Собор. Роман с архитектурой Измайлова Ирина
В это время полковник, скромно стоявший у двери, тихонько и выразительно фыркнул.
– Что с вами? – раздраженно осадил его император. – Что смешного вы во всем этом видите? Извините, мсье Констан, я оставлю вас на несколько минут. Идемте, Монферран.
И он, подойдя к Огюсту, ладонью легко подтолкнул его к выходу.
Они вместе прошли через малый покой, миновали приемную и вышли на лестницу. Здесь Наполеон остановился и, облокотившись на лестничную балюстраду, с легкой улыбкой проговорил:
– Я был уверен, что вы поняли. Но раз нет… Вчера, в это же приблизительно время, мне доложили, что меня просит об аудиенции некая дама, которую отчего-то пропустили все патрули и часовые, не узнав даже, кто она и по какому делу, а просто потому, что она сказала им: «Мне нужно видеть императора». Я принял ее. Дама, к моему удивлению, была мне совершенно незнакома, я не видел ее среди придворных и знати, а между тем по осанке, манерам и голосу она – принцесса. На ней было бордовое с черным платье и покрывало, но она его подняла, когда я сказал, что хочу видеть ее лицо. Она преклонила колени, но с таким видом, с каким их преклоняют монархи перед папой, чтобы им возложили на голову корону. Она сказала, что пришла просить об одном человеке, недавно арестованном. Я спросил: «Кто он?» Она ответила: «Ныне никто, но в будущем – великий архитектор». «Кто сказал вам это?» – спросил я. И услышал: «Господь Бог». С Богом спорить трудно, потому я далее осведомился, за что вас арестовали. Она рассказала мне об альбоме и о том, что из-за этой невинной выходки вас обвинили еще и в других грехах. Тогда я спросил ее, роялист ли вы по убеждениям. И она сказала: «По убеждениям, ваше величество, он только художник». Я пообещал ей, что узнаю о вашем деле, и тут она посмотрела на меня взглядом, какого я не видывал и у королев, и проговорила: «Я пришла просить вас на коленях о его освобождении. И не встану с колен, пока вы не дадите слово его освободить, что бы вам о нем ни сказали. Он не изменник, это говорю вам я, ибо видела, как он умирал за Францию. И он гениален, значит, угоден Богу. Спасите его, и Господь спасет вас!»
– Она вам так сказала?! – немея, прошептал Огюст.
– Да, именно так. И я понял, что попроси она меня прежде, скажем, о помиловании Жоржа Кадудаля[33], я бы его помиловал.
Я дал ей слово, но захотел посмотреть на вас, посмотреть на того, кого она любит. Вот и все. Я вижу, вы поняли, о ком речь.
– Да! – вне себя воскликнул молодой архитектор и в порыве волнения, изумления, раскаяния закрыл лицо руками. – Боже мой, Боже мой!
– Довольно! – раздраженный возглас императора привел его в себя. – Эти чувства проявляйте не передо мной. Могу я вас спросить, кто эта дама?
– Она не назвалась вам? – спросил Огюст, стараясь говорить спокойнее.
– Нет, мсье, и я не осмелился спросить ее имя.
– Но если вы не осмелились его спросить, то как же мне осмелиться назвать его, ваше величество?
Наполеон расхохотался:
– Вы правы! Ну так ступайте теперь с Богом. Передайте ей мой поклон и скажите, что, по моему мнению, вы ее все-таки не стоите.
Огюст низко поклонился императору и, выпрямляясь, очень тихо ответил:
– Но вы забываете, ваше величество, что она на этот счет имеет другое мнение.
– Помню, – чуть нахмурясь, сказал император. – Но любовь слепа. Прощайте, мсье.
– Прощайте, ваше величество. Благодарю вас от всего сердца, и да хранит вас Бог!
И поклонившись еще раз, Огюст почти бегом спустился по лестнице.
Он отправился к Элизе только на другое утро: его мучили стыд и горечь от того, как по-разному они, оказывается, умели любить…
Комната мадмуазель де Боньер была заперта, а привратница вручила молодому человеку незапечатанный конверт с вложенным в него маленьким листком зеленоватой бумаги.
Письмо состояло всего из нескольких строк.
«Мсье!
Я знаю, что Вы придете, поэтому оставляю для Вас это письмо. Если Вы сохранили свою гордость и порядочность, прошу Вас никогда больше ко мне не приходить и не искать встречи со мною. Прошу Вас об этом во имя великодушия!
Я никогда и ни в чем не была виновата перед Вами, но и Вы ни в чем не виноваты передо мной, а моя нынешняя услуга – лишь плата за Вашу доброту. К тому же, я вполне удовлетворила свою женскую гордость и женское тщеславие. Мне сказали, что император звал Вас к себе, надеюсь, он не был с Вами суров…
Прощайте, мсье, и еще раз заклинаю Вас: сделайте так, чтобы мы не встречались больше.
