император, этот отважный витязь, отринув мысль о возможном заговоре, помня, что взял Париж в честном сражении и не веря в коварство французов, разрешает допустить к своей персоне этого незнакомца. И перед ним появляется никому не известный молодой парижанин, белокурый и кудрявый, как Эндимион…[20]
– И курносый, как Силен![21] – вставил Огюст, от смеха закрывая лицо руками и продолжая краснеть до совершенно пунцового цвета.
– Бог мой, так это были вы?! – вскричала пораженная Люси, так и подскакивая на своем стуле. – Вы видели его?!
– Да подожди же, дочка, не прерывай меня! – грозно сверкнул глазами хозяин дома. – Дайте мне договорить. И вы, мсье, раз уж сразу не рассказали всего сами, теперь помолчите.
– Да вы-то откуда это знаете, а? – жалобно спросил Монферран.
– Я знаю все! – величественно изрек хозяин. – И будет вам мешать мне. Итак, император видит перед собою незнакомца и на груди его замечает к некоторому своему недоумению орден Почетного Легиона. Кстати, он и сейчас на нем. Огюст, для чего такой вызов? Зачем вы его носите?
Молодой человек довольно резко повернулся к своему предполагаемому тестю и не менее резко проговорил:
– Этого ордена никто еще не упразднил. И, думаю, никто не упразднит. Я имею право его носить и буду носить, и это – мое дело!
– О, Огюст! – в один голос с великим восторгом прошептали обе дамы.
– Но зачем тебя понесло к русскому императору, да еще с крестом Почетного Легиона? – спросил Модюи, поморщившись, ибо слова товарища показались ему слишком пылкими и возвышенными, этого он уже не понимал.
– Я вам все расскажу, слушайте же! – возмущенно возопил мсье Шарло, кажется, не обиженный словами Монферрана и недовольный лишь тем, что ему не давали говорить. – Словом, русский император оценил смелость нашего друга и улыбнулся ему. Тогда незнакомец поклонился и сказал его величеству, что он – простой француз, парижский архитектор, что ему известно об интересе его величества к искусству, и что он недавно подготовил несколько проектов, которые, возможно, могут вызвать интерес великого императора, а потому он (и тут наш герой наконец себя называет!), потому он смеет преподнести в дар его величеству альбом своих проектов. Ну и преподносит сей альбом с низким поклоном. Император принимает подарок, весьма приветливо говорит с дерзким гостем (ну согласитесь же, что такой поступок все же дерзость!) и обещает в ближайшие дни сообщить свое мнение о даровании парижского Аполлодора[22].
– И вам уже известно, что он затем сообщил дерзкому гостю? – спросил Монферран, улыбнувшись млеющей от восторга Люси.
– Как?! – хозяин даже схватился рукой за сердце. – Вы уже получили ответ?
– Император Александр тебе ответил?! – вскричал, вскакивая со своего места, Модюи.
– Ответил сегодня утром, – не меняя тона, очень негромко, но с тайным торжеством сказал Огюст. – Вот, извольте, раз уж речь об этом зашла.
И, вытащив из нагрудного кармана, над которым вызывающе покачивался его орден, узкий белый конверт с изображенным в уголке двуглавым орлом, молодой человек положил его перед Шарло, однако Антуан, в волнении позабыв всякие приличия, подхватил его первым и, вытащив из конверта лист тонкой ароматной бумаги, вслух прочитал дрожащим от напряжения голосом:
«Мы, император Александр I, ознакомившись с проектами господина де Монферрана и найдя их в высшей степени интересными, весьма талантливыми и не лишенными новизны и смелости, высказываем свое одобрение автору и благодарим за его подарок, полагая в дальнейшем, возможно, использовать кое-что из этих проектов, либо сохранить их у себя как образец для других возможных архитектурных планов. Если господин де Монферран имеет намерение в будущем приехать для работы в Россию, то нам представляется талант его для России весьма полезным.
