72 метра. Книга прозы Покровский Александр
Потому что снаружи была жизнь.
И жизнь нас уже поджидала.
И жизнь немедленно поперла на нас, как двадцать взбесившихся трамваев, через гам, лай и вой клаксонов на перекрестках и шлепки дождя по седому асфальту.
И мы к этому уже были готовы.
То есть мы вдыхали этот восхитительный, этот прохладный, как стакан газировки, этот живительный, с иголочки, воздух.
То есть мы хотели тебя — жизнь, и ты, как мерещилось, хотела нас.
Правда, прошлая жизнь, все еще оскалившись, хватала нас за штанину, но мы ее палкой по зубам — «сгинь, подлая!» — и она убралась восвояси ко всем чертям, и имела она при этом вид начальника отдела кадров капитана третьего ранга Прочухленко по кличке Стригунок, которого бы я лично в чистом виде с аппетитом удавил и который при нашем увольнении в запас так суетился, паразит, чтоб нам где-нибудь нагадить, то есть чтоб нам на пенсию не хватило одного процента, а лучше целых трех (сука-тифлисская-была-его-мама-моча-опоссума-ему-на-завтрак).
А наш дедушка адмирал, провонявший в подмышках, на прощанье призвал нас и спросил, чем же мы думаем заниматься на гражданке. И я сказал ему: «Фаянсом».
Я специально выбрал такое слово, чтоб после не было никаких дополнительных вопросов. И если в фарфоре наш могучий патриарх еще мог что-нибудь этакое мохнатое вставить, то слово «фаянс» повергло его в исступление, как если бы я ему предложил немедленно переталмудить все мысли Конфуция со свежекомандирского сразу же на старочухонский.
Но справедливости ради следует отметить, что он тут же совершенно справился с собой и кивнул с пониманием, после чего он перевел свой взгляд на Бегемота.
Тот, в добродушии своем, просиял и доложил нашему выдающемуся стратегу, что он будет разводить кроликов.
— Кроликов?! — Казалось, папу нашего посетил шестикрылый серафим. — Кроликов?! — Он налился дурной венозной кровью — сейчас умрет. — …Ка… ких кроликов?!
— Рогатых! — хотел вставить я, чтобы перевести разговор в энтомологический или в крайнем случае в психологический пласт, но постеснялся, тем более что Бегемот сказал; «Домашних».
Что было потом, описать не берусь.
Вернее, опишу, конечно, но боюсь, красот метафорических не хватит.
Очень бледно все выглядело следующим образом: наш славный дед схватился за собственные щеки и застонал, а потом зарычал, завизжал, закривлялся.
— Боевые офицеры! — верещал он. — Выращивают кроликов! Почему?! Почему я не умер на сносях! При родах! В зародыше!
Больше я ничего не помню, потому что все происходило как в дыму сражений, когда от волненья видишь только чьи-то дырявые подошвы и нет для тебя интересней зрелища.
Говорят, папа потом два дня останавливал всех подряд и говорил, что боевые офицеры теперь выращивают кроликов, а потом его с почечными коликами увезли в наш замечательный госпиталь, где врачи довели ему это дело до обширных метастаз только затем, чтобы потом его прах развеять над Северным Полюсом.
Леживал я в этом госпитале, господа, леживал. Это такая, я вам скажу, засада — крысы, матросы, вечно скользкий гальюн.
Там все заново проходили курс молодого бойца.
Там командиры дивизий, седые в холке, после того как их одевали в ватный халат, из которого торчала их тонкая, как у страуса, шея и голова, немедленно обращались в полный хлам, и перед ними грудастые медсестры ставили трехлитровую банку со словами: «За сутки наполнить!'' — и он в первые секунды стеснялся даже спросить, чем наполнить, мочой или александрийским калом, а потом — „мочой, конечно, вы что, совсем уже?'' — и он, томясь, жене по телефону: „Ле-ноч-ка-а… привези, пожалуйста, два арбуза, здесь нужно мочой…“ — а мы ему: «Михалыч, не волнуйся! Давай мы тебе немедленно нассым полведра..'' — а в углу лежал заслуженный адмирал, весь утыканный трубками, как дикобраз иглами, по одним в него дерьмо наливалось, по другим — выливалось, который, утирая слезы, говорил: «Ка-на-ус, едри его мать! Я уже не могу, сейчас от смеха все трубки оборву!“.