С благодарностью
Элиза Пик де Боньер».
Поблагодарив привратницу, молодой человек спустился по лестнице, вышел на улицу. Улица, как обычно, была пуста.
И Огюсту вдруг показалось, что опустел весь Париж, весь мир вокруг него, хотя на самом деле пусто сделалось только в его сердце. Ему никогда еще не доводилось испытывать такого страшного, такого непоправимого ощущения полного и бесконечного одиночества. Он готов был закричать от пронзившей его невыносимой боли. И если бы в эту минуту ему пообещали вернуть Элизу, если он откажется от всех своих мечтаний, от явившегося ему призраком золотоглавого собора, от славы, от признания, он бы с благодарностью согласился на это…
Тетушка Жозефина Рикар, надев свой голубоватый от крахмала фартук и чепец, обрамленный крылышками, будто головка лепного херувима, неторопливо, но очень ловко, как-то по-особому красиво накрывала на стол. Ее добрые мягкие руки так ласково брали каждую тарелку, что казалось, тарелка сама, как живая, выскальзывает из них на стол, как раз на то место, где ей следует быть, причем становится на это место беззвучно, словно деревянную крышку стола покрывает не тонкая холщовая скатерть, а слой пуха. Молочник танцевал в руках тети Жозефины, покуда она несла его от шкафчика к столу, и белые капельки, брызнувшие с ложки на фарфор, смеялись, соприкасаясь с солнечными лучиками. Горка овсяного печенья в вазочке, когда она водрузила вазочку посреди стола, начала излучать сияние, словно печенье было вырезано из теплого сердолика, а стеклянная розетка, наполненная медом, превратилась на солнце в золотой слиток, и невидимая рука чародея сразу стала отливать из него золотых пчел, которые, сами собою возникая в воздухе, одна за другой закружились над ровной поверхностью меда.
– Кыш, кыш! – воскликнула тетя Жозефина и взмахнула над столом белым, как сахар, полотенцем, отчего закачались колокольцы цветов, стоявших сбоку стола в голубом горшочке, и из них выпорхнули еще две пчелы и тоже ринулись к меду.
Огюст рассмеялся. Как часто, наблюдая в детстве за этим священнодействием, он мысленно жил в настоящей сказке, где Жозефина становилась доброй феей, милой, но на редкость беззащитной, и каждый предмет на столе оживал от ее прикосновения и рассказывал ей и ему свою историю. Потом, став взрослым, он продолжал помнить эти сказки, но они делались почему-то все грустнее, по мере того, как старели вещи, старел сам домик в Шайо, и (кто бы мог подумать!) начала стареть добрая фея…
Каждый завтрак, обед или ужин у тети Жозефины запоминался Огюсту, но этот завтрак ему суждено было особенно запомнить, и он имел особенный смысл, ибо это был последний его завтрак в родном доме. Он в последний раз видел эти стены, украшенные фарфоровыми тарелочками с рисунками, нанесенными на эмаль, которые он когда-то привез в подарок Жозефине из первого путешествия в Италию. Он в последний раз сидел за этим старым-престарым столом, прикасался к вещам, которые помнили его отца и мать, он в последний раз открыл и потом, уходя, закрыл за собою плакучую дверь, на которой матушка когда-то отмечала карандашом его рост (эти отметки так и остались на потемневшем косяке двери). Рано утром, когда он шел сюда, его в последний раз встретила простая торжественная музыка колокола маленькой церкви Сен-Пьер-де Шайо, где венчались его родители, где тридцать лет назад, в голубое влажное январское утро молодой священник окрестил крошечное существо с белым кудрявым пухом на лысой головке, и тем приобщил его едва явившуюся в мир душу к христианской вере… Это было давно. И его отец, и Мария-Луиза были давно, и даже дядюшка Роже уже, казалось, давным-давно ушел в таинственное Иное, и только Жозефина еще была здесь, еще владела этим миром детства и юности, еще совершала привычное священнодействие над знакомым столом, но спустя некоторое время и ей суждено было уйти в давно прошедшее, ибо это утро, этот день был днем прощания.
– Так, значит, ты все-таки едешь, мой милый? – нежно спросила Жозефина племянника, ловко скрыв в голосе печаль, только с любопытством и лаской.
– Еду, тетя, – ответил Огюст, надкусывая печенье и поливая его золотистый излом медом с серебряной ложечки. – Еду, увы. Ну, а что еще остается делать? Моя служба в войсках императора раз навсегда сделала меня неблагонадежным в глазах королевского правительства. Я не могу рассчитывать на карьеру во Франции. И кому сейчас вообще здесь нужны архитекторы, а? Ах, тетя!.. Меньше всего я хотел бы надолго покидать Францию, но судьба, как видно… Да и, в конце концов, многие до меня туда уезжали, и ничего с ними там не случилось.
– Но то было раньше! – воскликнула, невольно выдавая себя, Жозефина. – А теперь, после этой ужасной войны с Россией русские нас возненавидели… Но, быть может, правда, не все?.. И что думает наш всемилостивый король Людовик? Неужто же все служили Наполеону по доброй воле? Ты бы хоть напомнил своему Молино, что тебя в период ста дней посадили в тюрьму!
Огюст пожал плечами, подставляя свою чашку под тетин молочник.
– Посадили в тюрьму! Ха-ха! Выпустили ведь… А для правительства явным доказательством моего роялизма был бы только расстрел, но в этом случае, боюсь, мне было бы еще труднее найти работу. Так что, тетушка, ничего не поделаешь! Попытаю счастья в России. А вдруг повезет? Говорят, Рикары везучи… Вы как про себя считаете, а?
– Я на судьбу не жалуюсь, мой мальчик, – просто отвечала Жозефина. – Господь не послал мне мужа и детей, но зато я смогла стать опорой для твоей бедной матушки, с которой все в нашей семье так жестоко обходились. А бедная Мария-Луиза всю жизнь была ребенком… Да и тебе моя забота ведь помогала иногда, да, Огюст, мое дитя?
Он, не ответив, ласково взял тетушкину руку и прижал ее к своей щеке. Она другой рукой нежно разворошила его кудри на макушке.
– Ой, тетя! А как же я их теперь уложу?
– Не сердись. Я тебя причешу уж напоследок по старой памяти и восстановлю твою модную прическу. Ах, ты, мой кавалер! И костюм-то себе сшил, наверное, у лучшего портного?
– У одного из лучших, а вы как думаете? Что же я, опозорю Францию в глазах русских, для которых французы всегда были законодателями моды и хорошего вкуса?
Ах, знала бы тетя Жозефина, чего стоил Огюсту этот наимоднейший и изящнейший костюм, и шелковый галстук, и изысканные башмаки! Он далеко не все рассказывал о своих делах, и она не знала, что в последние недели он истратил почти все, что заработал, на уплату долгов, которых накопилось очень много, ибо удрать от кредиторов, которые тогда привязались бы к его родственникам, он не мог себе позволить. Таким образом, не то, что ехать, но и жить становилось просто не на что, и чтобы заказать себе костюм, купить дорожный саквояж, шерстяной плащ и шляпу, молодому архитектору пришлось отказывать себе последнее время во всем самом необходимом. Он ограничивался на завтрак и ужин куском ржаного хлеба и чашкой воды, а обедал в самых дрянных трактирах, причем порою вынуждал себя обедать через день, ибо деньги его таяли неумолимо.
– Но к кому же ты обратишься в России, мальчик мой? – спросила тетушка, садясь напротив Огюста и наливая себе чашку кофе. – С Модюи ты в ссоре, а кроме него у тебя никого знакомых никогда там не было.
– Это верно, но я еду не с пустыми руками, – улыбнулся молодой человек. – Помнишь мсье Бреге? Ну, известного часовщика Бреге, которому я делал рисунки для его знаменитых дворцовых часов? Ведь с ним меня познакомил еще отец Тони… Так вот, я навестил его недавно, рассказал о своих планах, и он обещал мне помощь. У него в Петербурге живет хороший знакомый, даже друг, который ныне занимает там очень высокое положение, он начальник над главным строительным ведомством в Петербурге. Он жил долгое время в Париже, но родом испанец и, между прочим, мой тезка, только Бреге называет его на испанский манер «Августин». Фамилия его Бетанкур. Мсье Бреге дал мне рекомендательное письмо к этому человеку[34]. К нему я и поеду
– О, так это прекрасно! – воскликнула, немного успокаиваясь, тетя Жозефина.
Огюст не стал говорить ей, что осторожный Бреге, знавший только качество рисунков Монферрана и не смысливший в архитектуре, дал своему молодому знакомому весьма односложную рекомендацию: он охарактеризовал его как хорошего рисовальщика и ничего более. Но за неимением лучших рекомендаций Огюст решил положиться и на такую…
– Ну а есть ли у тебя теплая шуба? – с волнением спросила вдруг Жозефина. – В России ведь ужасно холодно! Как же ты будешь там без шубы?
– Тетушка, шубу я куплю себе к осени! – расхохотался Огюст. – И даже к зиме, скорее всего. Сейчас конец апреля, значит в середине июня, и никак не раньше, я буду в Петербурге. В середине июня, понимаете? Там же тепло в это время, там тоже цветут цветы, и растет трава. Ну не станут ли на меня показывать пальцами, если я появлюсь там в шубе, а? Они скажут, что французы после отступления из России зимой двенадцатого года посходили с ума… Нет, плаща мне будет довольно.
– Раз ты уверен, что там тепло, то поезжай в плаще! – вздохнула тетушка. – Но… – тут она запнулась. – Неужели ты уедешь, даже не простившись с Люси?
Огюст помрачнел.
– Да, уеду, не простившись, – сурово ответил он. – Я так решил.
– Но… – опять начала Жозефина. – Ведь это твоя невеста, вы же обручены… Если ты так уедешь, это будет…
– Подло? – резко спросил Огюст. – Да, наверное. Но я не хочу этой свадьбы, понимаете, тетя? Обручиться меня вынудили, вы это знаете, и я не люблю мадмуазель Шарло… А если они станут меня разыскивать… Что же, пускай достанут в Санкт-Петербурге! Ничего, выкручусь… Еще, может быть, женюсь на какой-нибудь русской княжне, они, говорят, хороши необычайно… Правда, я могу им не понравиться…
– Ты нравишься всем! – уверенно заявила Жозефина и поцеловала племянника в растрепанный затылок.
Они простились вечером.
Через день был назначен отъезд, и Огюст оставил себе сутки на сборы. Ему было почти не на что ехать, но к счастью один из его приятелей, отставной офицер Луи де Бри собирался по своим делам в Варшаву, а так как ехал он вдвоем со слугою в большой роскошной карете, то и предложил Монферрану до Варшавы сопровождать его, разумеется, не требуя за то денег, а лишь приятной компании во время путешествия. От Варшавы до Петербурга путь предстоял тоже не самый близкий, однако, это было в некотором роде спасением, и Огюст с радостью принял предложение де Бри. Он мог (ибо в карете оставались свободны два места) прихватить с собою и слугу, но ему некого было прихватывать. Гастон бросил своего хозяина три месяца назад, заявив, что его не устраивает нерегулярная выплата жалования. Вообще-то Огюст все равно едва ли взял бы с собою Гастона: он умел сам себя обслуживать, а денег едва хватало на путешествие в одиночку…
Утром следующего дня (следующего за посещением тети Жозефины) Монферран самым тщательным образом сложил свой саквояж, оказавшийся, несмотря на малые размеры, полупустым, проверил, все ли взято, что взять было необходимо и, зайдя затем к хозяину дома, расплатился с ним за квартиру, сказав, что приискал себе по случаю предстоящей женитьбы другое место жительства. Это была необходимая предосторожность: узнай мсье Пьер о намечающемся побеге милого зятя, он мог пустить в ход все средства, вплоть до услуг полиции…
К полудню все приготовления были завершены. Огюст решил не сидеть понапрасну дома, взирая на застегнутый саквояж, а пойти прогуляться, обойти свои любимые места в Париже, попрощаться со знакомыми улицами, которые ему неизвестно когда еще придется вновь увидеть.
Ему ужасно хотелось, кроме того, зайти в какое-нибудь заведение подешевле и выпить за отъезд хотя бы один бокал шампанского, но, пощупав свой кошелек, он вынужден был отказаться от этой мысли и решил понадеяться на Луи де Бри, который завтра наверняка предложит распить бутылку доброго зелья в своем доме. Надеясь также на обильный завтрак, без которого Луи не двинется в путь, и который он, несомненно, разделит с товарищем, Огюст отказался и от обеда, решив, что последний день в Париже должен пройти быстрее остальных, и он не успеет умереть с голоду.
И действительно, о еде он в этот день думал мало. Ему было не грустно и не весело, но как-то тревожно, он не мог спокойно думать о том, что через месяц с небольшим окажется совершенно один в незнакомой огромной стране, которая недавно была так враждебна Франции, где его могут принять неласково, и неизвестно, как обернется его отчаянное предприятие. Император Александр мог давно забыть о подаренном ему альбоме, а тот самый инженер-испанец, к которому его адресовал мсье Бреге, мог отмахнуться от докучного протеже своего былого друга, тем более, если он любил французов, как все прочие испанцы…
Но не только и не столько эти мысли мучили молодого архитектора. Он думал больше всего о том, что уедет, даже не простившись с Элизой…
Раза три за день ноги приносили его к знакомой улице, за которой по-летнему празднично зеленел сад.
Элиза жила там же, в том же доме, в той же квартире, это Огюст узнал через ее цирковых поклонников, и за этот год, за год, что прошел после получения им ее доброго и уничтожающего всякую надежду письма, он много раз хотел просто пройти мимо ее окон, чтобы случайно увидеть ее, чтобы она случайно его увидела, посмотрев в окно… Но стыд и гордость удерживали Огюста.
И вдруг в этот день, осознав, что это – последняя возможность, и другой уже никогда не будет, он решился.
На улице стал моросить мелкий невесомый дождь, а зонт, купленный специально для путешествия, остался дома, и это подогнало его. «Испорчу костюм, никуда ведь не поеду!» – с ужасом подумал он и бегом кинулся к дому.
Привычно зазвенел колокольчик. За дверью проскользили едва слышные шаги, и дверь отворилась.
Элиза стояла на пороге, поправляя левой рукой гребень в прическе. На ней было знакомое Огюсту светло-голубое платье, ее любимое.
Глаза ее загорелись и тут же погасли, когда она прямо перед собою увидела Огюста. Чуть-чуть дрогнули пальцы на косяке двери. Но голос не задрожал, когда она удивленно спросила:
– Вы?
– Не прогоняй меня! – быстро и твердо сказал он, глядя ей в лицо. – Я пришел проститься с тобою. Я завтра уезжаю навсегда.
– Вот как? – она отступила в комнату, не притворяя двери. – Ну, так зайди же.
Снова она говорила ему «ты». Это рождало крошечную надежду, и молодой человек вошел, уже не так робея и не так боясь, что встретит презрение и смех.
В комнате ничто не изменилось, все было по-старому и на своих местах, не прибавилось новых вещей, и Монферран подумал, как нелепо было подозревать в изменах женщину, которая за три с лишним года нисколько не разбогатела, хотя ей высказывали свое обожание самые толстые кошельки Парижа…
– Садись, – Элиза села и указала ему на диван. – И куда ты едешь?
– В Россию. В Петербург. Здесь мне в ближайшие годы надеяться не на что, а ждать я не могу: денег нет на ожидание. И работать хочется. В Петербурге много строят.
– Ты думаешь там построить свой собор? – спросила она, чуть улыбнувшись, но в этой улыбке не было насмешки.
– Не знаю, что я там построю. Собор – это мечта, может быть, просто бред, привидевшийся раненому. А жить нужно реальностью, Элиза. Буду работать и увижу, чего я стою…
Он опустил голову. Ему хотелось сказать ей давным-давно приготовленные слова, но они жгли горло и язык, и выговорить их он не мог… Она тоже молчала.
И вдруг спросила:
– Почему ты так похудел, и куда девался твой румянец? Неужели так уж туго пришлось?
– В последнее время, да, – просто сказал Огюст. – Питаюсь главным образом надеждами, а от них почему-то никто не толстеет. К отъезду пришлось раздать кучу долгов и многое покупать.
– Вот как! – она встала и жестом показала ему, чтобы он оставался сидеть. – Ты обедал сегодня? Будешь обедать со мной?
Он покраснел.
– Я не потому тебе сказал, что я…
– А нельзя ли без этого? – ее брови сердито взлетели вверх. – Можно ведь ответить «да» или «нет», не изображая оскорбленную гордость.
– В таком случае скажу «да»!
– Ну, вот и прекрасно, потому что я тоже проголодалась.
И она с поистине молниеносной быстротою накрыла на стол. Они пообедали молча, ибо Элиза понимала, что ее гостю слишком хочется есть, чтобы он мог говорить за едой. Когда тарелки опустели, хозяйка сварила на старой жаровенке кофе.
– Элиза… – Огюст поднял на нее глаза и увидел на ее лице улыбку. – Чему ты улыбаешься, а?
– Тому, что у тебя опять румянец на щеках. Что ты хотел мне сказать?
– Я хотел спросить… Ты, когда я уеду, ведь не сразу забудешь меня?
Она пожала плечами.
– А ты бы как хотел?
– Я бы очень хотел, чтобы ты помнила меня хотя бы недолго. Только, ради Бога, ты поминай меня добром, хорошо?
Голос его стал так серьезен, а глаза так печальны, что улыбка пропала на лице Элизы. А он продолжал:
– Мне очень-очень важно, чтобы именно ты не держала на меня зла в сердце. Если ты вспомнишь меня иногда добрым словом, мне там будет легче. Понимаешь, я не знаю, что меня ждет, мне может быть очень трудно… Если ты благословишь меня, Элиза, я наверное, сумею победить.
– Я благословляю тебя, Анри! – сказала она твердо, но, не выдержав, опустила глаза.
Огюст вздрогнул.
– Анри! Ты назвала меня «Анри», как раньше… Так значит… Значит, ты будешь за меня молиться, Элиза? Искренно, от всего сердца?
– А ты думаешь, все последнее время, все время, что мы не виделись, я не молилась за тебя? – в голосе ее был не упрек, а только одно удивление. – Я молилась, Анри. Искренно, от всего сердца.
Он опустил голову. В эту минуту у него так заколотилось сердце, что захотелось прижать его рукой – казалось, оно собиралось пробить грудь изнутри. Надо было решиться. Сейчас или никогда, и собравшись с духом, он проговорил:
– Элиза, а что если бы я предложил тебе поехать со мною, а?
Тотчас он поднял глаза, и увидел, как на миг изменилось выразительное Элизино лицо, по нему пронесся целый ураган чувств, но они сменяли друг друга так стремительно, что невозможно было за ними уследить.
– Поехать с тобою? – переспросила она. – Это в Петербург, да?
– Да, в Петербург.
– И ты мне это предлагаешь?
– Да. То есть я прошу тебя об этом! – поспешно добавил Огюст.
Она вдруг рассмеялась и по привычке звучно щелкнула пальцами.
– О-ля-ля! Это мне нравится! Люблю неожиданные предприятия! Я согласна, Анри.
– Ты согласна?! – не веря себе, прошептал Огюст.
– Я же сказала «да». В цирке я никому ничего не должна. Мне должны, но придется расстаться с небольшой суммой, хозяин не захочет отпускать меня и не выплатит мне расчета. Но кое-что у меня есть. Вот!
Она раскрыла висящий на стене шкафчик, вытащила оттуда круглую коробочку, и из коробочки извлекла шелковый кошелек, который упал на стол с нежным звоном.
– Здесь почти сто франков.
– Сто! – Огюст печально усмехнулся. – А у меня только сорок семь. Ты в два с лишним раза богаче, Лиз…
– Но я дама, мне больше и нужно. Возьми кошелек. Не я же буду тратить в дороге деньги.
Он не знал, что еще сказать. Ее спокойная решимость, полное отсутствие сомнения вызвали у него смятение, он испугался.
– Лиз… Я еще не знаю даже, найду ли работу. Там может быть вначале очень трудно. Тебя это не пугает?
– Нет, – она смотрела на него спокойным ясным взглядом. – Я умею переносить все трудности. Когда ты едешь? То есть когда мы едем, Анри?
– Завтра. А ты успеешь собраться за один вечер?
– За один вечер? Хм…
Элиза распахнула шкаф, вытащила оттуда вешалку с двумя платьями, малиновую шаль, какую-то кофточку, нечто пенно-кружевное со множеством оборок, круглую коробку, должно быть, со шляпой, свой синий халат, мешочек, набитый доверху чем-то разноцветным, затем извлекла большую высокую корзину круглой формы, вроде тех, в которых носят фрукты, только с крышкой, ловко и быстро сложила туда все извлеченное из шкафа, не комкая, а аккуратно сворачивая каждую вещь, сунула сбоку плоскую шкатулку черного дерева, круглую коробочку, в которой прежде был ее кошелек, добавила ко всему этому маленькую вазочку богемского хрусталя, которую перед тем завернула в платок, и затем захлопнула крышку корзины и закрыла ее на застежку.
– Вот и все, – сказала она, снова садясь на диван и беря недопитую чашечку кофе, который не успел даже остыть.
Огюст расхохотался. Теперь его уже ничто не удерживало, и он, подойдя к Элизе, сел рядом с нею и осторожно опустил голову ей на плечо. Знакомый запах ее волос чуть не свел его с ума, он испугался, что сейчас, закрыв глаза, откроет их в каком-то другом месте, и Элизы не будет рядом.
Она, угадав его смятение, повернула голову и поцеловала его в завитушки на виске. У него вырвался не то вздох, не то стон, и он прошептал:
– Мне было плохо… Мне было плохо без тебя, Элиза!..
– Отчего же ты не пришел раньше? Я ведь даже не сменила квартиру…
– Но ты запретила мне приходить!
– Да? – теперь она говорила с ласковым упреком. – И ты поверил, что я не хочу тебя видеть?
Огюст молча спрятал лицо в ее волосах, черной волной падавших на затылок. Потом у него вырвалось:
– Боже! Какой же я трус и идиот!
Она опять рассмеялась.
– Что ты! Просто ты веришь всему, что говорят и пишут, а я об этом не подумала. Маленький ты мой!
Если бы кто угодно другой назвал его маленьким, он бы вскипел от ярости. Но в устах Элизы это слово прозвучало самой нежной лаской. И Огюст совершенно растаял.
– Спасибо тебе. Уже поздно, и на улице идет дождь, а я без зонтика. Можно мне остаться?
– Само собою. – Элиза встала, осторожно отстранив его. – Прежде ты не спрашивал разрешения, Анри.
– Прежде я не знал, что перед тобою трепещут великие мира сего, и император Наполеон не осмелится спросить, как твое имя… Да, а ты знаешь, что он мне сказал, когда я уходил, а? Он сказал, что по его мнению я тебя не стою.
– Это он от зависти, – просто сказала Элиза, принимаясь стелить постель. – Можешь снова, если угодно, начать ревновать, но мне показалось, что я ему понравилась.
Часть вторая
Состязание
Их путешествие длилось полтора месяца. Путь до Варшавы был, само собою, короток и приятен, но затем началась мучительная тряска «на перекладных», и, начиная от границы России, потянулись ужасные, трудновыносимые дороги, и от города к городу приходилось тащиться по-черепашьи, моля Бога о хорошей погоде, ибо во время дождя в иных местах было и вовсе не проехать.
На пути к Пскову все же застигли дожди, и едва ли не полдня карета ползла по размытой, обратившейся в черное месиво дороге. Кучер отрывисто бранился, грозил кулаком тучам, облепившим небо, и отчаянно хлестал лошадей.
Но после полудня вдруг показалось солнце, тучи разошлись, и сделалось очень тепло, так тепло, что земля стала быстро просыхать, от густой травы и деревьев пошел легкий пар.
Дорога тянулась теперь через негустую смешанную рощу. Часто попадались поляны, заросшие мелким кустарником и покрытые цветами.
Вдруг раздался скрип, и карета опять накренилась на бок. Ее заднее колесо засело в глубокой рытвине.
С козел донесся злой голос кучера, и послышались звучные хлопки кнута по крупам лошадей.
Огюст открыл дверцу и крикнул кучеру:
– Не убей бедную скотину! Слез бы и толкнул сзади, а я бы вожжи взял!
Кучер, не понявший, разумеется, ни слова, повернул голову и что-то рявкнул в ответ что-то вроде:
– И так уже с лошадей шкуры сдираю! Невтерпеж ему, экий барин! Вот слезь, да пихни сзади, карету-ту!
Огюст понял не всё, ведь, готовясь к поездке в Россию, только начал учить русский язык.
– Что он тебе говорит? – полюбопытствовала Элиза. – Ты хоть что-то понял?
– Понял, что меня обругали, – отозвался Огюст, закрывая дверцу.
В это самое время за деревьями, хороводом окружившими небольшую поляну, посреди которой застряла карета, послышался звук рога и собачий лай, а затем донесся выстрел и за ним другой.
– Охота, кажется, – сказала Элиза, с интересом выглядывая в окно, но пока что за окном ничего не было видно.
Кучер, наконец, слез с козел и принялся ломать ветки с ближайшего куста, чтобы затолкать их под колесо. Покуда он это делал, шум охоты приблизился, и вдруг совсем рядом хлопнул еще один выстрел, а за ним раздался истошный вопль, и на поляне появилось существо, которое в первый момент смотревшие из окна кареты готовы были принять за преследуемого зверя…
Из-за деревьев это существо выскочило почти на четвереньках, скользкая трава уходила у него из-под ног, заставляя спотыкаться и хвататься руками за землю. Потом бегущий выпрямился и помчался через поляну, шатаясь и скользя. Огюст и Элиза успели заметить только развевающиеся лохмотья его одежды и лохмы светло-каштановых волос над темным перекошенным лицом.
За ним на поляну выскочил второй человек, тяжелый и коренастый, в высокой шляпе и с ружьем в руке. Рыча, как гончий пес, он стремительно настигал первого.
– Что это такое, Анри? – испуганно вскрикнула Элиза. – Он его, кажется, убить хочет!
В этот момент преследуемый подлетел к карете, застрявшей в дорожной колее, и, в ужасе ничего не видя перед собою, всем корпусом врезался в нее. Его сразу отбросило назад, тотчас подоспел его преследователь и прикладом ружья что есть силы ударил беглеца между лопаток. Тот коротко ахнул и, ткнувшись лицом и грудью в дверцу кареты, начал сползать на землю. Но ударивший все с тем же рычанием схватил его свободной рукой за встрепанные волосы и, дернув к себе, с силой толкнул лбом в медную обивку дверцы.
У жертвы вырвался короткий крик, сразу перешедший в хриплый стон, потому что преследователь, не выпуская его волос, принялся яростно и размеренно колотить его головой о дверцу кареты…
– Анри!!! – дико закричала Элиза, дергая дверцу и от испуга забывая повернуть ее ручку.
Огюст, в первый миг оторопевший, тотчас очнулся, мгновенно распахнул дверцу с другой стороны, выскочил из кареты, и, обогнув ее, сзади накинулся на убийцу. Он схватил его за руку и, что есть силы стиснув ему кисть, заставил разжать пальцы и выпустить жертву. Перед молодым архитектором мелькнул свирепый оскал звериной рожи, и затем в лицо ему хлынул поток ругани, из которой он не понял ни единого слова.
Огюст оттолкнул от себя убийцу, и тогда тот в ярости замахнулся на него прикладом.
– Посмей только, негодяй! – закричал Монферран. – Если ты бьешь человека, будто скотину, то не воображай, что всякого легко ударить!
– А-а-а! – воскликнул свирепый господин, ставя ружье прикладом на землю и упирая руки в бока. – Фра-а-ан-цузик! Завоеватель!
И затем продолжал на плохом французском:
– А какого, позвольте, дьявола, мсье, вы ко мне лезете?! Кой черт меня за руки хватаете? Я на своей земле, я тут хозяин! Я помещик Антон Сухоруков, столбовой дворянин!
Такое заявление не удивило Огюста. Он и так уже догадывался, что перед ним не мужик и не пьяный разбойник.
– На вашем месте я не хвалился бы благородством крови, мсье! – сквозь зубы проговорил Монферран. – Вы ведете себя по-скотски. Взгляните, что вы сделали с человеком!
Жалкая фигура в грязных лохмотьях безжизненно валялась на земле возле кареты. Лоб упавшего был в крови, струйки крови текли у него из носа и изо рта.
Сухоруков засмеялся.
– «С человеком»! – повторял он весело. – Ха! «С человеком!» Это тебе он, может, человек, а мне он холоп, раб! Я его, дурака поганого, давно убить собирался, вот теперь и убью, чтоб зря и мякины не жрал! Этот ублюдок мне пыж в ружье неверно загнал!
– И за это у вас убивают, мсье Сухоруков?! – вскричал Огюст, и в его голосе смешались гнев и насмешка.
– У нас хозяева есть для мужичья! – взревел помещик. – А у вас болтают много и революции делают! Вам тут что понадобилось, мсье болтун?! Катитесь в свою Францию, а не то, так к своему Наполеону!
Огюст сдвинул брови и в бешенстве сжал кулаки.
– Осторожнее, мсье! – произнес он. – Я тоже дворянин и так разговаривать с собою не позволю!
– А мне плевать, кто ты! – Сухоруков и в самом деле сплюнул и вскинул свое ружье. – Вот холопа пристрелю и разберусь с тобой…
Огюст хотел вновь схватить помещика за руку, ибо тот уже взвел курок и направил дуло на упавшего, но Сухоруков вдруг сам опустил ружье и ошарашено отшатнулся: вороненая сталь ствола коснулась груди женщины.
– В меня стреляй, мерзавец! – крикнула Элиза, распахивая накидку и указывая на свою грудь, лишь наполовину скрытую батистовым кружевом, будто пена обрамлявшим глубокий вырез платья.
– Фу ты, леший! Ведьма! – по-русски рявкнул Сухоруков.
– Элиза, отойди! – в испуге Огюст встал между нею и помещиком.
– Не отойду! – она задыхалась, лицо ее горело. – Анри, скажи ему, чтоб он не смел так истязать человека!
– Вот что, мсье, как вас там, я не знаю! – резко бросил Сухоруков. – Проваливайте с моей земли, не то я живо кликну моих охотников, и они вам укажут отсюда дорожку, как в двенадцатом году! Понял, пожиратель лягушек! Вон! И уйми свою даму!
Злобная физиономия Сухорукова принимала все более грозное выражение, но и Монферран уже пришел в бешенство и не собирался отступать.
– Послушайте, мсье, вы перешли все границы! – произнес он спокойно. – Вы нанесли оскорбление и мне, и моей жене, и я заставлю вас отвечать. И немедленно. Я здесь по приглашению императора, имейте это в виду. Сию же минуту дайте мне удовлетворение, слышите? Я этого требую.
Помещик изумленно уставился на Огюста.
– Удовлетворение? Вы что же, стреляться со мной будете?
– Да! – голос Огюста зазвенел сталью. – Да, буду! Здесь же и сейчас же!
– Вот бес, гром тебя разрази! – рявкнул по-русски помещик и по-французски проговорил уже не так уверенно, ибо ловко вставленная Огюстом ложь относительно императорского приглашения смутила грубияна. – Какого черта, мсье? Я даже не знаю, кто вы… И пистолетов нет у меня. Из чего стреляться?
– Извольте, я представлюсь. Огюст Рикар де Монферран, с вашего позволения, отставной квартирмейстер императорской армии. И пистолеты, извольте, вот!
Он вскочил на подножку кареты, отстранив Элизу, которая при последних его словах побледнела, но сохраняла молчание, из саквояжа вытащил коробку с пистолетами и, раскрыв ее, сунул под нос Сухорукову.
– Выбирайте!
– Хорошие пистолеты! – вскричал помещик, тронув рукой серебряную насечку на стволах. – Ого, и надпись… «Огюсту Рикару, лучшему стрелку 9-го Конногвардейского полка и одному из самых отважных его солдат от генерала Шенье…» да вы и вправду военный, да еще и лучший стрелок… Ну, так я стреляться с вами не стану… Вы, черт возьми, убьете меня – я пистолета лет двадцать в руках не держал.
– Ах вот как! – с издевкой проговорил молодой человек. – Так вы не защищали своего отечества, мсье патриот? Ну-ну… Не хотите стреляться, велите принести сабли, я и фехтую неплохо.
– А я плохо! – Сухоруков смотрел на Огюста уже почти возмущенно, будто тот требовал от него чего-то гадкого и недозволительного. – Вам, верно, нет и тридцати лет, а мне, между прочим, сорок три! У вас дыхание лучше. Нет, я не стану с вами драться, увольте!
– В таком случае, сию минуту попросите извинения!
На широкой красной физиономии промелькнула ухмылка, то ли раздосадованная, то ли пренебрежительная. Махнув рукой, помещик проворчал: