72 метра. Книга прозы Покровский Александр
Те стояли у него под умывальником задумчиво задниками наружу, и когда помощник их поправить собрался, коровий племянник, и на себя потянул, то оказалось, что только задники у него и остались.
А у старпома, который забыл яблоко в кармане кителя, они сожрали весь китель, в смысле нижнюю его часть, пройдя насквозь от кармана до кармана.
Ну, а заму сделали педикюр.
В тропиках у нас все ходят в трусах и сандалиях на босую ногу.
А у зама пятки, видимо, свисали со стоптанных сандалет и касались пола, пропитанного всякими ароматами. Особенно на камбузе, где зам любил у котлов задержаться, можно было многое на них насобирать.
Сами понимаете, зам у нас ног не моет.
А спит он у нас очень сладко.
Собственно говоря, как всякий зам.
Вот ему крысы ноги-то и помыли, а заодно и соскоблили нежно
Он даже не проснулся.
А когда проснулся, то обнаружил, что кожа на подошвах стала тоньше папиросной бумаги и ходить больно.
Смотрим, зам выползает на верхнюю палубу в белых носках и ходит как то странно — все на цыпочках, на цыпочках.
А Вовка Драчиков как увидел это безобразие, так нам и говорит:
— Давно я мечтал, дети, чтоб наш зам сошел с ума и в безумье своем сплясал танец маленьких лебедей.
ВОТ ОНИ
Вот они — последствия полового голода. Втиснули меня в автобус.
Меня — офицера с двумя сетками пищи и воды. Втиснули и сжали со всех сторон.
А тут еще фуражку сзади с головы толкнули, и она полезла у меня вперед.
Ни черта не видно, и сделать ничего не могу, потому что руки у меня внизу, вместе с сетками.
Я ее глазами, несомненно, поднимаю, а она ни в какую.
А правая рука упирается какой-то девушке в лобок, и она начинает об нее тереться.
И у меня сейчас же Герасим встал.
Я ему говорю про себя: «Гера-сим! Ге-ра-сим!» — а он становится все упорней.
А впереди ощущается зад мужчины, и он чувствует, что там у меня происходит, и ерзает, ерзает, чтобы обернуться ко мне возмущенно, но ничего у него не получается.
А у меня фуражка на глазах.
Можно, конечно, ему сказать: «Мужик, это потому, что я ничего не вижу», — но это будет не вся правда.
Потому я ему шепчу: «Это не на тебя! Это не на тебя».
ДЕЖУРНОЕ ТЕЛО НА СТАРТЕ
Ах, какие у меня были бицепсы в моей лейтенантской юности, бицепсы, трицепсы, большая мужская мышца спины, и все это на месте, и все это вовремя упаковано в мануфактуру, а где надо — выпирало-вылезало-обнажалось и играло рельефно с золотистым загаром в окружающей полировке и в стеклах витрин.
Но спорт на флоте — тема печальная.
Сейчас расскажу вам две истории, в которых я выступал дежурным телом на старте, и вам все станет ясно.
История первая.
Как только я попал на флот, старпом подозрительно уставился на мои выпуклости и выдал сакраментальное:
— Спортсмен, что ли?
Надо же так влет угадать! Весело:
— Так точно!
— Лучше б ты алкоголиком был. Лучше иметь двух алкоголиков, чем одного спортсмена.
— Почему, товарищ капитан второго ранга?
— Потому что я за тебя служить буду, а ты будешь на сборах ряшку отъедать. Каким видом —то хоть занимался?
— Всеми подряд.
— Уйди, — скривился старпом, — убью!
Он знал, о чем говорит. Через два часа после моего легендарного прибытия на флот меня уже отыскал врио флагманского физкультурника — временный флагманский «мускул».
— Плаваешь? — спросил он.
— Да! — ответил я.
— Только честно, а то тут один тоже сказал ''да''. Я его поставил на четыреста метров, так еле потом уловили с баграми. Значит, так! Будешь участвовать в офицерском многоборье, там плаванье, бег полторы тысячи, стрельба и гимнастика.
— А что там по гимнастике надо делать? — Я где-то ватерполист и к гимнастике подхожу бережно.
— Да, ерунда! Перекладина, на махе вперед выход в упор в разножку, потом перехват, ну и потом по инерции, сам увидишь по ходу дела.
— А потренироваться?
— Какие тренировки? Ты же из училища, здоровый как бык! Как твоя фамилия? Записываю! Потренироваться ему нужно, хе-х! На флоте не тренируются!
— И все?
— Что «все»?
— По гимнастике, перекладина и все?
— А— а… ну, брусья, там, через коня, по-моему, прыгнуть придется.
— А через коня как?
— Ну, ты даешь! Что, в школе никогда не прыгал?
— Прыгал, — сказал я и застеснялся и подумал: «Ну, прыгну как-нибудь там».
Проплыть я проплыл. На перекладине на махе вперед по инерции я сделал что-то такое обезьянье разухабистое, что судьи по-перхнулись, а один — так глубоко, что чуть не умер.
— Переходите к коню, — сказали мне хрипло, когда откашлялись, и я перешел.
Через коня перед нами прыгали совсем маленькие девочки: сальто-мортале там всякие, с поворотами, а за конем простиралось огромное зеркало, создающее иллюзию бесконечности нашего спортивного зала.
Мостик отодвинули. Я подсчитал: три метра до коня, конь — метра два будет — итого пять метров по воздуху Ничего себе лететь!
Первым полетел волосатый грузин.
Он до прыжка все разминался, смеялся и говорил мне «генацвали». Он разбежался как-то не по-человечески мелко, оттолкнулся от мостика, прыгнул и не долетел, и со всего размаху — зад выше головы — в разножку, чвакнув, сел на коня.
И запрыгал по нему, и запрыгал.
Молча.
Голос у него отнялся.
Второй, видя, что произошло с первым, но уже разбежавшись не остановить, споткнулся о мостик и, падая, на подгибающихся ногах домчался до коня и протаранил его головой.
Наши офицерские старты называют почему-то веселыми.
Не знаю почему.
Потом прыгал я.
Имея перед собой два таких замечательных героических примера, я разбежался, как только мог, оттолкнулся и полетел.
Летел я так здорово, что дельтаплан в сравнении со мной выглядел бы жалким летающим кутенком.
И приземлился я очень удачно.
Прогнувшись, с целым копчиком.
— Все хорошо, — сказали мне с уважением, пораженные моим полетом, — только о козла обязательно нужно руками ударить и, раскрывшись, оттолкнуться и соскочить. Давай еще разочек.
И на всякий случай поставили на той стороне коня, куда я должен был прилететь, двух страхующих — суровых ребят, старых капитанов, с челюстями бейсболистов, чтоб я в зеркало не улетел.
Настроение у меня отличное, опять разбегаюсь — получилось еще сильнее, чем в прошлый раз, оттолкнулся, лечу и все время думаю, чтоб двумя ручонками об кончик коня шлепнуть и раскрыться, долетаю, об кончик — шлеп! — двумя ручками и, прогнувшись, приземлился, раскрылся и… сгреб обоих бейсболистов.
Я остался на месте, а они улетели в зеркало, создающее иллюзию бесконечности нашего спортивного зала.
Звук от этого дела был такой, как будто хрящ разгрызли. И осели они, оставляя на зеркале мутные потоки мозговой жидкости.
— А я еще на брусьях могу, — сказал я в наступившей тишине, чтоб хоть как-то скрасить изображение обстановки.
— Не надо, — сказали мне, когда очнулись, — и без тебя будет кому брусья развалить, — и сняли меня с соревнования, до стрельбы из пистолета меня не допустили.
Наверное, боялись, что я им чемпионов перестреляю.
История вторая.
— А вам приказываю метать на лыжи!
Это мой старпом, спешите видеть. Мысль о том, что я с юга, что там снега не бывает и что я не умею стоять на лыжах, показалась ему идиотской. То, что я спортсмен, старпома непрестанно раздражало, и тут вдруг не умею ходить на лыжах, когда приказывают ходить — саботаж!
Бежать нужно было всем экипажем. Десять километров. Сдача зимних норм ВСК. Весь экипаж собрался у ДОФа, разобрал эти лыжные дрова — широчайшие лыжи «турист», — и вот тут выяснилось, что я вообще не могу стоять на лыжах.
— А что на них «уметь стоять»? Да я вам глаз высосу! Встать на лыжи, я кому сказал! Да я тебя с дерьмом сожру!
Насчет дерьма вы можете быть абсолютно спокойны — наш старпом сожрет и не такое, а уж если отдаст приказание, то будет жать, пока лоб не треснет, в смысле, мой, конечно, а не его, у него там монолит.
— Повторите приказание!
— Есть встать на лыжи! А можно я с ними на плече пробегу, товарищ капитан второго ранга? Ну, ей-богу, не могу!
— Нет, вы послушайте его! Лейтенант разговаривает! Говорящий лейтенант! Он хочет, чтоб я рехнулся! Вы что, перегрелись? А? Пещеры принцессы Савской! Что вы мне тут вешаете яйца на забор?! Я приказал встать на лыжи!
— Есть!
— Вот так! Ты меня выведешь из себя! Я тебе… Одевай лыжи немедленно!
— Есть!
— И репетуйте, товарищ лейтенант, репетуйте команды, приумайтесь! Получили приказание — репетуйте: «Есть! Встать! На лыжи!» Встал — соответственно доложил; ''Встал на лыжи!'' Взял в руки палки — доложил: ''Взял палки!'' Воткнул их в землю —доложил! Привыкайте, товарищ лейтенант! Вы на флоте! На флоте!!! А не у мамы за пазухой, вправо от вкусной сиси!
И начал я вспоминать, как там в телевизоре у лыжников на лыжах получалось плавно.
В общем, я встал, взял, воткнул, отрепетовал, оттолкнулся, доложил и упал, ноги сами разошлись, и получился шпагат.
Ну, шпагат-то я делать тогда умел, я себе ничего там не порвал, только штаны, меня собрали, поставили и под локотки, по приказанию старпома, понесли на старт.
Несут, хохочут, потом отпустили меня, а там горка, и я с горки покатился, а навстречу — самосвал с воином-строителем из Казахстана.
Воин-строитель, он умеет ехать только прямо, свернуть он не может, его посадили за руль, где-чего-надо нажали, включили, и он поехал.
Это я знал.
Чувствую, что мы с ним непременно встретимся.
Пришлось мне падать вбок.
Подняли меня, донесли наконец до старта и поставили там.
— Ладно, Ромен Роллан, — говорит старпом, — слазь, верю.
— Не могу, — говорю, — у меня, товарищ капитан второго ранга, уже возникло чувство дистанции. Лыжи отберете — так побегу. Не могу я теперь — дрожу от нетерпенья!
— Черт с тобой! — говорит старпом. — Держись лыжни. Что такое лыжня — понимаешь? Это колея, ясно?
Я кивнул.
— Там еще флажки будут. Давай!
На десять километров отводится час, я гулял три.
Перед каждой горкой я снимал лыжи и шел в нее пешком.
Все давно уже убежали вперед, а я держался колеи, и вдруг она разошлась веером, а спросить не у кого.
Я выбрал самую жирную колею и пошел по ней.
Колея вела, вела и довела до обрыва.
Метров восемьдесят.
Внизу — залив.
А за мной увязался такой же, как и я, южанин, но какой-то безропотный: ему сказали иди — он молча встал на лыжи и пошел.
— Что делать будем? — спросил безропотный затравленно,
— Как что, прыгать будем! — и не успел я так пошутить, как он горестно вздохнул и прыгнул.
Я охнул, и мои лыжи вместе со мной сами поехали за ним в пропасть.
Как мы до земли долетели, я не знаю.
Я глаза закрыл, где-то там спружинил..
Я потом водил всех к этому обрыву и показывал, у всех слюна пересыхала.
Выбирались мы долго, тут еще пурга разыгралась. Старпом никого не распускал, пока мы не найдемся Он посылал группы поиска и захвата, но они возвращались ни с чем. Наконец кто-то увидел нас в объятьях пурги.
— Вон они! Эти козлы!
— Где? Где? — заволновался народ.
Все-таки в народе нашем не развито чувство сострадания.
Двадцать минут народ говорил про нас разные громкие слова, потом старпом всех распустил по домам и сам ушел, оставив одного замерзающего лейтенанта дожидаться нас.
Когда мы, раскрасневшиеся и свежие, подошли к ДОФу, там стояло это жалкое подобие.
— Ну как дела? — спросил я его.
— Нор-маль-но, — выговорил он и тут же замерз.
О КОЗЫРЬКЕ
Только не о козырьке от фуражки, о другом козырьке.
Видели, как дерьмо замерзает в унитазе?
Наверное, не видели?
Где ж вам видеть, если вы там никогда не были.
Это бывает на севере во время великих холодов.
Правда, оно замерзает не совсем в унитазе, оно замерзает на улице, в канализации, а в унитазе оно потом скапливается, и еще оно скапливается в ванне, особенно если квартира на первом этаже, а все остальные этажи срут по-прежнему, невзирая на то, что канализация замерзла, и ты бегаешь снизу-вверх и говоришь им: не срите, а они все равно срут, и в ванне у тебя пребывает.
От этого можно свихнуться.
Я имею в виду то обстоятельство, что можно свихнуться от собственного бессилия
У нас старпом мчался как вихрь по всем этажам и стучал во все двери, которые либо не открывали, либо открывали и говорили, что мы, дескать, не срем, а сами срали самым наглым образом, и старпом прибегал и смотрел в ванну, где копилось дерьмо, и впоследствии, от расстройства, разумеется, он напился вусмерть и, что совсем уже непонятно, вывалился из окна на лестнице пятого этажа.
Но упал он не вниз головой, как водится, а в полете, с каждым метром трезвея, сообразил — головой нельзя, спиной нельзя, ногами, животом тоже нельзя — поджал ножки и грянулся задницей о козырек над парадной и сломал его совершенно.
Козырек просто вдребезги разлетелся.
И хорошо еще, что в нем было так мало цемента, просто совсем его не было, может быть, там все клеилось и не цементом вовсе, а слюной мидий, я не знаю, вполне возможно, и еще хорошо, что в нем совершенно отсутствовала железная арматура, хотя она должна была там быть.
Старпом только смещение двух позвонков себе заработал, а все из-за того, что дерьмо замерзло в унитазе на первом этаже.
ПО ПОВОДУ ПРЕДЫДУЩЕГО РАССКАЗА
Тут недавно мне начали говорить, что все это выдумка, что, мол, не мог старпом упасть на козырек.
А я им говорю: чистая правда. Мне самому когда рассказали, что старпом двести шестнадцатой упал на козырек, я сразу же спросил «Фуражки?» — оказалось, не фуражки.
И в «скорой помощи», куда немедленно позвонили насчет того, что старпом упал на козырек, тоже спросили: «Фуражки?!» А им говорят: «Нет, не фуражки! Он упал на козырек!» — а они опять: «Фуражки!» — «Да нет же! Не фуражки! Он упал на козырек!!! — «Фу —ражки!!!'' — ''Блядь! Да не фуражки же!!! Не фу — ра — ж — ки!!'' — и так пятнадцать раз подряд, потому что в те мгновения от волнения никто не мог сообразить, что бывает другой козырек.
Не от фуражки.
И насчет того, что тот козырек, который не от фуражки, был сделан без арматуры, тоже были всяческие недоверчивые выражения — мол, так уж точно не бывает, а я им напомнил, как в сто пятом доме забыли один лестничный пролет вовремя вставить и потом наружную стенку ломали, а у соседей на первом этаже общую трубу канализации со всего дома вывели посреди спальни.
Она у них выходила из потолка и уходила в пол рядом с подушкой.
Пришлось им выкрасить ее в белый цвет и черную крапушку, под березку.
Два года жили рядом с Ниагарским водопадом.
И еще относительно козырька, чтоб окончательно рассеять все сомнения: у Коти Лаптева, когда его назначили старшим над жилым домом в городке, в трех подъездах козырьки были, а в одном не было, и там все время в период дождей скапливалась вода, которая затем текла в подвал.
И Котьке командующий лично приказал восстановить над подъездом козырек, и, когда Котька спросил его: «Из чего мне его сделать?» — командующий ему сказал: «Из собственных утренних испражнений».
И тогда Котя совершенно опечалился, и, видя такое его плачевное состояние, один из матросиков, в прошлом неплохой штукатур, ему предложил: «Товарищ лейтенант, да бросьте вы переживать. Вы мне найдите немного цемента и песка. Я из дранки сплету навес, привинчу его над подъездом, а потом оштукатурю. Ни одна собака не подкопается. Два года простоит, а потом это будут уже не ваши проблемы».
Так и сделали, и простоял тот навес ровно два года.
Потом рухнул. От скопившегося снега. На комиссию из Москвы.
Кстати, и все прочие части предыдущего рассказика также подвергались различным сомнения!
В одном только никто не сомневался — в том, что дерьмо замерзло в унитазе.
КАЮТА
—… а потом ты ей вдул, да?
— Ну что за выражение, Саня, яростные английские маркитантки. «Вдул». Я не вдул, я пальцами, пальцами открыл для себя нежнейшую область, в которой сейчас же обнаружил томительнейшую, стыдливейшую сырость, куда точнейшими ударами и направил своего Гаврюшу.
— Да, и никак иначе.
Мы с Саней Юркиным лежим в каюте. Он на верхней полке, я на нижней. Уже тридцатые сутки автономки, и я рассказываю ему о бабах.
— Она была тигрица. Клеопатра. Она меня царапала, кусала, сосала, лизала, как конфету. Она брала мое лицо и с силой водила им по груди, по груди, животу и ниже, заталкивала меня носом в пах, а потом возвращала меня наверх, хватала губами мои губы, а языком… что только она не делала своим языком… Она задыхалась. Ее сердце птичкой колотилось в маленьком тельце, и я слышал этот ужасный, сумасшедший бой. Спутанные, мокрые копны мелких кудрей, влажные, скользкие груди, пахнущие свежим сеном, жаркое опустошенное лицо и скачка. Она скакала на мне, как ковбой. Ее зад поднимался вверх с судорогой, со страданием, она почти отрывалась от моих направляющих, вернее, от одного направляющего, и тут же с силой опускалась — трах!-трах-тебедух!
— О-о…
— Она говорила: «Не заморить ли нам червячка?» И она замаривала его. Червячок просто валился с ног, падал без сил. Она его дергала, массировала, мяла, трепала. Дай ей волю, она б его оторвала. А потом она тащила меня в ванну, где опускалась на колени и вновь поедала его, и он, казалось бы, совершенно безжизненный, немедленно оживал, опоясанный жилами, в нем нарастало безжалостное давление, а она словно чувствовала это его состояние, и сейчас же в ней обнаруживалось сострадание, материнская нежность, участие. Она лишь слегка удерживала его, предлагая передохнуть, но как только он поддавался на эти ее уговоры и успокаивался, она вновь набрасывалась на него, и он, несчастный, бежал от нее, но все это ему только казалось, потому что этакое его бегство входило в ее планы и направлялось ею же…
— А-а…
— И он, понявший это слишком уж поздно, забился, сначала сильно, а потом все слабее и слабее, покоряясь неизбежному, и наконец грянули струи, и она вынула его и оросила свое лицо, и особенно глаза…
— А-а..
Тут я кончил,
Саня по-моему, тоже.
БЕГЕМОТ
Эй вы, бродяги заскорузлые, инвалиды ума!
Именно вам мое повествование предназначается, хотя кому как не мне следовало бы знать, что вам, в сущности, на него наплевать.
На самом-то деле вам бы, конечно, хотелось выкушать бидончик вина и, в чудеснейшем настроении, ухватив ближайшую тетку за танкерную часть, потерять на некоторое время малую толику своего соколиного зрения и на ощупь проверить, все ли там у нее в наличии и на прежних местах.
Ах вы черти полосатые!
Нельзя ни на минуту оставить вас без присмотра!
Обязательно залезете даме в ее макроме.
Между прочим, должен вам сообщить, что Бог придумал для человека очень смешной способ размножения: существует, видите ли, некоторый шарик, который, при известных обстоятельствах, накачивается — не воздухом, конечно, а жидкостью.
Шарик, в обычное время висящий мокренькой тряпочкой, можно сказать, сейчас же встает и даже тянется к небу, видимо возносит к нему свои желания, и в этот момент изо всех сил работает насосик-сердце, которое тюкает-тюкает, бедняжечка, и накачивает этот шарик, поддерживая его вертикальную жизнь.
А потом человек сует его во всякие дыры, всячески пытаясь сломать.
И при этом все мы офицеры флота! (Черви в мошонку!) И только и делаем, что печемся о процветании Отчизны милой!
Вагинические пещеры и бесформенные куски сиракузятины! Конечно же о процветании, о чем же еще!
Сливки различных достоинств и жупелы чести!
Истинные кабальеро!
В сущности, мы еще даже не начали наше повествование, но мы его начнем, после небольшого вступления о маме-Родине.
Мама-Родина представляется мне в виде огромной, растрепанной, меланхолически настроенной, совершенно голой бабы, которая, разбросав свои рубенсовские ноги, сидит на весеннем черноземе, а вокруг нее бегают ее бесчисленные дети, которых она только-только нарожала в несметных количествах А она пустой кастрюлей — хлоп! — по башке пробегающему ребятенку; он — брык! — и она сейчас же наготовила из него свежего холодца с квасом, чтоб накормить остальных.
Фу ты, пропасть какая! Ну что за видения, в самом-то деле! Ну почему так всегда: вот только подумаешь о Великом, как тут же какие-то несметные тучи всяческой дряни вокруг этого Великого немедленно нарастут!
Нет уж! Лучше думать о чем-нибудь личном, не затрагивая этой удивительной территории, более всего напоминающей тунгусское болото, кишмя кишащее всякой малообразованной тварью, куда только кинешь камень с каким-нибудь новым, пока еще редким названием кого-либо или чего-либо, и тотчас же вонючие газы-метаны после — бултых! — вырвутся наружу, а потом кружки-кружочки, и все затянулось аккуратненько по-прежнему.
И можно идти и идти по этой территории через одиннадцать часовых поясов, и хохотать во все горло, и закончить хохотать где-то в Магадане, сорвавшись со скалы на виду у всего птичьего базара.
Нет, друзья мои, лучше о мелком, о личном, о частном, не трогая общих закономерностей, потому что к чему? Зачем? Ну что с того? Лучше вспомнить о чем-нибудь.
Вспомню ли я во всех подробностях и наисладчайших деталях те достославные времена, когда мы с Бегемотом оказались на обочине своей собственной прошлой жизни.
Помереть мне на месте, именно там — на обочине.
Проще говоря — нас выперли.
Вернее, уволили в запас с воинской службы.
В общем, открыли форточку — «кто хочет наружу?!», и мы переглянулись — сейчас или никогда! — и вылетели в три окна, как два осла, временно снабженные перепончатыми крыльями.
И то, что снаружи, нас оглушило.
Точнее, нас оглушила свобода: можно было петь, орать, скакать и сосать свои собственные пальцы.