А в другом углу лежала личность, которая во всех отношениях казалась нормальным человеком, если только дело не касалось бирок и его личного здоровья.
Личность харкала в баночку, специально для этой процедуры припасенную, а потом рисовала на бирочке: «Харкнуто таким-то тогда-то», а у меня, знаете ли, руки чесались от желания приписать: «В присутствии такого-то».
«Почему александрийским? Потому что хозяина зовут Александром, а если б его звали Степаном, был бы степанийский.
Педикулез, в общем! То есть я хочу сказать, что каждый надув —шийся гондон мнит себя дирижаблем!
Вот почему мы с Бегемотом решили оставить воинскую службу.
А оставить ее можно было только после показного учения по выходу в ракетную атаку.
Нам так и сказали: «А вы как думали?!»
А мы с Бегемотом и не думали.
Я вообще не помню, чтоб мы с ним когда-либо думали.
Если вы посмотрите пристально на Бегемота, то увидите только глаза-пуговки, вздернутый нос и отчаянно всклокоченные космы, и вот тогда-то вы поймете, что думать Бегемот не может, у него для этого времени нет.
Он может только действовать, причем очень решительно.
Его однажды заволокла к себе какая-то баба, и когда Бегемот вошел в прихожую, то обнаружилось, что его не за того приняли, что его приняли за человека с деньгами и теперь, впятером, пытаются ограбить и прежде всего раздеть.
Бегемот первым делом вышиб бабе все ее зубы, а потом, пробежав на кухню, выпрыгнул со второго этажа вместе с оконной рамой.
Так что если на улицу можно попасть только после ракетной атаки, то мы ее вам, будьте любезны, устроим в один момент.
Мы к этому учению полгода готовились.
Теперь самое время сообщить, чем же мы, в сущности, с Бегемотом занимаемся.
В сущности, мы с Бегемотом готовим мичманов — эту нашу русскую надежду на профессиональную армию — к ракетной атаке.
Полгода ни черта не делали, кроме как учили ракетную атаку.
Всех этих наших олухов выдрессировали, как мартышек.
Те у нас чуть чего — прыг на тумбочку — и лают в нужном направлении, а на стенде в эти незабываемые мгновения лампочки загораются: «Начата предстартовая подготовка», «Открыты крыши шахт», «Стартует первая» — красота, одним словом.
И вдруг какому — то умнику из вышестоящих пришло в голову, что в самый ответственный моменту нас шееры залипнут.
— Так не залипали ж никогда!
— А вдруг залипнут? Ну нет! Это адмиральская стрельба! Вы просто не понимаете ситуации. Давайте внутрь пульта Кузьмича с отверткой посадим. Он, по-моему, единственный из вас кто соображает. Если шеер залипнет, Кузьмич воткнет отвертку куда надо и замкнет что следует, и атака не захлебнется Нужно мыслить в комплексе проблемы.
Тут мы не нашлись чем возразить.
Кузьмич здоровый, как слон, и как он, бедняга, туда внутрь влез, как таракан в будильник, никто не знает.
Но!
Организацию предусмотрели, сводили его пописать и дырочку просверлили, чтоб он видел происходящее, через которую он даже покурил два раза, потому что мы ему с этой стороны сигарету вставили.
И вот прибыла московская комиссия с адмиралом во главе — принимать у нас ракетную атаку.
Сели (Кузьмич на месте, потому что глаз из дырочки торчит), проорали «Ракетная атака!», и те удивительные, знаете ли, события сами по себе стали разворачиваться.
Сначала все идет как по маслу: команды следуют одна за другой, мичмана вопят, как недорезанные дюгони, и лампочки, как им и положено, загораются.
И тут вдруг вроде дымком запахло, вроде мясо на сале жарится, но все делают вид, что почудилось, и я сейчас же замечаю, что у Бегемота волосы на жопе встали от предчувствия.
То есть я хотел сказать, что они у него встали на голове, но у него, у Бегемота, такая странная особенность наличествует, что если встали на голове, то обязательно и на жопе тоже — короче, ментальность у него, у Бегемота, таким образом проявляется.
А у меня прыщики в носу появляются.
Нос сначала чешется вроде, а потом краснотой наливается.
Бугорочки на глазах просто зреют и внутри их ощущается давление, и кожа становится упругой, блестящей, так и тянет почесать, огладить.
Как опасность — так и наливаются.
Я Бегемоту говорю: «Посмотри, пожалуйста, у меня нос наливается?» — а он мне: «Заткнись!» — а сам смотрит на пульт.
Это оттуда дым валит, и мало того, что валит, так он еще и разговаривает и вздыхает: «Ой!» (дым сильнее, и голос с каждым разом истончается, в нем появляется все больше беременных нот). «Ой, мама!'' — и пульт колышется, вроде как дышит грудью вперед;' 'Ой, елки!'' — и наконец с криком: «Ой, бля'' — пульт падает вперед и на него вываливается наш Кузьмин с дымящейся задницей.
Скорее всего, он там пока сидел с отверткой и следил за шеером, жопой замкнул совершенно посторонний шеер и терпел, по-скольку человек-то он у нас добропорядочный, пока у него мясо тлеть не начало.
И тотчас же все забегали: «Где огнетушители?! Огнетушители где?!»
А огнетушители у нас в коридоре через каждые полметра стоят, но все они не работают, потому что перед самой комиссией их покрасили и ту дырочку, через которую они пеной ссут, от усердия замазали.
В общем, поливали кузьмичевскую задницу заваркой из чайника, и при этом, наклонившись, пинцетом все пытались зачем-то отделить горелые штаны от кожи.
Для чего это делалось, не знаю, но Кузьмин в это время на весь коридор орал: «Фа-шис-ы!!!».
Именно в такие секунды мне в голову лезут китайские стихи:
Монах и певичка
Ночь провели
В любовных утехах
Без сна.
И я вам даже не могу сказать, почему это со мной случается.
А Бегемот потом, когда мы уже за здоровье кузьмичевской многострадальной задницы выпили и закусили, говорил мне:
— Саня, я знаю, как разбогатеть.
И я смотрел на него и думал, что вообще-то самое замечательное место на лице человека — это глаза.
Их плутовская жизнь оживляет уголки глазных впадин — там появляются лучики морщин, они разбегаются, как водомерки, затем приходит в движение носогубная, передающая эстафету уголкам рта, потом лицо, ставшее необычайно рельефным, вдруг округляется запорошенное пушком, может быть, даже младенческой мягкости, что ли.
— Природа-блядь! Когда б таких людей ты изредка не посылала б миру..
Прервали.
Возник очередной тост, прославляющий нашего Кузьмича и его долготерпение относительно задницы.
После чего все полезли друг друга целовать, потому что на воинской службе, понятное дело, не хватает нежности.
— Гниение не остановить! — это мой непосредственный начальник. Он как выпьет, так сразу же превращается в философа с космическим пониманием всего.
— Гниение не остановить, — повторил он, вцепившись мне в плечо. — Ведь все вокруг, небо, цветы, шакалы — все результат гниения. Жизнь — это гниение. Так что не остановить.
— Нельзя быть настоящим мудрецом, — продолжил он без всякой связи настоящего с предшествующим, — имея внутри кишечник, наполненный дерьмом. Это удивительно: человек мыслит и гадит, мыслит и гадит. Но, слава Богу, отрезками. Отрезками мыслит, отрезками гадит. А то что бы мы имели — завалы мыслей и дерьма.
