72 метра. Книга прозы Покровский Александр

— И воняет.

— И в желаниях своих, я вам должен доложить, он мелок, как писька попугая

— Из ужасов половой жизни хотите? Ночью снится мне что-то невыносимо белое. А я же любопытный. Пододвигаюсь поближе, тянусь, окликаю, а это рука, безжизненно торчащая из белоснежной жопы И только я придвинулся к ней, еще ничего до конца не осознавший, а она меня — хвать! — и стала обнимать. Чуть ежа не родил!

А вот еще.

— С утра руки чесались сделать что-нибудь для Отечества! Купил японский веер.

— Зачем?

— Трихомонады отгонять!

— Эх! Наковырять бы козявок!

— И засунуть бы их заму в рот!

— После чего в воздухе разольется мягкий запах мяты и детской прелости.

— Из-за вас я совершенно не слышу старпома.

— А на хрена он…

— Тише! Я тоже не слышу. Сейчас выбью серные пробки из ушей и приспособлю их под его чарующие звуки.

— А я при разговоре с командиром чувствую все время, как спина прогибается и зад отпячивается, а в глазах — любовь-любовь и желание совершить то, совершить это, доложить об этом, об том…

— Вчера старпом послал меня на стройку кафель для гальюна воровать. За мной два часа майор с лопатой гонялся.

— Догнал?

— Куда ему, пьяненькому!

Эх, вторая шеренга. Вот когда я умру, то пусть мое эфирное тело на прощанье отправится на пирс и послушает, о чем говорят офицеры во второй шеренге.

А пирс выкрашен суриком, красный и с утра в росе, и солнце только что встало, и сопки вокруг, и ты словно в чаше, маленькая соринка, и тихо, и ветерок ладошками гладит по щеке. Это он балуется А глаза закроешь — и сейчас же увидишь траву. Зеленую.

А хорошо лежать в той траве. Только нужно обязательно лечь на подстилку, а то трава, даже самая мягкая, кусается, колется. А сколько в ней различных красивых побегов и стеблей. Нужно только придвинуться, чтоб рассмотреть.

Вот мягкий тысячелистник, вот — скромница ромашка, а вот еще что-то, названия, конечно, не знаю, но, наверное, это ятрышник, северная орхидея. Очень капризный. Ни за что не вырастет на грядке, потому что наши руки для него слишком грубы и бесцеремонны.

А сколько всякой живности бродит по листам: и задумчивая тля, и всякие там нагруженные заботами кобылки, и, конечно же, пауки.

А вот и пчелы прилетели. Осмотрели, нет ли чего, погудели-полетели.

А пауки очень пугаются, если их взять на руку, — тут же хотят улизнуть, а рядом на камешке давно уже лежит ящерка, а заметить ее можно только по брюшку, которое раздувается и опадает — вдох-выдох.

А если перевернуться на спину, то на тебя сейчас же надвинется небо. Навалится Синее. И кажется, это оно специально придавило тебя к земле. Уж очень густой у него цвет. Кажется, оно говорит: «Лежи не двигайся, иначе ты все сломаешь».

И я лежу. Без мыслей и, главное, без тревог.

МОРЕ, ЛЕТО ПРОХЛАДА И КАРКАЮЩИЕ ЧАЙКИ

Лодка встала в док. Конечно же, под субботу и воскресенье. Мы становимся в док не иначе как под субботу и воскресенье и не иначе как с той целью, чтоб не дать людям выходной. И списки на выход с завода не подготовили. В общем, сиди и пей. Можешь еще с перехода морем начать. Начать-то можно, только пить нечего: специально не получили на корабль спирт, чтоб его в доке весь не выпили.

Мда-а… ну, если нет спирта, тогда мы пьем чай, причем до одури. А гальюн закрыт. Только лодка встала в док (и даже не в док, а когда она еще в створе — на пути туда то есть), как на ней закрывается гальюн, чтоб на стапель-палубу не нагадили. На замок закрывается. Конечно, как говорят братья надводники, «Только покойник не ссыт в рукомойник», — но ведь все об этих наших способностях знают, и потому воды в кране нет, чтоб потом залить это дело: снята с расхода.

Мда-а.. тогда приходится затерпеть, зажаться часов на восемь, пока лодка не встала на кильблоки, пока воду не спустили, пока леса на корпусе не возвели и пока лестницы не подкатили. Терпишь, терпишь — и вот… «Разрешен выход наверх!» — пулей туда по трапу, колобком до стапеля а там уже начинается «барьерный бег»: надо перелезать через ребра жестокости, и бежишь, торопишься, задирая ножку, и перелезаешь через ребра жестокости, которые в высоту доходят до одного метра, добираешься до конца, где имеется тот самый, погружаемый вместе с доком гальюн, в котором приборку делает во время погружения великое море, но ты в него не бежишь — исстрадался; от нетерпенья ты становишься на самый краешек дока, открытый всем ветрам, а море — вот оно, у ног, и ты — роешься, роешься, роешься у себя внутри в штанах, роешься, перетаптываясь, и находишь наконец там все, что и требовалось, и вытягиваешь (его и… — о Господи! — воешь от восторга и от ощущения жизненной теплоты).

Ночью хуже. Ночью проснулся, сгруппировался, сполз с коечки, оделся, выполз из каюты, потом через переборку нырнул, задел ее обязательно башкой, потом по трапу вверх, потом долго до стапеля и только потом уже — «барьерный бег». (Секундочку! Минуточку! Не бросайте чтение. Сейчас пойдет основная часть!)

Так вот: Юрий Полкин, командир группы дистанционного управления, стоя вместе с лодкой в доке, в четыре утра, после того как он с вечера накачался чаем, проделал все эти акробатические номера только для того, чтоб, сами понимаете, добраться до моря. Юрик добрался до моря и встал там на торце. Лето, тишь, каркающие чайки, прохлада, море и Юрик, стоящий на самом краешке. А море — вот оно, между ног, чуть не сказал. И Юрик, вот он, в общем-то там же. Стоит и спит. Он уже нашел у себя там внутри все что надо, вытянул все это на поверхность и теперь, убаюканный падением капельноструя, спит, паразит. И тут всплывает нерпа. Она всплыла так бесшумно, как может всплыть только нерпа. У ног спящего паразита Юрика. И капельноструй юриковский запросто попадает нерпе в лоб. Нерпа удивляется, увидев над собой нашего Юрика, да еще в таком неожиданно хоботном варианте, и, удивившись, делает так: «Уф!» — и Юрик открывает глаза.

Надо вам сказать, что нерпа была похожа на лодочного боцмана. Поразительно была похожа: такая же коричневая, лысая, круглая и усатая, и это «уф!» — точно как у боцмана. Юрик как только увидел нерпу, похожую, как две капли, на боцмана, перед собой, да еще когда попадаешь этому боцману прямо в лоб, — так, знаете ли, чуть не выронил себя, чуть не посерел, не поседел и не потерял сознание от ужаса, ножки у него сами собой отломились, и он трахнулся задом о палубу и от слабости остался на ней сидеть, не поднимаясь.

Нерпа давно исчезла, а Юрик все сидел и сидел, а из него все лилось и лилось, и откуда бралось то, что лилось, я не знаю, но долго лилось, черт!.. А вокруг — это, как его, море, лето, прохлада и каркающие чайки.

ЛОДКА, БОЦМАН И ГАЛЬЮН

В нашем рассказе будет три действующих лица: боцман, гальюн и лодка.

Сейчас два из них дремлют в третьем, но вы увидите, как ловко мы выудим их на свет Божий.

Средиземное море; солнце в полуденной дреме; вода тиха, и прозрачна, и голуба, как в ванне с медным купоросом; водная гладь нестерпимо сверкает, штиль и воздух.

«По местам стоять к всплытию!» — и огромная лодка всплывает в сонме солнечных зайчиков.

Палуба еще улыбалась лужами, когда на ней появился боцман. Он наладил беседку, опустил ее за борт, оделся в оранжевый жилет и, зацепившись карабином, полез к своему любимому забортному заведованию.

Вода где-то рядом ласкалась, и какие-то рыбки резвились. Боцман засмотрелся на рыбок. Мысли его повисли. Солнце залезло на спину и разлеглось на лопатках. В одно мгновение оно сделало свое дело: боцману стало тепло и расхотелось работать. В голове его вихрем пронеслась дикая смесь из золотого пляжа, бронзовых женских тел и холодного пива.

Слюна загустела и скисла. Боцман очнулся и с досады размашисто плюнул в Средиземное море. Рыбки бросились в стороны, и обрывки боцманской слюны зависли в волнах.

Боцман взглянул на волны, подумал и… высморкался.

Всего два тысячелетия назад такое неуважение дорого бы стоило мореходам: в те времена из моря с грохотом появлялось чудище в бородавках и с хрустом поедало обидчиков, и как только все бывали съедены, пучина поглощала корабль.

Боцман собирался еще раз плюнуть насчет разного рода обросших суеверий, и тут море под ним заворчало: в глубине произошло движение; мелькнуло что-то длинное, толстое — шея чудовища!

— Мама моя, — поперхнулся присевший внутри себя боцман, вылезая глазами.

Первобытный холод облил спину, кольнул поясницу, забрался между ног — да там и остался!

Заворочалась, зашевелилась кудлатая бездна: ударил гул; глаза у боцмана вылезли вовсе. И тут уже бездна взорвалась, встала стеной, протянув свои щупальца к небу.

Разбежалась зеленая пена, и в пене, напополам с дерьмом, родился вцепившийся боцман.

«Что это было?» — спросите вы, незнакомые с флотской спецификой.

Отвечаем. Было вот что: очень сильно продули гальюн.

ЛЫСИНА, БОРОДА И СТРУЯ

Если б вы знали, что за лысина у Сергея Петровича! Чудо! И она совсем не то, что у некоторых, ну хотя бы не то, что у нашего старпома, которая вся в щербинах, болячках, родинках, кавернах, струпьях и каких-то невыразительных прыщиках.

Нет! Лысина Сергея Петровича — это нечто розовое, гладчайшее, напоминающее этим своим качеством, проще говоря, свойством, никелированную елду со спинки старинной железной кровати с ноющими пружинами, и по этой причине ее легко можно было бы отнести к инструменту, может быть даже духовому, кабы не ее теплота

Да! Вот уж теплее места на всем его теле не нашлось бы — хоть всего его общупай, — и поэтому возможно было бы, примерившись, хорошо ли все это выглядит со стороны, поместить на нее для последующего отогревания сразу две онемевшие от непогоды девичьи ступни, находись такие в интимнейшей близости, или четыре ладони.

Но полно об этом! И другие части Сергея Петровича нетерпеливо дожидаются неторопливого нашего описания Вот хоть его борода — то не клочья какие-то, нет! — то борода царя Давида, Соломона или, может быть, Дария (а может, и Клария), но только вся непременно в колечках и завитушках до середины грудей. И если на голове у Сергея Петровича ни одной волосины, то борода поражает густотой и плотностью рисунка.

А уши! Видели бы вы его уши! Это даже и не уши вовсе, а я даже не знаю что. Ужас как хороши! Они у него такие нежные — просто хочется взять и оттянуть. Они немного напоминают крылья новорожденного мотылька — оттого-то их и хочется сцапать.

А нос? Это даже несколько неприлично было бы сравнить его с чем-то, кроме как с клювом казанского сокола, который тем и отличается от клювов всех остальных своих собратьев, что уж слишком колюч и продолжителен. И если Сергей Петрович попробует языком достигнуть его самого кончика, то заодно он легко выскоблит и каждую из имеемых в наличии ноздрей.

