Проклятая картина Крамского Лесина Екатерина

Господин, которого давно следовало бы представить, смотрел на Матрену неотрывно, подмечая каждое ее движение, будто не было для него зрелища интересней.

– А ты? – Давид соизволил включиться в беседу.

– А что я? – Матрена повела плечиком. – Я уже, чай, не ее личная горничная, чтобы бросаться по малейшему зову… Думала, буду руки ей целовать? Благодарить?

– Разве доброта не стоит благодарности?

Амалия, кто бы сомневался, что не сумеет она промолчать.

– Чья доброта? Ее? Она никогда-то не была особо добра… и думала лишь о себе… Не обижайся, дорогой, я ценю все, что ты для меня сделал.

И, дразня Амалию, Матрена поцеловала мужа в щеку. Правда, в последний миг тот вздрогнул, едва не отстранился, что было бы некрасиво.

– И что же ты сделала? – спросил он.

– Ничего. Проехала мимо… Наверное, она жутко разозлилась.

И Матрена рассмеялась, до того ей показалась забавной та злость Мизюковой… Вот бы взглянуть на круглое крупное лицо той. Верно, стала она еще более уродлива, чем была… но оборачиваться было нельзя.

– Я хочу написать ваш портрет, – подал голос мужчина. И голос этот был низок.

От него Матрена вздрогнула и подалась назад, движимая странным желанием, – оказаться как можно подальше от этого мужчины.

– Дорогая. – Слово, которое давно уже ничего не значило, в устах Давида прозвучало насмешкою. – Позволь тебе представить нашего особого гостя… Крамской Иван Николаевич… Ты должна была слышать о нем… Матушка пригласила его в надежде уговорить на семейный портрет.

Художник?

Тогда определенно Матрена слышала, но что именно… Ах, до чего неудобно может выйти! Но она не Амалия, и ей никогда-то не хватало времени, а главное, интереса к живописи…

– Счастлива вас видеть. – Матрена протянула руку для поцелуя, но Иван Николаевич, осторожно коснувшись белых пальцев, пожал их.

– Не семейный, – возразил он.

Руку выпустить не спешил.

Глядел… и вновь Матрена горела под взглядом его…

– Ее портрет. Ваш… на пролетке… на Набережной… Мне кажется, должно получиться очень хорошо…

– Вот так. – Амалия рассмеялась, пытаясь смехом своим гортанным сгладить воцарившуюся неловкость. – Смотри, Давид, матушка тебя точно не простит…

А Матрена… Следовало что-то ответить.

Руку забрать.

Отступить.

Или отказаться, но она вновь заглянула в глаза Крамского и напрочь лишилась воли. Он непостижимым образом видел ее, настоящую, спрятавшуюся под мехами и атласами, за манерами наносными… Видел ту, которая однажды пришла в дом Мизюковой… или еще раньше, прячущуюся под лавкой, дабы не привлечь внимание раздраженного отца. И под взглядом этим воспоминания нахлынули сразу, неудержимым потоком, грозя смести, растоптать Матрену.

– Извините, – опомнилась она и руку забрала. – Но я… Голова ужасно разболелась… Оставлю вас… Давид…

Он поднялся за женой, нехотя, отдавая дань сложившейся традиции. И провел к покоям, и там, на пороге, Матрена схватила его за руку, взмолилась:

– Уедем! Этот человек… Он принесет нам несчастье!

– Глупости, – возразил Давид и высвободился. – Это большая честь. Он не так уж часто предлагает писать на заказ…

И все равно, от мысли, что этот человек будет писать ее портрет… Нет, не портрет, он напишет саму суть Матрены, выставив ее на всеобщее обозрение, что недопустимо!

– Я не хочу.

– Не капризничай, Матрена. Не сейчас. – Давид не собирался отступать.

Говоря по правде, собственное его упрямство в вопросе не самом важном удивляло Давида. В конце-то концов, и матушка не обрадуется, узнав, что Иван Николаевич возьмется запечатлеть Матрену…

Так почему же он уверен, что картина эта, пока существующая исключительно в воображении Крамского, должна быть написана?

…мой дорогой друг Амалия, спешу поделиться с тобой удивительной новостью. Матрена, прежде и слышать не желавшая о том, чтобы позировать Ивану Николаевичу, после нескольких сеансов прониклась к работе таким рвением, что, будь воля ее, пребывала бы в мастерской и денно, и нощно. Не скажу, чтобы это обстоятельство меня радовало, но теперь я хотя бы избавлен от постоянных ее жалоб на то, что портрет принесет несчастье.

Кто бы знал, что моя супруга столь суеверна!

Но я рад, что у нее получилось преодолеть это предубеждение. Кажется, ныне она, напротив, с нетерпением ожидает, когда же работа будет окончена. И более не заговаривает об отъезде. И хорошо, я бы не перенес разлуки с тобой.

Простишь ли ты меня за то, что когда-то я, поддавшись чувствам, совершил эту ошибку?

Знать бы, как исправить ее…

– …Обыкновенно, – проворчала Амалия, отправляя это письмо к прочим. Не то чтобы она получала удовольствие, сжигая бумагу, но некоторые послания были чересчур уж откровенны, чтобы оставлять их.

Это было неблагоразумно.

Амалия же отличалась благоразумием.

А еще была наблюдательна… и не чуралась помощи.

– Значит, денно и нощно… – повторила она, отвлекая компаньонку от шитья. Та, увлеченная созданием очередного полотна гладью, вздохнула. Видать, наскучили ей игры подопечной. – Что ж… и он уверен, что дело исключительно в портрете… Нет, ну почему мужчины настолько… глупы?

И столь податливы.

…Мой дорогой друг,

Я не хотела бы быть гонцом, приносящим дурные вести. И долго думала, стоит ли вовсе рассказывать тебе о встрече, невольною свидетельницей которой я стала. Я знаю, какие слухи ходили по Петербургу совсем недавно и сколь болезненно ты переживал их. И ныне мне совестно, что вновь я растравлю твою рану. Однако же молчание было бы еще большею подлостью.

Давече, прогуливаясь в парке, я имела честь лицезреть твою супругу в компании молодого человека, мне не знакомого, который держался с ней весьма вольно, если не сказать – своевольно. Она же, принимая всяческие знаки внимания, краснела и смущалась, хотя мне мнилось, что подобное ей вовсе не свойственно.

Меня это столь удивило, что я не удержалась, уж прости мое любопытство, которое есть исключительно женский порок, и наведалась в мастерскую. Иван Николаевич был так любезен поведать, что работа над портретом идет, но не столь уж напряженно, и вовсе не требует ежедневных визитов твоей супруги. Более того, в мастерской она появляется нечасто…

Матрена понимала, что идет по грани.

По натянутой струне, которая того и гляди лопнет, и тогда Матрена полетит в пропасть. Понимала и ничего не могла с собою сделать.

Это все он виноват!

Мужчина со змеиными глазами, в чью мастерскую ее заставили отправиться. А ведь чуяла она, чуяла, не окончится этот визит добром! Но и старая гадюка уперлась… вот странно. Она терпеть не может Матрену, а туда же, захотела получить ее портрет в коллекцию.

Глупость какая…

И отказаться бы наотрез, но поддалась Матрена на уговоры, решила не ссориться с супругом, который и без того был постоянно раздражен.

Стоил ли того портрет?

Обещано было, что всего-то и нужно – пара сеансов, а после ее отпустят… Она готова была потерпеть. Ради Давида… ради семьи… Кто знал?

Никто.

И не в нем дело, в человеке со змеиными глазами, который не замечал никого и ничего, помимо холста. Он смотрел на Матрену, но видел ли? А если видел, то ее ли нынешнюю или же ее прошлую? Главное, что ей было неуютно… Позирование – не для Матрены. Сидеть неподвижно часами, пока кто-то возится с карандашом ли, с красками… Ей даже не было любопытно, не хотелось взглянуть на наброски.

Она с восторгом встречала слова:

– На сегодня хватит…

И спешно, пожалуй, чересчур спешно, покидала мастерскую. Правда, оказалось, что спешила она недостаточно. Или просто от судьбы не уйдешь?

Она встретила его, бледного своего мальчика, выходя из мастерской. Как встретила? Убегала и наткнулась.

Споткнулась.

Упала бы… Не позволили.

Удержали.

– Осторожней, – произнес он с легким упреком.

Она же, собираясь ответить что-то резкое, не смогла произнести ни слова. Позже Матрена, силясь избавиться от наваждения, пыталась понять, что же привлекло ее. Глаза? Огромные, темные, будто озера, преисполненные предвечной печали? Бледный лик, более подобающий святому? Голос, низкий и глубокий?

Все сразу?

Как бы там ни было, но с первого же мгновения она была очарована.

Нельзя, невозможно такое… она – графиня Бестужева, будущая, но все равно графиня… Бестужева… и мужа любит, наверное. Так почему же не откажет ему, Николаю, во встречах? Почему спешит на них, сдерживая сердечное томление, страшась, что ему надоест затянувшаяся эта игра… парки… прогулки, беседы… что найдет он кого-то иного, более доступного.

Всякий раз говорила себе, что нынешняя встреча – последняя…

…Милый друг.

Так она его называла, а он сердился. Он не желал быть только другом… и опасно, до чего опасно… Стоит кому-то из знакомых увидеть, и снова пойдут слухи… Давид давно уже не обращает внимания на слухи. Он остыл к жене и ждет лишь повода, так нужно ли давать этот повод?

Но до чего слабо женское сердце.

И самой Матрене не под силу с ним справиться. Да и разве делает она что-то дурное? Встречи в людных местах, и ничего в них, помимо бесед, нет…

– Вы сегодня печальны как никогда. – Николай был чуток и настроение ее уловил сразу, пусть Матрена не произнесла ни слова.

– Ничего…

– Вас тяготит мое общество?

Он держал за руку, осторожно, точно сама рука Матрены была сделана из хрусталя.

– Нет, никогда! – воскликнула Матрена с пылом, страшась, что он тоже ищет предлог, чтобы расстаться с ней. – Вы… вы моя отрада… успокоение для души…

Темные глаза полыхнули, в них читалось, что успокоить Николай готов не только душу, но и тело, если Матрена позволит.

Нет.

Не настолько она обезумела от любви… или настолько? Она ведь думает… О чем думает? Не о том ли, что муж уже давно не переступает порог ее спальни? Он вообще не видит в Матрене женщину, хотя она, право слова, не утратила и толики своей красоты… Так в чем же дело?

В Амалии…

В ее собственных ошибках… Заигралась, ослепла от чужого восторга, решила, что не нужна ей любовь Давидова, а теперь… без любви вовсе тяжело. И не потому ли тянет ее к этому восторженному мальчику? Нет, будь дело только в том, неужто не отыскала бы Матрена иного поклонника? Их по-прежнему множество… письма пишут, цветы шлют… а она вот…

Тем веры нет.

Их любовь лжива, что позолота на храмовых куполах, которые издали глядятся литыми, а на деле… на деле под позолотою – медь. Николай – дело иное. Разве могут лгать подобные глаза?

И страсть в нем…

Он кипит, и жар его опаляет Матрену, будит в ней неизвестное, страшное.

– Вы ведь его никогда не бросите, – произнес Николай со вздохом и руку выпустил, отчего Матрена едва не закричала, до того жутким ей показалось остаться ныне в одиночестве. – Конечно, смешно было надеяться на иное… Вы никогда его не бросите… Он – Бестужев, а я… всего-то натурщик… нищий, безвестный…

– Прекратите.

Она коснулась его щеки, прерывая поток самоуничижительных слов.

– Я верю, однажды и вы станете известны…

Когда-нибудь, но… не сейчас.

А быть может, и вправду рискнуть? Уйти… просто собрать вещи и исчезнуть, не оставив записки… Пусть мучается Давид, пусть гадает, что же случилось с его женой.

Глупость.

Не будет он мучиться и гадать не станет, а оформит наконец желанный развод. И сделает предложение Амалии… и будут они жить долго и счастливо. Пожалуй, именно это и удерживало Матрену от необдуманного шага.

Шляпки, платья, веера… Пустое это все, она способна обойтись и без такого множества вещей, в которых некогда находила особую прелесть. Но все же… Николай и вправду беден. Он живет в крохотной комнатушке, учится на художника… Талантлив ли? Кто знает. Нет, надобно прощаться с этим мальчиком. Он мил, и любовь его греет душу Матрены, озябшую в холодном Петербурге, но…

– Я никогда не брошу сына…

…Она не видела его уже так давно. Нянька пишет письма, но только Давиду, а тот делится ими не слишком охотно, будто Матрена не имеет на Петеньку никаких прав.

– Но ты придешь еще? – Николай вновь хватает за руки, осыпает их поцелуями. – Не бросай меня, умоляю… Я не смогу жить без тебя! Так и знай, не смогу… Ты моя муза… мое сердце… мое вдохновение…

Он говорил что-то еще, пылко и страстно, а Матрена… Матрена отогревалась в этой страсти. Скоро ей придется вернуться домой.

К мужу.

К свекрови, которая притворялась ныне, будто Матрены вовсе не существует. К бедам своим… К портрету, что вот-вот будет дописан, и тогда у Матрены не останется повода покинуть дом.

И к лучшему.

Быть может.

Давид смотрел на жену и не узнавал.

Изменяет?

Он Амалии не то чтобы не поверил… Нет, поверил, прежде она не лгала, но… Матрена и изменяет? После всего, что он для нее сделал? Невозможно… Это ошибка какая-то.

Конечно, ошибка.

Амалия недопоняла… Да и нет у нее причин Матрену любить. Он уже не тот слепец, которым был годы тому назад, и не собирается верить словам… или все-таки?

Матрена возвращается поздно.

Без покупок. Даже когда говорит, что по магазинам ездила… Прежде-то за нею короба вносили, пакеты и счета преогромные. А тут будто бы забыла и про журналы свои, и про портних, и про прочие дамские радости. Зато глаза горят, на щеках румянец. И взгляд то и дело туманится, будто бы мыслями Матрена уносится прочь.

– Кто он? – Давид не выдержал. Он ненавидел тайны, особенно такие, грязные, удушающие. Уж лучше правду знать, чем гадать…

Матрена вздрогнула.

– Ты о чем? – Голос нервозный. И рука к губам взметнулась, словно предупреждая Матренино желание сказать что-то не то, что-то лишнее.

– О ком. Кто он? Тот мужчина, с которым ты встречаешься.

Давид почти уверился, что она и вправду изменяет… почти… и мысль эта переполняла душу гневом. Как она могла?!

– Амалия наговорила? – Матрена вдруг успокоилась. – Давид, как можно быть настолько… слепым! Ты называешь ее другом, а между тем этот друг сделал все, чтобы разрушить наш брак. Оглянись… Мы были счастливы, пока…

– Пока ты не решила, что счастья тебе недостаточно.

– Да, мне хотелось выбраться в свет. Разве женщину можно упрекнуть в том, что ей не нравится сидеть взаперти? Но я хотела быть с тобой. А ты… что ты сделал? Отступил в тень? Оставил меня наедине с ними… А сам решил, что тебе милей беседы с Амалией… и после каждой ты отдалялся от меня все больше.

Она не кричала, но говорила спокойно, уверенно.

Как будто была права.

– И ты меня больше не любишь… Пускай, я не могу заставить прошлое вернуться, хотя, видит бог, отдала бы все на свете, чтобы изменить… измениться… Я уже изменилась, и ты бы заметил, если бы захотел. Но ты не хочешь, Давид. Твое право. Но не смей упрекать меня в измене!

Она удалилась с гордо поднятою головой.

И Давид почувствовал себя глупцом, но… сомнения разрешились? Или нет.

Картина была готова.

Иван Николаевич самолично доставил ее в особняк Бестужевых. Полотно не было большим, что изрядно удивило Матрену. Ей отчего-то представлялось, что картина всенепременно должна быть огромной, а тут…

– Вот. – Крамской просто сдернул полог, укрывавший полотно. И отступил в сторону, позволяя Бестужевым оценить его работу.

Картина была…

Странна.

Страшна. Или только Матрене она казалась страшной?

– Восхитительно! – сказала Амалия.

– Великолепно, – поддержала ее свекровь. Матрена вымученно улыбнулась. Неужели это и вправду она? Женщина на картине была, несомненно, красива, но эта красота находилась на грани уродства. И чем дольше Матрена смотрела на себя, тем более уродливой себе казалась.

Почему так?

Ее облик совершенен в каждой детали… Она сидит в коляске, как и в ту встречу с Мизюковой… и смотрит вполоборота, сверху вниз, и столько надменности во взгляде, а еще насмешка, будто бы та, с картины, знает нечто, неизвестное никому, помимо нее. Матрене хочется отступить, скрыться от этого взгляда, но нет, она не способна отвернуться от картины, от себя… Неужели она ныне столь же уродлива?

Или это просто проглядывает истинная ее суть?

– Извините. – Она все же ушла, и никто не посмел остановить ее. – Мне дурно… я…

Никто и не обернулся.

Все были слишком увлечены, то ли картиною, то ли друг другом… Как узнать? Никак. И знать-то не хотелось… Пускай, пройдет.

И тоска отпустит.

Все будет хорошо… Матрена не позволит той, с портрета, забрать ее жизнь…

…А утром прислали телеграмму.

Петенька занемог.

Ему и прежде случалось болеть, хотя рос он до того на редкость здоровым ребенком и недомогания всяческие, ежели и случались, переносил легко.

А ныне вот…

Беспокойство не отпускало Матрену. Она будто наперед знала, что сейчас будет все иначе. И собиралась столь быстро, сколь могла. Но все равно едва успела. Супруга, с которым в последние дни не перемолвилась и парой слов, она застала уже в дверях.

– Ты собирался уехать без меня? – Она готова была кричать, но сдержалась, и обиду свою сдержала – ныне не время.

– А разве ты хочешь поехать?

– Да.

Он не стал убеждать, что Матрене лучше остаться, посторонился, руку даже подал, помогая сесть в экипаж.

И снова молчание.

Пускай, лишь бы с Петенькою все хорошо было… лишь бы…

Она молилась, как никогда прежде, пусть и бывала в храмах, как то заведено, но и службы, и молитвы, которые Матрена произносила, потому как положено было сие, не трогали душу ее. Нынешняя же шла от всего сердца.

Она… она была плохой женою, а матерью – и того хуже.

Горделива.

Себялюбива.

Вознамерилась возвыситься над прочими… Сама виновата… И если надобно, если господу угодно послать Матрене испытание, пусть шлет ей, но только ей. В чем Петенька виновен? Он ведь маленький совсем… Пускай живет… Пусть не с ней, не с Матреной, но с отцом своим, с Амалией… Она, может, и не особо любить станет, но и не обидит.

Не позволят.

А Матрена… Коль судьба вернуться ей домой в деревню, так тому и быть.

Все вдруг сделалось неважным, незначащим. И только старенький крестик, еще сестрицею подаренный, сохранившийся не иначе как чудом – вовсе не берегла Матрена этого подарка, – впивался в руку. И боль, причиняемая им, была за радость.

Но, верно, не помогла молитва.

Поздно спохватилась Матрена… или же не она виновата, а господь в промысле своем, который людям обыкновенным не постичь, решил, что негоже ангелам среди людей оставаться. Вот и призвал Петеньку под свое крыло.

Не успели.

Матрена всем сердцем чувствовала это, и нервничала, и порывалась подогнать лошадей, пусть те и так летели… и не ела-то ничего… и не желала… Думала лишь, что если вдруг обманывает сердце, как с ним прежде случалось, так это хорошо.

А оно, поганое, не солгало.

Усадьба встретила их мрачною тишиной, торжественною и кладбищенской.

И, выбравшись из экипажа на негнущихся ногах, Матрена покачнулась, оперлась на мужа, с которым – о диво – горе соединило. Он тоже чуял, что неладно в доме… не горят огни, не суетятся слуги, спеша встретить. И дверь старинная дубовая отворяется с протяжным скрипом.

Горем пахнет.

Болезнью.

А в детской душно от дюжин свечей, которые расставлены столь густо, что пламя растекается по остриям их восковым единою короной. И Петенька, такой крохотный, такой бледный, в свете его выглядит живым.

– Утром отмучился, – шепотом произносит нянька, точно боясь разбудить малыша.

А на лице его застыло выражение ужасной боли.

Утром.

Отмучился.

Слова, словно сквозь слой ваты… и упасть бы на колени с воем, с криком, да горе, что в груди клокочет, захлестнуло глотку.

Ни вдохнуть, ни выдохнуть.

А все равно Матрена дышит, хрипло, надсадно, но дышит. И у кровати садится, и за руку – холодную такую ручку – сына берет. Прижимает к щеке да так и сидит. Сколько? Неизвестно. Наверное, долго, если свечи гаснут, а она с ними.

Она теряет сознание, то ли от горя, с которым не в силах справиться, то ли от духоты этой. Или сразу от всего, но главное, что руку Петенькину отпускает, а с ней, с рукою, рвется последняя связь.

Отмучился.

Нельзя так! Пусть встанет! Пусть закричит, заплачет, да что угодно! Пусть воскреснет, как воскрес Лазарь. Разве так уж сложно Всемогущему и Всеведущему сотворить чудо?

Что ему стоит?

О чуде она думала, очнувшись в своей постели. И выбравшись из нее с безумной надеждой, что чудо все же случилось…

…Нет, случились похороны. И были они малолюдны. Громко и навзрыд плакали няньки, слуги утирали слезы тайком, Давид был бледен, но держался. А Матрена… Ей словно бы отказали в праве на горе.

Не гнали с кладбища, но и не видели, точно не существовало ее здесь и сейчас.

Черное платье, единственное, нашедшееся в гардеробе, было мало и выглядело нелепо, но, пожалуй, впервые Матрене не было дела до того, как она одета.

Она сама смотрела только на склеп, в котором запрут ее малыша. За что? Там ведь холодно и сыро… и страшно. В детстве сама Матрена боялась темноты, а ему и свечки не оставили… Игрушек вот принесли, будто там самое место для игр, а свечей пожалели.

Она сказала об этом, и горничная, державшаяся подле, отступила.

– Блажит барыня… – понесся по рядам шепоток.

Не блажь.

Как ему в темноте да без малого огонька?

Горе переменило Матрену. Оно, необъятное, завладело ее телом, сделав то безвольным и пустым. Горе смешало мысли и вытеснило все чувства, кроме себя… и мысли, что нужно принести свечу.

Матрена сама за ней отправилась.

И в кладовке отыскала короб, в котором экономка хранила свечи, да не жировые, а из отменного стеарину… схватила связку, побежала скорей…

– Что ты творишь? – Супруг перехватил и свечи отобрал. – Веди себя прилично! Люди…

Смотрят.

Шепчутся. Решили, наверное, что Матрена обезумела. От горя? Или сама по себе? Людям только повод дай… Они тоже виноваты… говорили, говорили… и вот теперь… Давид разведется с Матреною всенепременно. И пускай… Петеньки-то нет больше! А мужа уже давно нет, просто Матрена этого прежде не замечала. И того, что она в Петербурге совсем одна.

Холодный город.

Одной в нем замерзнуть недолго…

Страницы: «« ... 1415161718192021 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Алексей Лозовой, 63 лет от роду, музыкант на излёте карьеры, оказывается в теле 15-летнего парня в 1...
Почему людям так трудно поверить, что белые тоже бывают бедными?! Да, я жил в гетто, но я бы назвал ...
Великая Отечественная война подходит к концу. Красная Армия добивает фашистов в их логове. Но неспок...
Если на просторах космоса вам встретился русский, то стойте прямо и открывайте рот, только когда вас...
Перед вами десять жизней, десять невероятных историй, которые можно читать вместе и по отдельности.И...
Огонь полыхает над разоренными войной землями, пожирая целые народы и стирая с карт границы прежних ...