Мой начальник остановился и вперил свой орлиный взгляд в правый угол комнаты.
Требовалось срочно сообщить его могучему разуму новое направление.
— Александр Евгеньич! Знаете первый признак лучевой болезни? Хочется спать, жрать, и кажется, что мало платят.
— Вот! — отстал он от меня. — Люди! Какие вы мелкие!..
И меня снова перехватил Бегемот. Тот все бредил о кроликах.
— Видишь ли, Саня, устройство желудка у них таково, что это животное непрерывного питания Учти! Кролик ест очень мало, но часто, и если его не кормить постоянно, а только три-четыре раза в день, то он переедает и подыхает. Нужна клетка с непрерывной подачей пищи и автоматическим отводом кала, который по наклонной плоскости попадает в курятник, и там его куры поедают, то есть экономится корм и для тех, и для других.
Знаете, иногда мне все же кажется, что Бегемот, как и всякий военный человек, не совсем нормален. Но потом, незаметненько для себя, я увлекаюсь и на полном серьезе начинаю с ним обсуждать организацию разведения пчел, мидий и перепелов на подоконникак
Особенно часто такое со мной случается, если речь идет о вещах экзотических — о добывании косиической пыли или выпаривании золота из списанных приборов.
А недавно мы с ним долгое время говорили о вытравливании застарелой проказы с помощью нафтеновых кислот.
Мы потратили на это часа полтора, и он меня почти убедил, что после применения этой дряни оставшиеся в живых избавятся от проказы навсегда.
Здесь следует остановиться.
Я люблю вот так посреди разговора о проказе остановиться и внимательнейшим образом осмотреть свои пальцы.
Все-таки пальцы гения.
То, что я — гений, я заметил давно.
Потому что выдержать напор Бегемота в деле поливания язв кислотами, может только гений. Ему мозг буравят, а он — хлобысь! — и уже полетел, лия рулады, в поэтические дали, где имеется Амур-задрыга и голый Плутон недр.
После этого уже безболезненно для себя возвращаешься назад в свое тело, чтобы выслушать очередное: «А давайте из списанных подводных лодок сделаем танкера, чтоб, пройдя подо льдами, снабжать горючим районы отсталого Севера. Но нужна государственная поддержка. И я даже знаю, кто это поддержит. Есть такой человек в правительстве. А при всплытии пятиметровый лед придется рвать боевыми торпедами, и в случае возникновения пожара под водой горящее помещение немедленно заполняется фреонами 112, 118!»
Все!
Не могу!
Хочется освободить чукчей навсегда.
— Чук-чи! — хочется сказать им. — Вы свободны навсегда!
И от топлива тоже.
Лучше все это пусть опять зарастет вечной мерзлотой, а мы будем у вас устраивать сафари и стрелять ваших полярных гусей среди девственной, экологически чистой природы чистыми керамическими пулями.
Заседлайте мне оленей, чукчи, чум вас побери!
Между прочим, если пристально посмотреть на карту, где-то там, между торосами, затерялся уникальный совхоз по выращиванию племенных быков.
Совхоз находился в заведовании у военно-морского флота, потому что так всегда: если кругом ни хрена нет, то все это находится в заведовании у военно-морского флота.
А потом сперму быков, выращенных рядом с белыми медведями, доставляли в Киргизию и там уже закачивали киргизским телкам, а приплод женского пола доставляли по железной дороге в Беловежскую пущу, где он длительно насиловался с помощью зубров, и на выходе получался такой живой вагон с рогами, что он даже в сарай не помещался. Корми его хоть ветошью отечественной, а он все равно вырастает с вагон.
Потом, конечно, когда все вокруг уже разрушили, никак не могли найти, кому следует перекачивать эту сперму, которой много скопилось, и через подставных лиц звонили Бегемоту из Нарьян-Мара.