А в глазах Сергея Петровича — голубых, из которых один вдруг, фу ты пропасть, раз — и поехал куда-то в сторону, — никак не учуять души. Разве что иногда мелькнет в них нечто вечернее, вазаристое, то, что легко можно принять за ее проявление, — не то интерес, не то жажда наживы.

Не зря мы заговорили здесь о наживе и об интересе, и вообще обо всем, надо вам заметить, здесь сказано было не зря. Конечно. Сейчас-то все и развернется. Я имею в виду событие.

Правда, чтоб осветить его, нам понадобится еще описание глаз молодого королевского дога — белого в яблоках, принадлежащего вот уже восемь месяцев Сергей Петровичу. Глаза его несут неизмеримо больше чувств, нежели глаза хозяина. Вот уж где порода! Тут вам и волнение, и нетерпение, и вместе с тем смущение, доброта и любовь, где искорками добавлены любопытство, бесстрашие и глубокая собачья порядочность.

Все это можно прочитать в тех собачьих глазах всякий раз, как он мочится на ковер. Он мочится, а Сергей Петрович терпеливо ждет, когда он вырастет, чтоб начать его случать с королевскими самками.

А все ради нее — благородной наживы. Потому что за каждого щенка дают деньги. А ему хочется денег. Много. И самок тоже много, и все они в воображении Сергей Петровича уже выстроились до горизонта, И все они жаждут королевских кровей. И Сергей Петрович тоже жаждет и начиная с месячного возраста пристает к своему догу — все ему кажется, что тот уже готов. И мы ему сочувствуем, потому что, дожив до восьми месяцев, можно и вообще потерять терпение.

И Сергей Петрович его потерял — он отправился в Мурманск, в собачье управление, где ему тут же заметили, что напрасно он упорхнул так далеко: в их поселке, в соседнем даже подъезде, у того самого старпома с непривлекательной лысиной есть догиня и все прочее-прочее.

И Сергей Петрович помчался туда и немедленно вытащил старпома на случку.

И вот они уже сидят на кухне у Сергей Петровича. Жен нет, и они вволю выпивают и рассуждают о том, как надо держать суку на колене, и с какой стороны должен подходить кобель, и куда чего необходимо вставлять, чтоб получилось «в замок», и как потом нужно полчаса держать суку за задние ноги, поднимая их под потолок, а то она — от потрясения после изнасилования — может обмочиться, а это губительно для королевских кровей. Они раскраснелись, они рассуждают, говорят и не могут наговориться: оказывается, там, на службе, они почти разучились о чем-нибудь говорить по-человечески, а по-человечески — это когда не надо оглядываться на звания, должности, родственников, ордена и сколько кто где прослужил, то есть можно говорить о чем попало, пусть даже о том, как вставлять «в замок», и тебя слушают, слушают, потому что ты, оказывается, человек, и всем это интересно, и все, оказывается, нормальные люди, когда они не на службе. Вот здорово, а!

А собаки в это время заперты в комнате — пусть поворкуют, авось у них и само получится, — и вот уже один другого называет «тестем», «сватом», «свояком».

— Дай я тебя поцелую! — и вот уже обе распаренные лысины, одна гладкая, другая — с изъянами, сошлись в томительном поцелуе.

Но не отправиться ли нам к собачкам? Конечно, отправиться!

— Цыпа, цыпа! — зовет догиню старпом, и они входят в комнату.

Входят и видят возмутительное спокойствие: собаки сидят каждая в своем углу и проявляют друг к другу гораздо больше равнодушия, чем их хозяева, — есть от чего осатанеть.

И, осатанев, обе наши лысины немедленно накинулись на собак.

Та, что более ущербна, схватила догиню за тощие ляжки. Другая, неизмеримо более совершенная, принялась подтаскивать к ней дога, по дороге дроча его непрестанно.

И сейчас же у всех сделались раскрасневшиеся лица! И руки — толстые, волосатые, потные! И глаза растаращенные! И крики:

— Давай! Вставляй! Давай! Вставляй!

И вот уже ляжки догини елозят на колене старпома, и зад ее интеллигентно вырывается, а взгляд — светится человеческим укором.

И тут наш восьмимесячный дог, которого Сергей Петрович так долго подтягивал, настраивая, как инструмент, кончил, не дотянув до ляжек.

Видели бы вы при этом его глаза — в них было все, что мы описывали ранее.

Королевская струя ударила вверх и в первую очередь досталась великолепной бороде, запутавшись в колечках, потом — носу, по которому так славно стекать, ушам-глазам и, наконец, лысине, теплота которой давно ждала своего применения, а во вторую очередь она досталась люстре и потолку и оттуда же, оттянувшись, капнула на другую, куда более ущербную лысину.

МОЖНО НАЧАТЬ ТАК:

Я стою на скале лицом к морю, и плотный войлок моих чудных волос треплет северный ветер А вода — вот же она — у самых ног.

Плещется

Я раскидываю руки, словно пытаюсь обнять этот мир. В этот момент на меня наезжает камера, потому что меня снимают для ис —тории.

Истории Российского флота, разумеется, потому что я уже внес кое-что в эту историю и еще ого-го! — сколько еще внесу.

Камера продолжает наезжать.

Видно мое лицо крупным планом с раздувающимися ноздрями. «Это все мое, — говорят мои блестящие глаза, — мое, я все это охраняю».

Я продолжаю стоять с голыми руками, с непокрытой головой, с блестящими глазами на совершенно голой скале.

Камера отъезжает.

Вид сверху, я превращаюсь в точку, затем скала превращается в точку, потом залив превращается в точку, за ним — море и вся планета

МЕТАБОЛИЗМ

Идем мы домой с боевой службы. Отбарабанили девяносто суток, и хорош, хватит. Пусть им дальше козлы барабанят

Подходим к нашим полигонам, а нам радио следовать в такой-то квадрат и так куролесить суток десять.

И все сразу же настроились на дополнительные деньги.

Но командир нам разъяснил, что к деньгам это растяжение не имеет никакого отношения, боевую службу нам засчитают по старым срокам, а это — как отдельный дополнительный выход в полигоны.

И народ заскучал.

Видя такое в населении расстройство, командир вызывает доктора и говорит: «Так, медицина! Срочно найди какого-нибудь подходящего матроса и чтоб у него сиюминутно разыгрался аппендицит. Тогда я дам радио и нас сразу в базу вернут».

И док немедленно нашел нужного матросика и сказал ему: «У тебя сиюминутно разыгрался аппендицит, но не бойся, на два дня ляжешь в госпиталь, а потом я за тобой приду».

Сказано — сделано: мы радио — нас к пирсу. А на пирсе уже дежурная машина и дежурный военрез.

Док берет бутылку спирта и к нему: «Слушай! Вот тебе спирт. У парня ничего нет. Ты подержи его два денечка, а там и колики пройдут».

Но как только мы передаем тело, нас опять мордой в море, в тот же самый полигон, в котором мы не доходили.

Так что с ходу к мамкам попасть не получилось.

То есть ни женщин, ни денег.

То есть налицо горе.

Ну, естественно, с горя все напиваются, как последние свиньи.

Корабль плывет во главе с командованием, а на нем все лежат.

Зам, катаракта его посети, ходит по кораблю, проверяет бдительность несения ходовой вахты, а его в каждом отсеке встречают трупы, застывшие в разнообразных позах, а доктор его успокаивает — мол, это все из-за свежего воздуха: произошла активизация процессов метаболизма в организме, и организм с ней не справляется, вот и спит.

Зам терпел все эти бредни до последнего. До того, пока не обнаружил начхима, лежавшего на столе на боевом посту безо всякого волнового движения, а изо рта у начхима тухлыми ручейками вытекали его личные слюни. Я вам скажу по этому поводу, что лучше уссаться в кровать по случаю собственного дня рождения.

Зам вылетел с криком: «Начхим пьян, сволочь!» — и тут уж группе командования пришлось-таки заметить, что что-то действительно на корабле происходит.

Начхима вызвали в центральный, но по дороге ему изобрели легенду, по которой последние дни ему абсолютно не моглось, совершенно не спалось и он у доктора выпросил сонных таблеток, ну и, опять же, метаболизм .

— Какой, в монгольскую жопу, метаболизм?! — орал зам так, что за бортом было слышно, но все участники событий стояли на своем.

Зам орал, орал, а потом ушел в каюту и оттуда уже позвонил доктору:

— Что-то у меня голова разламывается, не могу уснуть. Дай чего-нибудь.

И доктор дал ему «чего-нибудь»… особую наркотическую таблетку.

Зам как скушал ее, хвостатую, так сразу же упал головой в борщ, разломил тарелку и напустил слюней значительно больше, чем начхим.

И были те слюни и гуще и жирней.

— Доктора! Доктора! — орали вестовые и таскали тело заместителя туда-сюда, спотыкаясь о вскрытые банки из-под тушенки.

Доктор явился и установил, что зам спит, а слюни у него из-за таблетки.

— Ну вот видишь, — говорил ему потом командир, — и у тебя слюни пошли

ДЕМИДЫЧ

У нас Демидыч в автономке помирал. Сорок два года. Сердце. Командир упросил его не всплывать, потому что это была наша первая автономка и возвращаться на базу ему не хотелось.

— Дотерпишь.

— Дотерплю…

И терпел. Ему не хватало кислорода, и я снаряжал ему регенерационную установку прямо в изоляторе.

— Хорошо-то как, — говорил он и дышал, дышал. — Посиди со мной.

И я садился с ним сидеть

— Вот здесь болит.

И я массировал ему там, где болит.

— Помру, — говорил Демидыч, и я уверял его, что он дотянет.

— Ты человек хороший, вот ты мне и врешь, думаешь, я не чувствую?

А потом он мне начинал говорить, что кругом только и говорят о том, что раз я не пью, значит закладываю.

— Дураки, конечно, но ты смотри, они ведь подкатывать под тебя будут, чтоб действительно всех закладывал, ну ты знаешь, о ком я. Грязь это, Саня, какая это грязь. А ты… в общем, дай я тебя поцелую, чтоб у тебя все было хорошо… Вот и хорошо… хорошо…

И он, поцеловав меня в щеку, отворачивался.

Тяжело было к нему ходить. Если я не приходил несколько дней, Демидыч всем жаловался:

— Химик ко мне не ходит…

«Ой вы, горы дорогие, леса разлюбезные, дали синие, ветры злобные…» — как я где-то читал.

Я тогда читал всякую муть, потому что ничего особенного читать не дозволялось.

А Демидыча хоронили уже на земле.

Дотянул.

МЕЖДУ ПРОЧИМ

Между прочим, один мой знакомый вышел на пенсию, в запас, и, стоя перед зеркалом с утра, решил, как водится, прыщик себе выдавить.

Выдавил прыщик с видимым удовольствием, угорь рядом с ним прихватил, ухмыльнулся, подмигнул себе и крякнул, а вечером помер от непонятной болезни.

Говорят, причиной столь мощного недомогания послужил тот самый прыщик, появившийся у него незадолго до выхода в запас.

А друзья на поминках вспоминали его по-разному, все больше с любовью, неизменно добавляя «Ничего себе туй на лбу выдавил!»

И пенсия его пропала.

Вся отошла стране любимой, потому что до этого момента он как раз с женой развелся и поделил белье и чемоданы, а жена пробовала потом восстановить свое отношение к его пенсии, собственно говоря, задним числом, но ничего у нее, по-моему, не получилось.

ВАЛЕРА

Валеру все время пытались убить. И не то чтобы это были люди — нет, скорее всего, так складывались обстоятельства.

Можно сказать, судьба, взяв в руки молоток, ходила за ним по пятам.

То он упадет с крыши двухэтажного дома в крыжовник, то полезет на старую березу за опятами, которых и без того вокруг на пнях сколько угодно, а потом сорвется с нее, да как гакнется задом о бревно, да так и останется в таком положении на некоторое время.

И все-то судьбе не удавалось уложить его на досочку, сделать по бокам бордюрчики и прикрыть всю эту красоту сверху крышечкой.

Валера из всех испытаний выходил с улыбкой гуимплена на устах сахарных. А в море, когда они всплыли перед носом американского авианосца, выходящего из базы Якасука — каково название, — их тут же одело жопкой на морду этому носорогу.

Винт вместе с гребным валом мигом вошел внутрь прочного корпуса, и образовалась дыра, в которую и трамвай безболезненно влезет.

А Валера в это время как раз наклонился, чтобы подобрать что-то с палубы, и вал с винтом прошли у него над головой.

Хорошо еще, что авианосец какое-то время нес нашу букашку на себе, а то б утонули, волосатой конечности дети, не приходя в сознание, тем более что на всем корабле все, что могло летать, летало какое-то время, а потом свет померк.

Но, слава Богу, пришли в себя, задрали попку или что там у них осталось так, чтобы вода не сильно внутрь захлестывала. Приподнялись, утопив свой нос, изогнули спинку, как жуки пустыни перед метанием зловонной жидкости, и в таком исключительном положении дали радио, что, мол, случилось тут нечто этакое каверзное, может быть даже небольшое повреждение суставов, но думаем, что сумеем все ликвидировать сами и даже сможем своими силами добрести до базы.

А авианосец развернулся и пошел назад делать себе пластическую операцию.

Он пытался, конечно, предложить нашим свои услуги, но от помощи заклятого врага тут же отказались. Можно сказать, с энтузиазмом и возмущением отвергли.

И пошли они в базу сами.

Мать моя родила своевременно! Двое суток их носило по волнам без света, без пищи и с такой дырой в упомянутой заднице, что дрожь промежность пробирает, потому что вибрируют волоса.

А они все страшились доложить, что, мол, ничего не придумывается, люди, помогите. Наконец преодолели они этакое свое природное смущение и полетело на далекую родину короткое сообщение о том, что утонем же скоро, едрит твою мать, дети звезды.

И немедленно, на всех порах, рывками, всех свободных от вахт туда-сюда, чтоб вас вспучило дохлыми раками! На помощь! И довели бродяг за ноздрю до родного причала. Только один Валера сошел на берег со счастливой улыбкой, и сказал он тогда фразу, не совсем, может быть, понятную окружающим: «Ну все, суки, теперь-то уж точно на берег спишут!» И он был прав. После этого всех списали на берег.

ПЕРЕСЧЕТ ЗУБОВ

Если тихонько подняться по ступенькам трапа со средней палубы, можно незаметненько заглянуть в центральный и посмотреть, что там происходит.

В середине центрального в кресле с огромной спинкой сидит старпом. Старпом спит. Он как только садится в кресло — немедленно засыпает.

Интересно, почему старпом спит на вахте?

Отвечаем: он спит, потому что здесь единственное место на корабле, где он не ощущает тревоги, тут он уверен в себе, в окружающих людях и механизмах, поэтому сел, дернулся два раза и отключился, и рот у него открывается так, что можно при желании пересчитать все его зубы — не выпали ли, все ли там, где надо.

Артюха — клоун центрального и в то же время старшина команды трюмных — регулярно это делает.

Присаживается рядом с открытым старпомовским ртом, улыбается потаенной улыбкой беременной женщины и начинает считать: «Раз, два, три, а где наш корявенький?»

Было бы неправильно сказать, если можно так выразиться, что весь центральный в восторге от этой затеи. У нее есть яростные противники и не менее жаркие почитатели.

Между ними всякий раз возникает спор: стоит ли считать старпому зубы или нет.

Некоторые утверждают, что среди серых будней автономки это делать необходимо, мол, ничего так не будоражит кровь, как чувство опасности для ближнего — а вдруг старпом захлопнет пасть, а Артюха не успеет выдернуть палец? Как он потом все объяснит?

Другие же, судя по выражению их лиц, готовы удавить Артюху и всегда пытаются это сделать, но бродяга начеку и удирает во все лопатки на свое законное место при малейшем намеке на преследование и там уже мерзко хихикает.

Все это возбуждает центральный и на какое-то время наполняет его жизнью. Особенно в ночные часы, когда кажется, что по кораблю ходят только призраки.

Вот мелькнула чья-то тень; оглянулся — нет никого.

И все так таинственно, и никак не отделаться от мысли, что за тобой наблюдают из щелей на подволоке, из-за электрощита.

Стоит еще открыть лючки в каюте, чтоб заглянуть на кабельные трассы. Они тянутся вдоль борта. Там пыль. Там прохладно, а в высоких широтах и холодно.

Скорее всего, здесь и обитают призраки.

Именно из всех этих щелей они являются по ночам в каюты и пугают людей во сне

И еще они веселятся усыпляют старпома в центральном и сообщают Артюхе желание пересчитать ему все его зубы.

ИДИЛЛИЯ

В последнее время мы с америкосами очень дружим.

Я имею в виду наш противолодочный корабль и их крейсер.

Так везде и ходим вместе, как привязанные. Держим дистанцию и все такое прочее.

А то потеряешься еще, не приведи Господь, ищи потом друг друга, нервы трать.

Мы даже друг дружке издалека ручкой делаем — мол, привет, крапленые!

Идиллия, в общем.

На каждого охотника по жертве.

Боевая идиллия.

Но однажды эта наша идиллия оказалась прервана самым неожиданным образом. Как-то утром раздается из каюты командира: «Гады! Боевая тревога! Торпедная атака!»

Мама моя! Все обомлели, но потом — делать нечего — бросились: «Аппараты с правого борта товсь!'' — звонки, прыжки, и уже дула развернули и уже застыли у агрегатов.

Только кое-что осталось нажать.

Такую незначительную кнопочку.

Америкосы описались. Они даже сообразить не успели, повыскакивали на палубу кто в чем и орут. «Русские! Не надо!»

Да нам и самим не хочется А тут еще командир из каюты чего-то не появляется, чтоб управление огнем взять целиком на себя.

Пошли на цыпочках проверить, как он там. А он стоит посреди комнаты, неуемная трахома, держит у уха кружку и говорит «Готов нанести удар по оплоту мирового империализма».

С ума сошел, представляете!

Мы тихо попками дверь прикрыли и бегом торпедеров от торпед оттаскивать.

А америкосам проорали: 'Ладно, мокренькие, на сегодня прощаем!''

ПЕДИКЮР

Заму нашему никто никогда не делал педикюр. Это не могло продолжаться до бесконечности. Что-то должно было случиться И случилось: педикюр ему сделали крысы. У нас на корвете крыс — тишкина прорва. Они у помощника даже ботинки съели.

Страницы: «« ... 1112131415161718 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Все задумывалось как шутка, возможно дурного толка. Но известный сердцеед Оливер Мелвин не привык бе...
«…Среди множества неистребимых лихоимцев былого меня больше всего поражает личность Константина Скал...
«…Двадцать шестого мая 1913 года австрийское телеграфное агентство сделало официальное сообщение о с...
«…Еще никто не пытался объяснить, почему русская сцена – оперная и драматическая – из года в год поп...
«…После «генерала-метеора» Котляревского, после Кульнева и Перовского – для контраста! – любопытно о...
«…Долгие годы в нашей литературе имя Фальц-Фейнов изымалось из обращения, и наш читатель мог подозре...