Наше императорское величество
Александр I».
– Боже, как любезно написано! – вскричала мадам Шарло, захлопав в ладоши, а ее муж, читавший послание через плечо Антуана, проговорил, розовея от удовольствия:
– Это великолепно, мой мальчик, великолепно! Это открывает перед вами прекрасные перспективы…
– Да, ты теперь можешь получить официальное приглашение в Россию, – помедлив, сказал Модюи. – Тебе надо только вовремя напомнить о себе Александру. Ты сам додумался до этого?
Монферран заколебался было, но потом, улыбнувшись, пожал плечами:
– Я еще не так искушен и уже не так дерзок, Тони. Мне посоветовали, разумеется, ну, а от кого исходил совет, ты, подумав, и сам догадаешься.
– Персье? – спросил Антуан.
– Я не называл имен, – покачал головой Огюст. Да и к чему имена? Мне посоветовал человек, который верит, что я талантлив.
– А мне ты не покажешь того, что в этом альбоме? – голос Антуана сделался горяч и жаден от внутреннего волнения. – У тебя ведь есть хотя бы эскизы?
Монферран встал со стула, подошел к высокому зеркалу в глубине гостиной, взял с подзеркальника кожаную потертую папку и, раскрыв, передал подошедшему Модюи[23].
– Вот. Посмотри, тут все, кажется. Я почти на ходу это все придумывал, за три-четыре дня, так что это даже и не эскизы, а так, наброски, игра воображения. По ним сделал уже готовые проекты. У меня же сразу мысли такой не было, сделать подарок русскому императору. Только вот эта арка, эта вот, видишь? Она была задумана раньше. Глупо, но мысль о ней пришла во время войны. Уж очень здорово дралась русская армия, и мне пришло в голову, что храбрецы эти достойны триумфальной арки, как, впрочем, и наши.
– А что за надпись на ней? – спросила мадам Шарло, тотчас подбежав к Модюи и нагнувшись над его локтем. – Это по-гречески, да, мсье Огюст?
– Это по-русски, – рассмеялся молодой человек. – У них греческий алфавит. Мне перевели эту фразу. Здесь написано: «Храброму русскому воинству».
– О, очень мило! – и дама с восторгом посмотрела на молодого архитектора. – Вы очень умны и дальновидны!
– Даже слишком! – буркнул Модюи, не отрываясь от рисунков, на которые смотрел с изумлением и едва ли не с гневом.
Огюст заметил этот взгляд и наивно приписал его патриотическому негодованию Антуана. У него неприятно дрогнуло сердце, он готов был уже ответить на возможное замечание друга, однако его вслед за мамашей атаковала Люси Шарло:
– Да, Огюст, милый, вы что же, в самом деле решили ехать в Россию?!
– Что вы, разумеется, нет! – совершенно искренно ответил молодой человек. – Просто мне хотелось бы, чтобы русский император действительно воспользовался хоть чем-нибудь из моих предложений, тогда и здесь у меня появилось бы сразу громкое имя. Во Франции-то строить в ближайшее время будут мало. Не до дворцов… Ну и одобрение Александра, это его письмо, немало стоит, или вернее, будет стоить в будущем. Нет, я не хочу в Россию, мадмуазель, хотя тот, кто дал мне благой совет, утверждает, что это было бы для меня лучше всего.
– Ну так это определенно Шарль Персье! – воскликнул Модюи и наконец поднял глаза на своего друга. – Но послушай, Огюст, скажи честно: ты действительно все это придумал за несколько дней?
– Дня за три-четыре, я же говорю тебе.
– И это целиком твои идеи? Тебе никто не помогал? – Антуан уже не в силах был скрывать дрожи в голосе. Он захлопнул папку, бросил её на подзеркальник и начал мерить шагами комнату.
Огюст вдруг понял, что это означает, и что означал взгляд, принятый им за благородное негодование патриота-француза…
– Тони! – он, улыбаясь, подошел к своему другу и взял его под руку. – Да что ты так удивляешься, Тони?.. Ну я же практик, у меня давно уже большая практика, стало быть, я умею быстро ставить задачу и находить нужное решение, почти как в математике. Только там цифры, а здесь формы, линии, композиции.
– Нет, это все равно невозможно! – прошептал Антуан (он невольно взял и стиснул до боли руку Огюста). – Невозможно так быстро и так хорошо! Восемь проектов и все так интересны, так… – и он выдавил слово, которое жгло ему язык: – так превосходны!
– А мне не все они одинаково нравятся, – пожал плечами Монферран.
– Боже мой, памятник генералу Моро![24] – вскричала мадам Шарло. – Ах, ну конечно, ведь император Александр глубоко его почитает…
– Его глубоко почитаю и я, – просто сказал Огюст. – Что бы ни говорили о нем, по-моему, он настоящий герой Франции, и если в конце жизни он совершил ошибку, то, черт возьми, их совершают все, но не все перед тем совершают столько подвигов, а потом рискуют жизнью во имя Родины и добрым именем во имя совести.
– Ура генералу Моро! – вскричал Пьер Шарло и кинулся наполнять бокалы.
Застолье продолжалось и стало еще более оживленным. К пирующим присоединилась, вернувшись с прогулки, Луиза, младшая дочь Пьера Шарло, лукавая болтушка, такая же глупенькая, как Люси, но, пожалуй, более непосредственная и оттого более привлекательная. После ее появления смех за столом уже не умолкал.
Однако Модюи вдруг поскучнел, его одолела задумчивость, и вскоре он под каким-то предлогом исчез. Еще через некоторое время начал откланиваться и Огюст.
– Я провожу вас, друг мой, – сказал мсье Пьер, поднимаясь из-за стола.
Когда они, пройдя обширную прихожую, оказались на широкой деревянной лестнице старого купеческого дома, Шарло взял своего гостя под руку и проговорил, став вдруг очень серьезным:
– Огюст, я хотел бы напомнить вам, что сегодня вы в третий раз посетили мой дом, то есть посетили его не с какой-либо целью, а как наш друг…
– Да, и я очень рад, что становлюсь вам другом, а не просто знакомым! – улыбнувшись, ответил молодой архитектор, хотя отлично понял, к чему произносится это вступление.
– Но вы же понимаете, – продолжал Шарло, – что раз вы к нам ходите как друг, то окружающие станут делать из этого выводы… Вы же знакомы не только со мной и с мадам Шарло… Кроме того, Люси так простодушна, что уже рассказала о вас многим своим подругам. Словом, вы понимаете, пора делать официальное предложение.
– Я собираюсь вскоре просить у вас руки мадмуазель Люси, – искусно подавив вздох, сказал Огюст.
– А надобно не вскоре, а в ближайшие дни! – воскликнул уже почти сурово мсье Пьер. – Понимаете, мсье, жених Луизы торопит с обручением, он юноша пылкий, весьма пылкий… А его отец напомнил мне, что ни за что не согласится на обручение сына с Луизой прежде, чем обручится моя старшая дочь. Поэтому я и тороплю вас, хотя не понимаю, отчего вы сами не торопитесь… Ведь вы любите Люси?
– Я много раз вам об этом говорил!
– Ну так вот и докажите это на деле, мой мальчик… Ну а я буду рад своими скромными услугами доказать вам отцовскую любовь. Коль скоро вы не собираетесь в Россию, здесь, во Франции, вам пригодятся мои возможности…
От этого довольно неделикатного напоминания о деловой стороне вопроса Огюста слегка передернуло, и мсье Пьер поспешил добавить:
– Да, уважаемый, я не скрываю, что хочу и буду вам помогать. В конце концов, в наше время без этого не обойдешься. И мне нравится, что вы обнаруживаете, в свою очередь, прекрасные деловые качества. Итак, когда вы собираетесь обручиться с Люси?
Монферран задумался на несколько секунд, потом ответил:
– Через пару месяцев, мсье. Молино, возможно, вскоре отошлет меня на какие-то работы в окрестностях Парижа, но, вернувшись, я получу приличную сумму, и обручение можно будет отпраздновать не только за ваш счет.
– Ну что же, – не без досады согласился мсье Пьер. – Ваша щепетильность тоже вызывает уважение. Однако раз уж речь идет о щепетильности, позвольте еще одно замечание: к моменту обручения постарайтесь расстаться с вашей циркачкой.
Огюст вздрогнул.
– Позвольте, но это…
– Ваше дело? О, да! – Шарло наивно поднял брови. – Но мадмуазель де Боньер слишком заметная фигура, и ее любовники тоже становятся знамениты. А мне бы не хотелось, чтобы перед свадьбой моей дочери, понимаете… чтобы ходили слухи, и чтобы над Люси посмеивались, сравнивая ее со знаменитой наездницей. Я тоже в свое время женился не девственником, мсье, но мои развлечения не были известны всему Парижу.
– Я вас понял! – отрезал Огюст, сухостью тона дав понять, что не желает продолжать этого разговора. – И если вас тревожит эта связь, мсье Пьер, то поверьте моему слову: она, вероятно, скоро будет до конца разорвана, и обручение, которое мне предстоит, здесь даже ни при чем. Я и так давно решил расстаться с этой женщиной.
– Очень рад! – Пьер Шарло улыбнулся и ласково пожал руку архитектора, провожая его к дверям. – Очень-очень рад!
Огюст не обманывал своего будущего тестя. Он действительно думал в эти дни о разрыве с Элизой, но окончательно не мог на него решиться.
Когда в середине апреля, сразу же после отречения императора, Монферран с радостью оставил армию и возвратился в Париж, никто, кажется, не встретил его с большей радостью, чем мадмуазель де Боньер… И он был счастлив, увидав, что за год разлуки она полюбила его как будто еще сильнее, чем прежде.
Однако в скромной ее квартире было по-старому полно цветов, в цирке к ней также ломились в уборную знакомые и незнакомые поклонники, ей писали письма, иногда посыльные доставляли их к ней домой, и все это вновь стало приводить Огюста в ярость. Прошел месяц, и сплетни, рассказы, сочувственные вздохи приятелей заставили его пожалеть о возобновлении этой старой связи…
Но Огюст был искренно привязан к Элизе, его мучила мысль о необходимости разрыва, и порою он думал, а не оставить ли все как есть? Ведь в конце концов они были не мужем и женою, и ему предстояло вскоре жениться, и Элиза должна была об этом узнать, так почему им было не заключить на этот счет соглашение, где ее права признавались бы в равной степени с его правами? Огюст не мог понять, отчего такой простой компромисс вызывает в его душе гнев и бешенство, отчего он боится рассказать своей любовнице о Люси Шарло, отчего так не хочет получить неопровержимое доказательство Элизиных измен… Мысль об этом его жестоко мучила, и он не знал, как избавиться от этой муки.
Антуан, заметив мрачное настроение друга, догадался о его причине и начал очень осторожно (ибо не позабыл о пощечине) убеждать Огюста не думать о ревности и брать у веселой красавицы только то, что она дать может, только радость и пылкие ласки и не требовать скучной супружеской верности, которую ему в будущем в избытке подарит нежная Люси, и будет кормить его этой верностью до тошноты… Но Огюст, вдруг ожесточившись, прервал рассуждения приятеля и потребовал, чтобы тот честно рассказал ему все, что узнал о мадмуазель Пик де Боньер во время его, Огюста, долгого отсутствия. Модюи долго мялся, однако наконец изложил кое-какие свои соображения, и Монферран перестал сомневаться…
– Все это правда, Тони? – сухо спросил он, сумев, однако, выдавить на губах улыбку. – Поклянись.
– На Библии, на распятии или кровью? – ехидно спросил Антуан. – Ты, выходит, вовсе перестал мне верить? Так я же не Яго, а ты не Отелло.
– Извини, – Огюст махнул рукой. – Не те страсти, мой милый! Все это страстей не стоило и не стоит, и я никого не собираюсь душить.
Он солгал. С этого дня он упорно и жестоко подавлял в себе свое против воли глубокое чувство, свою первую настоящую любовь. Иногда в порыве великодушия он хотел разом все простить Элизе, стать ей другом, помнить только о том, что когда-то она спасла ему жизнь, но стоило ему увидеть ее, почувствовать горячие прикосновения ее рук, запах ее волос, провести губами по бархатному пуху ее щеки, и у него занималось дыхание, и он в самом деле испытывал бешеное искушение кинуться на нее, стиснуть руками ее высокую гордую шею и закричать ей в лицо: «Моя или ничья! Слышишь! Моя или ничья! Поклянись, не то я тебя убью!» Разумеется, он понимал, что не сделает этого, и презирал себя…
Однако сцены ревности он стал ей устраивать чаще прежнего, а если обходилось без сцен, то он мог целый вечер просидеть в ее комнате мрачный и недовольный, не объясняя причины своего недовольства, а потом встать и уйти (это сделалось его любимой выходкой). Иногда Элиза выносила его вспышки спокойно и кротко, но порою на нее накатывала волна возмущения, и тогда она колко отвечала на его замечания, его вспышки встречала убийственным смехом, который сразу его охлаждал и приводил в почти мальчишескую растерянность, а иной раз, услышав упрек, топала ногою и говорила, яростно сверкая своими дьявольски черными глазами:
– Если ты здесь зря тратишь время, то и ступай, никто не держит тебя! А слушать твое нытье мне надоело! По-твоему у меня любовники есть? Изволь же – да! Ну так что же? Дуэль? Убийство? Самоубийство? Выбирай! И оставь меня в покое!
В такие минуты она бывала не просто красива, но становилась царственна, недоступна, в ней появлялось что-то от греческой богини или настоящей царицы амазонок, и ему делалось страшно от сознания, что она сейчас первая прогонит его прочь, и ему придется унести с собою такое унижение и ничем за него не отплатить…
– Полно, Элиза, – говорил он тогда. – Ну, ты же лжешь и дразнишь меня. Нет у тебя других любовников, я это вижу, к чему такие слова? Не сердись, пойми… Ты же знаешь, у меня сейчас неприятности.
И в этом он не лгал.
Вступив на престол, новый король Франции Людовик XVIII, призванный к власти союзниками-победителями и французской аристократией, вначале отпугнул эту самую аристократию невероятным либерализмом. Он не стал расстреливать и вешать «цареубийц» и даже (о ужас, о позор!) оставил многих из них в парламенте, сохранилась свобода цензуры, не был упразднен орден Почетного легиона, не была от начала до конца преобразована армия, дворянство не было восстановлено в правах, упраздненных некогда революцией[25].
Однако мало-помалу новое правительство показало весьма мало либерализма в отношении тех, кто служил некогда в армии Бонапарта и тем более отличился на этой службе. До настоящих гонений было еще далеко, но лица, запятнавшие себя некогда верной службой «корсиканскому чудовищу» стали испытывать притеснения со всех сторон.
До Огюста дошли разговоры, что многие такие, как он, виновные лишь в храбрости, проявленной на войне, могут в скором времени потерять выгодные места. Его место особенно выгодным, пожалуй, не считалось, но нашлись бы претенденты оттеснить наполеоновского офицера и с этой «жердочки», и Огюсту стало не по себе. Молино не повышал его по службе, не предлагал ему самостоятельной работы, и по намекам главного архитектора Парижа Монферран вскоре понял, что ему, «бонапартисту», надеяться не на что… Поневоле приходилось думать о связях мсье Пьера Шарло…
Антуан Модюи собирался вернуться в Россию. Свой отъезд он назначил на конец ноября, желая избежать путешествия по отвратительным российским дорогам, размытым дождями.
– На саночках, по снежку, куда приятнее, – говорил он. – Да и быстрее – с каретами в каждой дыре проторчишь по два-три дня. Бр-р-р!
Но до его отъезда произошло событие, сделавшее прощание друзей совсем иным, нежели они полагали.
Однажды, это было в конце октября, Огюст встретил одного из своих знакомых, с кем некогда вместе служил в полку Дюбуа, и они, зайдя в какой-то трактирчик, провели там приятный вечер, после чего расстались, и Огюст, оставшись в одиночестве на темной и безлюдной улице, почувствовал вдруг досаду и тоску. Идти в свою пустую квартиру, где наверняка уже храпел на диване Гастон и в буфете было немного сухарей и четверть бутылки какой-то кислятины, ему ужасно не хотелось. И он решил пойти к Элизе…
Идти было далеко, экипажей по дороге не попадалось, молодой человек добрался до знакомой улицы, за которой начинался сад, в половине двенадцатого.
Поднявшись по лестнице, он уже собирался было постучать в дверь, не рискуя так поздно дергать шнурок колокольчика, который (он это знал) зазвонит на всю лестницу, но тут вдруг его рука застыла, занесенная над дверной перекладиной. Из-за двери до него отчетливо донесся мужской голос и, даже не напрягая слуха, он узнал его… То был голос Модюи.
– Ну в самом деле, Элиза, ты подумай, я тебе это серьезно говорю! – Тони настаивал на чем-то, говорил решительно и одновременно вкрадчиво.
В ответ раздался беззаботный Элизин смех, и от этого смеха кровь, разогретая в трактире старым бургундским, ударила в голову Огюста.
– Ах, Тони, как можно говорить серьезно такие вещи! – хохотала Элиза.
– Да нет же, право, – продолжал Антуан, – подумай… Ведь ваш с Огюстом роман скоро закончится, ты и сама это видишь. Вы оба вносите в это слишком много пыла, и у вас получается не красивый роман, а трагедия, а кому она нужна? Ты горда, а он строптив… И ревнив, к тому же…
– Ты находишь, Тони? Ха-ха-ха!
– Перестань! Тебе совсем не так смешно, милая Лизетта. Хотя, я думаю, у тебя хватит здравого смысла пережить ваш разрыв. Ведь Огюст не единственный твой любовник?
– Конечно не единственный, а то как же? Неужели ты мог подумать, Тони, что я больше никому-никому не нравлюсь? Ха-ха-ха!
– Ты нравишься многим, – пылко воскликнул Модюи. – Но можно ли на них прочно рассчитывать?
– На кого? – весело спросила Элиза. – Ты всех их знаешь, мой милый Тони?
Антуан хмыкнул.
– Барон дю Ревэ, например, слишком стар и может отдать Богу душу, а этот сухопарый драгун, который обхаживает тебя с прошлой осени, мне кажется, уже женат… Но ведь ты и мне нравишься, Лизетта, и нравишься давно, и я отношусь к тебе серьезнее их всех, хотя до сих пор не получил за это ничего, кроме улыбок… Право же, едем со мной в Петербург!
Монферран, не веря себе, прислонился пылающей головой к косяку двери, и несшиеся из-за нее слова зазвучали еще громче и отчетливее.
– А что, скажи мне, пожалуйста, я стану делать в Петербурге?
– У меня в Петербурге огромные связи. Я устрою тебя в любой цирк, в любую труппу. Могу даже в балет… Тебе, правда, уже двадцать лет, но об этом никто не догадается, а я скажу, что восемнадцать…