И Бегемот, воодушевленный таким количеством беспризорных телок, предлагал ее всем подряд.
Звонил и говорил:
— Сперма нужна?
Пристроили ее потом в Южную Корею для участия в ежегодном фестивале корейских масок.
А однажды быков вместе с возбуждающими их телками перевозили военными вертолетами с пастбища на пастбище.
И часть пути нужно было лететь над водной гладью.
И тут одна телка отвязалась и, очумев от болтанки, принялась всех безжалостно бодать.
Так ее просто выпустили.
Открыли дверь, и она сиганула вниз.
А внизу сейнер плавал.
И попала она точно в сейнер.
Корова пробила его насквозь, и он мгновенно затонул.
Спаслась только кокша-кухарка, которая вылезла на верхнюю палубу и, задрав голову вверх, пыталась рассмотреть, откуда это сверху несется такое катастрофическое мычание.
Бац! — и кокша сейчас же в воде с блестящими глазами западносибирской кабарги. И она ничего потом не могла объяснить: как это — му! — а потом сразу вода.
Ее спрашивали, а она, досадой сотрясаемая, все твердила: «Му — и вода! Му — и вода!»
«О, это невыносимое пение сирен, льющееся из клиники туберкулеза», — как сказал бы один очень известный поэт.
Не уверен, что в этих выражениях можно описать все вибрации, исходящие от плавающей кухарки, но уверен в том, что это хорошо, холера заразная, это лирично, это красиво, черт побери!
А красота, как правильно учат нас другие поэты, имеет право звучать как попало, где придется.
Отзвучала — и люди, пораженные всеми этими звуками, должны замереть и подумать о своем высоком предназначении.
Вот я, к примеру, когда слышу все эти красоты, сразу замираю и думаю о чем-то клетчатом.
И когда я слышу: «А давайте с помощью архимедова винта поднимем подводную лодку», — я тоже замираю с головы до жопы и внимаю тому, как лимфа бухает своими детскими кулачками в лимфатические узлы, неутомимая как молодые бараны. Тин-тили-дон! Тин-тили-дон! — а это уже слезы весны.
Видимо, слезы радости.
А еще хорошо слушать, как шепчутся божьи коровки и милуются клопы и стаффорширские слоники где-то там, на листе за окном, и сейчас же стихи, да-да, конечно стихи, сначала шорох, щелчки какие-то, неясное турули — а потом стихи, того и гляди падут невозвратно, как капля борща на ступеньки собора, если их немедленно не записать:
Глафира, Глафира, хахаха-хаха!
Вчера я нашел во дворе петуха!
Издох!
От любви, я надеюсь, почил,
Не так он точило свое поточил,
Но я же, Глафира, ле-бе-дю-де-дю!
По этому поводу всячески бдю!
Не бойся!
Не мойся!
Кстати, мне сейчас пришло в голову, что с помощью этих стихов можно будет объяснить некоторые особенности военного человека В частности, болезненные состояния его ума. Видите ли, военнослужащий очень часто превращается в идиота. И не всегда удается сразу распознать, что это превращение уже произошло.
Оно всегда неожиданно. Ни с того, ни с сего. Ты с ним говоришь, а он уже превратился.
Оттого-то и приходится много страдать.
И я думаю, что все это происходит потому, что в какой-то эвдемонистический период своего развития военнослужащий переполняется всякой чушью и на время теряет способность отделить реальность от своих мыслей о ней.
Таким образом он мимикрирует, то есть заслоняется от реальносги, то есть сохраняет себя.
Вот наш командующий.
Тот всегда думал вслух.
Выскажется — и все сейчас же бросаются исполнять, овеществлять это высказывание, а он и не рассчитывал вовсе, не предполагал, не хотел — и получается кавардак.
Но порой что-то с хрящевым хрустом втемяшивалось ему в его башку, что-то, как всегда, оригинальное, с перьями, и все в этом непременно участвуют, напрягаются, чтоб повернуть вспять, то есть раком, все законы логики, динамики и бытия и поворачивают, и опять получается ерунда.
Словом, ерунда у нас получается в любом случае: и когда он просто мыслил, и когда те мысли воплощались.
Вот уперли у распорядительного дежурного два пистолета из сейфа. Всю базу подняли по тревоге на уши и искали два дня без продыху.
Но с каждым часом все с меньшим накалом.
— Они же не ищут! — возмущался командующий, когда собрал в кабинете всех начальников. — И я вам докажу, что не ищут! Начальник плавзавода! Немедленно изготовить двадцать деревянных пистолетов, покрасить и разбросать в намеченных местах. И мы посмотрим, как их найдут!
И начальник плавзавода, нерешительно приподнимаясь со своего места во время такого приказания, вначале напоминает человека нормального, повстречавшего человека не совсем в себе, но потом, словно озаренье какое-то, просветлев лицом: «Да,товарищ командующий! Есть, товарищ командующий! Правильно, товарищ командующий! Я и сам уже хотел, товарищ командующий!» — и нервно бросается в дверь делать эти пистолеты, которые потом разбросали где попало и которые потом искали всем гамбузом наряду с настоящими, чтоб доказать, что ничего не ищется, да так и не нашли: ни натуральных, ни поддельных.
То есть, как и предполагалось, прав был командующий, а кто же сомневался, — никто ни черта не делает!
И вот поэтому, желая сохранить в себе способность отделять зерна от плевел, мух от котлет и фантастику от неслыханных потуг бытия, мы с Бегемотом и решили уйти с военной службы.
К червонной матери.
Хотя, пожалуй, порой мне даже кажется, что этой способности удивлять окружающий мир мы с ним еще не скоро лишимся, потому что только недавно жена Бегемота, сдувавшая пыль с его орденов, обнаружила в нагрудном кармане его тужурки непочатый презерватив и спросила: ''Сереженька, это что?'' — ''Это приказ, — сказал Бегемот ничуть не смущаясь. — Вокруг СПИД — продолжил он с профессорско-преподавательским видом, расширив глазенки, — вокруг зараза. Поэтому всем военнослужащим, независимо от должности, приказано иметь при себе презервативы, чтобы противостоять заразе!»
— Слушай, — позвонила мне его жена, не называя ни имени моего, ни чего-либо другого, в двадцать пятом часу ночи, — а правда, что есть приказ иметь при себе нераспечатанные презервативы для предотвращения проникновения заразы в войска?
— Правда, — сказал я, горестно про себя вздохнув и посмотрев на часы ради истории, — приказ номер один от такого-то. Всем иметь в нагрудном кармане рядом с носовым платком отечественные презервативы. И на смотрах проверяют. Вместе с документами. Даже команда такая есть: презервативы-ы пока-зать! — и все сейчас же выхватывают двумя пальцами правой руки из левого нагрудного кармана и показывают. У кого нет презервативов, два шага вперед.
—А затем следует команда: пре-зер-ва-ти-вы на-адеть! — сказал я уже самому себе, залезая под одеяло. Сволочь Бегемот — вот что я думаю.
Толстая безобразная скотина.
На четвереньках должен ползать перед этой печально невинной женщиной,
И целовать ее тонкие пальцы.
Но на ногах.
А потом, сквозь уже дремучую дремоту, я вспомнил все эти смотры, осмотры, запросы-опросы-выпросы и то, как я выхватывал (не презервативы, конечно) платок, который от долгого лежания в кармане обрастал грязью на сгибах, и ты его сгибаешь в другую сторону, чтобы показать чистые участки, а на следующем смотре — вообще-то ты серьезный, здравомыслящий человек — опять старательно ищешь на нем свежие места и радостно находишь, а в конце года развернул тот платок, а он — как шахматная доска, черные и белые квадраты.
Господи! Все-таки здорово, что мы с Бегемотом уходим со службы к дремлющей матери.
Потому что я лично уже не могу.
Господа! Не могу я смеяться каждый день, я скоро заикой стану.
Да, вот еще что.
Перед самым уходом нам вдруг заявили:
— Ничего не знаем, но уходя вы должны еще сдать экзамены по кандидатскому минимуму.
— По какому минимуму?
— По философскому. Что, что вы на меня так смотрите, не помните что ли?
— Ах, да-да-да…
— А то вы слиняете, а нам разбираться.
Понимаете, какое-то время тому назад, сдуру, естественно, мы с Бегемотом решили писать диссертацию на тему «Ракетный двигатель — это нечто…'' — и все для того, чтоб получить продвиженье по службе.
У нас же всегда так: то не двигаешься годами, а потом вдруг — бах! — и выясняется, что не двигаешься из-за того, что диссертации нет, хотя того, что у тебя внутри накоплено в виде натурального внутреннего опыта, хватило бы на десять таких диссертаций, и ты это чувствуешь, чувствуешь, и эти чувства не проходят даром, и какое-то время ты действительно увлечен этой идеей, и даже хочешь написать диссертацию, но только вот как же все это оттуда достать, то, что у тебя внутри схоронено, как извлечь, не повредив. Извлечь, изъять, показать, предъявить, и все остальные чтоб тоже поняли, что ты — ходячая энциклопедия — вот это самое сложное — но, черт с ним, по дороге что-нибудь придумается — и ты уже приступаешь к извлечению этих твоих нутряных знаний, уже нервничаешь по поводу того, что у тебя из всего этого получится, но тут опять — бах! — и ты увольняешься в запас, потому что предложили, потому что больше никогда не предложат и потому что нужно скорей, а то опять все передумают, перепутают, ушлют тебя куда-нибудь к совершенно другой матери, вот только экзамены по кандидатскому минимуму надо сдать, это посещали занятия в рабочее время.
Нехорошо
Да.
Занятия-то мы посещали, но только я почему-то где-то глубоко внутри был убежден, что нам все это никогда не потребуется, не говоря уже о Бегемоте — тот у нас вообще круглый балбес по поводу всех этих декартовых глупостей.
А я вот помню только первый закон, чуть не сказал Ньютона: материя первична, сознание — вторично, — и все, но, слава Богу, это все-таки основной закон нашей философии, остальные законы, по-моему, возникают из тщательно подобранной комбинации этих четырех слов.
Так что выкрутимся, надеюсь.
Как-нибудь.
И отправились мы на экзамен.
Я вызвался первым сдавать, потому что терять, собственно говоря, нечего.
Открываю билет — а там, как заказывали, первый закон.
— Можно без подготовки?
— Пожалуйста
— Материя, — говорю я философу с легким небрежением, — первична, а сознание, как это ни странно, вторично!
— Хорошо, — говорит он мне, — а как звучит вторая часть первого закона?
Я подумал, что он меня не понял, и повторил еще более вразумительно:
— Ма-те-ри-я пер-вич-на, а сознание…
— Но вторая, вторая часть…
— Вторая часть, — говорю я ему, а сам чувствую, как меня заклинивает, — первого закона выглядит так: соз-на-ние.. вто-рично (главное не перепутать)… а мате-рия… первична…
И тут он замечает по документам, что я восемь лет как уже капитан третьего ранга, и это его несколько успокаивает относительно оригинальности моего мышления.
— Ну, хорошо, — говорит он, — переходите ко второму вопросу.
А второй вопрос у нас был: «Социальные аспекты, рассматриваемые в материалах XXVII съезда КПСС».
Видите ли, вся трагедия моего положения заключена в том, что я с детства не понимаю слова «социальное», а мне все время кажется, что это вроде как «общественное», и больше я к этому добавить ничего не в силах, я могу бредить полчаса в родительном падеже — «социальном», «социального», могу склонять: «я — социальное, они — социальные», — а объяснить ну никак не получается у меня. Поэтому я заявил: